Далёкое знамя
Эльбиз и Эрелис уже хорошо разведали Выскирег, но со Златом равняться не посягали. Он знал в обжитых пропастях каждую щёлку, каждый крутой и редко посещаемый ход. Когда брат с сестрой затевали тайную вылазку, без него дело не обходилось.
Никто не обратил внимания на троих мальчишек-лохмо́тников, выникших из узкой расселины. У самого шустрого и востроглазого падала на глаза великоватая шапчонка. Другой, круглолицый, берёг повязанную ладонь. Эрелис накануне полдня воевал упрямую дуплину. Морёное дерево было железной твёрдости, вот и соскользнула рука.
— А мгла если? — спросил Злат. — Нешто различите?
— Различим, — пообещала Эльбиз. — Дядя Сеггар на глядном месте знамя поставит, чтоб нам заметить.
Эрелис вздохнул:
— Нету там никого. Не порно ещё.
— Не порно, — согласилась сестра. — А мы всё равно поглядим. Наше дело ждать да примериваться!
Злат вёл их наверх окольными путями, по возможности минуя бойкие пробеги, где хаживали Гайдияровы порядчики, а народ то и дело жался к стенам, давая проезд гружёным тележкам. Временами дорога выводила на обледенелые плечи скал, с каждым разом всё шире распахивая мглистую овидь Зелёного Ожерелья.
— Я скоро уеду, — тихо повторял Злат. — Запоминай путь, государь.
Он не смел называть Эрелиса братом, хотя их связывало родство. Злат был боковым побегом на древе царевича Коршака. Восьмой наследник, прозванный Жестоканом, не озаботился ввести пригульного в род. Зато подобрал ему невесту: дочь богатого промышленника из Левобережья. По Коршаку уже скоро пять лет как справили тризну, однако Злат носил гребень просватанного. Собирался нынешним летом отбыть к наречённой. Праведная семья от данного слова не пятила.
Тропка снова нырнула в каменную глубину, в душноватое, влажное тепло обитаемых выработок. Серенькие оборвыши пробирались по стеночке, неприметные в отсветах сальников.
Умы и языки выскирегцев занимала самая свежая новость.
— Уж тот рыжий котище мял её, мял…
— Чей он хоть? Сапожника вроде?
— Не, сапожников ласковый, а этот — как есть варнак! Когти что гвозди!
— Из-за островов прибежал, от кощеев.
— Медников чёрный без уха приплёлся, усмарёв серый полхвоста до дому донёс… Всех побил!
— А тискал-то, тискал, за шиворот зубами хватал… Клыки — во!
— Она ж вроде царевны кошачьей. Небось с женихом под стать думали поблюсти. Что за котят метнёт, вот бы одним глазком глянуть?
— Ясно, рыжавушек.
— Да ну! Так тебе кровь царская и уступила.
— А будто не уступит? Ты доброго Аодха видал ли? С нынешними равнял?
— Да хоть на сына шегардайского посмотреть. Срамота!
— Нашёл по ком судить. Яблочко от яблоньки! Его отец…
— Язык-то попридержи.
— Его отец, слышали, речные берега путал!
Один из оборвышей оглянулся. Двое других тотчас ухватили приятеля, повлекли дальше. Подземная улица жила обычной жизнью. Ссорилась, смеялась, выносила свой суд. До мальчишек никому не было дела. Таких, как они, мезонек по Выскирегу шаталось — впору котляров кликать.
— Хорош царевич. Кошки не удержал, где ему державу удерживать!
— И глаза серые. Поистёрлось царское золото! Вот Гайдияр…
— Сестру бы поглядеть. Собой дурна, говорят.
— Небось родословы над книгами слепнут, жениха ей подыскивают.
— Тихо, болтуны!
— Если уж такой род миновался…
— Тихо, говорю! Дошуткуетесь до кобылы!
Другие ещё помнили позавчерашнее, остылое. Приговор мнимому родичу, побор, наложенный на Кокуру. Когда из пекарни левашника везли вниз обшитые короба, на сладкий дух не оборачивался только насморочный.
— Лаком владыка наш… — доносились приглушённые пересуды.
— Попробовать бы те постилы!
— Попробуешь… кнута с узлами за болтовню.
— А обречённик что? Ещё мается?
— Да что. Вцепился как клещ.
— Батюшке отпирчивому досаждает. Не принял, теперь платит пусть.
Братец Аро споткнулся на ровном месте. Зажмурился, замотал головой. Прошептал:
— Я вконаю в закон… чтоб судья праведный… хоть и царь… сам при казни сидел!
Сестра крепко стиснула его руку:
— Идём, братик. Идём.
Окно, прежде увитое ползучим шиповником и плющом, ныне порывалось насовсем зарасти ледяной пробкой. Его время от времени прорубали. Пускали свежий воздух течь отвесной дудкой до самых нижних жилищ.
Царевна первая подбежала, выглянула наружу.
Высота далеко отодвинула закрой. Целиком виднелась пустошь прежней бухты, округлая, впалая, словно перевёрнутый щит. Частью каменная, частью покрытая снегом. Когда-то здесь искрились под солнцем тёплые бирюзовые волны. Сворачивали паруса корабли, спешившие к причалам Выскирега. За пустошью росли из тумана гнилые обломки зубов. Что делалось по ту сторону Зелёного Ожерелья, рассмотреть уже было нельзя. Только угадывались дымы, вплетавшиеся в низкие тучи. Здесь собирались поезда переселенцев. Отсюда начинался их долгий путь к северу. Если везло — под защитой дружины, нанятой мирским складом. Если не везло…
— Знамя! — вскрикнула царевна.
Эрелис прикусил губу, мигом вместе со Златом оказался подле сестры.
На голом костяке острова трепетало, билось по ветру крохотное летучее пятнышко. Оттуда, где стояли ребята, трудно было различить даже цвет.
— Дяди Потыки знамя, — почти сразу померкшим голосом выговорила Эльбиз. Нагнулась поднять свалившийся нарукавник. Отвернулась, потянула носом.
— Господина Коготка? — осторожно спросил Злат. — Того, что с господином Неуступом в союзе?
Царевич кивнул.
— Выйдете к нему? На Дальний исад? Я покажу…
— Нет. Не ровен час, попадёмся, потом к дяде Сеггару будет не выйти. Пошли в «Сорочье гнездо», вдруг там кто объявится!
На спуске все трое долго молчали.
— Тебе, государь, может, выучиться иглой вязать? — глядя на грустного Эрелиса, спросил наконец Злат.
Царевич поднял глаза:
— Я умею. А на что?
— С собой возьмёшь другой раз. А то в книге забавные сказания кончатся — чем наставника отвлекать будете?
Эрелис вздохнул. Жестокие головные боли, отвращаемые лишь рукодельем, приходилось скрывать даже от Невлина.
— Резец брать не велят, — пожаловался царевич. — Дымка и та срам оказала. Иглу в руки будто позволят.
— Мы в Еланном Ржавце знаешь как привыкли? Нас в дверь, мы в окно. Вязать не велят, кружева плести запросись. Поди, тоже умеешь?
Он пытался развеселить друга, но Эрелис не улыбнулся. Злат зашёл с другой стороны:
— А ещё ты сказывал, в дружине песни пели про Тигерна и Тайю… животы надрывали?
— Как сговорят меня завтра, — угрюмо вымолвила Эльбиз, — вправду семь рубашек натяну, прежде чем с немилым-постылым идти опочив держать.
Царевич даже остановился. Скулы вспыхнули пятнами.
— Вот этого не бойся, сестра.
«Да что ты сделаешь? Высший Круг… великого жениха… владыка прикажет, тебя слушать не станут…» Эльбиз обняла брата:
— Я с тобой ничего не боюсь.
…А не знавши взглянуть — мальчик чуть повзрослей утешал младшего, постигнутого бессильной обидой…
Стол доброго Аодха
Кружало «Сорочье гнездо» добрые горожане считали сомнительным местом, вечно полным отчаянного народа. Оно и стояло-то на отшибе от жилого откоса, на длинном мысу с южной стороны бывшей губы, где прежде кишели жизнью причалы. Сюда приходили вожди и первые витязи из дружин, которые Гайдияр не пускал в город. Степенные купцы, посещавшие Выскирег, предпочитали иные кружала, тихие, порядочные, укрытые в отнорках пещер.
Переступая порог, трое подростышей стянули шапки, явив одинаково нечёсаные русые кудлы. Самый маленький чуточку осторожничал, стаскивая великоватый колпак. Надо было очень пристально смотреть, чтобы это заметить.
Плечистый парень, стоявший у двери, вытянул руку.
— Стол доброго Аодха вон там, — сказал он оборвышам, гуськом пробиравшимся внутрь. На широком поясе покачивалась дубинка. — Только не врать мне, будто забежали погреться!
Самый длинный поклонился в ответ:
— Спасибо, добрый господин. Мы сегодня имущие.
Показал на чумазой ладони несколько медяков. Двое младших робели, жались друг к дружке у него за спиной.
При виде монеток вышибала строго нахмурил брови:
— Где стянул?
Юнец потупился, неохотно протянул руку, чтобы привратник мог отделить мзду, но вмешался хозяин, Харлан Па́кша:
— Пусть заходят. Этих я знаю.
Он сам выглядел воином, порубленным в битве. Рослый, уверенный, правая рука в косынке на груди.
В кружале было темновато, шумно, пахло пивом, кислой капустой, жареной рыбой и человеческим телом. Бо́льшую часть светильников составили на пол в середине, откуда столы были убраны к стенам. Что там происходило, мешало рассмотреть сплошное кольцо спин. Только слышались возгласы: «масло», «горе», «телица», «бычок». То и дело воцарялась напряжённая тишина, её сменял хохот, прорезаемый сокрушёнными стонами. Скудный свет не давал расчленить скопище на отдельных людей, — казалось, там переступало одно слитное, многоногое, многоголосое существо. Одержимые погоней за дармовым счастьем катали лодыжки. Игра как раз завершила круг.
— Пожалейте, добрые люди! Отыграться дозвольте!
— Да сколько ж верить тебе?
Поднялась возня, послышалось рычание, общий смех. Прокидавшегося понудили на колени. Слупили поставленные в кон зипун да рубашку, приговаривая по-разбойничьи:
— Волей не отдаёшь, неволей возьмём!
Самого сцапали за уши, за волосы, принялись «красить лоб» — потчевать щелбанами, от души, чтоб крепче запомнил. Винный не терпел унижения, рвался из рук, его усмиряли.
