Братство проигравших — страница 11 из 22

Сяо Лон придет, молча сядет в кресло. Он стесняется своего произношения и потому говорит мало. Совсем мало, он больше молчит. Я не знаю, позвал его Кассиан или он пришел сам, незаметно для остальных. Я вижу: он заходит, улыбается и садится в кресло. Он ничего не произносит, улыбка не сходит с его губ. Он слушает. Я не знаю, интересны ли ему рассказы иностранцев, я даже не знаю, верит ли он им. Но мне кажется, они рассказывают лишь для того, чтобы он услышал. И я подозреваю, что они приехали сюда ради него. Но я не знаю, чем он должен стать в их жизни. Чем он может быть для них, он, не проронивший ни слова.

Те, кто пришел к Кассиану, любят молчать и никогда не говорят лишь для того, чтобы заполнить паузу. Но стоило им наконец заговорить, они с трудом могут оторваться от беседы. Никто из них не боится, что его высмеют или осудят. Изоляция создает идеальные условия для откровенности, и поэтому каждый доверяется собеседникам полностью.

Клара признается - сидя в комнате у Кассиана и кутаясь в одеяло, - что когда-то хотела стать монахиней. При постриге давалось новое имя, и вся прошлая жизнь с ее воспоминаниями и проступками отпадала. Монахини укрывались за толстыми стенами средневековой кладки. Монастырь был самым красивым местом возле города, где Клара выросла. Возле обители текла чистая, тихая река, но монахини почти никогда не выходили за ворота. Следуя ее просьбам, монахини позволили Кларе провести два дня с ними.

Жизнь монахинь - так казалось Кларе - в их вере становилась бесплотной как дым. Клару пугало и притягивало их отношение к матери-настоятельнице. Они склоняли головы и полностью подчинялись ее решениям. Клара слышала, как настоятельница просила одну из монахинь сделать что-то, а та, наклонив голову, отвечала: "Как матушка скажет". Клара решила, что та грубит: ей, должно быть, вовсе не хочется выполнять просьбу, иначе она сказала бы: "Да, конечно". Но настоятельнице было безразлично, хочет монахиня ей помочь или нет. Приходя сюда, эти женщины отказывались от своей воли. Высокая женщина в черной одежде отдавала им приказания. Вероятно, новоприбывшим тяжело подчиняться, а потом это становилось - сладостно?

В просторном соборе с обшарпанными стенами они начинали петь еще затемно. Храм изнутри был когда-то украшен росписями, но теперь их почти невозможно было разглядеть. Лишь одна фреска проступила ярко и неожиданно: "чюдо", как они говорили. Для них все было чудом.

На исповеди становились на колени возле худого, нервного священника. "Мне ничего не приходит в голову", - призналась Клара. Священник возмутился. Он сказал, что у каждого множество грехов: зависть, непочтение к старшим, разжигание себя руками, чтение распутных романов и прочее, что перечислено в брошюре "В помощь кающемуся". Клара открыла книжицу и пробежала взглядом по строчкам. Она не выдержала, опустила руку, из коленопреклоненной позиции села на собственные пятки и залилась смехом.

Горение свечей и молитвенный шепот никак не относятся к поляне и реке, что окружают церковь, а пребывают будто бы в горних пределах: а смех, отраженный углами храма, был в свою очередь отрешен от них. Свечи и шепот указывали на иные, высшие миры, смех же говорил: "Греха нет".

За трапезой одна монахиня читала житие юродивой. Все слушали и молча ели. Юродивая никогда не вставала с постели, не стригла ногтей, не расчесывала волос, но лежала в собственной грязи. Собирала хлебные крошки в постель и терла о них тело. Клара отодвинула тарелку, борясь с тошнотой. Плачущий монашеский голос продолжал перечислять злоключения юродивой: к ней ходили верующие, и она мучила их бесконечными, бессмысленными приказами. Здесь гордость смирялась, а добровольное унижение окружалось славой.

Клара оставила попытки проглотить кушанье, и от этого ей стало легче. Она на минуту вообразила себя в роли юродивой. Какая свобода, подумала она. Свобода от разума, это главное. А еще можно дать обет молчания, и никто к тебе не вторгнется. Общение столь болезненно - а в то же время в нем так нуждаешься. Монашество - уединение. Но когда монахини стоят рядом друг с другом, поют хором, совместно молятся, они - соприкасаются между собой.

А Кларе хотелось быть одной.

Ночью в келье она замерзала, куталась в шаль и ватник. Было как-то по-особому темно. Клара думала, что правда всегда скрыта. К ней можно стремиться, но нельзя найти. Так: знаешь, что не найдешь, и все равно ищешь. Ничего нет твердого, кроме бесконечного любопытства. Когда прислушиваешься к шорохам и спрашиваешь себя: "Это - Бог? Это - сверчок? Это мне почудилось?"

Считая минуты под одеялом и ватником, она испугалась вдруг, что никогда не выберется из монастыря. Утром следующего дня она должна была вернуться домой. От монастыря до городских стен путь был долог и вел через лес. Если бы ворота не запирались на ночь, Клара выбежала бы, наверное, прямо сейчас и шла бы по ночному лесу, не разбирая дороги, лишь бы на волю.

