Наполеон смирился с такой ситуацией. А что еще ему оставалось делать? Он готовился к защите северо-восточной Франции от нападения четырех хорошо оснащенных армий, а для противостояния им имел в своем распоряжении около 60 тысяч солдат, причем половина из них состояла из новобранцев, не имевших опыта на поле боя. В первый день нового 1814 года союзники перешли Рейн и начали продвижение к Парижу.
Больше не оставалось никаких сомнений в отношении политики Каролины и Мюрата, но переговоры с союзниками в течение нескольких недель настолько занимали их сознание, что последние события потрясли их нервную систему. Австрия совершенно не желала того, чтобы дом Бурбонов был восстановлен на неаполитанском троне, но англичане выдвигали всякого рода возражения против союза с зятем и сестрой Наполеона. Тайные обсуждения все продолжались, и Мюрат чувствовал себя виновным, а Каролина разрывалась между опасениями, что муж отвернется от нее, и тревогой, что Англии удастся убедить Австрию сорвать переговоры. В конечном счете ее старания и настойчивость были вознаграждены, и 11 января, через десять дней после того, как союзники вошли во Францию, британское правительство одобрило договор, признававший союз между тестем и зятем императора. Для Каролины это был триумф, последовавший за месяцами интриг, но Мюрат все еще приходил в ужас при мысли о возможности победы Наполеона над союзниками на севере и его вступления в Италию, с тем чтобы потребовать от него отчета. Отдавая ему должное, следует отметить, что Мюрата не столько пугала смерть как предателя, сколько публичное разоблачение его неблагодарности человеку, которому он был всем обязан. Мадам Рекамье, которая приблизительно в это время посетила неаполитанский двор, описывает любопытную сцену между Каролиной и Мюратом, свидетельницей которой она была, где живо и детально отображались дурные предчувствия сестры Наполеона. Каролина высказывала опасение, что Мюрату не хватит решимости пройти через все это, и утверждала, будто люди в Неаполе тоскуют по миру, как и каждый человек в Европе, и поддерживают ее в том, что она отворачивается от императора. Визит мадам Рекамье имел место 16 января, менее чем через неделю после ратификации договора англичанами, а на следующий день после ее возвращения во дворец она обнаружила, что королевская чета снова была вовлечена в одну из своих домашних ссор. «Волосы Мюрата были растрепаны, глаза выпучены, как у человека в нервном припадке, — повествует она, — в то время как Каролина была бледна и крайне взбудоражена. Когда я вошла в комнату, королева крутилась вокруг своего мужа и причитала: „Во имя Неба и ради своей собственной славы оставайся здесь! Не показывайся в таком состоянии!“ А затем она мне сказала: „Пойду отдать несколько распоряжений и немедленно вернусь“. Как только его жена покинула комнату, человек, который вел под Эйлау девяносто эскадронов кавалерии против русских, бросился в ноги мадам Рекамье и, схватив ее за руку, закричал: „Скажите мне, скажите мне правду! Вы, наверное, должны думать, что я вел себя бесчестно. Но ведь это не так, не правда ли?“» И он продолжал обвинять себя как Мюрата-ренегата, а в конце концов разразился слезами и закрыл лицо руками.
Мадам Рекамье, которая не испытывала любви к Наполеону, была глубоко потрясена этой сценой, но когда Мюрат опять просил ее оправдать свои поступки, она резко сказала ему, что, по ее мнению, не время покидать человека, которому он столь многим обязан. Мюрат вместо ответа показал ей на знаменитый залив, где посетительница увидела стоявшую на якоре эскадру британских судов. Но дальнейшие причитания кающегося короля были прерваны возвращением королевы, которая презрительно посмотрела на своего мужа и фыркнула: «Во имя Неба, Мюрат, помолчи или по крайней мере говори тише! В соседней комнате сотня ушей прислушивается к тебе. Не потерял ли ты способность владеть собой?» Затем тихим голосом она снова принялась накачивать его очередной порцией самоуверенности, убеждая, что, если необходима встреча с Наполеоном, она одна и встретится с ним и сумеет защитить свое право сохранить корону, которую тот предоставил ей. К удивлению мадам Рекамье, такой подход оказал почти магическое влияние на этого преисполненного сожалений человека, который собрался с силами и поспешил выйти из комнаты. Позднее в тот же день она видела его гарцевавшим на лошади среди толпы, и выглядел он превосходно, получая шумное одобрение со стороны неаполитанских рыбаков.
Последние слова Каролины, обращенные к ее подруге, проливают подлинный свет на взаимоотношения мужа и жены. Расставаясь с мадам Рекамье, она сказала, пожав плечами: «Видишь ли? Я вынуждена быть мужественной и за него, и за себя!»
Глава 12
Я везде буду господином Франции так долго, как сохраню дыхание в моем теле.