— И то пожалели, штаны оставили!
— Говори: виноват, да лоб подставляй!
Снаружи, комкая шапку, смиренно вошёл босомыка. Дождался позволения, с поклонами приблизился к дармовому столу, куда блюдницы складывали обрезки, остатки. Согласно общему разумению, там потчевал скудных святой царь Аодх. Тот, что одевал сына в простенькую рубашку, пускал играть с уличными детьми: устрашись, чужестранец, пинать маленького оборванца!
Нищий поклонился образу над столом. Прилично взял, сколько убралось в горсть. Поклонился ещё, направился вон.
Людское кольцо раздалось. По полу на четвереньках пробежал полуголый человек, вскочил, бросился с кулаками назад. На пути возник Харлан. Единственной ладонью встретил занесённую руку, что-то сделал, быстро и незаметно… проигравшийся, взвыв, кувырком вылетел в дверь.
— Памятуй впредь: игра предатель, — проводили раздетого. Кто-то додумался продолжить:
— Зато кистень друг.
— Ну тебя, на свин голос будь сказано!..
— А то что? Кого от игры силой гнать надо, чтобы последние штаны на теле унёс, тот и в шайке корысти не доищется.
— Оно верно, только сперва дубинкой по головам намахаться успеет. А в лодыжки проехал, одного себя обидел.
— А у кого жена? Дети малые?
— Бабе поделом. Умей мужа придержать, коли соблюсти себя не способен.
— Вон Кокурина баба уж как к мужу ни плакала, чтоб сына признал…
— И богато выплакала?
— Люди бают, побил.
— Неладно…
— Неладно. А и мужа с женой разбирать не рука.
Двое мужчин за неприметным угловым столом окликнули жавшихся в сторонке подростков:
— Идите-ка сюда, малыши.
Ребята немного смущённо двинулись в ту сторону.
— Ты за мной, — придержал старшенького харчевник. — Пошли, снедного дам.
Младшие приблизились к столу, поклонились.
— Право тебе ходить, господин великий законознатель… И тебе на все четыре ветра, дядя Машкара.
У того под рукой челом вниз лежал неотлучный снаряд: вощёная цера с костяной палочкой для письма. Отрок, державшийся впереди, вежливо спросил:
— Открыл ли что нового в судебне, дядя Машкара?
Мужчина улыбнулся. Седые волосы, ничем не примечательное лицо… если не всматриваться в глаза, мерцавшие пламенем жирника. Они помнили солнце и удержали его свет, не померкнув с годами, следя, как ручейки судеб звонко плещут на перекатах и глохнут, исчезая в трясине. Между Машкарой и Цепиром на столе была рассыпана зернь. Прямоугольные костяные пластинки, одна сторона чистая, другая узорная. Странно, костяшки были явно разложены не для игры.
— Я видел, — ответил отроку Машкара, — как сытый кот поломал крылья залётному воробью и даже сам есть не стал, слишком торопился к сметане. Теперь уже никто не услышит песенку, которую воробьишко мог бы нам прочирикать. И ведь мы даже не знаем доподлинно, он ли склевал хлебные зёрна.
Паренёк долго молчал, глядя в пол. Думал. Поглядывал на Цепира.
Машкара заговорил снова:
— Я видел, как молодые коты храбро кидаются на злых крыс, дают им отряха. Однако после зарастают жирком.
— Дяденька…
Машкара вскинул руку. В крытом дворе, где шёл торг, затеялся шум, поднялась громкая ругань. Любитель узлов склонил голову, с предвкушением взялся за церу. Писать, правда, так и не начал.
— Сколь мало изобретательны эти люди, — разочарованно вздохнул он погодя. — Кто поверит в их торговую и воинскую смекалку, если они даром губят красное слово… Говори, дитя. Что ты хотел?
Мальчик подумал ещё, собрался с духом, начал заново:
— Дяденька Машкара… Подсказки прошу. Сытый кот и воробушек… Мог ли что-то сделать видевший всё это котёнок?
«У которого пока не то что когтей — даже вслух мяукнуть не позволяют…»
Взгляд Машкары потеплел.
— Котёнок, — сказал он, — мог дать паутинке случая пролететь мимо. Но, вижу, он изловил её и намотал на усы.
Хромой царедворец смешал зернь на столе. Посмотрел на притихших подростков, спросил о другом:
— Чей стяг ходили смотреть?
Ребята встрепенулись, начали переглядываться. Если Невлин сведает об их вылазке, то не от Цепира. Это они давно поняли. К тому, что законознатель, в точности как Космохвост, обоих видел насквозь, — привыкнуть не удавалось никак.
— Потыки Коготка, — ответил голосок из-под вороха кудрей, падавших на остренький нос.
— Мы умеем ждать, — весомо добавил братишка. — Дождёмся.
Машкара улыбнулся отроческой решимости.
— Один человек, — начал он, по обыкновению, загадочно, — пришёл к нашему доброму Харлану и давай спрашивать: «В который день к тебе заглянуть, чтобы калача поесть с ореховой травкой?» Как по-вашему, что ответил Харлан?
Крепкий паренёк напряжённо хмурился.
— В ухо дал? — пискнул тощенький.
Машкара рассмеялся:
— Он сказал: «Сегодня у меня в печи капустный пирог. Завтра будет жареная камбала с горлодёром, а послезавтра — печёный гусь и грибы. Всё вкусно, всё стоит отведки!»
— А тот человек что?
— А тот человек сказал: «Нет! Лучше голодом захирею, калача дожидаясь!»
— И Харлан…
— И тогда Харлан в самом деле дал ему в ухо.
Посередине комнаты возобновилась игра. Стучали по полу козны, то и дело вспыхивал спор, какой стороной легла очередная лодыжка, есть ли «ладня», кто оказался «постным» и какой рукой следовало «стрекать».
Из занавешенного хода в стряпную вынырнул Злат. Он нёс угощение. Чёрствые лепёшки, освежённые у огня, мисочку с подливой.
— Вот бы в уши кому… — проворчал Цепир.
— В оба сразу, дяденька? — хихикнул остроносый мальчишка.
Царедворец наметил по кудлатой голове подзатыльник:
— Ты мне к словам не цепляйся. Ты смысл постигай.
У порога поднялся шум. Верзилу с дубинкой отмело прочь, мелькнуло полосами красное, белое — внутрь кружала скорым шагом вломились порядчики. Короткие копья глядели ничуть не добрей из-за кожаных нагалищ на железках. Игроки бросились врассыпную. Многоценные лодыжки покатились по полу.
— А ну! — прозвучал громкий голос. — Это кто посмел белым днём в моём городе добрых людей раздевать?
Посреди кружала, где только что срамили прокидавшегося, стоял сам Меч Державы. Рослый, резкий в движениях, кольчужная рубашка из-под налатника, светлые волосы волной по широким плечам. Грозная рука закона, готовая безвинного защитить, винного покарать! Порядчики у него за спиной уже обступили стол доброго Аодха. Прятали под мышки латные рукавицы, торопливо расхватывали дармовую снедь. Гайдияр не оглядывался. Не царское это дело, щунять молодцов за каждый пустяк.
Злат, сбитый с ног в толкотне, ползал по полу. Собирал разлетевшиеся куски. Зипун на груди лоснился подливой.
К воеводе, угодливо семеня, подбежал человек. Полосатый плащ съехал с голого плеча. Вытянутая рука указывала на Харлана, голос звучал злорадством:
— А вот он! Всё он, государь! Грабителям мирволит, отымщикам потакает!
— Потакаешь, значит, разбою? — зловеще осведомился Гайдияр.
На самом деле его речи в три слова никоим образом не вместились. Он предпочитал изъяснять свои мысли красочно и подробно, да ещё положив руку на меч. Однако Харлана вогнать в трепет оказалось непросто. Хозяин «Сорочьего гнезда» лишь невозмутимо дёрнул плечом:
— Рубашку с тела проставлять его отымщики понудили? Козны в белые руки сильно влагали?
Мирный вроде харчевник пуще прежнего глядел воином. Ты мне не владыка Хадуг, говорила выставленная борода. А я тебе не левашник Кокура. Не заставишь на ровном месте неведомо от чего откупаться. Стол доброго Аодха твои ребятки очистили, а сверх того ни крошки не унесут!
Гайдияр сурово свёл брови:
— Что-то не припомню, чтобы в моём городе роковые игры за обычай велись…
Такова, по крайней мере, была тесная суть его речи.
Харлан держался как врытый.
— Я другой матери не знал, кроме Владычицы, — остерёг он Гайдияра. — Её ли снарядился бесчестить?.. А роковые игры мне отданы, чтобы с них в казну засылать, и тому безотводные свидетели есть!
Мимо жующих порядчиков, мимо отмещённых столов, по обыкновению бочком пробрался Машкара:
— Милостивый господин мой… — Седая голова клонилась низко, почтительно, глаза искрились безбожным весельем. — Яви щедрость, добрый государь воевода! Косорукий холоп не всё успел для памяти записать. Кривым мечом, говоришь… а что там было про ножны?..
…Двое оборвышей тоже не отказались бы послушать про ножны, растрёпанные чужими мечами, только ребятишек в кружале давно след простыл. Едва началась суматоха, десница законознателя пригнула братца Аро под стол. Следом, придерживая чужие волосы, нырнула сестрёнка. Дружеские руки незаметно отодвигали скамьи, направляя бегство детей. Полы чужих плащей, кафтаны, валенки, сапоги, тряпичные опорки… На четвереньках за стойку, завешенным проходом в стряпную, оттуда — сквозь заднюю дверь. В тёмные, потаённые кишки Выскирега — ищи-свищи!
Покаяние над волнами
— Говорят, из глубокого колодца днём звёзды видны, — сказала сестрица.
Она сидела у края моста, свесив ноги наружу.
Братец Аро, стоявший рядом, ответил не сразу. Ему доводилось читать, будто звёзды, видимые сквозь отвесные дудки, суть выдумки простецов. Он посмотрел вниз, вздохнул:
— Из этого, может, в самом деле видны.
