ная слабость.
Он замолчал, опустил руку в карман пальто.
– Мы, русские, тоже любим жить. Что бы вы там ни читали у Толстого и Достоевского. Кстати, все знаковые женские персонажи русской классики похожи, как пуговицы из одной коробки: это все одна и та же Настасья Филипповна – и в «Братьях Карамазовых», и в «Анне Карениной» тоже она, и Катерина из «Грозы». И даже Наташа Ростова, и булгаковская Маргарита – один и тот же психотип: страстная до безумия, чокнутая, но хитрая, упорная и настойчивая, готовая пожертвовать всем. Даже жизнью. Пожертвовать – но ради чего? Ради любви, а? Нет. Ради великой идеи? Ради вселенского счастья?
Сильвио вдруг повернулся ко мне.
– А вы, Каширская, жизнью бы пожертвовали ради вселенского счастья?
Я растерялась. Он неожиданно сунул микрофон мне в руку. Оператор взял средний план. Я поднесла микрофон, открыла рот, и тут время снова застряло. Мне вдруг показалось, да что там, меня окатило уверенностью: Сильвио знает, что я собираюсь сделать. Знает! Моя левая рука затекла, ладонь налилась горячей тяжестью – я держала ее на отлете, стараясь не размазать фломастер. Я стояла с открытым ртом, парализованная страхом внезапной догадки, и это тянулось и тянулось, похоже, целую вечность. Даже почувствовала, как на спине выступил пот и щекотная капля медленно сползла по позвоночнику вниз и застряла у резинки трусов.
И вот тут я увидела, что Сильвестров вынул из кармана револьвер.
– Справедливость… – Сильвестров подался вперед, я послушно подставила ему микрофон. – Справедливость по-русски… Чем же отличается наша, русская, справедливость от вашей?
Он неспешно поднял руку с револьвером. Показал пистолет, точно собирался демонстрировать какой-то трюк.
– Фатализмом. Основной компонент нашей справедливости – это судьба. Фатум!
Он ловко откинул барабан, вытряхнул на ладонь патроны, похожие на золотые желуди. Взял один и вставил обратно, остальные убрал в карман. Щелкнув, вернул барабан на место. Крутанул о ладонь, стальной механизм маслянисто затрещал-защелкал.
– Справедливость… – Прикрыв глаза, он медленно поднял револьвер и приставил ствол к виску.
Мама-мамочка, боже ты мой, господи, ведь я все это уже видела! Видела! Там, в проклятом, чертовом Канзасе – ну зачем, господи, ты опять это все мне показываешь? Зачем? Липкое время потекло тягучим сиропом: серый указательный палец с обломанным ногтем сонно начал жать на спуск, барабан лениво повернулся и подставил под жало бойка одну из пяти ячеек. Боек сладострастно цокнул, точно влепил звонкий поцелуй. Железный чмок угодил в пустую ячейку.
Сильвестров медленно открыл глаза.
– Вот… – проговорил тихо.
Микрофон в моей руке дрожал. Сильвестров взял его, сказал:
– Бог подарил мне жизнь. Бог справедлив. Бог меня, похоже, любит. Теперь мы поглядим, как Он относится к вам. Начнем с журналистки.
Я сразу и не поняла, кого Сильвестров имел в виду. Только когда он поднял пистолет и приставил ствол к моему лбу. Испугаться я не успела, но мне вдруг стало ясно, что случилось с мозгом моей бедной мамы. Короткое замыкание – вот что! Как включенный утюг уронить в воду! Все пробки летят к чертям собачьим – вот что! Горит вся защита, которая предохраняет наше сознание от этого сумасшедшего мира! Мозг остается голым! Как яйцо без скорлупы! Вспышка и все. Темнота.
Кожей, черепом, мозгом я услышала хищный стон стальной пружины внутри револьвера. И тут же – цок! Пустой металлический звон эхом заметался внутри моей черепной коробки. Пусто!
– Ага! – плотоядно вскричал Сильвио. – И этой повезло! Справедливость!
Он оскалился, точно собирался укусить кого-то. Оглядел зал.
– Следующий! – крикнул, будто гавкнул. – Ты! Бородатый!
Оператор, бородатый, но лысый, растерянно вытянулся, как солдат. Но тут же, опомнившись, нырнул под стол.
– А справедливость как же? – зарычал Сильвестров. – Тогда ты! Ты! Иди сюда!
Девица, в которую он целил, завизжала и грохнулась на пол. Началась паника. Люди метались, перепрыгивая через столы и сбивая компьютеры, пытались бежать к выходу. Железные двери оказались закрыты. Там началась свалка. Наш оператор, молодчина, продолжал держать картинку – взял общий план зала, потом перевел на средний, на Сильвестрова. Среди грохота и криков тот алчно наблюдал за переполохом, поводя стволом револьвера, точно выискивая цель. Я подала оператору знак: «На меня, крупный план», он развернул камеру. Подняла руку и выставила ладонь прямо в объектив.
– Каширская! – Сильвестров схватил меня за запястье, вывернул руку. Взглянул на мою ладонь и захохотал. – Каширская! – повторил, давясь смехом. – Бедная, глупая Каширская!
Я выдернула руку, на потной горячей ладони расплывалась клякса. Черная грязная клякса.
Сильвестров выпрямился, гордо выставил подбородок. Перестал смеяться.
– Ты слышишь? – прислушался он. – Слышишь?
Я пялилась на ладонь. На грязную кляксу, в которую превратились буквы и цифры.
– Слышишь?
Сквозь крики и грохот пробился стон скрипок. Тихий ноющий звук.
