— Прошло уже много времени с тех пор, как мы учились у вашего отца, реб Носке. Но я все еще помню наш последний урок, — сказал он с сияющим лицом. — Я по-прежнему помню его наизусть…
Он взглянул на сидящих вокруг и начал быстро пересказывать тот урок из Геморы, так же крутя при этом пальцем, как в дни, когда они действительно изучали Гемору.
— Вы это помните, Нисан? — спросил он.
— Я больше этим не занимаюсь, — холодно ответил тот.
— Жаль, жаль, — печально сказал Ашкенази. — А я, хотя я и очень занят, люблю иной раз заглянуть в священную книгу. Да что тут стыдиться? Иной раз я сам даю новый комментарий. Когда у меня появляется немного свободного времени, я записываю его. Одно другому не мешает.
Он снова взглянул на гостей, ожидая, что они восхитятся им, директором большой фабрики, который все еще находит время писать новые комментарии, но не увидел на их лицах ни следа восхищения. Он почувствовал себя задетым.
— Ладно, эти господа, — он указал на друзей Нисана, — наверное, не очень разбираются в священных книгах. — Искренне прошу у вас прощения, господа…
— Вы нас этим не обидели, — сказали ему гости.
— Но вы, Нисан, — знаток Торы и всегда останетесь им, — с наслаждением продолжал Ашкенази. — У того, кто однажды ощутил вкус фрагментов из Абайе и Равы, Гемора прочно сидит в голове. Куда бы эта голова ни поворачивалась… Это — в крови…
И он тут же рассказал, как бароны Хунце спросили у него, в какой академии он обучался, и как он им ответил, что обучался в талмудической академии у профессоров Абайе и Равы…
Это доставило ему большое удовольствие, и, оттаяв, он по-домашнему прикоснулся к коленке Нисана. Но Нисан отодвинулся от него и остался холоден. Тогда Ашкенази в одно мгновение стряхнул с себя талмудическую ученость, и свое панибратство, и Тору, и еврейский язык, на который он периодически сбивался. Он снова стал Максом Ашкенази, директором крупнейшей мануфактурной фабрики, гордым и деловым.
— Итак, к делу, господа, — снова перешел он на немецкий. — Как вам известно, рабочие этой фабрики бастуют.
— Да, мы знаем, — ответили пришедшие.
— Условия, выдвигаемые забастовщиками, не могут быть восприняты всерьез, — продолжал Ашкенази. — Восьмичасовой рабочий день…
— Работать восемь часов абсолютно достаточно для человека, — вставил Нисан.
Ашкенази молча смотрел на него пару минут.
— Кто бы мне дал на подпись договор, по которому мне не приходилось бы работать по шестнадцать часов в сутки, — сказал он и напряженно взглянул на пришедших. — Все знают, что я сильно перерабатываю.
— Вы работаете на себя, господин Ашкенази.
— Нет, я работаю на фабрику, ради всех ее людей. Если бы я не перерабатывал, а считал бы часы, предприятие закрылось бы наравне с остальными и рабочие слонялись бы по улице. Но благодаря своему тяжелому труду я нашел работу для фабрики, для тысяч ее рук, и не для одной смены, а для двух. Мы все винтики огромной машины.
— Только вы, господин Ашкенази, зарабатываете в день больше, чем рабочий за полгода.
— Каждому по способностям, — перебил Ашкенази, — по его вкладу в общее дело. Я сижу здесь не за красивые глаза, господа, и не за свое еврейство.
Он наклонился к гостям поближе и, понизив голос, заговорил с ними на простом лодзинском еврейском:
— Не случайно я, еврей, стал директором крупнейшей фабрики. Начальником над тысячами работающих здесь иноверцев. Вы думаете, меня тут любят? Меня ненавидят, но нуждаются во мне. Без меня здесь все бы рухнуло. Не думайте, что деньги дают просто так. Каждый имеет столько, сколько он стоит. Тот, кто производит упаковку товара, получает за эту упаковку. А кто приносит миллионы, тот и получает соответственно…
— Против этого мы и боремся, — сказал Нисан.
Ашкенази очень по-еврейски взялся за кончик бородки и стал похож на мудреца, знатока Торы. При этом он вырвал из бородки несколько волосков.
— Ладно тупоголовые иноверцы. Когда они говорят глупости, я понимаю, — сказал он тоном изучающего Гемору. — Я говорил с ними, как с людьми, показывал подсчеты, из которых яснее ясного следует, что, если выполнить даже половину их требований, фабрика закроется, потому что все имеет свои пределы, даже сила машины, и когда на нее возлагают больше, чем она может вынести, она дает сбой. Вы-то евреи и умеете считать. Ваши люди, как я слышал, даже экономику изучают. Вот вам мои подсчеты. Они абсолютно точны. Разве мы можем принять столь несуразные требования?
— Мы считаем иначе, — сказал Нисан. — Мы считаем дивиденды хозяев и огромные жалованья директоров и руководителей.
Макс Ашкенази поднялся со стула.
— Послушайте, господа, — сказал он, — ради места в раю мы работать не будем. У нас свои купеческие расчеты, и, когда дело того не стоит, мы его ликвидируем. При отсутствии выгоды мы будем вынуждены закрыть фабрику, и тысячи людей окажутся на улице без работы.
— Это все, что вы хотели сказать, господин Ашкенази? — спросил Нисан. — Для этого вам не стоило нас приглашать.
Макс Ашкенази сделал несколько шагов взад-вперед по кабинету.