Горожане шутя называли Прощальный мост самой надёжной из переправ Выскирега. Когда творилась казнь, народу от устоя до устоя набивалось — не протолкнёшься, но мост по сию пору выдерживал любую толпу. Летучий переход соседствовал с самой погибельной и бездонной из городских пропастей. Пролегал в ста шагах от узкого и зыбкого мостика, с той же мрачноватой весёлостью прозванного Звёздным. Осуждённик вправду ступал на последнюю переправу, где за грехи поджидала разверстая западня. Падение милосердно отсрочивал длинный шест, окованный медным листом. Скользкий, позеленевший от сырости. Здесь, на узенькой поперечине, грозившей сбросить при малейшем движении, смертник мог принести последнее покаяние.
Кто-то так и поступал. Прощался, бывал прощён сам.
Другие, к неодобрению горожан, плакали, выкрикивали оскорбления, просили о милости. Силились лезть наверх по шесту.
Третьи сразу и молча уходили вниз. В страшную глубину, где прежде ворочались алчные жернова морских волн.
— Какие теперь звёзды, — сказала Эльбиз.
Эрелис ниже сдвинул нарукавники, зябко спрятал в них руки. Передумал, нахмурился, вновь выпростал. Утёсы затягивала вечерняя мгла, ветер гудел в канатах мостов… раскачивал шест. Человек, больше непричастный к миру живых, сидел на поперечине сжавшись, голый, измученный холодом и неподвижностью. Жутко одинокий в сердце людного города. Сумерки постепенно сглаживали черты, превращали белое тело в неясный комок на тоненьком черешке.
Рано или поздно Утешка ослабеет, свалится, но когда?..
— Потолковать бы с этим Утешкой, — сказала Эльбиз. — Где скитался, что видел… Может, человек дельный.
— А может, разбойник бессовестный, — пробормотал брат.
— Может, — согласилась сестра. — Только мы уже не узнаем.
Ожидание, тянувшееся не первые сутки, притупило изначальное любопытство горожан. Ротозеев на Прощальном почти не осталось, редкие мимоходы возникали торопливыми тенями и пропадали во мгле.
— Идём, братец, — поёжилась Эльбиз. — Не обрекайся его за руку держать. Это ведь не твой суд был.
Человек на шесте временами поднимал голову. Страшно было представить, что он вновь посмотрит на мост и совсем никого не увидит.
Эрелис с надеждой спросил:
— А вдруг внизу тайный ход есть? Все думают, он на смерть падает, а он…
— И опять к отцу на порог, — кивнула Эльбиз. — Постучится, спросит: думал, отделался?..
Мост слегка дрогнул. Брат с сестрой обернулись. С дальнего конца подходили двое взрослых, оба в добротных тёплых охабнях. Постоять, побеседовать, вольным воздухом раздышаться после спёртых палат. Возвеселить душу зрелищем справедливой расплаты. Если он там ещё, покаянник.
Глаз мозолили двое ребят, одетых в драные гуньки.
— Брысь, босота!
Сестра схватилась за брата, вскочила, подростки побежали с моста.
— Не гонял бы, друже, сирот, — долетело сзади. — Почём знать, кем такие мезо́ньки могут подняться? Зря ли добрый Аодх…
— Котла нету на них, — ответил сердитый голос. — При Аодхе давно бы учились камень рубить, глину квасить! А эти!.. Туда-сюда зыркают, мошну ссечь норовят!
Первый опасливо огляделся:
— Потише волостелей сравнивай. Владыке Хадугу дымовище с пепелищем достались. Ему за великими думами о каждом пустяке радеть недосуг.
— За великими думами? — пуще прежнего разошёлся сердитый. — Видел я в судебне его великие думы. Как есть корыстник! Хоть меди горстку продажей, хоть постилы шматок, а урвёт.
Его товарища явно не радовал такой разговор.
— Обожди чуть, — сказал он примирительно. — Вот нового царя изберут…
— Из кого избирать-то? — плеснул желчный рукавами охабня. — Правский почёт в Фойреге сгорел, одни обсевки остались. Эдаргович! Срам на троне! Если они вправду ворёнка хотят венчать…
Брат с сестрой почти достигли пробега, врубленного в скалу. При последних словах круглое, настёганное холодным ветром лицо Эрелиса утратило краску. Застыло, как на морозе. Царевич повернулся, пошёл назад. Шаг тоже был, как на лютом холоду. Ровный, деревянный. Эльбиз ухватила брата:
— Не надо! Ну их совсем!
Эрелис, обычно доверявший её разумению, с силой дёрнул плечом, высвободился.
Что дальше случилось бы у перил, осталось не ведомо никому. Один из мужчин вытянул руку:
— Гляди!
При входе на мостик, прозванный Звёздным, оживились порядчики. Скрестили копья. Кому-то заступили дорогу. Над обрывом металась женщина, одетая по-домашнему. Простоволосая, ощипанная, словно от злых зипунников вырывалась.
— Сыночек!.. — досягнул Прощального моста безудержный крик. — Дитятко!..
Брат с сестрой всё сразу забыли, остановились, стали смотреть. Лакомщица, слишком поздно вышедшая из мужниной воли, налетала на стражу, дёргала копья. Дралась к обречённику. То ли спасти, то ли с ним самой умереть. Дюжие парни ловили Скалиху, не пускали на огороженный край. Она вырывалась, била пухлыми кулачками по железным рубашкам:
— Сыночек!..
Голос надсаживался, хрипел, срывался слезами.
Казнимый, сросшийся с ненадёжным насестом, вздрогнул, пошевелился, начал поднимать голову… Никто и никогда не возвращался оттуда, где плыла в пустоте его тонкая жёрдочка. Створку в двух саженях над головой перекрыла железная полоса, запертая тяжёлым замком.
Утешка вдруг запел. Ясно, слышно на удивление.
Во дворе намело.
Нам у печки тепло.
Спи, мой маленький сын…
Это была андархская колыбельная, простая и незапамятно древняя, даже старше первых Гедахов.
Она звучала недолго.
Пальцы, закосневшие от холода и неподвижности, устали цепляться. Сорвались, дёрнулись, промахнулись. Время покаяния вышло. Тело отделилось от пуповины, беззвучно кануло вниз. Сквозь мглу густеющей сутеми, сквозь туман.
Туда, где ждали незакатные звёзды.
Пробираться, ползком проникать тесными закоулками Выскирега без всегдашнего водительства оказалось трудно и непривычно. Ходы, куда Злат сворачивал не задумываясь, представали как в первый раз. Брат с сестрой то и дело останавливались. Побеждали искушение выйти в людный прогон, начать спрашивать.
— Утешка к родителям прибежал, не пустили его, разобиделся, — одолев очередной извилистый лаз, сказала царевна. — Злат вон сколько у отца непризнанный жил!
На самом деле Эльбиз хотела растормошить брата, крепко умолкшего на Прощальном мосту. Эрелис отозвался не сразу:
— Злата причудливый батюшка вдруг приближал — завтра узаконю, наследником назову! — а наутро новая прихоть: вон из хором, мало что рабичищ, вовсе не моего семени всход.
— Так и продал в зятья богатею, — сказала Эльбиз. — Как звать промышленника?
— Бакуня Дегтярь.
Оба умолкли. Рукобитье случилось примерно за полгода перед тем, как шегардайским царятам пришлось спасаться в дружине. Они не допытывались у Злата, на что Коршак употребил полученные подарки. Космохвост не верил в совпадения. Не верили и они.
— Дядя Машкара говорит, — вновь подал голос Эрелис, — старик никак решить не мог, кому возвышения добиваться, себе или сыну.
Эльбиз кивнула шапчонкой:
— Злат сердцем крепок. Небось по кружалам обиды размыкивать не идёт.
Эрелис повернулся к сестре, глаза блестели в потёмках. Брату было страшно, как когда-то в тайном погребе под горящей избой. Голос прозвучал сдавленно:
— Вот скажи, я так же буду судить? Сначала — по правде, по вконаньям Аодховым и благородных царей? А после салом зарасту, лихоимничать стану? Дядя Машкара не зря наветку давал…
Сестра крепко обняла его, шепнула:
— Тебе помнить, как за тебя умирали.
Эрелис почти всхлипнул:
— Разве так Утешку этого надо было рассуживать?.. Разве так?..
— А ты слышал, что дядя Машкара про паутинки сказал? Умный всякой печалью умудряется. Люди смертью гибли, чтобы ты жил. Утешка, может, того ради умер, чтобы ты от правды не отступился.
Эрелис поперхнулся, глотнул воздуха:
— Горлопял тот, с моста… опять отца вором лаял!
— Крыло сказывал, в Шегардае песни важные поют. Храбрецом славят.
— До Шегардая пятеры лыжи сотрёшь. А здесь… всякий базлан…
— Всякому базлану на роток платок не накинешь. Надоумки надо искать, братец милый. А кто скажет, что дыму без огня не бывает, тот с нами на лесном грельнике…
Она хотела сказать: «…костра не раскладывал», но смолкла на полуслове. За нею насторожился Эрелис. Мгновением позже сумерки впереди ожили. Из трещин и щелей выползали клочья серого пара, сгущались, обретали человеческий облик. Тряпьё с чужого плеча, хищные грязноватые лица… Та самая ребятня, на которую, по мнению горожан, не хватало рук котлярам. Брата с сестрой брали в кольцо выскирегские мезо́ньки. Отчаянная и беспросветная голь, не чуравшаяся ни побираться, ни скрадывать в переходах беспечных и подгулявших.
Сегодня им повезло с добычей. К стене прижимались двое мальчишек, приблудные в городе, стало быть беззащитные. Маленький уже струсил. Спрятался за спину старшего, да ещё влез ему под правую руку. Тот, медлительный тюфяк, только придумал выставить повитую тряпкой ладонь:
— Ступайте миром, добрые люди… Не видали мы вас.
— Зато мы вас видали, — усмехнулся главарь. У него вовсю пробивались усы, зубы были гнилые. — Место, значит, разведали, а братии голянской не сказываете, Ведиге не засылаете? Нехорошо…
— Какое место? — удивился тюфяк.
— А где боярские обноски нищете раздают, да чтоб каждому впору.
Старший мальчик растерянно понёс руку к вороту. Открыл рот, собрался оправдываться. Мямля, только что плакавший брату о каких-то обидах.
— Добрые люди… отпустите, ребята.
Тощенький глубже натянул растрёпанную шапчонку.
Ведига прянул вперёд. Левой цепко за грудки, правая разгоняет дубинку. Мелькнул в согласном движении дружок-посторонок. Сгрёб младшего…
Что-то сбило выверенный приём. Чуть сузились серые глаза на пухлом лице. Ведига не увидел ножа. Ощутил у лица холодное дуновение… и в рот потекло густое, горячее, солёное. Вожак отпрянул, схватился. Губу обожгло.
