Братья Ашкенази. Роман в трех частях — страница 64 из 136

Как и все молодые ассимилированные евреи Польши, Фельдблюм всегда стоял на страже своего неудобного еврейства, готовый защищать его, едва кто-нибудь из иноверцев заденет евреев хотя бы словом. Вот и теперь он вскочил, услышав речи Кучиньского об интеллигентах из ЦК, которые не говорят с польскими рабочими на их языке, а морализаторствуют, как в синагоге.

Нет, в отличие от Кучиньского, Феликс не считал, что только револьвером и бомбой можно говорить с народом. При всей своей чисто польской образованности он, как и большинство евреев, ценил слово и этику и верил в историческую необходимость революции. И он с радостью набирал прокламацию этой поздней ночью. Время было подходящее. Рабочие изголодались, отчаялись и кипели от злобы после тяжелого кризиса, во время которого фабриканты позакрывали фабрики. Кроме того, случилось еще одно событие: несколько лет назад конгресс Второго Интернационала в Париже объявил первое мая праздником рабочих, днем свободы и борьбы. Для Фельдблюма это был первый праздник в жизни. Ни в доме отца, ни в доме дяди он не знал, что это такое. Он хотел, чтобы этот день прогремел и запомнился, чтобы встали все фабрики, чтобы все рабочие в городе оставили работу, сомкнутыми рядами вышли на улицы и показали бы властителям и эксплуататорам свою силу. А заодно продемонстрировали бы и свободу страны, выразили бы протест Польши против порабощения ее царем. И Феликс с большим пылом набирал первую первомайскую прокламацию.

— Они откликнутся на наш призыв, — сказал он Кучиньскому. — Вся Лодзь остановится. Увидишь, что так и будет.

Он вернулся к валику и продолжил печатать прокламации. С глубокой нежностью он гладил эти плохо пропечатанные жесткие листки бумаги. Женщины у печки сушили и расправляли их.

Поздно ночью, когда на улицах было пустынно и мартовские ветры рвали голые ветки немногих раскидистых деревьев Лодзи, похожих на заблудившихся сирот, Фельдблюм ушел домой. Как опытный конспиратор, он хорошенько огляделся, проверяя, не идет ли за ним кто-нибудь. Потом, согласно правилам конспирации, он и его подруга Мария Лихт принялись по одиночке кружить по городу, направляясь домой самым запутанным путем.

— Ты не привела за собой хвоста, Мария? — спросил Фельдблюм черноглазую девушку, пришедшую домой после него.

— Никого за мной не было, — ответила та.

— И за мной никого, — сказал довольный Феликс.

Хотя на своей конспиративной квартире они жили под видом мужа и жены — он торговый представитель, она его супруга, — спали они в разных кроватях и даже не прикасались друг к другу.

— Я бы хотел стать старше на несколько недель и увидеть, как рабочие воспримут наш первый первомайский призыв, — взволнованно сказал Фельдблюм. — Как ты думаешь, Мария, они поднимутся?

— Поднимутся, — уверенно ответила ему Мария.

С улицы уже доносились первые фабричные гудки. В окнах бедных квартир загорались нефтяные лампы. Люди вставали на работу.

Глава седьмая

В мае в городе стало неспокойно.

Рабочие остановили фабрики; но не в первый день месяца, как хотели революционеры; и не в третий, как призывали польские патриоты, считавшие необходимым широко отметить запрещенный национальный праздник[129]. Они остановили фабрики пятого мая, в обычный рабочий день.

Почти через год вынужденного простоя предприятия Лодзи заработали в полную силу. Но фабриканты стремились получить компенсацию за тяжелые времена, которые им пришлось пережить, и снизили рабочим жалованье на десять процентов. Настрадавшиеся рабочие, измученные бездельем и голодом, увязшие в долгах, подстрекаемые листовками и агитацией как со стороны революционеров, так и со стороны призывавших к восстанию тайных патриотических обществ, не смирились с понижением жалованья и прекратили работу.

Прекратили ее не все. Забастовщики увещевали тех, кто продолжал работать, ругали их, но те не отходили от станков. С палками и жердями в руках забастовщики ворвались в котельные и принялись портить котлы. Истопники еле уговорили их этого не делать, потому что фабрики от порчи котлов могли взорваться вместе с людьми.

Ткачи, прядильщицы в платочках на головах, каменщики, фабричные извозчики вместе с прибившимся к ним сбродом принялись маршировать по улицам, распевая революционные и патриотические песни. Они шли от фабрики к фабрике, чтобы заставить тех, кто еще работал, присоединиться к забастовке.

Директора работающих фабрик велели охранникам запереть входы и не пускать внутрь толпу; но толпа высаживала ворота и проникала на территории предприятий. Видя это, многие рабочие тут же бросили станки. Упрямым штрейкбрехерам наломали бока и заставили прекратить работу.

— Да здравствуют наши братья рабочие! — раздавались голоса. — Ура!

— Бейте этих пиявок и кровососов! — перекрикивали их женщины.

Еврейские фабриканты помельче испугались и немедленно сдались. Крупные фабриканты сдаваться не спешили.

На фабрике Хунце рабочие оставили станки и направили делегацию к хозяевам. Сами Хунце не стали разговаривать с делегатами. Они приказали главному директору Альбрехту принять их.