Она так напугала себя, что утром во всем находила подтверждение своих подозрений. Сначала ее уговорили остаться на обед, и она осталась. Потом ей обещали, что скоро будет попутная машина, и все было проникнуто такой заботой о Кларе, что она согласилась еще подождать. Наконец большой бородатый мужик завел мотор. "Мать настоятельница тоже с нами поедет?" спросила Клара. "Не она с вами, а вы с ней", - наставительно проговорил мужик. "Так что, мне садиться или оставаться?" - спросила Клара уже со злостью. Мужик не ожидал, что его высказывание будет принято в штыки, и раскрыл рот. Настоятельница присоединилась к ним, и машина тронулась.

Стволы сосен сменяли друг друга вдоль дороги. Настоятельница рассказывала Кларе, что, покаявшись, можно достичь такой степени чистоты, что даже сделаться женой священника. Клара была так рада лесу, что готова была выслушивать что угодно. Возле небольшой церкви на подъезде к городу настоятельница сошла. Далее они миновали часовню, на которую мужик перекрестился и сказал: это такому-то святому. Кларе было знакомо это имя. Его усилиями в девятнадцатом веке был отлучен от церкви писатель, не очень любимый Кларой, но все равно: "Пожалуйста, остановите машину!" Клара вышла и пошла прочь от бороды и машины, от матери настоятельницы, от воинствующего святого, от представления о грехе, от прекрасного пения, от надежды примкнуть к сестрам в черной одежде и забыть себя.

У Кассиана саднит горло. Он наливает себе чашку кипятка и пьет его маленькими глотками, обжигая губы. Кларин голос звучит как бы вдали. Кассиан смотрит на белую стену: если долго приглядываться, начинаешь замечать шероховатости, черточки. Может быть, все, что с ним случится, уже записано на этой стене. Люди в этом городе похожи друг на друга. Однажды они все наденут маски.

Некоторые хотели бы стать святыми. Но не он. Он уж будет таким, какой есть. В его родном городе он каждый раз проходил по одной и той же улице, возвращаясь домой. Его путь лежал мимо желтого кирпичного дома. Окна первого этажа были чуть выше человеческого роста. Однажды вечером он был испуган громким рявканьем в распахнутом окне, как будто гигантский зверь стремился вырваться наружу. Кассиан отшатнулся и со страхом посмотрел наверх. Мальчик и девочка лет одиннадцати сидели на подоконнике и смеялись, довольные своей шуткой. Это случилось жарким летом, когда оставленные в городе дети бездельничали. Ни слова не говоря, Кассиан пошел дальше. В его груди закипал гнев, хотя он понимал, что случившемуся нельзя придавать значения, что это всего лишь расшалившиеся дети. Будь Кассиан половчее, он бы стащил одного из них с подоконника и надавал бы тумаков.

Через пару дней приключение повторилось. Изнывающие от скуки дети снова развлекались тем, что пугали редких вечерних прохожих, громко крича и выбрасывая из окна коричневую шаль, придерживая ее конец и снова втягивая обратно. Они атаковали Кассиана, но он не пошел дальше, а остановился и уперся взглядом в окно. Дети растерялись, обменялись взглядами и снова закричали, но уже не столь уверенно. На этот раз Кассиан не шелохнулся. Он смотрел прямо на них, как будто гипнотизируя, и проговорил уверенно, не повышая голоса: "Вы умрете". Дети скрылись в окне, и Кассиан продолжил свой путь. Он знал, что если дети будут теперь смеяться над ним, стараясь казаться храбрыми, если пожалуются взрослым, и те, покачав головой, отметут его угрозы как бред безумца, все равно по вечерам этих детей будет преследовать страх. Еще многие годы никто не сможет рассеять их опасений, что предсказание незнакомца, его якобы колдовство, сбудется.

Взгляни на Яна: его губы движутся, но глаза, брови, легкие складки на лбу остаются недвижными. Он кажется старше своих лет. Его лицо застыло, словно маска, а взгляд задернулся поволокой прошлого, и голос звучит монотонно, как будто бы он читает вслух. О чем он рассказывает? О чем я? Я говорю: бессмертие, Эстер.

"...Если бы я с самого начала заподозрил ее в противоестественности, в желании повернуть историю человечества вспять, в том, что она, Эстер, состарится без меня, я бы не взял ее на работу. Но мне нужна была секретарша, и она оказалась первой, кто ответил на объявление.

Я могу сказать, что она была исполнительна, добросовестна и пунктуальна. Ее пальцы дрожали, когда она с двух углов подравнивала слегка расползшуюся стопку бумаг. Сидя, она прижимала локти к телу и сводила колени вместе. Как бешеные страдают водобоязнью, так она испытывала - до дрожи боязнь хаоса, будто его пучина однажды разверзнется и поглотит ее. Стоило ей оставить рабочее место, как эта скованность покидала ее: я наблюдал из окна Эстер, размахивающую руками в такт собственным шагам, когда она шла к остановке автобуса. После школы она училась на секретарских курсах, на этом ее образование было закончено. Однако она разбирала мои ученые бумаги с такой легкостью, будто понимала, о чем я пишу. Она с точностью копировала греческие и еврейские буквы без того, чтобы превратить их в нечитаемые значки.

Мой кабинет полон ветхих томов и рассыпающихся брошюр. С их пожелтелых страниц вещают языки, давно переставшие звучать в людском обиходе. Эстер сообщила мне, что у нее дома тоже есть большая еврейская книга. Мать Эстер еще девочкой была послана из Чехии к родственникам в Лондон. Это было перед началом войны. Ее семья осталась в Праге.