Рядом в голос заорал посторонок. Ветхий обиванец на нём был вспорот от пояса до плеча. Парень выронил дубинку, с ужасом обхватил себя, ощупал. Не нашёл не то что кишок, даже крови. Закрыл рот.
Приблудные стояли у стенки. Насчёт богатых обносков Ведига, пожалуй, преувеличивал, а вот ножи у братишек вправду были боярские. Тяжёлые, струистого уклада. Кости рубить, влёт сечь сухожилия на запястьях. И держали оружие ребятки умеючи. Даром что тот и другой — в левой руке.
Ведига всё трогал губу, прижимал. Тонко срезанный лепесток с волосками никак не садился на место.
— Первый кус — собакой в ус, — ровным голосом проговорила бывшая жертва. — Подкормиться захочется, ступайте в «Сорочье гнездо». Мы Харлана Пакшу слушаем. А с дороги-то отошли бы. Недосуг нам.
Ход, коим тайно сбега́ли и возвращались царята, оканчивался в каморе для слуг. Первые строители обращали покои вельмож в сущие лисьи норы. Если в красные двери постучатся вражьи топоры — укрывай хозяев, неприметный лазо́к!
Опасные времена, когда праведной семье каждый день грозили убийцы, давно минули. Так говорил Невлин. Брат с сестрой слушали, согласно кивали.
Космохвост в Выскиреге никогда не бывал. Он лишь много лет учил подкрылышей быть самим себе сторожами. Узенькую дверцу под верстачком брат с сестрой нашли тотчас, как только вселились. Эрелис два дня пролежал на полу, столковываясь с замком. Загубил тонкое долотцо, но ключ выгнул.
Этот ключ и теперь не подвёл. Мягко щёлкнул… Сперва брат, за ним сестра вылезли в небогато обставленную камору.
…Обоим тотчас показалось, будто дверь в самом деле крушили лютые недруги. В каморе метался взволнованный Серьга. Даже пламена светильников тревожно вздувались, мерцали, коптили…
— Открывай! — летело снаружи. — С дороги, ослопина!
— Почивают оне, — глухо рычал в ответ Сибир. — Будить не велели!
Царевна сморщилась, как от зубной боли.
— Пырин налетел. Что надо ему?
— Приехали до твоей царской милости, — шёпотом, низко кланяясь, взялся объяснять Эрелису испуганный дядька. — Как снег свалились! Ломиться уж начали, а тебя, зе́ночка моего, всё нету…
— Кто приехал? — насторожился Эрелис.
«Котляры… дядя Сеггар… послы шегардайские!»
— Бабушку привезли, — обрадовалась Эльбиз.
Братец Аро торопливо скидывал гуньку, метал на пол чужие вихры. Сестрица сгребла всё в охапку, юркнула к себе в спаленку прятать. Серьга уже подавал Эрелису домашние гачи и вышиванку, приличную великому сану. Хотел завязать «зеночку» тесёмки у шеи, но царевич отвёл руку заботника. Вышел в передний покой нарочно босиком, распоясанный, с силой потёр ладонью лицо. И заспанный вид напустить, и случайную полосу грязи, принятую под столами в кружале, снять со щеки…
Гостей встречать полагалось сидя в знатном кресле, слишком просторном, с неудобным прямым отслоном. На правом поручне знаком власти висела плеть. Тугая, золочёного старинного шёлка. Дымка любила играть с ней, трепать змеящийся хвост, но сейчас кошка дыбила спину, шипела на дверь. Эрелис снял любимицу с кресла, торопливо уселся:
— Отворяй!
Серьга подбежал к двери, вытянул засов.
Сначала видна была только спина Сибира, закрывавшая вход. Рыжебородый покосился через плечо. На лбу кровоточила ссадина. Против Сибира пыжился, подскакивал, стучал посохом великий обрядчик — ростом непреклонному великану по грудь. Пырин, по обыкновению разодетый в шитый кафтан, был бы смешон в гневе, если бы не кровь на резном пере набалдашника. Важное кресло сразу стало вдвое неуютней. Затянувшаяся отлучка царят вылилась Сибиру настоящим сражением.
Огорчённый, виноватый Эрелис даже не сразу заметил хрупкого юнца, приведённого Пырином. Тот боязливо жался у дальней стены: не выйти бы ответным за переполох! Дорожный простенький кожушок, светлые глаза, растрёпанные волосы, отливающие пепельным серебром… Эрелис угадал паренька за мгновение перед тем, как великий обрядчик гулко стукнул жезлом:
— Не вели казнить, государь, вели слово молвить!
Братец Аро предпочёл бы подольше не слышать ни о каких казнях. Однако проще вернуть море под выскирегские скалы, чем заставить Пырина отойти от словесного устава, единственно верного и приличного каждому случаю! Эрелис просто наклонил голову:
— Молви, любезный… Фирин. — Он очень боялся оговориться. — Что тебя привело?
Праздный вопрос, а поди обойдись, потом не возрадуешься. Токи стылого воздуха щекотали босые ступни. Сквозняки струились из каморы для слуг, из-под неприметной дверки… с воли. Оттуда, где вился дым коромыслом в кружале Харлана, где подпоясывалась ветром неутеснённая выскирегская босота. Возвращаясь с очередной вылазки, третий наследник задумывался: а вдруг в последний раз! Когда-нибудь тайная дверка закроется накрепко, но не сегодня же? Не сегодня?..
Пырин согнулся в низком поклоне, больно ткнул зазевавшегося юнца:
— Мирской путь котла твоему преподобству челом бьёт! Не побрезгуй принять выученного райцу, чтобы стоял у тебя за плечом и в пиру, и в миру, и на великом двору… Пади перед государем, бестолочь, пришибу!.. Чтобы правил делами, указы крепил, запечатные тайны твои хранил… А ты бы его по верной службе — хоть миловал, хоть казнил!
Нет уж, казней Эрелису на сегодня определённо было довольно. Он слез со стольца:
— Не держи сердца, почтенный… Фирин, что дожидаться пришлось.
Жезленик только ниже склонился, про себя негодуя на недостаточно грозное обращение. Из спаленки тихо высунулась царевна, указала брату глазами. Эрелис вспомнил, дёрнул с поручня плеть, поднёс её, свёрнутую, к плечу отрока. Тот приподнял голову. Неуверенно улыбнулся.
— Друг мой Мартхе, — на языке Левобережья обратился к нему царевич. — Повеселу ли добрался?
Лист папоротника
Новое имя толком ещё не прилипло к нему, не уселось привычней стираной подоплёки… Мартхе, «гусиная кожа». Звучало по-андархски красиво, раскатисто, знаменито. И пожаловано было не абы кем, самим третьим наследником. Носи и гордись, как плащом с царственного плеча!
Всё правильно, только прежнее имя Ознобише дали родители. Деждик и Дузья, прозванные Подстёгами. Старший брат Ивень так его звал. Отрешиться от них? Отторгнуться? Последнюю ниточку оборвать?..
Дарёный плащ царским золотом вышит, а всё родной тельницы не заменит…
Меньшой Зяблик не торопясь шагал тесной улицей, прорубленной в камне. Братейка Сквара, бывало, всё звал на разведы крепостных погребов. Подтюрьмок смотреть, сокровищницу искать… Ознобиша, не любя подземелий, так и промешкал с ним выбраться. А Эрелис приказал осмотреться в котлинах и свищах Выскирега, склонился:
«По слову твоему, государь…»
Спросил у Сибира, где бы взять начертание жилого пещерника. Телохранитель, гордившийся опрятным шовчиком над бровью — не всякому царевны рожу латают! — лишь пожал плечами: не знаю, не ведаю. Он здесь родился и город держал в памяти без подсказок.
Ознобиша сунулся к Пырину. Еле ноги унёс.
Потребное наверняка знал Цепир, но Зяблик тревожить великого законознателя не посмел. Отложил на потом. Решил, насколько сумеет, сам постигать конуры и мурьи Выскирега.
Зря, наверное.
«Будет, что будет, даже если будет наоборот…»
Мысленно Ознобиша утвердил перед собой стопку берестяных листов. Просторных, ровно обрезанных, развёрнутых, как подобало, кверху гладким жёлтым исподом. Воображаемое писа́ло знай выводило извилистые дуги ходов, проскакивало с листа на лист — пока что всё вверх. Получалось неплохо. По крайней мере, обратный путь отыскивался без труда.
— Древоделы-то знатно царевичу новому насмеялись… — долетело с левой руки.
Юный райца успел пожалеть, что пустился гулять в новом шитом кафтанчике. Нет бы выйти в чём приехал, в неприметных обносках. Ну, теперь не возвращаться стать. Он смотрел мимо, вроде выбирая дорогу, сам навострил уши.
— А туда же — с поклонами поднесли. Молодцы!
— Режет он, вишь ты. Камбала косая! Резчик выискался.
— Дубьё проморённое, уколупнёт ли?
— Себя покамест уколупнул. Видели с повитой ладонью.
— Чему ликуете, злорадцы? Святой Аодх, говорят, так в гусли поигрывал. Баловался помалу. А что за царь был!
— Царь как царь… Это просто время повеселей нынешнего стояло.
— Да бывал ли правитель, чтобы к сердцу всем до единого?
— Лучше похвалили бы паренька. Какое ни есть, дело правит. Не только ест да спит, как иные.
Ознобиша двинулся дальше. Всех разговоров не переслушаешь. Ход впереди опять разветвился, Зяблик свернул вправо, выбрав путь пошире, помноголюдней. Тот, где катились тележки, звучали голоса, с полными корзинками двигались важные бабы. Ознобиша хотел достигнуть исада. Забраться в наменитую книжницу ему тоже хотелось, но она подождёт.
Когда свет жирников стал смешиваться с размытым дневным, Зяблик понял, что направлением не ошибся. Мысленное писало отметило ещё десяток шагов. В лицо заморосил реденький дождик. Вольный ветер показался живительным. После копоти и несвежих воздухов подземелий Ознобиша вобрал его, как напился. Задрал голову. Клок серого неба с трёх сторон стискивали испеще́ренные утёсы. В одном месте из скалы выпирал рукотворный желвак подвесной печи. Над ней дрожал воздух. Четвёртая, открытая сторона площади уступами обрывалась в бывшую гавань, отчего площадь и называлась исадом, прибрежным купилищем. По летучим переправам чуть ниже медленных туч как ни в чём не бывало шли люди… Внизу шумел торг.
