Весной тысяча девятьсот семнадцатого года Ханна получила письмо от Ады. Мать и дочь не общались много лет; слишком много обид, гнева и взаимных упреков повлек за собой отъезд Ады. Распечатывая конверт, Ханна даже испытала минутное искушение разорвать письмо, не читая его. Но мудрость возобладала, и она села в гостиной и прочла, что написала дочь.
Дорогая мама,
надеюсь, письмо до тебя дойдет. Письма сейчас часто теряются. Разумеется, я знаю об этом лишь по слухам; у нас здесь новостей так мало, что приходится довольствоваться слухами. Я говорю «у нас здесь», потому что мне нельзя раскрывать свое местонахождение; скажу лишь, что работаю в полевом госпитале недалеко от линии фронта. В самом начале войны я добровольно пошла служить медсестрой и с тех пор так и служу здесь и в других подобных местах. Даже не стану описывать все ужасы, которые я повидала, и условия, в которых мне приходилось жить: не потому что боюсь цензуры, а потому что ты решишь, что я преувеличиваю.
На прошлой неделе случилось затишье в боях. То ли у них кончились снаряды, то ли люди, стрелявшие из пушек. Я улучила пару часов и прогулялась по окрестностям деревни, где мы стоим. Тут так красиво, и пейзажи напоминают йоркширские. Вдали от резни, свидетелем которой я каждый день являюсь, мысли мои очистились, и я поняла, что должна написать это письмо.
Здесь, на войне, есть только одна определенность — каждый день принесет больше смертей, больше сломленных и искалеченных людей, что поступят в наш маленький полевой госпиталь. Все остальное — неопределенность, в том числе и сам ход войны, и наша судьба, ибо из-за характера нашей работы мы не имеем права уклониться от своих обязанностей. Артиллерийские снаряды не различают своих и чужих, солдат и медсестер.
Я чувствую себя старой, мама, а всему виной то, что я видела. Иногда я недоумеваю, что случилось с той молодой женщиной, какой я была когда-то. Она была так счастлива, так довольна. Эта женщина и ее жизнь кажутся такими далекими; трудно поверить, что с тех пор прошло всего четыре года. Я не одна так себя чувствую. Те же чувства читаются на лицах здешних врачей, в глазах юношей, которых к нам привозят с поля боя порой ежечасно. На этих лицах и в этих глазах такая усталость от жизни, которую порой не увидишь и у стариков.
Отчасти мне странно писать тебе письмо. Я так долго жила вдали от дома, разорвав все связи с семьей, что мне кажется, будто я пишу не матери, а далекой знакомой. Мне ничего не известно о том, что случилось в нашей семье с тех пор, как я уехала, но отчего-то захотелось рассказать тебе все мои новости, хоть их и немного. Делаю это в надежде, что ты меня поймешь, а со временем, может быть, даже простишь ту часть меня, что принимала эти решения и подтолкнула меня на этот путь.
Расскажу немного об Элеоноре, связь с которой ты, несомненно, считаешь греховной. Мы обе пошли на это по своей воле, не колеблясь, и никто никого не соблазнял. Мы вступили в отношения с радостью, по любви, без страха и сомнений. Стороннему наблюдателю это может показаться странным, ведь с самого начала мы знали, что станем белыми воронами, что нас будут презирать, и чувствовали отвращение и ненависть окружающих. Мы знали, что это нас ждет, но нам было все равно. Впрочем, теперь мы с Элеонорой разлучены, пусть даже узкой полоской океана, однако я чувствую, что пропасть между нами образована не расстоянием, а тем, что я пережила здесь.
Думать о будущем я не смею. Жизнь на войне учит людей бессмысленности надежд и мечтаний. Если ты получишь мое письмо, прошу лишь об одном: попытайся хотя бы меня понять, если простить не сможешь. Впрочем, есть у меня еще одна просьба, эгоистичная — если этот кошмар поглотит меня, найди в себе силы простить не только меня, но и Элеонору. Если сможешь, расскажи ей об этом письме и о том, как глубока и сильна моя любовь к ней и как я тоскую по ней в глубине своего одиночества.
О семье я ничего не сказала. И не потому, что не думаю о них и не молюсь. А потому, что так сильно их люблю, что боюсь сглазить, представляя, как они там. Такими суевериями здесь живут все. Прошу, заверь их всех — папу, Конни, моего дорогого Сонни и остальных — в моей глубочайшей любви и помни, что тебя я люблю больше всех, мама.
Пошатываясь на нетвердых ногах, Ханна встала и аккуратно убрала письмо в конверт. Движения ее стали замедленными, шаг неуверенным, а глаза застилали слезы.
В последнее время Ханна и Альберт так отдалились друг от друга, что она несколько дней думала, говорить ли ему о письме. Но пришло другое письмо, и, прочитав его, Ханна решилась. Письмо было от Сонни, и в нем он сообщал, что продолжает идти на поправку. Ханна обрадовалась и осмелела.
— Альберт, есть еще одно письмо. От Ады, — неуверенно произнесла она.
К ее удивлению, Альберт не разозлился, а вроде даже обрадовался.
— И где она? В последнее время я часто о ней вспоминаю.
