– Мама, тебе… больно?
– Естественно, ей больно, Феликс. Можно и не спрашивать.
– Мне больно.
Мама со стоном пытается приподняться – может, чтобы лучше их видеть.
– Но болеть может в разных местах. Иногда в невидных.
Наконец она сдается, боль слишком сильна, и мама съезжает вниз, теряя ту небольшую высоту, на которую ей удалось приподняться.
– Но как… что у тебя с лицом?
– Не важно, что у меня с лицом. Через несколько недель, может, через месяц, все пройдет.
Лео отступает назад, очищает телеэкран между плечом и косяком.
И Феликс видит мамино лицо.
Толсто забинтованный лоб. Лицо почти все заклеено больничным пластырем – полоска на переносице, другая – от скулы до скулы, белый крест, который покрывает сине-красную кожу.
– Вот, мам. Твои любимые.
Лео входит первым, он уже готов положить пакетик мармелада ей на живот, однако передумывает, выбирает пустую поверхность рядом – смятую простыню. Но мама перекладывает конфеты на выдвижной столик возле койки, соединенный с тумбочкой, на него ставят еду.
Теперь Феликс наконец решается. Он следует за братом, мальчики садятся по обе стороны койки. Мама устраивается поудобнее, сильно гримасничая, она ведь должна видеть их обоих, – гримасничает и улыбается одновременно.
– Вы мои хорошие. Мармелад. Съем потом.
Ее иногда трудно расслышать, так тихо она говорит. Губы едва двигаются, и Феликс вспоминает чревовещателя, которого видел по телевизору – тот тоже говорил так, что этого не было видно, только угол рта двигался, когда он делал вид, что говорит кукла.
Хуже всего – правый глаз. Совсем заплыл.
Ему ужасно хочется, чтобы телекартинка возникла снова, потому что если он будет смотреть на глаз слишком долго, то вдруг мама останется слепой, может, там, под отеком, вообще не окажется глаза. Только черная дырка. Феликс все еще не помнит, что происходило тем вечером; может быть, дыра действует, как один из черных люков в его памяти. Тех, что распахнулись в его голове, когда папа избивал маму.
– А Винсент, как он… хорошо?
Мама поворачивается к Лео – он старший.
– Отлично. Агнета осталась посидеть с ним, пока мы здесь.
– Ест как следует?
– Как всегда. Я за всем приглядываю.
Второй глаз понятнее. Уставший. И там, где должно быть белое, он сильно красный – как кровь. Феликс решает, что когда придет его черед разговаривать с мамой, он станет смотреть в этот глаз, с кровавыми точками, а не в другой.
Кровавые точки лучше, чем черная дыра.
– Да, Винсент – отлично. Объедается кокосовым печеньем.
Феликс знал, что именно это и случится. Взгляд Лео буровит его, но Феликс делает вид, что ничего не замечает. Надо сказать то, что он должен сказать.
– Потому что у нас под кроватью этого печенья – завались.
В первый раз мамин голос усиливается, становится чем-то, помимо шепота. И ее утомленный кровавый глаз смотрит на него так, как умеет смотреть только мама.
– Что… Феликс, о чем ты?
Носок кроссовки Лео жестко пинает его под колено.
– Ни о чем, мама. Феликс так просто болтает.
Поздно. Она – их мама. Она их знает. Она знает, почему один говорит то или это, а другой не хочет продолжать разговор. И хотя она не видела пинка, она каким-то образом и его угадала.
– Лео? Феликс? Что вы натворили?
Братья сидят и молчат, встречая отекший, налитый кровью материнский взгляд. Лео – потому, что не хочет говорить об этом. А Феликс – потому, что не знает, зачем сказал то, что сказал, оно как-то выскользнуло из него. Как когда тебя рвет: не получается ни удержать, ни проглотить.
– Полно коробок с разным печеньем. Почти сто коробочек сока. Все – у Винсента под кроватью.
И опять из него выскользнули проклятые слова, их легче сказать, чем удержать или проглотить. И в тот момент, когда он их произносит, уже неважно, как мама отреагирует. Это станет важно потом.
– Лео, Феликс – посмотрите на меня. Скажите правду. То, что под кроватью у Винсента, – вы это… где-то взяли? Украли?
– Нет.
– Да.
Они ответили одновременно. Или Лео чуть опередил Феликса. Во всяком случае, мама смотрит ему в глаза. Ее глаз – тот, в который Феликс только что не мог смотреть, – каким-то образом выбирается из-под отека и сине-красного века.
– Лео? Не воруй! Ты же знаешь. Тебе четырнадцать, ты уже не ребенок.
Голос у нее больше не слабый. Он ясный, отчетливый, и когда злость заставляет ее говорить чуть громче, Феликс понимает, что у нее недостает зуба с правой стороны. Вот, наверное, почему она не стала есть мармелад, тягучий, как резина.
– Кокосовое печенье, сок? Лео, где ты все это взял?
Старший сын встречает ее взгляд, не отворачивается – потому что решил не отворачиваться.
– Я верну все, что у Винсента под кроватью. Честное слово.
– Как?
– Положу под дверь. Ну, там, где взял. Чтобы нашли.
Вряд ли такое возможно. Но у мамы вид теперь не такой грустный, чем как был, когда они пришли.
– Этого мало. Слышишь, Лео? Ты должен еще попросить прощения.
– Мама, дверь была открыта, и я вошел. Оно просто там лежало. Я подумал, что… Винсент обрадуется.
