Во всей этой революции его интересовало только одно: каким образом теперь, при новом положении вещей, он может работать и делать деньги. Он знал, что при любой победе рабочих мир все равно пойдет по старому пути: сапожник — к дратве, а раввин — к креслу в раввинском суде. Революция сегодня, революция завтра, но инженер будет заниматься инженерией, а химик — составлять краски. Чертежник будет чертить, механик — следить за машинами, купец — вести дела, истопник в котельной — сидеть с ног до головы в саже. А он, Макс Ашкенази, будет управлять фабрикой, как он делал это до сих пор. Мир останется прежним. Как уж повелось на этом свете, так пойдет и дальше. Он хотел знать только одно: как делать деньги при новом режиме. Он смотрел на революцию с чисто практической точки зрения, как смотрел в этом мире на все — на времена года, на засуху и урожай, на пожары, эпидемии и войны. Он — деловой человек, купец, и точка зрения у него одна — деловая.
В революционной суете и суматохе, среди всевозможных речей и дискуссий, Макс Ашкенази работал не так интенсивно, как прежде, но все же работал. Он сбывал немало товара. Как и раньше, он ездил в банки, к купцам и чиновникам, вел дела с новыми людьми из интендантств, поставлял военные товары и получал деньги. Он устанавливал цену, компенсировал убытки, нанесенные ему революцией, всеми этими отпускными выплатами, сокращением рабочих часов, речами, демонстрациями, парадами и прочим разбазариванием времени. Цены росли на все. Новые люди давали заработать и зарабатывали сами. Они не требовали взяток, как прежние, не торговались. Они жили и давали жить другим. Макс Ашкенази изменился только внешне. Он больше не разъезжал в карете, а предпочитал нанимать фиакр или идти пешком. Кроме того, он снял соболиную шубу и облачился в старый тулупчик, поношенный и тесноватый. Он не хотел бросаться в глаза на улицах, кишащих рабочими, солдатами и матросами. Заработок он вкладывал в ценные вещи, золото, бриллианты, которые ценятся всегда. Он избавлялся от бумажных денег, которые по-прежнему греб лопатой.
В один прекрасный день выступать с речью перед рабочими фабрики Макса Ашкенази явился его старый знакомец. Хотя этот бедно одетый человек в рабочей кепке был уже в годах и в его растрепанной еврейской бородке и похожих на пейсы бакенбардах появилась седина, Ашкенази сразу же узнал своего товарища по хедеру, сына меламеда реб Носке Нисана, с которым ему не раз приходилось иметь дело там, в Лодзи. На мгновение от этого визита у него защемило сердце. Он боялся быть узнанным этим человеком, который был сейчас на коне. Кто знает, не захочет ли он теперь рассчитаться с ним за все свои прошлые обиды? Еще чего доброго арестует его как врага трудящихся. Все что угодно может случиться. Однако Нисан не требовал мести. Не было в его речи, в отличие от речей других ораторов, и серьезных угроз в адрес буржуазии. Он только призывал к пролетарскому единству, к защите революции, даже к временному сотрудничеству с прогрессистами, пока не будет наведен порядок и не начнется строительство социализма. И Макс Ашкенази успокоился. От страха в его сердце не осталось и следа.
Как опытный политик, он даже счел нужным первым подойти к своему земляку и протянуть ему руку.
— Шолом-алейхем, Нисан, — сказал он не по-немецки, а на простом лодзинском еврейском. — Гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится. Вы меня узнаете?
— О, узнаю, как страшный сон! — с улыбкой ответил ему Нисан.
Какое-то время они глядели друг на друга, не говоря ни слова. Наконец Макс Ашкенази нарушил молчание.
— Вы были правы, вы, а не я, — сказал он, разводя руками. — Как говорят мудрецы: «Кто мудр? Тот, кто видит то, что еще не произошло»[166]. Вы нас победили!
— Нам придется воевать и дальше, господин Ашкенази, — ответил ему Нисан по-русски, чтобы рабочие его поняли. — Работайте пока, концентрируйте капитал, развивайте фабрику. Она скоро нам потребуется…
Макс Ашкенази повесил нос. Он снова ощутил страх перед этим человеком в рабочей кепке, с которым он когда-то сталкивался в Лодзи.
— Если нам и доводилось спорить, — растерянно пробормотал он, — то это не со зла, а по вине обстоятельств. Ведь мы, фабриканты, не всегда вольны делать то, что мы хотели бы сделать как люди, а не как дельцы. Мы рабы дела, обстоятельств… Мы с вами оба поумнели, набрались за прошедшее время опыта… Надеюсь, вы не держите на меня зла…
— Вы вели себя так, как положено представителю вашего класса, — сказал Нисан. — Личные дела меня не интересуют… Как ваш классовый враг я буду вести себя не хуже, чем вы, господин Ашкенази. Дайте только усидеть в седле, привлечь народ на нашу сторону, и мы возьмем свое. Фабрики перейдут к народу, к подлинным их строителям.
Он указал на окружавших его рабочих, которые толпились рядом, прислушиваясь к словесной дуэли между буржуазией и пролетариатом.