Исад казался необозримым. Непостижимым. Певчим, крикливым, тысячеруким. Ознобиша провалился в него, как в маину. Спасся только тем, что удержал невидимое писало. Сразу начал всё зарисовывать на бесконечной берёсте. Вот птичий ряд, жир и тушки морских птиц…
Где-то рядом загудело, заплакало, повело голосницу, грустную и знакомую. Возле края торга играла глиняная дудка. Та самая, из которой Ознобиша, сколько ни старался, извлекал лишь хрип да шипение.
Жили просто и честно цари в старину.
Самолично водили полки на войну,
А с победой вернувшись — не медля ни дня,
В мирный плуг боевого впрягали коня.
Чудесное писало трудилось вовсю, наносило черты, кружки, закорючки…
И царицы додревних времён, говорят,
Сами шили мужьям подкольчужный наряд,
Сами чистили печь, сами кутали жар,
А детей посылали на птичий базар,
Чтобы с шапкой яиц, не боясь крутизны,
Возвращался наследник великой страны…
…А со стороны посмотреть — раззява-паренёк замер среди толпы, вовсе забыв, чего ради пришёл. Грех не позабавиться! Сверху, с мостика, в Ознобишу кинули рыбьим обглоданным костяком. Не попали. Занятый мысленным рисованием, юный райца отшагнул — по наитию, не заметив, не посвятив осознанной мысли.
«Где ж добычный?..»
В добычном ряду перекупщики сбывали добро, взятое у дружин. Туда каждый день посылала сенных девок Эльбиз. Вдруг, мол, да мелькнут на лотке вереницы финифтевых незабудок, потемневшие от огня. Перетечёт из рук в руки кольчуга — сама серебрёная, нарамки вызолочены…
Девки послушливо кланялись. Даже выходили на рынок. Но, как по взглядам, по обрывкам слов уловил Ознобиша, в добычный ряд носов не совали.
Робели. Чего?
Лишь один из царят от других отставал.
Он бледнел и хватался за выступы скал,
Над грохочущей бездной без воли, без сил…
Он чужую добычу домой приносил.
Ознобиша немного походил по торгу. Нигде не узрел ни прорубленных шлемов, ни богатых портов, снятых с окровавленных тел. Ничего бо́язного, чтобы трепетать девкам. Подумал ещё, прикинул, вышел на мостик, под которым прежде стоял. Начал сверху смотреть…
Исад, когда-то ревновавший столичному, нынче жил против прежнего совсем не так обильно и весело. Ряды занимали едва четверть низины, выглаженной в площадь при строительстве города. Под скалами громоздились обломки, сброшенные судорогами земли. Их разгребли на стороны, но как будто вполсилы. Каменные груды утопали в серой грязи, обрастали паршой, оттуда воняло. Гадкие лужи стекали к оставленному морем причалу. К набережной, где прежде теснились рыбацкие лодки и величавые корабли, приходившие из-за Зелёного Ожерелья…
Город медленно умирал и не позволял себе догадываться об этом.
Сверху, с нависающих круч, рухнула тяжёлая сосулька. Грянула, разлетелась белым пятном, прозрачными глыбками. Люди запоздало шарахнулись. Послышалась ругань. Некоторое время под ногами катались ледяные обломки, но скоро толпа сомкнулась как ни в чём не бывало.
Линялые, обтёрханные выскирегцы делали вид, что жизнь продолжалась. Ругались, спорили из-за гроша. Желали один другому обвала потолочных камней. Отчаянно выторговывали связочку водорослей. Горсть грибов. Тощую утку.
Веселились, на дудках играли…
Царь, узнав, натянул боевой самострел:
«Если чаешь венца, будь по-воински смел!
У меня на глазах одолеешь скалу —
Выйдешь чист. А иначе — получишь стрелу!»
Сын полез на утёс, то ли мёртв, то ли жив,
И на самом верху поскользнулся в обрыв…
Ознобиша опять вспомнил братейку. Вот кто сейчас бросил бы все дела! Дутый глиняный пузырь грустил, рассказывал, вздыхал под пальцами парня, сидевшего на перевёрнутой корзине. Рядом зябко переминался мальчонка. Голова совсем потемнела от мороси. Он пел слова, не всегда попадая в голосницу, протягивал мимоходам шапку. Брюхо к спине липнет, подайте, добрые люди!
Он бы сгинул в волнах или умер от ран,
Но над морем летел в облаках симуран.
Благородное сердце главнее подчас,
Чем отцовская воля и царский приказ!
Он пронёсся и взмыл, над прибоем паря,
А меж крыльев смеялся сынишка царя,
Исцелённый от страха до смертного дня,
А в глазах — только солнце да искры огня!
С той поры и ведётся рождённое встарь:
Симуранам сыновствует праведный царь.
Как узнать, что случится на сломе времён?
Может, будет вторично царевич спасён…
Иные останавливались, потому что старший играл действительно хорошо. Мимо без задержки проплыл войлочный столбунок. Ознобиша пригляделся… Точно! Рядами пробирался Серьга.
Сперва Зяблик равнодушно повёл за ним взглядом. Тут же ощутил укол любопытства. Что слуге Эрелиса понадобилось на исаде? Хозяину тонкие лакомства надоели, захотел сушёной трески, припаса походников? А может, разумная царевна догадалась о вранье девок, упросила брата послать кого понадёжней?
Обрадованный гнездарь сбежал с мостика вниз. Спрашивать он по-прежнему не хотел. Однако Серьга мог держать путь к добычному ряду. Даже, скорее всего, туда-то и шёл.
На торговой площади пришлось переступать через костыли и покрытые язвами ноги, вытянутые в проход. Увернувшись от цепких пятерней, чаявших подаяния, Ознобиша вновь отыскал глазами слугу… и резко остановился. Увидел, как к Серьге подошла женщина.
Подошла вроде и подошла. На то рынок: мало ли с кем мог столкнуться старый дядька. Разговориться, об руку дальше пойти. Что-то в этой встрече невнятно беспокоило, царапало… Что же?
«Не моё дело».
Знакомая, доверенная торговка? Дру́женка из городских?
«Совет да любовь… А я стороной!»
Всё-таки привычка подмечать малости брала своё. Зря ли Ознобиша учился толмачить осанку, походку, любое движение! Женщина держалась прямо, спокойно. Слушала. Дядька лебезил. Угодничал, взглядывал снизу вверх.
«Да он всё время такой!»
Только в палатах царевича Серьга больше помалкивал. А тут — говорил, у́держу не ведал. Ознобиша пожалел, что видит двоих со спины, притом издали. В Чёрной Пятери он не успел в полной мере постичь сокровенную науку толкования по губам, но уж что-то да разобрал бы.
В углу торга заволновался народ. Заплакала баба. Долетели злорадные голоса. Ознобиша забыл про Серьгу, побежал смотреть. На бывший причал вереницей выходили понурые люди. Босые мужики с непокрытыми головами, шепчущие молитвы. Штаны у всех закатаны по колено, вместо белого тела сплошь чёрные кровяные затёки. Единственная среди мужчин молодая бабёнка держалась едва не твёрже других, вела под руку старика в одежде слуги. Ознобиша разобрал слово «правёж».
Должники, виноватые царскому кружалу или заимодавцу, медлительно выстраивались в длинный ряд. По сторонам жались друг к дружке, молились, плакали беспомощные семьяне. Хмурые недельщики за спинами бедолаг разбирали гибкое батожьё. Служба дрянь, а куда без неё? Одно спасение, меняться через неделю.
Пока Ознобиша вспоминал раны Лихаря и наказание Недобоева сына, батожники зашагали вдоль ряда. Замах, свист. Удары то шлепком, то деревянным стуком, если в близкую кость… Кто-то подвывал, вскрикивал. Кто-то молча терзал у груди шапку. Жёны с детьми заплакали в голос.
Ознобиша въяве вообразил, как сейчас кривился бы Сквара. Свободных мужей охаживать, словно дурную скотину?.. На Коновом Вене долги были делом неслыханным. Левый берег посмеивался. Это, мол, оттого, что в нищем племени соседу у соседа в долг нечего взять!
Молодая баба и старец стояли в дальнем конце, куда подошёл Ознобиша. Дед выглядел родным братом Опуре. Дрожащая борода, лодыжки в потёках золы кругом старческих язвин… «На сто первом году долгов нажил? В кружало повадился?..»
Недельщики приближались, размеренно стегая страдальцев.
— Эй, слышь, Бесце́нка! — глумливо крикнули из толпы. — Подол пора задирать!
— Тьфу, бесстыдники! — перекрыл звучный голос.
Ознобишу легко подвинуло в сторону. Мелькнул истёртый кафтан, седые крупные завитки… Ознобиша уже видел этого человека в подземных улицах Выскирега. Машкара веселил народ забавными бреднями, чудил, балмошил. Люди его любили. Поговаривали, он без боязни спускался в пропастны́е норы, где обитали головорезы и крадуны. Туда в одиночку не совались даже порядчики, но чья рука поднимется на городского особенника? Благому путь Боги указуют, не людям встревать.
— Поздорову, статёнушка, — сказал он женщине. — Ступай, что ли. Я за тебя повеселюсь, с людьми посмеюсь.
Бесцена благодарно склонила перед ним голову:
— Добрый господин… Я сама задолжала, моим ногам и терпеть, а дедушкой хозяин отстаивается… вовсе тяжко ему…
Старик ждал ударов, крепко зажмурясь. Слёзы бежали по щекам, прятались в бороде.
— И ты здесь, друг, — сказал Машкара. — А я думал, Пырин тебя давно освободил за верную службу!
— Мне господин… оказывает милость и честь, поставив вместо себя…
«Вона как у них закон замены родича исполняют, — прислушался Ознобиша. — Холопа за себя на правёж! Кабы мне от Эрелиса подобной милости не дождаться…»
Машкара засмеялся. Сильной рукой вытолкнул ветхого слугу из ряда вон. Разулся, с шуточками закатал порты. Обнял Бесцену, притянул к себе, ограждая от батогов.
«Вправду с ума сбрёл? Праздной удалью покрасоваться решил?»
Палка с треском обрушилась Машкаре на берце. Ознобиша сморщился, вздрогнул. Ему ли было не помнить учительской трости, пробивавшей от щиколотки до затылка!..
