— Громче, жид проклятый! — стучал он по столу. — Во всю глотку! Иначе ты у меня не так закричишь!
Макс кричал из последних сил под дикий хохот солдат и девицы в военной форме.
— Теперь кричи: «Смерть еврейским Лейбушам»![188] — прервал его офицер. — Громко!
Макс Ашкенази обливался потом и не мог открыть рта. Он тяжело дышал. Офицер ударил его по голове.
— Кричи, не то я из тебя дух вышибу!
Якуб рванулся к столу. Несколько жандармов выкрутили ему руки за спину.
— Кричать! — приказал офицер.
Макс поднял глаза, обвел ими рассвирепевших иноверцев, жаждавших опозорить его, унизить. И дал им то, что они хотели.
— Пусть сдохнут все еврейские Лейбуши! — орал он все громче, сколько хотел офицерчик и насколько позволяли его, Макса Ашкенази, легкие.
Толпа иноверцев ржала от удовольствия.
— Хорошо, — наконец похвалил его щуплый офицер. — А теперь немножко сплясать и спеть, фабрикант и домовладелец из Лодзи. Этакий «Ма-юфес»[189] для наших бравых солдатиков. Живо!
Якуб Ашкенази снова рванулся с места и снова жандармы силой удержали его.
— Нет, Макс! — крикнул он.
Макс его не слышал. С глубочайшим презрением, какое он только испытывал к иноверцам, он посмотрел на своих мучителей, как на стаю готовых разорвать его собак, и сделал то, что они хотели, — стал кружиться в танце среди солдат.
— Живее, быстрее! — кричали поляки и хлопали в ладоши.
Макс Ашкенази кружился до тех пор, пока не упал и не остался лежать на полу, обливаясь потом и тяжело дыша.
— Оставьте его и подведите сюда другого еврея! — велел офицер.
Жандармы подвели к столу Якуба Ашкенази. Он стоял смертельно бледный, но прямой и внушительный.
— Продолжай танец! — приказал офицер.
Якуб не сдвинулся с места.
Хлипкий офицерчик покраснел. Все солдаты смотрели на него и видели, что происходит между их начальником и этим здоровенным евреем. Он не мог допустить, чтобы его команды не выполнялись. Он встал и схватил Якуба за бороду.
— Танцуй! — кричал он и тянул его за бороду вниз.
В мгновение ока Якуб Ашкенази вырвался из рук офицерчика и влепил ему такую оплеуху, что тощий офицерчик отлетел на несколько метров и стукнулся головой о стенку.
Весь вокзал замер. Только девица в военной форме побежала к офицеру, упавшему у стены. Макс Ашкенази поднялся с пола и повернулся к брату, который стоял посреди зала.
— Якуб! — в страхе закричал он. — Якуб!..
Офицер выпрямился, потер покрасневшую щеку и принялся дрожащими пальцами расстегивать кожаную кобуру своего револьвера. Все стояли с широко раскрытыми ртами и смотрели. Офицеру пришлось немало повозиться с кобурой, прежде чем он достал из нее револьвер. Его тощие руки тряслись. Наконец он крикнул стоявшим вокруг людям:
— Отодвинуться!
И выстрелил несколько раз подряд в большого импозантного бледного человека, который даже не тронулся с места.
— Куртку и фуражку! Быстро! — крикнул он жандарму надломленным, писклявым голосом, которому пытался придать воинственности и силы.
Макс подобрался к лежащему на полу окровавленному брату и обнял его.
— Зачем ты это сделал, Якуб?! — кричал он и пытался поднять его с пола.
Но поднять его он не мог. Якуб был мертв. Из его головы на бороду стекала теплая струйка крови.
С деревянных стен вокзала Иисус глядел вниз с креста, на котором он был распят.
Макс заходился плачем над своим братом-близнецом, плотным, большим и внушительным, царствовавшим над всем и вся. Люди вокруг стояли маленькие, низенькие, пришибленные. Ниже всех был Макс Ашкенази, лежавший, как растоптанный червь, рядом с братом, который снова победил его, в последний раз.
Глава двадцать первая
Все семь дней траура, которые Макс сидел по своему погибшему брату-близнецу, его голова, маленькая, седая и не по годам морщинистая, не переставала размышлять о его, Макса Ашкенази, судьбе.
Траур он соблюдал в доме Якуба. Сразу же после похорон его усадили в дрожки рядом с его дочерью Гертрудой и отвезли в дом брата, где он никогда раньше не бывал. Они сидели бок о бок, отец и дочь, в одних чулках на низеньких скамеечках. Они сидели в большом зале с занавешенными зеркалами и покрытыми черным крепом жирандолями и молчали, молчали о своей беде.
В первый день он не хотел ни есть, ни пить, а только курил. Диночка принесла двоим скорбящим по стакану молока, чтобы они укрепили свои силы. Макс не взял стакан. Он глотал один дым и выпускал его на занавешенные зеркала, на траурную черноту блестящего клавира. Пепел от сигары лежал у его ног. Он ни с кем не хотел разговаривать и никого не слышал. Он читал книгу Иова, тяжелые и горькие библейские слова, в которых нет утешения.
