– Твой папа просил разыскать тебя.
Они были одни в большой общей комнате, каждый по свою сторону стола, за которым он на переменках играл в карты, один из многих. В «чикаго». Начали еще в седьмом классе. Сейчас здесь казалось еще безлюднее, чем ночью, когда сейф кафетерия еще не был опустошен.
– Ваш папа хочет повидаться с вами.
– С нами? Со всеми троими?
– Да. Он просил передать тебе, чтобы ты привел братьев.
– Это вряд ли. Феликс не пойдет. А Винсент так и не понял по-настоящему, что случилось.
– А ты, Лео?
Парик и сигареты. В мешке под мойкой.
– Ты сам-то хочешь? Хочешь навестить его?
И они останутся там. Потому что я обещал Феликсу.
– Знаешь, Лео, я думаю, он хочет повидаться именно с тобой. Рассказать, почему сделал то, что сделал.
– Зачем? Я видел, что он сделал. Я был там.
Адвокат Пер Линд кивнул, порылся в своей папке, словно ища что-то важное, и вскоре нашел. Упаковку жвачки.
– Хочешь?
Лео помотал головой; адвокат достал две подушечки, сунул в рот.
– Твой папа, Лео, подробно описал, что случилось, когда он приехал к вам домой. Когда он вломился в квартиру. Папа считает – это очень хорошо, что ты, Лео, оказался дома.
– Я встал между ними.
– И по-моему, именно об этом он хочет с тобой поговорить. О том, понимаешь ли ты это.
– Я ее спас.
– И если ты, Лео, хочешь услышать эти слова от него – поторопись. Потому что папу скоро переведут в другую тюрьму, в другом городе.
Здание полиции в Фалуне похоже на черную полуподкову. Снаружи. Внутри оно похоже на больницу и школу, потому что все официальные здания кажутся продолжением друг друга. Выглядят одинаково, звучат одинаково, пахнут одинаково. Там даже одинаковая температура и одинаковое, блин, атмосферное давление. Ничего не стоящее знание, отметку за него не поставят – но сегодня ему это рассказали.
Длинные светлые коридоры. Унылые двери, все куда-то ведут.
Но длинные белые халаты больницы и пиджаки и блузки школы здесь заменены другой формой. Черной. Когда его через все здание провожают в следственный изолятор, Лео понимает: тут абсолютно тихо. Ни из коридора, ни из камер, расположенных там в ряд, не доносится ни звука. Комната для свиданий, которую показал ему инспектор, тоже звукоизолированная.
Лео нравятся такие маленькие запертые пространства: там, если захочется, если понадобится, можно спрятаться, закрыться от мира.
Но – есть разница. Здесь тебя запирают снаружи, другие люди. Чтобы просто выйти пописать, надо нажать красную кнопку, инспектор специально подчеркнул это, прежде чем повернул ключ. Правила устанавливает кто-то другой, хозяин этого замкнутого пространства, а не он сам.
Тесное помещение становится по-настоящему тесным только тогда, когда не ты его выбираешь.
Лео и раньше приходилось ждать в запертых комнатах для свиданий. Дважды: когда отца посадили за поджог и когда он сидел за причинение тяжкого вреда посторонним людям, не членам семьи. Он тогда навещал отца, но в следственном изоляторе еще не бывал. Разница заметна. В следственном изоляторе темнее, больше запертых дверей. Само собой, тюрьмы окружены серой оградой, толстой и высокой бетонной стеной, но дневной свет все же проникает повсюду. А эта комната слишком маленькая, стены обшарпанные, на потолке – голые люминесцентные лампы. И поэтому здесь все по-другому. Разве что… Может, дело в том, что здесь пока еще нет осужденных? У людей надежда сильнее? А при жгучей надежде сильнее и отчаяние? Может, именно это и создает ощущение мерзости и тесноты? В тюрьме все понятно – там надо притереться и провести тягучее время.
Два пластмассовых стула. Деревянный стол. И дверь с большой стеклянной вставкой, чтобы персонал мог заглянуть в комнату. Окошко, которое не разбить. Заглянуть внутрь – но можно и выглянуть наружу – увидеть синие рубашки, что ходят мимо. Сотрудники пенитенциарного учреждения. Но он их не слышит. Не слышит, как его запирают. Не различает шагов, которые так хорошо знает – папиных шагов, а сразу вслед за ними – шагов надзирателя.
Только что побрился. Взгляд чистый, как вода. Он выглядел так когда-то давно, когда все было хорошо и он обещал маме не пить и не драться.
И от него пахнет мылом.
Но в этом ясном взгляде печаль, которая теперь стала отчетливее. Папа умеет выглядеть печальным, не становясь меньше, – большинство съеживается. И вот он стоит и рассматривает сына, который сидит за столом. Рассматривает и улыбается. И от этого – ощущение чего-то неправильного. Не подходящего этой тесноте.
– Где Винсент?
На папе синие штаны, белая футболка, рукава слишком длинные. И какие-то тапочки на ногах, которые до сих пор не знали ничего, кроме коричневых ботинок.
– Лео, где твой младший брат?
Хотя Лео договорился с адвокатом, что придет один, он все же надеялся избежать этого – и сделал последнюю попытку заманить младших братьев с собой.
Сначала Винсента, который не стал даже отвечать – просто лежал в кровати, уставившись в стенку.