Ханна подошла к секретеру и вернулась с письмом. Он прочитал его несколько раз, затем отложил в сторону, низко склонил голову и тяжело вздохнул.
— Ханна, дорогая моя, — произнес он, — что с нами происходит? За что нам эта кара?
Ханна обняла его, и вместе они поплакали о своих детях.
После письма Ады их отношения потеплели. Альберт стал меньше пить, и у Ханны появилась надежда, что в этот раз он не вернется к старым привычкам.
Решив двигаться на юг, Джесси поступил мудро. Еще более благоразумным было решение продолжать скрываться. В тысяча девятьсот четырнадцатом году Албания еще сохраняла нейтралитет под эгидой Международной контрольной комиссии[32], но в пятнадцатом году центральные и южные ее области перешли под контроль Сербии, а осенью того же года северную Албанию оккупировали войска Австро-Венгрии. К Рождеству шестнадцатого года ряд южных областей контролировался Францией, другие — итальянскими союзниками Австро-Венгрии. Союз этот, впрочем, нельзя было назвать гармоничным, и до конца войны Албания оставалась бурлящим котлом противоречий.
Осенью шестнадцатого года Джесси перешел границу Албании с северной Грецией. Случилось это, когда погода в горах начала ухудшаться. Состояние его здоровья к тому времени было плачевным. Он был измучен голодом и дизентерией. Его ноги сильно пострадали. Ботинки давно сносились. Он украл пару сапог, но те оказались меньше на размер. Теперь все ноги у него покрылись ужасными нарывами и волдырями; неудобная обувь замедляла продвижение, каждый шаг причинял страшные муки. Одежда прохудилась и совсем не годилась для зимовки в горах. Он редко мылся, не имел возможности соблюдать гигиену, и на теле его поселились паразиты. Джесси понимал, что без помощи не доживет до весны, и решил сдаться. По правде говоря, он устал бежать и постоянно бояться, что его обнаружат; физическое и моральное истощение было столь велико, что дальнейшая его судьба уже стала ему безразлична.
В июле семнадцатого года войска Антанты запланировали крупную наступательную операцию в районе реки Ипр, прозванной английскими солдатами «рекой Вепрь». В битве за Пашендаль планировали применить масштабные артиллерийские бомбардировки и мощное наступление пехоты на германские позиции.
В последний день июля начались бомбардировки. Когда затихли тяжелые орудия, настал черед пехоты идти в наступление. Заслышав сигнал свистка, солдаты по всему участку выбегали из окопов, блиндажей, воронок и ям и бросались вперед.
Кларенс Баркер притаился в углу траншеи, где пролежал уже три дня. До сих пор ему удавалось хитростью избегать боевых действий: он крался за своим отрядом и прятался в окопах. Теперь же он понимал, что должен присоединиться к ринувшимся в наступление товарищам, но ноги не слушались и размякли, как желе. В другом конце окопа появился офицер. Хотя он был не из их полка, Кларенс его узнал. Офицер нахмурился.
— В бой, рядовой, — скомандовал он отрывистым, резким и высокомерным тоном, каким отдают приказы учителя в частных школах.
Кларенс не шевельнулся, и офицер шагнул ему навстречу и наставил на него оружие.
— Струсил? — презрительно процедил он. — А ну вылезай из окопа! Если через тридцать секунд еще будешь здесь, никакой трибунал не понадобится — я пристрелю тебя на месте.
Тогда, даже не успев осознать, что произошло, Кларенс впервые за всю войну выстрелил. Он поднял винтовку и застрелил офицера. Страх вкупе с осознанием, что он только что совершил хладнокровное убийство, вызвали резкий приступ рвоты. Через секунду его вывернуло наизнанку.
Ни Кларенс, ни офицер не видели, что в траншее был еще один человек. В самом начале наступления в однополчанина Кларенса угодила шальная пуля. Она слегка царапнула ему висок чуть ниже шлема. Несколько минут он пролежал в траншее без сознания, а потом открыл глаза. И увидел, как Кларенс, пошатываясь, вышел из окопа, оставляя позади тело офицера и воспоминание о совершенном им чудовищном преступлении.
Глава двадцать четвертая
Клаус фон Бюлен был офицером прусской кавалерии. Он происходил из семьи потомственных землевладельцев и оттого был заносчив сверх всякой меры, а после посещения пивного погреба или таверны готов был лезть в любую драку. Обладание этими двумя качествами делало дополнительную военную подготовку совершенно необязательной, даже излишней. Но не только еда и выпивка служили объектом глубокой и непреходящей любви Клауса; он также обожал женщин. Особенно тех, кто позволял бравому герою делать с ними все, что ему вздумается, — по доброй ли воле или не по доброй. Жизненная философия Клауса была простой и незамысловатой; никакой нужды рационально обосновывать ее он не испытывал. Он просто брал, что хотел. Если для достижения цели необходимо было применить силу, Клаус пускал в ход свою военную подготовку.
Войне он обрадовался, так как у него появилась возможность безнаказанно дать волю своей агрессии. Когда стало ясно, что дни кавалерии сочтены, перешел в пехоту и быстро продвинулся до офицера благодаря взятке и своей любви командовать, которой был наделен от природы.