— «Да сгинет день, когда родился я, — читал он, — и ночь, в которую сказано: „Зачат муж“!.. Да проклянут ее клянущие день, готовые пробудить левиафана…»[190]
Гертруда склонила к отцу голову и смотрела в священную книгу, на еврейские буквы, которые были ей чужды, но в которых она узнавала свое горе. Он, отец, не утешал ее. Ему нечего было сказать собственной дочери, которой он никогда не дарил счастья, в дом которой не приходил, а когда пришел, то принес с собой скорбь и траур. Смерть принес он в дом тех, кто простил его и хотел спасти. Семидневный траур — вот его подарок дочери Гертруде, чей порог он впервые в жизни переступил. И Макс с головой ушел в книгу Иова, чтобы не видеть людей вокруг, чтобы не поднимать глаза на тех, к кому он вечно был несправедлив, кому причинял только боль. Ему было стыдно перед дочерью, перед бывшей женой Диночкой, носившей ему стаканы с молоком. Вторая жена пришла к ним, села на пол рядом с мужем и своими тяжелыми, полупарализованными руками гладила его плечо. Он не сказал ей ни слова.
— «Разве не обозначено человеку время службы на земле, — читал он в книге Иова, — и не как дни наемника дни его? Как раб дожидается тени вечерней…»[191]
На второй день к нему пришли люди. Узнав о случившемся, они забыли его прежнюю отчужденность, его старые грехи и пришли к нему[192], бывшему королю, скорбно сидевшему теперь на низенькой скамеечке. Они рассказывали ему о нынешней Лодзи, о фабриках, магазинах. Макс Ашкенази слушал неохотно. Что ему теперь коммерция и сделки? Ему больше не для чего работать, незачем суетиться, сворачивать горы. Его жизнь проиграна. Он стар, измучен, сломлен. Он хотел начать новую жизнь, человеческую, уютную, в кругу родных и близких. Однако Господь этого не судил. На пороге новой жизни Он оттолкнул Макса Ашкенази, прогнал его, как шелудивого пса, норовящего пробраться в дом. Похоже, на этом свете он, Макс, может только обездоливать. Так было раньше, в пору его ослепления, когда он выкалывал себе глаз, лишь бы выколоть другому оба. Так оно и сейчас, когда он обрел наконец ум, но удача от него отвернулась. Несчастье принес он с собой, траур навлек на дом брата и дочери. Посеешь ветер, пожнешь бурю. Нет, жизни для него на этом свете больше нет. Его судьба решена. Он проведет последние годы в тоске и ничтожестве. Долго ли ему осталось здесь мучиться? Зачем опять заставлять колесо крутиться? Видит Бог, ему много не надо. Он и раньше был нетребователен, а сейчас и подавно. Кусок хлеба, рубашка, чтобы тело покрыть, и угол для ночлега у него будут. А больше ему и не нужно. Больше он ничего от этого мира не хочет. Правы святые книги, мудрецы: нет никакой разницы между человеком и скотом[193], все вздор. Как скотина под ярмом, тянет человек свою ношу: он стремится куда-то, рвется, бежит, пока вдруг не падает с ног; и вот другие переступают через него, а после падают сами.
На третий день траура он отбросил малодушные мысли и вспомнил о разуме, долге и необходимости нести свою ношу. Нет, он не вправе вешать нос, потому что теперь все ложится на него, он за все в ответе. Если ему самому ничего не надо, если он сам ничего от мира не хочет, то есть и другие, и он должен о них заботиться, обязан быть им преданным отцом. Гертруда, ее маленькая дочка, Диночка, сын во Франции, его вторая жена, больная и старая, — все близкие теперь на нем. Он должен беречь их и поддерживать, быть им опорой и защитником. Нет, он не может бросить все на произвол судьбы. Наоборот, он обязан впрячься в работу и трудиться из последних сил, чтобы дом Ашкенази процветал, чтобы их семья снова зажила в мире и согласии. Как было заведено у евреев прежде: если один брат умирал, другому надлежало отстроить дом покойного; вот и он, Макс, должен заново отстроить дом Ашкенази в память о своем ушедшем брате. Нет, их дом не погибнет. Он, Макс Ашкенази, восстановит его. Исправит ошибки, которые совершил, расплатится за беды, которые принес.
Он стал прислушиваться к людям, утешавшим его в трауре, вникать в их рассказы о коммерческих сделках, фабриках, рынках, деловой суете. Однако он не принимал участия в лодзинских делах. Он ни во что не вмешивался. Пропади они пропадом, этот проклятый город, эта страна, наплевавшая на него, так гнусно его оскорбившая, растоптавшая, как червяка, злодейски убившая его родного брата, его собственную плоть и кровь. Даже если его озолотят, он здесь не останется, потому что тут он только прах и пепел, тут он ниже травы. Он уедет отсюда, отправится в Эрец-Исраэль, как советуют его друзья-сионисты. Раньше он не хотел об этом слышать, он считал сионистов пустоголовыми фантазерами, которые ждут, что еврейские торговцы вдруг станут крестьянами. Однако теперь он видит, что ошибался. Какой толк от всех этих фабрик и домов, построенных евреями, если их забирают чужаки? Пришло время построить что-то для себя, перестать быть жертвой насмешек и издевательств. Он уедет отсюда вместе с семьей, вместе со всеми близкими. Он будет сидеть под своей виноградной лозой и под своей смоковницей