Прошел двадцать один год с того времени, как Парижу в последний раз угрожало вторжение. В те дни Дантона и сентябрьской бойни почти каждый крепкий мужчина во Франции устремлялся в ополчение и маршировал на северо-восток, неся с собой оружие, выкованное в импровизированных кузницах, возникших прямо на улицах. Какой-нибудь оратор из толпы, подражавший живой республиканской риторике, мог за десять минут собрать вокруг себя целую компанию наблюдателей. Люди проходили в гражданской одежде, распевая «Марсельезу», и армии королей были в полном смятении отброшены за границы. И так могло бы произойти снова, если бы те самые волонтеры были живы, чтобы встретить вторжение 1814 года. Прибавка к их возрасту двадцати лет не составила бы большой разницы для рядовых бойцов при руководстве человека, который выиграл пятьдесят сражений, и ни одна нация в любой период своей истории не располагала более одаренными кадрами высших офицеров. Но в том-то и заключалась беда. Почти каждый выживший из республиканской армии был уже полковником, генералом или маршалом, а подавляющее большинство людей, с которыми они маршировали в прошлые времена, было мертво. Их тела покоились в столь широко разбросанных местах, как Севилья, Москва, Гамбург, и меньших городках вдоль реки Нил. Выжившие, подобно Нею, Удино, Мортье и Мармону, все еще были способны вдохновлять рядовых солдат на подвиги мужества и чудеса импровизаций, но даже в рядах высших офицеров были серьезные пробелы, так как Ланн, Дюрок, Бессьер и Понятовский были мертвы. Бернадотт присоединился к союзникам, Мюрат стал предателем, а под Лионом в резервной армии мастер дуэлей и танцев Ожеро задерживал приказы выступать с потоком извинений. Группа, окружавшая самого Наполеона, продолжала бороться, отчаянно и преданно, но не питая иллюзий в отношении неизбежного исхода, так как мужчины, которых они теперь вели за собой, были мальчишками, пребывавшими еще в колыбелях, когда Наполеон устремился в Милан в 1796 году и одержал победу менее чем за сорок дней. Наполеон мог писать колебавшемуся Ожеро: «Я уничтожил 80 000 солдат противника с батальонами новобранцев, которые не имели патронташей, носили деревянные башмаки, и их форма была в лохмотьях… Если ты все еще являешься Ожеро Кастильонским, то можешь сохранить командование, но если на тебя тяжким бременем давят твои шестьдесят лет, откажись от него…» Но Ожеро смог прореагировать на это с не нуждавшейся в ответе логикой: «А где же теперь мужчины Кастильоне?» Занавес давно уже опустился, и, если бы кто-либо, помимо Наполеона, играл бы руководящую роль, пьеса давно бы уже закончилась и каждый пошел бы домой спать.
В конечном итоге Наполеон вынужден был верить Жозефу, так как, кроме тех, кто нужен был ему на поле боя, не имелось никого с соизмеримым положением, кому бы он мог доверять. Жозеф, как генерал-лейтенант Франции и губернатор Парижа, теперь оказался перед ситуацией более отчаянной, чем любая из тех, которые выпадали на его долю в Испании. Там ставки были относительно небольшими, но здесь они касались каждого титула, каждой почести, каждого су и каждого предмета обстановки, на которые могла бы претендовать семья, — короче говоря, самой империи или того, что от нее осталось.
Но даже теперь в столь крайнем положении Жозеф продолжал получать от своего брата письма с советами, как это было в Неаполе и Мадриде. Должно быть, Жозефу мерещилось, что его брат пребывает в каком-то гипнотическом трансе, ибо тональность его писем напоминала настроение человека, находящегося на пороге грандиозных триумфов, и он с удовольствием описывал сломленное, истощенное состояние своих противников. И более того, он требовал, чтобы Жозеф передавал подобные фантазии в форме официально инспирированных слухов. «Передавай, что противник находится в затруднительном положении и запрашивает перемирия, — приказывал он, — и растолкуй, что это абсурдно, так как при подобном обороте дел я лишился бы отвоеванных преимуществ». Жозеф, у которого было даже меньше, чем у маршалов, иллюзий по поводу безнадежности ситуации, ничего не печатал и ничего не говорил относительно последних писем своего брата. Он просто сидел, уставившись в них, как банкрот на пачку неоплаченных векселей. Затем к нему поступило последнее письмо брата, в котором тот, сравнивая свою собственную уверенность с уверенностью людей из своего окружения, добавлял в качестве приписки: «Сегодня я господин в такой же степени, что и при Аустерлице! Не позволяй никому в Париже преувеличивать достоинства Национальной гвардии!» Никто этого и не делал. Парижане, которые уже готовили белые кокарды для прихода Бурбонов, молились за то, чтобы ничего не вышло из похвальбы Жозефа по организации обороны города, так как в противном случае русские могли бы обойтись с Парижем подобно тому, как восемнадцать месяцев назад французы обошлись с Москвой.
Но им не следовало бы тревожиться. Жозеф никогда не был претендентом на военную славу, и, приказав Жюли бежать на запад, забрав с собой детей, он вскоре последовал за ней, направившись в Рамбуйе, а затем в Шартр. Приблизительно через день у него возникли слабые угрызения совести из-за своего отъезда, и он сделал вялую попытку воссоединиться с императором в Фонтенбло, но дорога между братьями теперь была забита вражескими колоннами, которые 1 августа вступили в Париж, и Жозеф изменил свое намерение, удалившись с императрицей в Блуа на Луаре.