Братская ГЭС — страница 5 из 16

И когда, с возка сошедший,

над тобою встал, толпа,

честь России - Чернышевский

у позорного столба,

ты подавленно глядела,

а ему была видна,

как огромное «Что делать?»,

с эшафота вся страна.

И когда ломали шпагу,

то в бездейственном стыде

ты молчала, будто паклю

в рот засунули тебе.

И когда солдат, потупясь,

неумелый, молодой,

«Государственный преступник»

прикрепил к груди худой,

что же ты, смиряя ропот,

не смогла доску сорвать?

Преступленьем стало - против

преступлений восставать.

Но светло и обреченно

из толпы наискосок

чья-то хрупкая ручонка

ему бросила цветок.

Он увидел чьи-то косы

и ручонку различил

с золотым пушком на коже,

в блеклых пятнышках чернил.

После худенькие плечи,

бедный ситцевый наряд

и глаза, в которых свечи

декабристские горят.

И с отцовской тайной болью

он подумал: будет срок,

и неловко бросит бомбу

та, что бросила цветок.

И, тревожен и задумчив,

видел он в тот самый день

тени Фигнер и Засулич

и халтуринскую тень.

Он предвидел перед строем,

глядя в сумрачную высь:

бомба мир не перестроит,

только мысль - и только мысль!

Встанет кто-то, яснолобый, -

он уже невдалеке! -

с мыслью - самой страшной бомбой

в гневно поднятой руке!

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!

         В Симбирске ярмарка!

Почище Гамбурга!

                 Держи карман!

Шарманки шамкают,

                  а шали шаркают,

и глотки гаркают:

                   «К нам,

                            к нам!»

В руках приказчиков

                    под сказки-присказки

воздушны соболи,

                 парча тяжка,

а глаз у пристава

                  косится пристально

и на «селедочке»[1] -

                    перчаточка.

Но та перчаточка

                 в момент с улыбочкой

взлетает рыбочкой

                  под козырек,

когда в пролеточке

                   с какой-то цыпочкой,

икая,

      катит

            икорный бог.

И богу нравится,

               как расступаются

платки,

        треухи

               и картузы,

и, намалеваны

              икрою паюсной,

под носом дамочки

                  блестят усы.

А зазывалы

           рокочут басом.

Торгуют юфтью,

              шевром,

                      атласом,

прокисшим квасом,

                  пречистым Спасом,

протухшим мясом

                и Салиасом[2].

И, продав свою картошку

да хвативши первача,

баба ходит под гармошку,

еле ноги волоча

И поет она,

            предерзостная,

все захмелевбя,

шаль за кончики придерживая,

будто молодая:

«Я была у Оки,

ела я-бо-ло-ки,

с виду золоченые -

в слезыньках моченые.

Я почапала на Каму.

Я в котле сварила кашу.

Каша с Камою горька.

Кама - слезная река.

Я поехала на Яик,

села с миленьким на ялик.

По верхам да по низам -

все мы плыли по слезам.

Я пошла на тихий Дон.

Я купила себе дом.

Чем для бабы не уют?

А сквозь крышу слезы льют...»

Баба крутит головой,

все в глазах качается.

Хочет быть молодой,

а не получается.

И гармошка то зальется,

то вопьется,

             как репей...

Пей, Россия,

             ежли пьется,

только душу не пропей!..

Ярмарка!

         В Симбирке ярмарка!

Гуляй,

       кому гуляется!

А баба пьяная

в грязи валяется.

В тумане плавая,

царь похваляется...

А баба пьяная

в грязи валяется.

Корпя над планами,

министры маются...

А баба пьяная

в грязи валяется.

Кому-то памятник

подготовляется...

А баба пьяная

в грязи валяется.

И мещаночки,

             ресницы приспустив,

мимо,

      мимо:

            «Просто ужас!

                          Просто стыд!»

И лабазник стороною,

мимо,

      а из бороды:

«Вот лежит...

              А кто виною?