С шапками в руках, кланяясь и вытирая у дверей грязные ноги, чтобы не наследить на блестящем полу, они подошли к директору.

— Что вы хотите? — сонно спросил их директор Альбрехт.

— Мы хотим попросить ясновельможного пана не снижать жалованье. Иначе никак невозможно работать!

— Мы хотим гарантий, ясновельможный пан. Иначе невозможно вернуться к работе.

— Мы не даем никаких гарантий, — злобно проворчал директор. — Это особая милость, которую могут оказать господа бароны, если пожелают. Сначала вернитесь к станкам, а там посмотрим.

— Да простит ясновельможный пан, — сказали немолодые рабочие, — но пусть хотя бы не снижают жалованья тем, у кого жены и дети. Мы не можем на эти деньги содержать наши семьи.

— На кой черт вы женились и наплодили детей, если вам не на что их содержать? — ответил директор Альбрехт. — Фабрика не должна платить за это…

У рабочих тут же глаза покраснели от ярости.

— Ах ты, свиная собака! — закричал немец в бархатных штанах.

— Ах ты, сукин сын! — бушевали польские ткачи в камзолах. — Швабский боров!

— Бейте этого жирного наглеца за то, что он оскорбляет наших законных жен и детей!..

Директор Альбрехт мгновенно смекнул, что дела его плохи, и грузно поднялся со стула, чтобы своевременно ретироваться. Но прежде чем он успел пошевелить своими ногами-бревнами, рабочие уже вытащили его из кабинета. Слуга Мельхиор попытался сунуться к ним, но получил кулаком в глаз.

Рабочие выволокли толстого директора за руки и за ноги, как быка на убой. Забастовщики на фабричном дворе встретили смертельно побледневшего, перепуганного Альбрехта громкими криками.

— Повесить его! — орали мужчины. — Содрать с него шкуру вместе с жиром!

— Спустить ему штаны и выпороть! — бесновались женщины.

Пожилые рабочие надели беспомощному толстяку мешок на голову, сунули ему в руки метлу и, усадив в тачку для кирпичей и мусора, стали возить по большому фабричному двору.

— Хрю-хрю! — кричали рабочие вслед оцепеневшему грузному директору Альбрехту.

— На тебе! — верещали прядильщицы и показывали ему задницы.

Потом забастовщики отправились на фабрику Флидербойма. Кровь кипела, хотелось жертв.

— Повесить проклятого еврея! — раздавались голоса.

— Пусть он сейчас же повысит жалованье! Иначе разнесем ему дворец!

Толпа устремилась к воротам. Но там уже стояли солдаты в полном вооружении с офицером во главе и добрый десяток полицейских с бородатым приставом, которых заблаговременно вызвал Флидербойм. В своем богатом кабинете сидел сам еврейский фабрикант. Из кармана у него торчал заряженный револьвер. Здесь же находился полицмейстер с несколькими офицерами и агентами полиции. Полицейские приводили с фабричного двора одного рабочего за другим. Полицмейстер допрашивал их на месте. При этом он только задавал вопросы. Ответов он слушать не желал.

— Почему это ты не идешь работать?

Рабочий начинал оправдываться:

— Ваше высокоблагородие, я не могу жить на такое жалованье…

— Молчать! — орал полицмейстер и стучал по столу.

Если рабочий продолжал что-то говорить, полицейские затыкали ему рот кулаками. Некоторых забастовщиков полицмейстер не удостаивал беседой.

— Эта морда мне не нравится, — говорил он. — Она выглядит подозрительно. Задержать!

Когда задержанными был забит коридор, полицейские и сыскные агенты взяли их в кольцо и попытались отправить в полицейский участок. Но людская масса вокруг фабрики стояла как стена и не давала увести арестованных. Офицер перед воротами вынул шашку из ножен и приказал разойтись. Толпа не тронулась с места.

— Разойтись, сучьи дети! — крикнул офицер. — Иначе я прикажу стрелять!

Люди не отступили. Напротив, мужчины ближе подошли к воротам. Женщины махали платками и мягко уговаривали солдат.

— Мальчики, — обращались они к ним, — вы же не будете стрелять в ваших братьев-христиан.

Офицер взглянул на солдат и забеспокоился. Он знал, что слова женщин способны их пронять. Он боялся, что, если он будет мешкать, солдаты задумаются и откажутся выполнять приказы. Поэтому он действовал быстро.

— Ружья наизготовку! — заорал он мощным, оглушающим голосом.

Солдаты навели ружья на толпу.

Некоторое время, устремив на людскую массу колючий взгляд, офицер ждал, что народ все-таки разойдется. Но, увидев, что никто не шелохнулся, он отдал короткий приказ:

— Огонь!

Залп нескольких десятков ружей расколол напряженную тишину. Восклицания, проклятия, женские крики, топот множества ног слились воедино. Люди сбились в плотный клубок. Солдаты штыками теснили клубящуюся живую массу, очищая площадь.

Полицейские и агенты хватали и арестовывали всех, кто попадался им под руку.

Полицмейстер угостил офицера у ворот настоящей гаванской сигарой, полученной от фабриканта Флидербойма, и пожал ему руку.