— Я посылал за вами не для того, чтобы говорить о фабрике, — гневно бросил он, — потому что давайте не будем себя обманывать, вам по поводу этой фабрики сказать нечего. Вся ваша сила — в Балуте, среди еврейских ткачей, работающих на ручных станках, а у нас тут пар и рабочие-иноверцы. Но испортить дело может и кошка, и вы портите. Вы подстрекаете иноверцев.
— Мы не знаем никаких иноверцев. Мы знаем только рабочих и эксплуататоров, — прервал его Нисан.
— Но иноверцы-то знают христиан и евреев! — с издевкой сказал Ашкенази. — Единство, единство, твердите вы, но попробуйте взять на эту фабрику хотя бы одного еврея. Иноверцы прибьют его и вышвырнут вон!
Нисан покраснел. Это было его слабым местом.
— Это ваша вина, — начал защищаться он. — Вы и вам подобные загнали еврейского рабочего в Балут!
Ашкенази перебил его.
— Мы говорим сейчас не как директора и рабочие, — сказал он. — Так я разговариваю с иноверцами. А с вами я говорю, как еврей с евреями. Над городом нависла угроза. Вы слышите? Угроза! Прольется еврейская кровь!
— У нас есть отряды самообороны, кроме того, мы завоевали симпатии рабочего класса. Вы нас не напугаете, господин Ашкенази.
— Ложь, обман! — Ашкенази ударил рукой по столу. — На ваших же собственных собраниях ораторы-иноверцы говорят обо мне жуткие вещи. Не о хозяевах этой фабрики, а обо мне, еврее. Они издеваются над моей речью, моим акцентом, и рабочие ржут. Еврейские лавочники уже трясутся от страха. К ним приходят за едой иноверцы и говорят, что, когда станет совсем плохо, они будут их грабить. Всегда в таких случаях страдал наш народ, вспомните тот май, дни большого грабежа и погромов. И вы, евреи, сами разжигаете этот пожар!
Три гостя одновременно поднялись со своих мест.
— Господин Ашкенази, мы не намерены выслушивать ваши националистические проповеди, — сказал Нисан. — Зря вы пригласили нас к себе.
— Буржуазная наглость! — разозлился один из друзей Нисана. — Я с самого начала не хотел сюда идти. Пойдемте, товарищ Нисан.
Нисан вышел со своими товарищами за тяжелые фабричные ворота и поехал на дрожках домой. Погода была плохая — дождливая и промозглая. Вечно чумазый город тонул теперь в дорожной грязи. Разбросанные там и сям по улицам Лодзи деревья торчали, как большие ободранные метлы. Извозчик не переставал хлестать свою полудохлую лошаденку и проклинать ее на чем свет стоит за то, что она едва плетется по плохо замощенным лодзинским улицам, полным выбоин и ям.
— Но, мертвая! Эй, шкура ты облезлая, на, получай!..
Так же промозгло, дождливо и тяжело было на душе у Нисана. Горькие слова Макса Ашкенази сверлили его мозг, рвали на куски его сердце.
— Необходимо немедленно начать организацию самообороны, — тихо сказал он двум своим спутникам. — Завтра же надо будет поставить этот вопрос на повестку дня.
— Завтра же, — согласно пробормотали его товарищи и получше укутались в пальто, защищаясь от пробирающей до костей сырости этого города.
Глава пятнадцатая
В последнее время Макс Ашкенази стал избегать своего дома, жены и детей. Он ночевал в холостяцкой квартире покойного Альбрехта, перешедшей к нему вместе с постом главного директора. Одновременно он начал скупиться на домашние расходы и сильно ограничивать жену в средствах.
Диночка Ашкенази чувствовала себя подавленной.
Юность ее давно осталась в прошлом. Она еще молодилась, как и мать, но ее каштановые волосы седели все больше. Под глазами появилась сеточка мелких морщин. Живот обвис от беременностей и родов, а на стройных ногах показались синие жилки. Как у большинства женщин старше сорока, у Диночки стали обнаруживаться болезни, прежде всего женские. Мужчины еще оглядывались ей вслед, когда она шла по улице. Она очень искусно прятала обвисший живот под корсетом, ретушировала морщинки у глаз макияжем, а волосы зачесывала так, что каштановые пряди скрывали седину. Но дома, особенно по ночам, когда она расшнуровывала все корсеты, первые признаки старости становились заметны, и бессонными ночами ей было тоскливо одной в постели глядеть на вторую, подолгу пустовавшую кровать. Детей тоже не было рядом. Старший, Игнац, жил за границей. Замкнутый, мрачный, он всегда вел себя в доме как чужой и постоянно огорчал мать. Так же, как отец вечно был по горло занят и все вокруг него кипело и бурлило, сын был ленив, небрежен и распущен. С детства он не хотел учиться, ссорился с друзьями. Едва подружившись с кем-нибудь, он тут же с ним ругался. Как и отец, он хотел властвовать, всюду быть главным. Но при этом не обладал ни силой воли Симхи-Меера, ни его энергичностью. Честолюбие Ашкенази сочеталось в нем с сибаритством Алтеров — крайне неудачный союз свойств, то и дело приводивший к конфликтам. Из-за вечных ссор Игнац был угрюм, зол и недоброжелателен. Он всех ненавидел, особенно отца. Отец был его главным врагом. В его величии Игнац видел собственную ничтожность. Видел он и отчужденность Макса Ашкенази и ловил его подозрительные