Братья Ашкенази. Роман в трех частях — страница 71 из 136

Ей нечего было ему ответить, и она злилась еще больше и впадала в истерику.

— Потому что ты меня нервируешь, — в ярости говорила ему она. — Изводишь каждым своим жестом…

Она сбежала от него домой, в Варшаву. Больше ни дня не могла пробыть в Лодзи. И Якуб снова стал вести веселую и беззаботную жизнь, разъезжать по улицам в карете, снимать цилиндр перед дамами и дышать полной грудью. Хотя дела его пока еще шли не так хорошо, как хотелось бы, хотя ему нужно было как следует поработать, чтобы залатать дыры, проделанные кризисом, Якуб Ашкенази бросил все на своих людей и уехал за границу на те душные недели, когда Лодзь плавится в жаре и дыму. Воды были ему не нужны. Он был здоров как бык. Никакая хворь его не брала. Но он знал заграничные курорты, оживленные и праздничные, где можно встретить множество людей, где можно очень хорошо провести время. Особенно если поехать туда одному. И он взял билет в купе первого класса, упаковал в чемоданы костюмы и белье и отправился в Карлсбад.

Размашисто и весело он ходил по поезду, от вагона к вагону, всех приветствовал, угощал мужчин сигаретами, женщин шоколадом, целовал дамам ручки, смеялся, сыпал комплиментами и наполнял попутчиков радостью и оптимизмом. Чаще всего он заглядывал в купе, в котором ехали Диночка и ее мать в окружении чемоданов, коробок, дорожных сумок и подушечек. Он выбегал на станциях купить для них свежих фруктов, помогал им во время проверки багажа при пересечении границы. Прива искренне благодарила и расхваливала его. Она давно прониклась к нему почтением, с тех самых пор, как он вернулся из Варшавы в Лодзь и стал ездить в карете по Петроковской улице. Хотя она была уже в летах, она знала толк в красивых мужчинах и ей нравилось, когда они крутились вокруг нее, прислуживали ей, как даме. Она не раз втихомолку вздыхала из-за своей Диночки, жалея, что ей дали в мужья Симху-Меера, а не Янкева-Бунема. Чем сильнее она ненавидела зятя, тем больше любила его брата.

Она частенько брала с собой Диночку в дом Якуба, когда его жена жила в Лодзи. Теперь она отправилась в Карлсбад. Она не привыкла ездить одна. Раньше вместе с ней всегда был Хаим, который оберегал ее и заботился о ней в дороге. Впервые ей пришлось ехать без сопровождающего, без мужа, и она очень беспокоилась как за себя, так и за свою дочь. Когда она увидела в поезде Якуба, у нее отлегло от сердца. Женская природа взыграла в ней, она опять ощутила себя дамой.

— Якуб! — обрадовалась она. — Не будь я старой женщиной, я бы тебя расцеловала!

Якуб несколько раз поцеловал руку сначала матери, потом дочери.

— Какой приятный сюрприз! — сказал он, лучась от счастья.

Все — он сам, Прива Алтер и Диночка — прекрасно знали, что это не случайность, не сюрприз, а заранее подготовленная встреча; Якуб по-прежнему, — как и в мальчишеские годы, когда он часами ждал у ворот, чтобы снять перед девочкой в голубой пелерине свою хасидскую шапочку, — хотел видеть Диночку, быть к ней ближе. Однако никто не подал виду, что разгадал этот секрет.

— Действительно, приятный сюрприз, — сказала смущенная Диночка, чувствуя, как краснеют ее щеки, — а то мама волновалась, что мы едем одни.

В чужом городе, красивом и спокойном, Якуб ни на шаг не отходил от Диночки, следовал за нею как тень. Куда бы она ни пошла, всюду вырастал он, мощный, элегантный, веселый, и кланялся ей, снимая цилиндр.

Диночка жалась к матери, боясь остаться с Якубом наедине. Но та делала все, чтобы оставить их одних. Ею двигала не столько любовь к дочери, сколько ненависть к зятю, так гнусно лишившему Приву ее счастья и благосостояния. С поистине женским коварством она жаждала отомстить Симхе-Мееру.

— Диана, — звала она дочь, — прокатись с Якубом, немного проветришься. А я тут в парке музыку послушаю.

В густом парке, при свете молочной луны, лившемся на тихие поляны, они держались за руки и молчали.

— Нет, Якуб, — говорила Диночка каждый раз, когда деверь пытался коснуться своими красными полными губами ее губ. — Нет.

Якуб взял ее руку и положил себе на шею.

— Ну, садись так, как в детстве, — попросил он. — Помнишь, Диночка?

— Помню, — тихо сказала она и почувствовала, как ее сердце тает от счастья. После этих слов она заторопилась к Приве. Она боялась Бога, боялась осуждения со стороны своих детей, но больше всего боялась собственной крови, которая всегда была такой застывшей и тихой, но вдруг пробудилась и закипела.

Испуганная, она бежала назад к матери.

Глава двенадцатая

На обширной русской земле, от германской границы и Вислы на западе до японской границы у Амура на востоке, мужчины в возрасте от двадцати одного года до сорока лет были оторваны от полей, фабрик и мастерских и поставлены под ружье. На всех стенах, деревенских заборах и городских оградах висели большие листы с двуглавыми орлами, в которых милостью Божьей самодержец российский, Царь Польский и великий князь Финляндский Николай II призывал своих подданных самоотверженно защищать святую Русскую землю, веру и царя от врагов-азиатов, японских язычников, стремящихся отторгнуть часть великой Российской империи на Дальнем Востоке. А кто не явится по призыву вовремя, предстанет, согласно высочайшему указу, перед военным трибуналом.

