Она с силой ткнула себя ложкой в грудь. Алюминиевая ложка согнулась. Зина швырнула ее на стол.
– Не злость – мощнее! Не ненависть – глубже. Страсть! Сумасшедшая страсть. Мне казалось, я вся состою из этой бешеной страсти, – Зина вперилась в меня взглядом. – А ты когда-нибудь отдавалась мужику, которого тебе хотелось убить? Нет, не просто мерзавцу или подонку, нет! Воплощению всего, что ты ненавидишь? Всей гадости на свете?
Я подумала о своей бабушке. Зина взяла ложку, начала выпрямлять.
– Ты знаешь, а ведь Сильвио уверен, что это я выдала Ольгу Гриневу. И всех остальных. И Димку, и Незлобина. И Золотову с Кириллом.
– Кто это? – спросила я, на ходу поняв, что речь идет о казненных на площади.
– Конечно, конечно, – разглядывая ложку, сказала она. – Можно застрелиться… Или как Золотова – вены, если страшно пулей. Можно. И не страшно. Знаешь, сколько раз я… Сколько раз…
Вот это я знала. Отлично знала.
От детского стола к нам подошла девочка. Я узнала Катю. На меня она даже не взглянула.
– Зина, отчего ты не приходишь к нам?
– Катюша, – улыбнулась та. – Видишь, дела.
– Не езди с этой, – девочка, не глядя, кивнула в мою сторону, – там будет плохо.
– Как плохо?
– Очень плохо. Эту (кивок на меня) убьют там. И всех убьют там. Ты не езди, пожалуйста.
– Я не могу, Катюша. Мне нужно туда поехать. Нужно.
Девочка задумалась. Она скуксилась и очень по-детски пробормотала:
– Мы без тебя в Яблочный Рай не поедем.
Тогда я заметила, что у нее, у этой Катюши, светлые, почти сиреневые глаза и что она гладит Зину по плечу, точно та ей очень дорога.
– Катюша, – Зина притянула девочку к себе. – Вы поедете в Яблочный Рай. Со мной или без меня. Я – хлам. Мусор. Я не имею значения. И ты это знаешь.
– Что такое Яблочный Рай?
На мой вопрос никто не ответил. Девочка пристально вглядывалась в лицо Зины, смотрела жадно, точно пыталась там что-то прочитать.
– Тебя ранили. Почему ты не пришла к нам?
– Ерунда. Царапина. Само заживет.
– Не заживет. Дай сюда.
Зина вытянула больную руку, поморщилась.
– Видишь, – ехидно сказала девочка. – Само заживет.
Она положила маленькую белую кисть на предплечье, там, где была рана. Зина снова поморщилась.
– Заживет… – повторила Катюша.
– Как там Самсон? – спросила Зина.
– Не мешай! – оборвала ее девочка.
Пахнуло чем-то свежим, будто сквозняк донес откуда-то запах скошенного луга. Июньского солнечного утра и сочной травы. Катюша глубоко вздохнула, по-взрослому.
– Он кот, что ему. Мыша поймал вчера, голову отгрыз, а туловище мне принес. С хвостом. Длинным таким…
– Фу, гадость.
– Вот и я ему – гадость. А он гордый и мурлычет. Кот, одним словом.
Катюша ушла. Мы сидели с Зиной напротив друг друга и молчали. Потом Зина сняла с шеи платок, на котором висела простреленная рука.
– Что это было? – спросила я.
Зина пожала плечами. Скомкала платок, сунула в карман.
– Как? – спросила она. – Как ты это сделаешь? Ведь Мерзаев будет тебя записывать. Не прямой эфир – Мерзаев тоже не дурак.
– Думаю.
– Одной вакуумной бомбы хватит. Но как? Как координаты сообщить?
– Думаю.
– Думай шибче. Мне так кажется, что после твоего первого репортажа ваши генералы с перепугу весь Питер с землей сровняют. Вместе с окрестностями. Как Багдад или Тегеран.
– Нет. Не после первого. Вашингтонская бюрократия – одобрение Конгресса нужно. Дня три у нас будет. А то и неделя. – Я замолчала, потом спросила: – А что такое Яблочный Рай?
– Деревня. У Чудского озера. Рядом с литовской границей. Там сады, говорят, яблоневые. Говорят, весной, когда цветет все…
Она запнулась, покачала головой.
– Спасать их надо. Детей. Вывозить отсюда к чертовой матери.
– В Яблочный Рай?
– Мне Ольга Гринева говорила про этих детей, еще тогда.
Цветущий яблоневый сад напоминал облако. Невесомое, розовое, пушистое облако. Бесконечное – я шла, нет, скорее плыла внутри этого облака, и не было видно ни конца ни края. Вот уж точно рай. Я трогала пальцами бело-розовые цветы, нежные, как пена, а уж запах – словно где-то рядом херувимы пекли свои ангельские бисквиты, знаешь, эти, воздушные, с ванилью и взбитыми сливками.
– Клубнику не забудь, – подсказал дед.
Пахнуло свежей клубникой. Дед, как всегда, был прав: ничего нет вкуснее клубники со сливками. Да еще с райскими пирожными в придачу.
– Вот через эту самую клубнику чертову, – дед сплюнул, – я, милый друг, и потерял свою веру.
Я засмеялась: мой дед, мой солдатский генерал, мой деревенский Сократ был мастер изящной фразы и иногда выдавал афоризмы, вполне достойные бронзы или гранита. Ну или бумаги, на худой конец.
– У Евы – яблоко, у тебя – клубника?
– Не смейся, Катька! Я о серьезном сейчас. О серьезном и важном.