Феликс помалкивает. Он уже сказал предостаточно. Но он знает, что брат лжет, и ощущения странные: мамино тело как будто усыхает, уменьшается – как голос, теперь едва слышный.
– Лео, ты старший. Старший. Это значит, что ты отвечаешь за происходящее дома, пока я здесь. Но это не значит, что ты можешь решать проблемы таким способом. Слышишь? Невыносимо, что ты тоже как…
Она обрывает себя посреди фразы. Но поздно – Феликс понимает, про что она подумала, про кого она хотела сказать, когда сказала, что Лео решает проблемы, как он. Лео тоже понимает: губы у него стали узкими, он злится.
– Мама, я не могу просить прощения. Тогда… неужели ты не понимаешь? Все станут болтать. Лучше оставить, как сейчас. Сейчас никто не знает. Можно же просто оставить так, как есть?
– Нет. Ты должен извиниться. Это и значит быть старшим.
Четырнадцать лет. Вот сколько ему. Это ведь не так уж много? На самом-то деле?
Ему хотелось бы убраться отсюда, прямо сейчас. Исчезнуть. Прочь от мамы, которая не понимает. Но он обещал отцу взять все на себя.
– Мама, послушай. Та тетка из социальной службы – что она тогда, к примеру, скажет?
Он как будто… бросает матери вызов. Угрожает. На самом деле он не хотел, но так это прозвучало.
Лео пытается объяснить еще раз. По-другому.
– Я только хочу, чтобы Винсент и Феликс, чтобы они… Прости. Это больше не повторится.
– Точно?
– Точно.
И у мамы вдруг снова делается ужасно утомленный вид, глаз снова скрывается в отеке, как когда они пришли.
– Мы еще поговорим об этом, потом. Когда я вернусь домой.
Перед уходом Феликс крепко обнимает маму, и она легонько целует его в щеку, шепчет, что любит его. Лео ее не обнимает, нельзя, он только бормочет: «Пока!». Потом, на протяжении всего пути по светлому больничному коридору, они не говорят друг другу ни слова, и в лифте Феликс становится в одном углу, а Лео – в другом. Между ними – несколько километров.
– Какой большой лифт. На такую длину я прыгаю на физкультуре.
Отвечая, Лео не смотрит Феликсу в глаза.
– Это чтобы можно было вкатить носилки с больными. И мертвыми.
– Мертвыми?
– Люди умирают в больнице. Труп кладут на носилки на колесах. И везут в морг.
– Мо… морг?
– Это такой ненастоящий дом. Морозильник в больничном подвале, для мертвецов. Их потом разрезают, чтобы узнать, отчего люди умерли.
Двери лифта открываются, и Лео направляется прочь широкими шагами, Феликсу трудно поспевать за ним. К тому же у него из головы не идет дом, который – морозильник с разрезанными телами. Люди в больнице должны выздоравливать, а не умирать.
– Слушай, Лео… А мама?
– Что?
– Она же не умрет?
Лео останавливается на полпути в парке, Феликс – на полшага за ним. Парк? Уже? Феликс вертится на одном месте. Он не понимал раньше, как далеко человек может уйти, не думая, что идет. До больницы – с полкилометра.
«Нет, братишка. Мама не умрет».
Как здорово было бы услышать такое. Но Лео, кажется, сомневается, и это совсем не здорово. Пусть лучше сомневается насчет денег из магазина, а не насчет умрет мама или нет.
– Она не умрет, пока ты будешь делать, как я скажу.
Лео кладет руку Феликсу на плечо.
– Феликс, не говори маме о том, что мы делаем. Никому не говори.
– Хочу – и говорю.
– Кое о чем в нашей семье не говорят. Как папа учил нас.
– Сорри, но я скажу, если захочу.
– Ты никому больше не будешь об этом трепаться, понял? Ни о магазине, ни о сумке! Никто ничего не должен знать. Знаешь, что будет, если ты разболтаешь? Соцтетка заявит на нас, и ты угодишь куда-нибудь на север в Норрланд, Винсент – на юг в Сконе, а я – посередке, в какую-нибудь сраную тюрьму для несовершеннолетних. Ты этого хочешь?
– Нет.
– И маме станет еще хуже, чем сегодня. Ты этого хочешь?
– Нет.
– Так почему ты не держишь язык за зубами? Зачем растрепал маме?
– Потому что Клик тебя поймает!
Лео убирает руку с плеча Феликса и теперь сильно обхватывает его уже обеими руками – мама бы так не смогла.
– Братишка, что ты себе напридумывал? Говорю же, я обдурю этого идиота Клика. И ты мне поможешь. Но мы должны держаться вместе.
И он широко улыбается, как когда знает, что Феликс больше не будет с ним спорить.
– Меня какое-то время не будет. Максимум – два часа. Присмотри за Винсентом. Убирай эту гадость ему ото рта, когда он пьет, ему обязательно надо пить.
– А ты куда?
– Поезжай домой, к Винсенту – и все. Я потом приготовлю поесть.
Минута, другая – и младший брат бредет домой. Сам Лео избирает противоположное направление – к автобусной остановке, к тому, что требуется для Лассе-Наркоты. Он доволен. Он поступил правильно. Несмотря на разочарование, когда Феликс начал болтать, он удержал злость в себе. Ему позарез надо уговорить Феликса, заставить его передумать. Феликс нужен ему. И ни мама, ни полиция, ни соцтетка, никто в целом мире не должен знать, что он задумал. Все может рухнуть в одну секунду, такое уже случалось.