Рядом с большими императорскими воззваниями появлялись темными ночами и маленькие, плохо напечатанные призывы революционных партий, убеждавших крестьян и рабочих не слушать своих правителей, своих классовых врагов и не идти на войну, развязанную японским и русским капиталом.

Чем больше полицейские и агенты срывали прокламаций и хватали их распространителей, тем стремительнее множилась крамола. Люди собирались около листовок, читали. В среде рекрутов и даже резервистов эти бумажки с расплывающимися строчками вызывали бунты. В городах, через которые шли эшелоны на дальний фронт, будущие защитники царя и веры нападали на монополии[141], уничтожали запасы водки, били сопровождающих их офицеров и частично разбегались. В Польше и Литве, в Белоруссии и балтийских губерниях революционные кружки агитировали солдат, направляли к ним своих ораторов. Русская полиция в ответ на это подсылала агентов, которые настраивали народ против евреев, объявляя их врагами Бога и Отечества. Они науськивали едущих на фронт вооруженных крестьян на еврейских лавочников, призывали грабить и бить их. Крестьяне начали вместо монополий громить еврейские магазины, а вместо полицейских и военных конвоиров учинять расправы над евреями, их женами и детьми. Армейские барабаны и поповские благословения заглушали рыдания оставшихся без мужей солдатских жен и крики избиваемых «христопродавцев». В рабочих кварталах пылал огонь гнева, ненависти и революции. Постоянно вспыхивали забастовки. Все поезда и корабли, набитые людьми, лошадьми и оружием, тянулись в далекую Россию, в глубь империи, к самому Амуру.

А в обратном направлении, из России в Польшу, в бурлящую фабричную Лодзь, тесно связанную с Дальним Востоком, несмотря на огромное расстояние, отделявшее ее от театра военных действий, — торопились, мчались, рвались два человека, стремясь как можно быстрее вернуться в задымленный город.

Одним из них был Макс Ашкенази, представитель лодзинского акционерного общества баронов Хунце, ехавший поездом-экспрессом в вагоне первого класса. В английском дорожном костюме, подчеркивавшем его солидный статус, с сигарой во рту, в роскошной соболиной шубе и высокой каракулевой шапке он сидел на широкой, обитой плюшем скамье среди бесчисленных кожаных саквояжей, полных денег, векселей, бумаг и договоров, и смотрел на глубокие сугробы, на заснеженные крестьянские дома, на белеющие леса и поля, на телеграфные столбы и проломленные заборы, тянувшиеся день за днем без конца и края. Поезд опаздывал, тяжело сопел на засыпанных снегом рельсах, и Макс Ашкенази беспокоился.

— Когда мы будем на месте? — в который раз спрашивал он кондуктора.

— Трудно сказать, барин, — оправдывался кондуктор. — Снег все больше заваливает дорогу.

Война застала Макса Ашкенази в пути, в глубине России. Он каждый день получал тревожные телеграммы из Лодзи. Дальний Восток, куда лодзинские фабриканты свезли массу товаров и где они держали обширный рынок, из-за войны оказался отрезанным. Все поезда были заняты армией. Коммивояжеры бежали назад в Польшу, как крысы с тонущего корабля, без денег, без заказов. Начались остановки фабрик, посыпались протесты, люди разорялись один за другим. Лодзь пребывала в смятении и панике. Баронов Хунце, как обычно, не было дома; они грелись в этот холодный январь на Французской Ривьере и слали телеграммы, требуя новых сумм, которые необходимо выслать вслед предыдущим переводам, проигранным ими в рулетку, в карты и на бегах. На фабрике с нетерпением ждали возвращения Макса Ашкенази.

Он, Макс, уже давно был главным директором фабрики Хунце. Толстый Альбрехт, как и предвидел Ашкенази, долго не протянул. У него все чаще случались сердечные приступы, и однажды вечером, когда приказчик Мельхиор привел к нему новую молодую прядильщицу, чтобы она убралась в его холостяцкой квартире, Альбрехт во время первой же любовной схватки с ней упал на пол, растянулся на ковре и уже не поднялся.

Фабрика устроила ему пышные похороны. Пасторы слезливыми голосами произносили речи о его прекрасной и достойной жизни. Макс Ашкенази возложил на могилу покойного большой букет белых роз. Уже на следующий день он заменил Альбрехта официально и перебрался в его кабинет. Приказчик Мельхиор, который помнил Симху-Меера еще по тем временам, когда он носил длинный лапсердак, тут же вытянулся перед ним в струнку и, как при бывшем директоре, начал рявкать на каждое его слово:

— Яволь, герр гаупт-директор!

Карета Альбрехта тоже перешла к Максу Ашкенази.

Поначалу и приказчик Мельхиор, и кучер кареты обрадовались новому хозяину. Мельхиор даже попытался вставить словечко по поводу прядильщиц, которые приходили убираться к покойному директору Альбрехту и могут, если нынешний директор пожелает, ходить и к нему — он, Мельхиор, позаботится о том, чтобы это были очень хорошие девушки…