Все студенты

             да жиды...»

И философ-горемыка

ниже шляпу на лоб

и, страдая гордо, -

                   мимо:

«Грязь -

         твоя судьба, народ!»

Значит, жизнь такая подлая -

лежи

     и в грязь встывай?!

Но кто-то бабу под локоть

и тихо ей:

           «Вставай...»

Ярмарка!

         В Симбирске ярмарка!

Качели в сини,

               и визг,

                       и свист,

и, как гусыни,

              купчихи яростно:

«Мальчишка с бабою...

                      Гимназист!»

Он ее бережно ведет за локоть,

он и не думает, что на виду.

«Храни Христос тебя,

                      яснолобый,

а я уж как-нибудь сама дойду...»

И он уходит,

             идет вдоль барок

над вешней Волгой,

и, вслед грустя,

                 его тихонечко крестит баба,

как бы крестила свое дитя.

Он долго бродит...

                  Вокруг все пасмурней...

Охранка - белкою в колесе.

Но как ей вынюхать,

                    кто опаснейший,

когда опасны в России все!

Охранка, бедная,

                 послушай, милая:

всегда опасней, пожалуй, тот,

кто остановится,

                 кто просто мимо

чужой растоптанности

                     не пройдет.

А Волга мечется,

                 хрипя,

                        постанывая.

Березки светятся

                 над ней во мгле,

как свечки робкие,

                   землей поставленные,

за настрадавшихся на земле.

Ярмарка!

         В России ярмарка!

Торгуют совестью,

                  стыдом,

                          людьми,

суют стекляшки, как будто яхонты,

и зазывают

           на все лады.

Тебя, Россия,

             вконец растрачивали

и околпачивали в кабаках,

но те, кто врали и одурачивали,

еще останутся в дураках!

Тебя, Россия,

              вконец опутывали,

но не для рабства ты родилась.

Россию Разина,

               Россию Пушкина,

Россию Герцена

               не втопчут в грязь!

Нет,

     ты, Россия,

                 не баба пьяная!

Тебе великая дана судьба,

и если даже ты стонешь,

                        падая,

то поднимаешь сама себя!

Ярмарка!

         В России ярмарка!

В России рай,

              а слез - по край,

но будет мальчик -

                   он снова явится -

и скажет праведное:

                    «Вставай...»

          Б р а т с к а я   Г Э С

о б р а щ а е т с я   к   п и р а м и д е:

Пирамида,

          снова и снова

утверждаю с пеной у рта:

революций первооснова

есть не злоба,

               а доброта.

Если слезы сквозь крыши льются,

строй лишь внешне несокрушим,

и заваривается

              революция,

и заваливается

               режим.

Вот я вижу:

            летят воззвания,

уголь - мастеру-гаду в рот,

и во мне - не воды взвывания,

а неистовых стачек рев.

И Россия идет к избавленью,

кровью тысяч землю багря,

сквозь централы, расстрел на Лене,

сквозь Девятое января.

И в боях девятьсот пятого,

и в маевках, флагами машущих, -

всюду брезжит светло,

незапятнанно

яснолобость симбирского мальчика.

Кто-то ночью,

              петляя, смывается,

кто-то прячет шрифты под полой,

и, как лава, из глоток в семнадцатом

сокрушающее:

             «Долой!»

Но вновь,

          оттирая правду назад,

неправда к власти протискивается.

И вот,

       пирамида,

                 взгляни:

                          Петроград.

Временное правительство.

* * *

Под вихрь витийственных словечек,

о славе грезя мировой,

скакнул в премьеры человечек

с вертлявой полой головой.

Он восклицал о прошлом горько.

Он лясы лисанькой точил,

а потихоньку-полегоньку

все то же прошлое тащил.

«Народ! Народ!» -

                  кричал под марши,

но лучше уж бесстыдный гнет,

чем угнетать народ, как раньше,

крича:

       «Да здравствует народ!»

Следили Зимнего колонны