Зато на Машкару как будто солнечный луч упал. Он столкнулся взглядами с юным райцей… неожиданно подмигнул…
— Я в том году девять дней отстоял! — хвастался зевака в толпе.
— Батожьё — дерево Божье, отчего не стерпеть…
Неуплатчик, стоявший следом за Машкарой, будто распрямился. Задержал дыхание, упрямо свёл брови.
— А на десятый день что?
— Жена денег перезаняла. Выверстались потихоньку.
— Молодому с гуся вода. Вот старинушку хозяину жалеть незачем: своё отработал.
— А верно говорят, будто ныне безнадёжную доправку владыке можно отдать?
— Верно. Он уж не спустит. Только и себя не забудет, в продажу половину возьмёт.
— Лучше уж в долги не влезать.
— Неволей влезешь, если мышь из ларя в слезах убегает.
— Пырин сам издержался или Мадан, племянничек, опять всё на девок спустил?
Ознобиша насторожил уши. Великий жезленик несколько раз поминал при нём юного се́стрича: вот бы, мол, кого райцей к Эрелису! Вместо всяких ничтожеств!
Любопытный разговор, однако, не возобновился, и Ознобиша побрёл прочь. В Чёрной Пятери они бегали на лыжах весьма немаленькие концы. Кто мог знать, как разгудятся ноги от хождения по чуждому городу! Хватит на сегодня, пожалуй. Послушать ещё немного песню дудочки — и назад. В покои нового господина.
Пока тот не разгневался…
Пока у богатея какого без меры денег не взял…
— Ожгу безделяя! — заорали над ухом.
Плеть взрезала воздух одновременно со словом, но недоучки воинского пути в том месте уже не было. Ознобиша отлетел, запнулся, устоял. Посмотрел назад.
— Прочь, рвань!
— Вовсе разбаловались. Повёртываются, как исподние жернова!
Двое порядчиков сопровождали ручную тележку. Деревянные колёса, лубяной кузов. Её толкал угрюмого вида мужик, босой, в драном заплатнике. Нёс на шее верёвочную тяжёлку, другим концом привязанную к тележке. Так в Выскиреге отправляли повинное мелкие воры, пьяницы и буяны.
— Намахался кулаком, — раздалось около Ознобиши. — Трудись теперь, бесхмелинушка.
— Милосердную благодари, что на правёж не попал.
— И спьяну прямого злодейства не учинил… Знаешь ведь, как у нас со злодеями поступают?
К тележке слева и справа подбегали торговцы, совали свёрточки, коробки́.
— Заступникам на довольствие…
— Хлеб да соль царевичу Гайдияру!
— Ты попомни, добрый господин, ты уж попомни: мой пирог тот, что с моло́ками!
Плетёный кузов был почти доверху полон. Гайдияровы отроки вовсю понукали вози́лку, скорым шагом доканчивали обход. Торопились, голодные, в свою бутырку — метать съестной оброк на столы.
Кто мешкал убраться с дороги, доискивался пинков. Спешно отступавшие люди опрокинули корзину игреца. Дудка покатилась, парнишка пополз на четвереньках, обшаривая мостовую. Ознобиша увидел его глаза: сплошные зрачки с еле заметными ободками голубизны. Парня оттащили за одежду, злополучная вагуда хрустнула под колесом.
Тут, затягивая гашник, подоспел отлучившийся младшенький. Всё сразу понял. Зло схватил что-то с земли, пустил в удаляющийся полосатый накидыш:
— Брата не тронь!..
Тухлая рыбья башка прилетела метко да сильно. Хоботному порядчику чуть ниже спины. Мокро шлёпнула. Расползлась, влипла. Пошёл смрад.
…Всё разом остановилось. Шаркнули по камню, застыли колёса. Канули в тишину ближние, дальние голоса… весь шум исада. Осталось греметь одно слово.
Брат!
Последний, сквозь кровь, взгляд Ивеня… едва заметный кивок…
Скварины руки, рвущие с Ознобиши готовую стянуться петлю…
Брат!..
Порядчики оставили торопиться к столу, забыли тележку с жареным и копчёным. Ударенный завернул плащ. Оба понурили зачехлённые копья. Зловеще двинулись на обидчика.
— Беги, Кобчик! — закричали нищие. — Утекай, дурень!
Младший метнул глазами по сторонам. Старший сидел на земле, беспомощный в одиночку. Гайдияровичи шли вперёд.
— Во имя Эрелиса Шегардайского, третьего сына Андархайны, я беру под защиту этих детей!
Дорогу статным ребятищам заступил невзрачный юнец. Бледный, худенький, как почти все подлётки Беды. Выделял его лишь строчёный чистый кафтанишко, а так — соплёй перешибить. Вытянув из ворота за гайтан, парнишка держал перед собой серебряный знак. Лист папоротника, исполненный древним кружевом андархских письмён. Руки дрожали.
Все уставились на Ознобишу. Обернулся даже возилка, закосневший в безразличной тоске.
Порядчики продолжали идти.
Гайдияровой расправе в городе не было обуздания. Тем, кто окорачивает смутьянов, а главное, не допускает в Выскирег перекатные дружины и вороватых кощеев, позволено почти всё. Сло́ва укорного не прозвучит, вздумай кто из отроков щипнуть пригожую девку. Или, пробуя на рынке сметану, выхлебать полчерпака.
— Во имя Эрелиса Шегардайского! — сорвавшимся голосом повторил Ознобиша. — Ради третьего сына Андархайны я беру под защиту этих детей!
Пятки копий наконец-то стукнули в мостовую. Один порядчик похлопывал о сапог свёрнутой плетью. Не шёлковой, как у Эрелиса. Эта была кожаная, видавшая всякие виды. Со злым узлом на конце. Она только что свистела у Ознобиши над ухом, а могла бы огнём пройтись по спине. От одной мысли на лопатках ёжилась кожа.
— Сам чей будешь? — спросил тот, у кого расплылось тухлое пятно на плаще.
Второй прищурился:
— Кто тебе царский знак из жести выбил, негодник?
Ознобиша закашлялся:
— Государь возвеличил меня достоинством райцы. Он зовёт меня Мартхе.
Голос всё равно прозвучал не так взросло и грозно, как хотелось. Клятва царедворца с обрядным сжиганием пучка волос была произнесена лишь вчера.
Детинушки переглянулись. Великими именами не шутят. Дело явно не подлежало их разумению и суду, но уйти просто так они не могли. Стерпеть наглый отпор, проглотить насмешки исада!..
— Мартхе, значит, — повторил один. Повернулся к товарищу. — Ты про такого слыхал?
Провонявший помотал головой:
— Не-а. Не слыхал.
— Райца, значит, — кивнул первый.
Плеть вдруг громко щёлкнула о сапог. Нищие, сузившие было круг, отскочили подальше. Ознобиша вобрал голову в плечи, но остался на месте. Выпрямился.
— Ты сказал.
Гайдияр повелевал городской расправой. У Эрелиса не было даже подобия власти. Старый Невлин его самого что ни день спутывал новым запретом. Однако величество Эрелиса вправду стояло третьим в лествице. Шегардайского сына вслух прочили на Огненный Трон. А Гайдияр довольствовался лишь четвёртой ступенью. Бывши прежде вовсе одиннадцатым.
Убогие перешёптывались. Ждали, что будет.
Воин в перепачканном плаще смотрел на Зяблика сверху вниз.
— Пойдём-ка с нами, маленький райца, — приговорил он наконец. — Пусть наш воевода решает, лист у тебя купородный или цвет его небывалый.
Ознобише вновь стало жутко. Он спрятал драгоценное знамя под кафтан, постаравшись, чтобы руки тряслись не слишком заметно. Вот чем кончилась его самая первая вылазка в город. Завтра же, распоясанный, он будет мести грязные переходы, скалывать лёд… побежит, опалённый, за санями, едущими обратно в Невдаху…
На правёж встанет за чужие долги.
Так и не узнает, сбереглись знаменитые выскирегские книжницы или в печках сгорели после Беды.
Возилка налёг, с усилием сдвинул гружёную колымажку. Один стражник пошёл чуть впереди Ознобиши, другой — на шаг позади. Своё дело они хорошо знали. Спасибо, взашей не поволокли.
Торопясь хоть за что-то зацепиться умом, отчуждить навалившуюся тоску, Зяблик вновь заскрёб мысленным писа́лом по незримой берёсте…
Так и чертил, отмечая все повороты, лестницы и прогоны, пока шли до бутырки.
Осрамитель нечестия
Молодечная, где в готовности ринуться на защиту Выскирега коротали дни и ночи Гайдияровы удальцы, располагалась на полпути к Зелёному Ожерелью. На бывшем островке, опричь жилого пещерника. Почему, собственно, бутыркой и называлась.
Здесь «бесхмелинушка» остановил тележку. Порядчики сняли плетёный кузов, взяли за перевясла, потащили в дверь, как корзину. Безропотный осуждённик остался ждать нового урока.
Сборщиков податей встретил нетерпеливый гул. Съестное без промедления понесли в трапезную, на столы. Во вторую очередь заметили Ознобишу. Гайдияровичи обступили его и двоих пришедших с исада.
— Кого ещё взяли?
— Таких пусть мамки стегают. Нашими плетьми детинушкам повзрослей напужку давать.
— И так вона побелел весь, рта не раскроет… Будет с него!
— Это пусть государь царевич рассудит.
— Воеводу тревожить?
— Да что малец набеди́л?
— Поучил нас толковать с голью буянной.
— Во как!
— Ну добро. А то Божьим чудом живы и в сапогах возвращались.
— Друже Но́вко, что накидка обмарана? Больно строго учил?
— Уронили во что али до поганого угла не домчался?
Уязвлённый ругался в ответ, рычал, обещал по уши в землю вбить кулаком, но взабыль не гневался. Ознобише даже вспомнилась Чёрная Пятерь, подначки в опочивальне и назидание учителя: «Вы побратимы. Вам одним щитом прикрываться…»
Подошёл воин поосновательней, при поясе в серебряных бляхах. Свёл седые брови:
— Что недоросль противу Правды содеял?
— Райцей шегардайским сказался, а мы такого не знаем.
— Знак царский воздевал. Из жести гнутый.
— Мартхе рёкся по имени…
Старшина горестно покачал головой. Наставил палец на Ознобишу:
— Дуралей! За подобное в старые времена на дыбу скорым шагом вели да вздёргивали повыше. Вознёсся не по чину, больнёхонько падать придётся! Слыхивал о таком?
