Он выставил ладонь и звонко ударил в нее кулаком. Точно припечатал.
– Вот так…
У Петра Первого на портрете появилась презрительная ухмылка, я догадалась, что его спутницей была богиня мудрости Минерва. На ее круглом голом плече сидела сова, которую раньше я не разглядела.
– Все это очень впечатляет, – осторожно начала я. – Но при чем тут…
– Ты? – закончил Сильвестров. – Ты, Каширская, будешь моим голубем. Вестником. Ангелом смерти!
Последнюю фразу он прокричал во весь голос, сочным баритоном, как в опере – даже хрустальная люстра тихо звякнула. Мы одновременно подняли головы. Сильвестров довольно усмехнулся, обвел зал торжествующим взглядом, словно вся вселенная, вплоть до последней подвески на люстре, подчинялась ему лично. Повернулся в профиль. Его левое ухо казалось каким-то мятым, словно парафиновым. У основания был виден шрам и стежки. Болтали, что лет пять назад кто-то откусил ему это ухо в драке. Я опустила глаза, сунула руки в карманы. А ведь он просто чокнутый…
– Ты ж понимаешь, – тихо ухмыльнулся Сильвестров, глядя сквозь меня. – Негоже всемогущему богу напрямую общаться с чернью.
Господи, он ведь просто сумасшедший. Банальный псих. После падения Москвы, после бегства в Питер, после провозглашения какой-то невразумительной новой Российской империи с расплывчатыми границами и неясными целями, Европа и Америка закрыли на Сильвестрова и его новорожденное государство глаза. Проходимцы, которые называют себя политиками, крашеный клоун, шестой год изображающий из себя президента США, – вся эта официальная сволочь сделала вид, что к востоку от Европы лежит пустыня, Великое Ничто. Территория, где ничего не происходит. За все пять лет после убийства президента Пилепина ни у кого на Западе не хватило храбрости вспомнить о ракетных шахтах в Козельске, Иркутске и Нижнем Тагиле. О нервном пальце славянского тирана на красной кнопке ядерного пуска.
После резни в Москве, после уничтожения Грозного и превращения половины Чечни от Гудермеса до берега Каспия в пепелище Сильвестров перешел в разряд почти мифических злодеев. Журналисты пару месяцев стращали западного обывателя новоявленным русским чудовищем, помесью Распутина, Гитлера и Ивана Грозного, бредящего кровавыми триумфами и необузданной властью. Географическая удаленность придавала истории завораживающую притягательность страшной сказки – заснеженные улицы, мрачные дома с темными окнами, по ним рыщут банды бледных людей с мутными глазами. Убийцы – не арабы, не мексиканцы – эти русские, они один в один как ты и я. И оттого еще страшней – они вроде тех оборотней из дурацких фильмов про зомби и живых мертвецов.
Но приближалось Рождество, и ужасы России – хмурый пейзаж с кирпичным Кремлем и мутной панорамой из маковок православных церквей – сменились привычным ханжеством сусального благолепия, бубенцами Санта-Клауса и подарочной суетой супермаркетов. О России забыли. Забыли о Сильвестрове, забыли об отраженных в черной воде башнях с двуглавыми орлами, забыли о повешенных на мостах, о нерадостных пустырях с бесконечными помойками, незаметно переходящих в жилые кварталы, а после снова в пустыри и помойки.
Но Россия не исчезла. На бескрайних хмурых просторах величиной в три Америки продолжали жить люди, несчастные и отчаявшиеся, брошенные на произвол своими вороватыми правителями и лицемерными благотворителями с Запада. Тусклые города и гнилые деревни, кажется, позабытые самим Господом Богом, продолжали цепляться за жизнь в исконно русском упорстве бесконечного страдания и бессмысленной муки. Финал великой империи, бешено вспыхнув головокружительной феерией мятежа и бунта, постепенно выдохся и перешел в фазу унылого умирания.
– Почему я?
– Почему ты? – усмехнулся дед. – А почему нет?
Мы с ним шли по заснеженному лесу, похожему на черно-белую фотографию. Тяжелые белые шапки свисали с еловых лап, серые стволы, шершавые, как слоновьи ноги, были в пятнах снега, точно тут играли в снежки, прячась за деревьями.
– Дедушка? – Я тронула рукой ветку, и снег беззвучно соскользнул вниз. – Но ты ведь умер?
Он остановился, повернулся ко мне.
– Не говори глупостей. Что ты знаешь о смерти?
Я растерялась, действительно – что?
– Ты исчезаешь, – проговорила. – И с тобой исчезает весь мир…
– Какая восхитительная чушь! – Дед засмеялся, захохотал. – Какая дичь! Исчезаешь, и мир исчезает! Потрясающе!
Он перестал смеяться и торжественно сказал:
– Дело обстоит ровным счетом наоборот: мир не исчезает, ты уносишь его с собой! Весь мир! Все это! Все!
Он раскинул руки, точно хотел обхватить заснеженные елки, горбатые сугробы, синее небо.
– Все это я унес собой! Все, понимаешь? Каждую крупицу вселенной – от этих вот снежинок, – дед с размаху ударил по еловой лапе, – до самых дальних созвездий. Все это теперь мое – навсегда! Каждый миг моей жизни! Каждый удар моего сердца! Навсегда! Вот что такое смерть!
Лес качнулся, ели, точно потеряв равновесие, наклонились вбок; небесную синь затянуло серым, небо стало заваливаться, быстрее и быстрее. Снег потемнел, серый, как пепел, он летел в глаза. Черные елки, перестав притворяться, выставили хищные лапы. Дед пытался поймать мою руку, но его тоже куда-то потащило. Мир рушился, рассыпался на моих глазах. Я до боли в суставах вытянула пальцы и закричала.