— Рабочим тоже потребуется хороший управляющий, — с улыбкой ответил Макс Ашкенази. — Сами собой дела не пойдут…
Нисан запахнул свое дешевенькое пальто и уехал на грузовике выступать на других фабриках.
Глава девятая
В Лодзи, в доме директора фабрики Флидербойма Якуба Ашкенази, было печально и тоскливо. Фабрика стояла с тех пор, как немцы вошли в город. Как и со всех остальных предприятий, комендант Лодзи, барон фон Хейдель-Хайделау забрал с фабрики Флидербойма все что можно и отослал в Германию. Немцы вывезли трансмиссии, котлы, части машин, и фабрика оказалась парализованной. Однако особенно тщательно барон фон Хейдель-Хайделау опустошал фабричные склады. Германская служба военного сырья, которую евреи сразу же окрестили «службой грабежа сырья», день за днем очищала склады, вывозя вагонами не только сырье, но и готовые товары. Вывозимую продукцию немецкие чиновники оценивали издевательски дешево, но и по этой издевательской расценке за нее не платили, а выдавали расписки, которые предлагалось обналичить после войны. Таких расписок в стране было море. Фабриканты и купцы держали их в пустых железных кассах. Еврейские лавочники, из лавок которых вынесли последнее, сняв даже задвижки с дверей, прятали эти немецкие расписки в книги Пасхальной агоды[167], в сборники покаянных молитв[168]; крестьяне в деревнях, у которых конфисковали лошадей и коров, засовывали их за настенные иконы. Однако за эти расписки нельзя было получить ни гроша. Они, немцы, не платили. Они все откладывали на после войны. На то время, когда они окончательно разобьют вшивых русских, французских сифилитиков и Богом проклятых англичан. Вместо денег они одаривали население бумажками, военными маршами и пропагандистскими плакатами с красочными рисунками, изображавшими, как один немец режет десятки врагов, как от немецкого солдата бегут целые отряды противника. Чаще всего на улицах развешивали портреты кайзера и Гинденбурга[169]. С розовыми щечками, как у деревенской невесты под венцом, с острыми усами, торчащими вверх, как штыки, с выпяченной грудью, увешанной медалями и крестами, с рукой на рукояти сабли, они смотрели со всех старых зданий, со всех стен и заборов. У ног их лежали кривые, хромые, увенчанные помятыми коронами русский царь, английский, бельгийский и сербский короли. Другие плакаты изображали отличие Германии от враждебных ей государств. На немецкой стороне была ярко-зеленая трава, росли цветы и русоволосая пастушка гнала огромных коров с тяжелым выменем. Свиньи тоже были большие, розовые и счастливые. На вражеской стороне, во Франции, в Англии и России, поля были голые и вытоптанные, коровы тощие и полудохлые, свиньи жалкие, кожа да кости. Ниже были напечатаны ура-патриотические и полные солдатского юмора стишки, которые заканчивались мольбой к Богу покарать Англию и просьбой к населению делать чрезвычайные взносы на ведение войны, класть свои сэкономленные деньги в немецкие сберегательные кассы, потому что только там после победы Германии над врагом можно будет получить хорошие проценты.
Барон фон Хейдель-Хайделау очищал город, очищал основательно, педантично. Улицы были полны звуков военных маршей, плакатов, гражданских похоронных процессий и дезинфекционных бань. Бани и театр — их барон фон Хейдель-Хайделау пожаловал народу, как подобает наследнику древних римлян. Особенно ревностно он очищал крупнейшие фабрики Лодзи — Макса Ашкенази и наследников Флидербойма. Он неустанно вывозил оттуда товары, оборудование и сырье, день за днем.
В доме директора Якуба Ашкенази царила печаль, в каждом углу поселилась забота.
Наследники Флидербойма знать ничего не знали. Сыновья, как всегда, были погружены в свои мистические сеансы, заняты раскладыванием пасьянсов и общением с попами. Они часто вызывали с того света умерших родителей и разговаривали с ними. Дочь Янка по-прежнему носилась со своими романами, хотя была уже немолода. Чем старше она становилась, тем более юных любовников заводила. Дети Флидербойма были далеки от дел фабрики, не разбирались в торговле, не чувствовали духа времени. Они умели только одно — требовать денег у главного директора. Сколько бы он им ни давал, им все было мало. Деньги утекали у них между пальцев.
— Денег, еще денег! — протягивали они руки к Якубу Ашкенази.
Однако Якубу Ашкенази неоткуда было взять средств. Русские банки, в которых лежали деньги фабрики, снялись с места, не выплатив ни гроша. Все ценные бумаги, облигации, от которых ломились железные кассы, не имели теперь никакой ценности. Рабочие собирались у фабрики, стояли с шапками в руках бледные, тощие, несчастные. Сколько фабричные охранники и милиционеры ни гнали их от запертых ворот, они не уходили. Как измученные животные, которые от голода теряют всякий страх и не уходят от порога, хотя их гонят и бросают в них камни, изможденные люди не хотели уходить от неработающих фабрик. Никакие побои и никакая милиция не могли их напугать.