«Сквара бы им сейчас…» В памяти развернулась книга дееписаний. Зяблик впервые разлепил губы:
— Слыхивал. Доброму царю Хадугу, пятому этого имени, донесли, будто наугольщик Очуня в пиру свою жёнку величал государыней, кланялся, ручку белую целовал. За то был Очуня с домочадцами трижды пытан в застенке дыбой, кнутом, огнём: закладывал угол башни на царскую голову? Посягал сам взять венец, а жёнку сделать царицей?
Обступившие порядчики заметно смутились. Вместо того чтобы в слезах молить о пощаде, маленький поганец как горохом сыпал речью учёности. А Ознобиша, глядя в глаза старшине, невинно добавил:
— Слыхивали мы также, что самым первым пытан был уличитель, оговоривший Очуню, и с троекратной дыбы вскрылась неправда его доводных речей.
Тут уже все посмотрели на отроков, захвативших мнимого райцу.
— Впрямь дело для государева рассуждения, — заново обрёл язык старшина. — Пошли, малый. Тебя как зовут, говоришь?
В одном углу двора был выстроен добротный лодочный сарай. Море давно ушло, расшивы и соймы исправили хозяевам последнюю службу. Пустились в плавание по огненным волнам, сгорели в топках печей. Сперва старые и гнилые, потом самые добрые. Уж как, верно, плакали мореходы, корчуя носовые и кормовые пни, пилой терзая опруги!
Широкие ворота стояли давным-давно заколоченные, обитые валяными полстинами для тепла. По полу всё равно несло сквозняком.
Давно, когда Гайдияра только придумали называть Площадником, опасную кличку старались пореже оглашать вслух. Спустя время царевичу, конечно же, донесли. Прозвище означало грубого ругателя, но Гайдияр посмеялся. «А то! Я на площади, я на улице — день-деньской для старших братьев город блюду!»
Ещё не войдя, Ознобиша расслышал деревянный стук, глухие удары, сдавленные матюги… временами — писк дудки.
— Не деревья рубишь! — донеслось изнутри.
Мигом всплыл в памяти исад, мучения выставленных на правёж. Ноги заболели сами собой.
«Худшая пытка — страх!»
Ознобиша вскинул подбородок, задержал дыхание. Вспомнил Чёрную Пятерь. Тот же перестук летел со двора, когда Ветер шёл с учениками побаловаться на дубовых мечах. Старшина тронул дверь, заглянул, дождался разрешения, первым шагнул через высокий порог.
Зяблик вошёл следом… мысль о Чёрной Пятери была определённо не праздной. В лодочном сарае стоял густой запах пота. Десятка полтора отроков, взмыленных, оружных тяжёлыми палками, вели бой по двое. Ознобиша узнал приёмы нападения и защиты. Почувствовал себя дома.
Вот один поверг на пол другого, но нехорошо и нечисто: взял силой. В крепости ему бы сейчас…
— Когда слушать начнёшь? — рявкнул голос. — Не в деревне у себя за девку дерёшься!
К отрокам шёл Лихарь.
Босой, по пояс голый, как все. Матерь Владычица!.. Поджарая мощь… бледное золото прядей, сколотых на затылке… жёсткие усы, бритые скулы… взгляд…
Колени обратились в кисель. Чудесным заступничеством Ознобиша не упал, но и только. «Вот оно, — скорбно зазвенело внутри. — Вот и всё…»
— Так я… — пробормотал верзила виновато. — Государь…
Наставник кивнул, отвернулся, поднял руку погладить усы… и с разворота достал парня ногой. Движение вышло стремительным, очень красивым и очень страшным. Для тех, кто мог рассмотреть. Ознобиша непроизвольно дёрнулся. Молодого порядчика смело́.
— Ну? Теперь уяснил?
— У… яснил… государь…
«А я успел бы! Я бы точно успел!» Жизнь медленными толчками возвращалась в руки и ноги. С учениками тешился, конечно, не Лихарь. Меч Державы был старше, в светлых волосах седина клочьями, на лбу тонкая зашивина давней раны. Лихарь таким станет лет через двадцать. Если Сквара его до тех пор не убьёт.
— Кое-кто из вас, — продолжал царевич, — ещё полагает, будто на улице боевая наука ни к чему, были бы кулаки! По глазам вижу!.. А ну, тех новых сюда.
Вновь запела дудка в углу. Порядчики бегом извлекли откуда-то косматых оборванцев, бросили на пол перед наставником. Ознобиша присмотрелся к двум рожам, опухшим от битья. Длинный нос, свёрнутый набок. Бородавки…
— Ножи им, — прозвучал приказ. — Настоящие.
Обидчики писаря не хотели брать оружие, не спешили вставать. Стукались лбами в пол, гнусаво молили. Они не впервые бились против царевича. Успели ужаса натерпеться.
— К палачам торопитесь?
В углу застонала отлетающая в муках душа.
— Кто достанет меня, на волю уйдёт! — подстегнул Гайдияр.
За ножом потянулась одна рука и другая. Разбойнички выпрямились, на глазах обретая хищную, напряжённую стать. Отроки подались в стороны.
— Ну?
На дыбу и под кнут повольникам не хотелось. Ознобиша смотрел во все глаза. Ему показалось, бледные волосы царевича ярче вспыхнули золотом, но в отсветах жирников привидится ещё не такое. Мелькнувшая рука с ножом сама легла в ладонь воеводы. Острый клинок свистнул перед носом второго, сбив натиск… Удар! По виду не сильный, но лохматая борода задралась к потолку, нож, вертясь, улетел отрокам под ноги. Лишь тогда в уши вполз бессловесный, подвывающий крик. Первый разбойник оседал в хватке царевича, размахивая свободной рукой. Гайдияр швырнул его поперёк распластанного товарища:
— Убрать. Ещё пригодятся.
Ему что-то шепнули, указали на старшину и мальчишку. Царевич нахмурился, посмотрел. Вскинул руку. Из угла пронзительно отозвалась дудка.
Ознобишу толкнули в спину:
— Пади!
Он поспешно бухнулся на колени.
— Жестянку свою показывай государю.
Ознобиша неверными руками потянул наружу гайтан. Блеснуло тяжёлое сквозистое серебро. Брови Гайдияра едва заметно дрогнули. Уж ему-то второго взгляда не требовалось.
Старшина зашептал на ухо воеводе. Гайдияр выслушал. Усмехнулся:
— Ты, козявка, долго ли думал, прежде чем на моих порядчиков восставать?
Голос четвёртого наследника выдавал привычку к власти. Да не Лихаревой, над мальчишеским слабосильным народцем, а истинной. Вековой, кровной, взятой и подтверждённой мечом.
Ознобиша сглотнул.
— Чтобы не в обиду твоей царственности… Этот холопишко в мыслях не держал восставать.
— Значит, ты так почтение проявлял?
— Холопишко лишь увидел, как двое неуклюжих радетелей губят любовь к тебе Выскирега… пытался помочь.
Гайдияр, не дослушав, расхохотался, за ним отроки. Ознобише снова пережал горло страх. Пламена жирников обратились шарами тусклого света, бессильными разогнать темноту. С плеча царевича на грудь, где у высших белело клеймо, тянулась наколка — редкой красоты плетёный узор с окончанием-стрелкой. Стоя на коленях, Зяблик поклонился. Ударил челом, как преподали в Невдахе.
— Будет ли позволено скудоумному холопу спросить, что́ так веселит хранителей города? Смеются ли они добрым горожанам, чьё мужество животворит эти пещеры? Или, может, третьему праведному сыну, почтившему ничтожного достоинством райцы? Скажите, чтобы я тоже мог посмеяться.
Гайдияр оборвал смех. Взгляд стал страшноватым.
— Язык у тебя подвешен неплохо, этого не отнять. Только больше в тебе, евнушонок, ничего достойного нет. Думаешь, я северной помолвки не распознал? Как погляжу, измельчали вы, дикомыты.
«Евнушонок?..» Тело прошла ледяная игла, растеклась болезненным холодом в самом низу. Ознобиша по крохам собрал последнее мужество.
— Государю было угодно обмолвиться. Этот холоп родился в Левобережье. Его научили молиться Матери Правосудной… заступнице бездомных сирот. Холоп не мог не вмешаться…
Он сам не очень слышал, что говорил. До судорог хотелось стиснуть колени. Заслониться горстями.
— Правый берег, левый — нет разницы, — отмахнулся великий порядчик. — Всех вас скоро под одну руку сведём, по замышлению Ойдригову. И нашему братцу Эрелису никто здесь не смеялся. Какие ещё шутки потребны: по волостелю и райца… А ты, козявка, что поскучнел? Это я тебя евнушонком назвал?
— Господин… волен называть раба своего…
В молодечной снова залетали смешки. Вся расправа знала что-то стыдное, тёмное, что начало приоткрываться Ознобише только теперь.
Вбежал ещё отрок в полосатой накидке. Запыхавшийся, очень встревоженный. С порога объявлять не стал, поспешил прямо к царевичу.
Гайдияр подался навстречу, склонил ухо. Выслушал вести.
— Машкара… — только и разобрал Ознобиша, отчаянно обратившийся в слух.
Кажется, впору было начать немедля распоряжаться, но осрамитель нечестия вновь обратил на Ознобишу взгляд, полный глумливого сочувствия. Даже кивнул, продолжая прерванную беседу:
— Стало быть, тебе ещё не сказали?.. Не вешай нос, дикомыт. Дворцовый лекарь в своём деле опытен, зря боли не причинит. У него и нож каменный, чтоб заживало быстрей… Зато обратишь все страсти свои на хозяйскую службу. Думаешь, ты один такой во дворце? Кто-нибудь! Дайте ему пряничка да выставите отсюда!
Как он на плохо гнущихся ногах ушёл из бутырки, кто проводил его за порог — Ознобиша не мог позже припомнить. В первом безлюдном отнорке он влип в стену… и какое там выцедил — неудержимой струёй вылил переполнивший страх!
Легче не стало.
Он-то, дурень, в Чёрной Пятери ночами не спал. Боялся, Лихарь со свету сживёт. Вздёрнет, как Ивеня.
Лучше бы уж вздёрнул, пожалуй…
Когда наконец Ознобиша выбрался в широкий оживлённый ход, сделалось ещё хуже. На него лупили глаза, хихикали за спиной, каждый тыкал пальцем:
— Евнушонок!