Проснувшись, лежала не открывая глаз – пыталась вспомнить начало сна. Там, в самом начале, мне казалось, было что-то очень важное. Самое важное. Чем сильней старалась, тем иллюзорней становился весь сон, зыбкие картины таяли, распадались на неясные осколки, на мутные фрагменты. Скоро и в них уже не было уверенности.
После солдатского завтрака – кирпичного цвета чай, кубик желтого масла и гречневая каша (греча – как на питерский манер назвал ее Юрий Кузьмич, принесший мне еду) – меня погрузили в дряхлый автобус. Я поднялась, дверь за мной закрылась. Водитель не повернулся, в профиль он напоминал дельфина. В пустом салоне воняло карболкой. Все стекла, кроме водительского, были замазаны белой краской. Я прошла до конца, села на последнее кресло. Коричневый дерматин, пыльный, исполосованный бритвой, был заляпан белыми кляксами.
Передняя дверь открылась, и в автобус поднялась Зина.
– Привет! – Она подошла. Улыбнулась. Бледная долгая шея, худая, как у сироты из нищего приюта.
– Как рука?
– На месте. Спасибо.
Рука висела на перевязи из какой-то грязной тряпки вроде цыганского платка. Зина села рядом. Ее стриженые волосы, мокрые после душа, стояли торчком.
– Трогай! – крикнула она шоферу-дельфину.
Автобус зарычал, развернулся. За ветровым стеклом проплыл фасад Зимнего дворца, каменные боги, античные вазы, ангелы – говорят, Растрелли расставил эти скульптуры по краю крыши, чтобы закрыть многочисленные печные трубы, страшно бесившие эстета-итальянца. Заглянула макушка Александрийской колонны, шестерка бронзовых коней на триумфальной арке Главного штаба – и тут наш русский размах – немцы на Бранденбургских воротах скромно обошлись квадригой. Проехали под гулкой аркой, по Большой Морской выбрались на Невский.
– Куда едем? – спросила я.
– К Мерзаеву.
– Это что, фамилия?
– Нет. Ларион Мирзоев. Но по сути – Мерзаев.
Автобус набрал скорость. Светофоры не работали. Мы двигались на юго-восток, в сторону Московского вокзала. Шофер-дельфин высвистывал какую-то неясную мелодию, отдаленно напоминавшую болеро Равеля.
– Тебе не кажется, – тем же небрежным тоном спросила я. – Что он сумасшедший?
– Мирзоев?
– Сильвестров.
– Сильвестров? – Она повернулась удивленно. – Сильвио?
Я молча кивнула. Зина улыбнулась.
– Да он просто чокнутый! – сказала смеясь.
Я показала глазами на затылок водителя. Зина отмахнулась. Шофер продолжал высвистывать болеро.
– Ты была здесь, когда Пилепина закоптили? – Зина поморщилась, она пыталась раненой рукой залезть в карман куртки. – Достань сигареты, пожалуйста. Тут вот. И спички.
Я сунула руку в ее карман, вынула мятую пачку китайского курева и коробку спичек.
– Куришь? – спросила она.
Мы закурили. Сизый дым поплыл по салону. Тут же завоняло палеными тряпками.
– Ты про Гриневу слышала? – Зина сплюнула табачную крошку. – Про Анну Гриневу?
Я кивнула. Речь шла об убийстве тогдашнего президента Тихона Пилепина. В число заговорщиков входили люди из его ближайшего окружения, включая министра обороны и маршала ВВС. Анна Гринева финансировала операцию. Хрестоматийный дворцовый переворот потерпел фиаско: после устранения президента мятежники упустили инициативу, и к власти пришел Глеб Сильвестров, энергичный руководитель думской фракции «Русский штык». Он объявил чрезвычайное положение, но ни армия, ни полиция ему не подчинялись – люди просто разбежались. Страна зависла на краю великой смуты. Москва стремительно погружалась в безумную дурь хаоса, в столицу хлынули банды, начались погромы. Дымные сентябрьские ночи, душные от пожаров и страха, безумные оргии публичных казней на Красной площади, пытки и расстрелы в тюремных дворах, грабежи магазинов и складов – так жила новая Москва. Повешенные на мостах, под ними плыли баржи с пьяными бандитами и неистовыми цыганами. Человеческая жизнь не стоила ничего, душегубы резали людей забавы ради. Москва сошла с ума, провинция с ужасом наблюдала за кровавой вакханалией.
– А про сестру ее, – она затянулась, – про Ольгу Гриневу слыхала?
– Там, кажется, какая-то банда боевиков… – щурясь от кислого дыма, выдохнула я. – Какие-то подростки, что ли… «Молодая гвардия» типа, да? Тимур и его команда. Борцы с кровавым режимом Пилепина?
– Ну да. Типа того, – насмешливо сказала Зина и добавила серьезно: – Их всех казнили. На Красной площади. Как в цирке. Знаешь, сколько народу пришло смотреть?
Она бросила окурок на резиновый пол, аккуратно придавила ногой.
Мы свернули с Невского и ехали вдоль какого-то канала. На той стороне показался золотой шпиль и зеленые крыши Михайловского замка. Значит, набережная Мойки. Водитель уже не свистел, Зина, отвернувшись, смотрела в закрашенное окно. Я помнила те фотографии: им, тем детям, рубили головы. Топором, как в Средневековье. Середина сентября – бабье лето, жаркий полдень. Белесое прозрачное небо, толпа – тысячеголовая, злая, с вытянутыми шеями и жадными глазами. Россия, Москва, двадцать первый век…