– Летят… – загадочно ухмыляясь, проговорил он.
Мне показалось, что он рехнулся. Или это я чокнулась? Скрипки ныли на одной ноте громче и громче, звук рос и ширился, точно к нам приближался рой голодных цикад.
– Ты знаешь, Каширская, сколько времени летит ракета с Даугавпилсской базы до Питера?
Я смотрела в его глаза. Безумные. Сапфировые глаза василиска. Скрипки уже нагло пилили вовсю, им вторили альты, еще миг – и мрачно замычали виолончели, с бычьим напором поперли контрабасы – крещендо! – цикады и валькирии смешались со шмелями и гарпиями, разъяренный Вагнер рвал на куски Римского-Корсакова. Какофонией дирижировал шестирукий Стравинский.
– Три минуты. Сто восемьдесят секунд, – сказал он весело, почти восторженно. – Так что времени, считай, в обрез. Надо все линии завершить, все узелки затянуть – как в хорошей пьесе. Как у Чехова… Чтоб никаких тебе не-до-…
Он не договорил, направил пистолет прямо в объектив камеры и нажал на спусковой крючок. Грохнул выстрел. Оператор, не выпуская камеры из рук, сделал шаг в сторону, эдакий галантный шажок, как в менуэте. После медленно, почти плавно, начал заваливаться назад. Сильвио отбросил револьвер, повернулся ко мне.
– Неужели ты, глупышка, думаешь, я доверю режиссуру заключительного акта моей трагедии какой-то дурехе вроде тебя? Нет! Конечно же нет!
Он схватил меня за воротник обеими руками. Адский оркестр громыхал, я едва различала слова. К струнным добавились духовые, они ревели, точно бесы дули в эти проклятые трубы.
– И неужели ты думаешь, что я стал бы устраивать весь этот маскарад… Гнусный балаган, подлый дурацкий спектакль… – Он уже кричал и плевался мне в лицо. – Если бы… если бы тут хоть что-то работало! Хоть одна пусковая установка! Хоть одна ракета!
Сильвестров оттолкнул меня.
– Хлам! Рухлядь! – Он взмахнул руками, картинно, как актер в греческой трагедии. – Муляж! Стал бы я мультяшные взрывы мастерить, если б у меня была хоть одна настоящая ракета! Хоть одна!
Он сорвал со стены дисплей, выдрал провода и начал, как доской, колотить им по столам. Крушил компьютеры, экраны, стекло и пластик летело брызгами.
– Да, злодей! Тиран! Нерон! Сжечь весь мир – да! Лучшего он не заслуживает! Уходя, так саданул бы дверью, ваша поганая планетка треснула бы к чертовой матери. Пополам!
Сильвестров продолжал орать, но я его уже не слышала. Буйный оркестр подбирался к финалу. Грянула кода – сатанинская кульминация – рев Ниагары, хохот Везувия, рокот сотни ракетных турбин. Заключительное крещендо. Мой мозг был готов взорваться. Трещала черепная коробка – я слышала этот звук. Я видела это небо – кровавое небо Босха. Серые ангелы с обожженными крыльями падали на обугленную землю. Черную, мертвую землю. Грянул заключительный аккорд и…
Яблоки. Золотые яблоки. Огромные, как фонари, и с тем же медовым сиянием, таинственно текущем изнутри. Они свисали с веток, неспешно плыли надо мной – или это я плыла под ними? И может ли тишина быть доброй? Она ведь просто отсутствие звука? Пустота. Ничто. Как и смерть… Тоже пустота, тоже ничто.
– Ничто? А как же яблоки? – насмешливо спросил дед. – Вот они, душа моя. Гляди, какие, а?
Да, яблоки были чудо как хороши.
– А аромат? А?
Я вдохнула божественную свежесть. О да!
– Дальше мне нельзя, – сказал дед. – Пойдешь с ним.
Кареглазый. Он возник из воздуха, из тишины, из яблочного духа – так появляется туман над сумеречным озером. Так рой мошкары прядет из закатных лучей свои призраки. Он подошел ближе. Босой, льняная крестьянская рубаха, внимательные рысьи глаза.
– Но ведь это… – я запнулась.
– Ну-ну? – Кареглазый приблизил насмешливое лицо. – Кто я?
Меня снова, как и в прошлый раз в том цветущем саду, охватил ужас. Необъяснимый, бесконтрольный страх. В психиатрии это называется «вегетативный криз», или «эпизодическая пароксизмальная тревожность». Паническая атака, говоря попросту.
– Ну? – Улыбка сошла с его лица.
– Садовник, – прошептал дед мне в ухо. – Зови его Садовник.
– Садовник, – промямлила я послушно.
– Садовник? – повторил кареглазый чуть удивленно. – Садовник… Неплохо, генерал.
Он картинно развел руки в стороны.
– Сад! Руны и иероглифы вечности. Логотип бессмертия. Переход метафорического в метафизическое – рождаясь и умирая, и рождаясь опять, – сад побеждает смерть. Он квинтэссенция деятельного покоя, он изменяется незримо, он движется, оставаясь на месте. Растет! Корни его в земле, а крона в небе. Слияние небесного и земного, прекрасного и полезного. И, наконец, просто вкусного!
Кареглазый сорвал яблоко и протянул мне.
– Пошли.
– А как же дедушка?
– Генералу нельзя. Он шел путем Дракона.
– Что это?
– Это путь Дракона. Но насчет сада – какой молодец! Поэт и философ – вот ведь сукин сын!
– А я каким путем шла?