– Это про Ленинград, про командировку? – догадалась я.
– Да. – Дед замолчал.
Начиналась первая зима войны. Деда направили из ставки в Питер. В Генштабе к сентябрю уже поняли, что войска из города и области вывести не удастся. Сам Верховный считал положение города безнадежным. «Еще несколько дней, и Ленинград придется считать потерянным» – вот его слова. Восьмого сентября началась блокада.
Двадцать второго сентября из Берлина в штаб армии «Центр» пришла директива:
«Довести немедленно до сведения всего командного состава. Фюрер принял решение стереть город Ленинград с лица земли. После поражения Советской России дальнейшее существование этого крупнейшего населенного пункта не представляет для Великого Рейха никакого интереса.
Фюрер приказывает окружить город тесным кольцом и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей. Если вследствие создавшегося в городе положения будут заявлены просьбы о сдаче, они будут отвергнуты, так как проблемы, связанные с пребыванием в городе населения и его продовольственным снабжением, не могут и не должны нами решаться. В этой войне, ведущейся за право на существование, мы не заинтересованы в сохранении хотя бы части населения».
В середине ноября в пятый раз сократили паек, в Ленинграде начался голод. В городе не осталось ни кошек, ни собак, ни крыс. От голода люди умирали дома и на работе, в очереди за хлебом и на улице. Каждый день похоронные команды собирали сотни трупов. Триста, четыреста трупов в день.
– Ты слышала и читала про блокаду сотню раз, мне добавить особо нечего. Я прибыл накануне, ехал с шофером через город. Мертвый город. Мертвые лежали на мостовых. Сам видел, как с трупов срезали мясо. Начался обстрел. Фугас лег рядом, машину отбросило взрывной волной.
Очнулся в палате – контузия и пара сломанных ребер. Врач ушел, мой сосед, аккуратный мужичок из гражданских – усики, очочки золотые, пижама в полоску, – подсел ко мне с картишками: в преферансик, говорит, гусарика расписать не желаете? Не умею, отвечаю. Ну в дурачка-то умеете? Шлепаем мы, значит, в подкидного. Тоже ранен? – спрашиваю я. Нет, грыжа, отвечает. Инструктор из горкома, грыжу вот защемил, неделю уже загорает тут. Но играл, шельмец, ловко – два раза кряду меня с погонами оставил.
– Вы уж не обессудьте, товарищ генерал-майор, – говорит инструктор. – Тут покамест вы в беспамятстве пребывали, сестра приходила. Так вот я обед и десертик вам заказать осмелился.
– Десертик? – смеюсь. – Крем-брюле?
– Нет. Клубничку со сливками взбитыми.
– Клубничку. Тоже неплохо. А что там в меню еще?
– В меню? – хихикает инструктор, а сам под козырного короля мне заходит. – На закуску – икорка, балычок, язык заливной. Плюс кагор массандровский, стаканчик, для аппетиту. Из супов, если желаете поострее – суп-харчо отменный, уха стерляжья. Или борщец, тоже хорош. Его тут с пампушками подают, с чесночком и сметанкой.
– Сметанкой? – хохочу. – И чесночком?
По третьему кругу я в дураках остался. Тасую карты, а инструктор продолжает заливать:
– А уж на жаркое – будьте любезны: и баранинка, и антрекотик. С вареной картошечкой…
– А картошечка-то с укропом? Ведь без укропу, сами понимаете…
– Знаете, врать не стану, про укроп вот не припомню. – Он карты аккуратно веером развернул, усмехнулся, снова я ему козырей, видать, насдавал. – Я рис, знаете ли, уважаю. Мне по диете рис положен.
– А на десерт?
– Выпечка чудесная, ромовая баба или пирожки. Эклеры тоже. Или клубника.
– Со сливками? – А сам руки потираю, сейчас я тебя прищучу, четыре валета на сдаче пришли.
– Ну да.
Улыбается, а сам всех моих валетов одного за другим дамами прихлопнул. Ну что ты будешь делать – я со злости и козырного подкинул, так он и его аккурат четвертой дамочкой убил. Сидит и очочками поблескивает.
Тут дверь отворилась, и в палату вкатывается медсестра с тележкой. А на тележке – еда. Все один-в-один, как инструктор рассказывал. И балычок, и икорка. И клубника, мать твою, со сливками. Инструктор салфетку крахмальную расправил, воткнул себе под воротник и мне кивает.
– Кушайте, товарищ генерал-майор. Кушайте.
Я таращусь на поднос. На тарелочки-судочки, на стаканчик кагора, на розетку с клубникой этой. От контузии да от злости башка кругом пошла.
– Ах ты, грыжа защемленная, горкомовская, – хриплю (от ярости, понимаешь, у меня аж глотку перехватило). – Да ты знаешь, что в городе народ клейстер жрет, кору варит? Трупаков уличных гложет? По осьмушке хлеба на душу! Сто двадцать пять грамм!
– Вы не нервничайте, товарищ генерал-майор. У вас контузия, вам нервничать вредно, – говорит мне инструктор ласково. – Все мы знаем. Но раз партия так решила…
– Партия? – ору. – Какая партия?!
– Товарища Сталина партия.
И пялится на меня, сволочь, стекляшками бесстыжими.
– Ах ты падаль человеческая! Да как ты смеешь такое имя марать! Я с товарищем Сталиным с самой Гражданской! А с товарищем Буденным с Первой мировой… Мы под Царицыном таких вот кровососов, как ты… вдоль дороги… С Семен Михалычем! На столбах телеграфных! Да я тебя, гад, сейчас как клопа…