– Он не захотел идти.
– А Феликс?
Потом Феликса, который на удивление разумно объяснил, что с удовольствием проведает маму, пусть хоть сколько у нее будет кровавых точек в глазу… в общем, в больницу он пойдет когда угодно, а к папе – никогда. Лео не стал тратить слов зря. Он все понимал.
– Он… Ну, ты же знаешь Феликса.
Отец смотрит куда-то в сторону. Словно он все еще там, дома.
– Я не видел его, когда я… Я не видел Винсента.
– Он прятался за мной. Потом, когда я встал между вами, убежал с маминой медицинской сумкой.
– В каком смысле «убежал с сумкой»?
– Схватил сумку и заперся у себя в комнате.
Стыд. Сейчас он пробивается сквозь печаль в этом ясном взгляде. Тот стыд, который отец всегда выказывал, когда бил – и осознавал это потом. Комната как будто стала еще меньше. Не хватает места им троим – ему, отцу и стыду. Очень трудно дышать. Железная дверь закрыта, плотно замыкает пространство. Он никогда не бывал заперт с отцом в одной комнате, где не хватает воздуха. Он запомнит это ощущение, чтобы никогда больше не оставаться с отцом в запертой комнате.
– А есть… ну, какое-нибудь другое место, где мы можем поговорить? Побольше? Тут так…
– Ко мне никто еще не приходил. Так что не знаю. А в моей камере, пять квадратных метров, нет даже окна.
Внезапно отец наклоняется и кладет грубую руку сыну на плечо.
Лео дергается, сам не зная, почему.
Но отец замечает это, передумывает, убирает руку. А Лео передумывает тоже – он не хотел дергаться.
– Сидеть под замком, Лео, нетрудно… но оказаться запертым здесь…
Отец указывает себе на грудь.
– Этого никто не хочет. Так что мне пришлось сделать то, что я сделал. Понимаешь? Почему я приехал домой к тебе, твоим братьям и… твоей маме?
– Нет. Не понимаю. Я видел только, что ты приехал, чтобы избить ее до смерти.
Лео уверен – инстинкт велит отцу разбушеваться, напасть. Потому что отец, хоть и трезвый, выдвигает подбородок и не отрываясь смотрит на Лео, набычившись, пронзительно.
– Я думал, ты поэтому хотел, чтобы я пришел. По крайней мере, так сказал твой адвокат.
Отец не нападает. Насколько быстро он изготовился, настолько же быстро и расслабляется, приглаживает пятерней прическу «под Элвиса»; лицо смягчается.
– Так ты не понял? Что мне пришлось?
Отец встает с шаткого, жалобно скрипнувшего под его тяжестью стула, подходит к дверному стеклу и изучает проходящие мимо синие рубашки. Долю секунды кажется, что он думает – не стукнуть ли по стеклу, не нажать ли красную кнопку, не позвать ли охранника, чтобы закончить свидание.
– Так, Лео.
Он ничего не разбивает, не нажимает кнопку.
– Знаешь, как ткут ковры, сынок? Не фабричное дерьмо, которое продают в Икее, а настоящие, ручной работы?
Он взмахивает рукой, указывая на невидимый ткацкий станок.
– Ты вплетаешь нити, по одной, прижимаешь их к другим нитям.
Ковер? О чем он? От него пахнет мылом, а не вином.
– Каждый день, Лео… это новая нить. Словно ты ткешь собственный ковер.
Он возвращается к столу, снова садится.
– Триста шестьдесят пять нитей, день за днем, год за годом.
И изображает процесс волнистыми движениями рук – тянет воображаемую нить, прижимает воображаемый батан.
– Часто нити серые, скучные, ничего-то не происходит. Ешь, срешь, спишь. Но иногда, Лео, у тебя выходит красная или зеленая – когда ты делаешь то, что тебе нравится. А иногда, как когда я приехал к вам домой, нити черные, как черти в пекле.
Лео смотрит на папу. Отец часто ведет такие речи, громкий голос, громкие слова; сколько Лео себя помнил, отец объяснял, что такое сплоченность, как образовать клан – говорил о диких гусях, что летят куда-то – но передумывают и приземляются к своим сородичам, о казаках, которые пляшут медвежий танец и побеждают большие армии, о тонких палочках, которые не сломать, если они соединены в пучок, о… он научился выглядеть заинтересованным, не слушая. Но сейчас все не так. Сейчас отец трезв, язык не заплетается, его голос хватает тебя и держит.
– Но иногда – очень редко – ты вплетаешь золотую нить. Чистое золото. Ты сидишь и просто ткешь свою жизнь! И перед тем как умереть, ты увидишь весь свой ковер, узор из разноцветных нитей. Представь себе ковер Гитлера, Лео, черный как уголь! И – матери Терезы, какой он золотой-золотой-золотой, так что весь ее ковер сияет! Другие же ковры – как наши. В основном серые, немного зеленого, красного, адски черного, и там-сям – золотая нить.
Рука снова на груди, теперь он бьет себя в грудь.
– Ты знаешь, что жить жизнь иногда трудно.
Лео сидит, демонстративно откинувшись на спинку, максимальное из возможных расстояние, особенно после руки на плече. Но сейчас он бессознательно подается вперед.
– А… бывают такие дни, папа, когда сразу две разные нити? Но – рядом? Или сплетаются в одну?