— А ведь книги предупреждали.
— Торжество Йелегена скопцы-советники пестовали, забыл?
— Игай с Койраном.
— С чего взял, будто миновали те времена?
— Думаешь, ты один такой во дворце?
«Кто ещё? Неужто… Цепир?»
Тонкое, худое лицо без бороды и усов… неизменный костыль… болезненная хромота… Что над ним сотворили?
Воображение нарисовало картины настолько жуткие и жестокие, что Ознобиша прислонился к стене, выжидая, пока перед глазами рассеется темнота.
Об оскоплении, предварявшем царскую службу, не шептались даже всезнающие уноты Невдахи. Уж эти не преминули бы знатно постращать новичка. Может, истина слишком тщательно сберегалась? Ибо кто же знаючи на такое пойдёт?..
Зяблик помнил лествичники с выдранными страницами. А сколько всего творилось негласно?..
«Нож каменный, чтобы заживало быстрей…»
Ознобиша тщетно хватал ртом воздух. Нужно было как-то спасаться. Пока добрые люди не подобрали бессильного да в самом деле к дворцовым лекарям не снесли. Утопающий разум подгрёб ворох берестяных листов, схватился за них, как за край плота. Вот исад, вот бутырка. Вот длинный пробег, где Ознобиша находился теперь.
Прежде ещё мелькнул всход, вроде уводивший наверх…
Юный райца вернулся, побежал по ступеням, как от смерти спасаясь. Скоро стало холодней, по стенам замерцал иней. Ознобиша продолжал подниматься.
Это мой царь!
Со свесно́го крыльца, высунутого из скалы верстах в пяти от исада, открывался дивный простор. Виднелись погибшие острова, заснеженные поля под низкими тучами… даже стоянка кощеев, чьи сборы в дорогу давали горожанам столько пищи для пересудов.
Пиршество взгляду, замученному теснотой пещер Выскирега!
Ознобиша смотрел в чудесную даль сквозь дурнотную тоску, отчётливо понимая: пировать здесь не ему.
Если прищуриться, тени иных островов причудливо сливались, вытягивались. Заставляли вспомнить Чёрную Пятерь. Как же Зяблику сейчас хотелось туда! В небогатый уют знакомой опочивальни. На жёсткий лежак, под родное колючее одеяло. Спрятать голову в полсть, ощутить за спиной надёжное братейкино тепло…
Ознобиша даже зажмурился.
«Вот она, доля слуги. Даже гордо рекомого правдивым советником. Кинет меня Эрелис злым псам, чтоб отстали, передравшись над костью…»
Сбежать? Прятаться до конца жизни?
С обве́ршки разрушенного крылечка вниз тянулись сосульки. Толстенные, косые из-за непрестанных ветров, в точности как в бездонных оврагах Левобережья. Ознобиша вдруг примерился к одной и ударил. Бросил руку всем телом. Да не по самой сосульке, насквозь.
«Вот тебе, Гайдиярище! От евнушонка…»
Лёд коротко треснул. Прозрачный обляк потолще самого Ознобиши лопнул у основания, канул вниз. Зацепил выступ камня, с грохотом раскололся…
Ознобиша даже повеселел. Ступил на самый край, глянул в бездну. Мысленное начертание не подвело. Под ногами был дикий берег. Обломки ещё катились, исчезая в оттепельных сугробах.
— Раньше сюда приходили цари, — наплыл тихий голос сзади. — Владыки Андархайны любовались зрелищем, коему немного было равных на свете. Увитые зеленью громады утёсов, цветущий шиповник… солнце, дробящееся в бирюзе моря!.. А когда над островами вставала гроза, сами Боги шли приветствовать своих земных братьев… Как думаешь, дитя, однажды это вернётся?
Зяблик оглянулся. Причуды тепла и мороза оставили от некогда обширной палаты узкий проход. На границе, куда ещё достигал снаружи сумрачный свет, в чаще ледяных игл стоял Машкара. Ознобиша вежливо поклонился:
— Поздорову ли можешь, господин мой.
«Больно скоро с правежа отпустили. День до вечера обычно стоят…»
Уличный мудрец в ответ улыбнулся:
— Отошёл бы ты от края, малыш. Тебя крепко обидели, но, право, не настолько… Уж мне-то поверь.
— Я… — покраснел юный гнездарь. — Я капельник сшиб. Смотрел, куда упадёт!
Машкара задумчиво смотрел на него:
— Я о тебе слышал, маленький райца. Ты ведь с мирского пути котла прибыл?
— Верно, господин. Из Невдахи.
— Кое-кто говорит, ты единственный донёс чашу с водой. Как тебе удалось?
Думать о чём-либо, кроме услышанного от Гайдияра, оказалось неожиданно больно. Какой смысл во всём, какой толк?
— Мне учитель Дыр… Дирумгартимдех велел по дощечке с блюдом пройти, не то палкой прибьёт. Сказал, всей Невдахе срам станется. Я и прошёл.
Машкара выслушал, кивнул, улыбнулся:
— Ты рассеян, малыш. Ты рассказал о том, что́ совершил. А я спросил — как.
Ознобиша вскинул голову. Кто бы ждал подобных вопросов от человека со славой выскирегского сумасброда! Впрочем, Машкара не выпытывал никаких тайн.
— Я призвал на помощь святого лекаря Аревелка, что среди битвы вправлял выпавшие кишки. Позже раненый чуть снова не умер, от смеха, когда целитель спросил, против кого бились. Вот каким даром сосредоточения наделила его Владычица! Я вспомнил праведника, чтобы окутаться его тенью.
Он было вспыхнул, увлёкся, но тут же вновь навалилось: «Вот именно. Явитесь, Игай Кладеный да Койран Легчёный…»
— Ты удивляешь меня, — медленно проговорил Машкара. — Если вас учили нацеливать разум, подобно Аревелку, ты должен помнить, что стрелы, свистевшие над его головой, летели с правого берега. Твой выговор… Каким образом ты оказался в котле?
Ознобиша дерзко ответил:
— Мой господин уже не первый, кто сегодня прислушался к речи этого райцы. Достойный обитатель дворца при мне мечтал продолжить Ойдригову войну, а сам тоже не мог отличить дикомыта от гнездаря.
— Ты уверен, что третий наследник умеет их различать?
Ознобиша насторожился, опустил глаза. Если Машкара вздумал проверить, не начнёт ли он болтать об Эрелисе, то не на такого напал.
— Мой государь лучше всех постиг северный край, которым рождён править.
Андарх тихо рассмеялся. «Кем ты был? — вдруг задумался Ознобиша. — Прежде, чем зачудиться умом и превратиться в Машкару? Воином? Жрецом сгинувшего Бога? Владетелем, в одночасье утратившим подданных и семью?..»
А тот продолжал, всё более смущая выученика Невдахи:
— Отпрыск смелого Эдарга превыше кривотолков, малыш. Вот что! Затверди-ка несколько имён: эти люди не обманут, если тебе понадобится помощь или совет.
Ознобишу последнее время не поучал только ленивый.
— Мой господин слишком добр…
— Так слушай, желторотый птенец котла. Захочешь перемолвиться с верными людьми, ступай в кружало к Харлану Пакше или разыщи Цепира, доверенного райцу владыки.
«Цепира…»
— Они сами прошли котёл и отлично знают, каково служение начинать. Ну, мне пора: друзья нашли в судебне очередной узел, могущий оказаться облыжным. И ты беги, маленький райца, не то хозяин искать пустится. Дорогу найдёшь?
Это было уж слишком. Ознобиша ответил за всю Чёрную Пятерь:
— Мой господин сведущ в путях котла. Не думает ли он, будто нас стали хуже учить?
На самом деле пути котла были запутанны и темны. Торопясь вдоль нитей ве́щей берёсты, Ознобиша о чём только не передумал. «Цепир, Харлан… Теперь и меня?!» Всё тело сжималось, ужас то подкатывал волнами, то чуть отступал. Ко времени, когда впереди показалась знакомая дверь, Ознобиша твёрдо решил держаться подальше и от Машкары, и от «верных» людей.
А то не начали бы от Ветра поклоны передавать.
По счастью, вход снова охранял рыжебородый Сибир. Ознобиша кое-как выдавил улыбку, сунулся мимо него в дверь.
И… натолкнулся на вытянутую руку исполина.
— Погоди. Послушай сперва.
Ознобиша проворно отступил:
— Я не буду подслушивать у дверей государя!
Сибир схватил Ознобишу, притиснул ухом к тёмным доскам.
В покоях Эрелиса звучали напряжённые голоса. Брат с сестрой наседали на Невлина. Серьга и комнатные девки, кажется, прятались по углам.
— Это не урок царского вежества, а моя честь! Не хочу силой рваться мимо тебя, почтенный сын Сиге, но, во имя кипунов Воркуна… лучше ты отойди.
— Господину следует подождать хотя бы до завтра, — упрямился старый Трайгтрен. — Мы составим послание. Я сам его отнесу. Мы подберём убедительные слова…
— До завтра? — рычала Эльбиз. — Мы видели, что бывает, если опоздать на мгновение. Пропусти добром!
— Во имя Закатных скал!.. Дитя, ты толкуешь о вещах за пределами своего разумения. Царевнам Андархайны…
— Пристало кротко смотреть, как губится имя брата? Захочется людям служить тому, кто мог спасти и проспал?
— Дитя, ты не способна понять…
— Пропусти!
— Они сделали это с моим человеком, — вновь подал голос Эрелис. — Значит, сделали со мной. Не вынуждай оскорблять твою седину!
Сибир открыл дверь. Неодолимой рукой втолкнул Ознобишу в чертог.
Перед глазами возникли складки вытертой парчи. Спина Невлина, прижатого к самому выходу. Против старого вельможи плечом к плечу стояли царята. Суровые, свирепые, сейчас в бой! Эрелис — в шитом кафтане, как для Правомерной Палаты. Только пояс оттягивали ножны. Простые, исцарапанные… оттого нешуточно кровожадные. У Эльбиз висела с плеч жемчужная ферезея. Косо запахнутая, не скрывающая боевого ножа.
И оба пылали золотым царским огнём. Ничего прекраснее и страшнее Ознобиша в жизни не видел.
Мгновение минуло. Невлин оглянулся. Царята уставились круглыми глазами, как на оживший маньяк.
И… разом бросились к Ознобише.
Царевна подоспела первая, схватила за плечи:
— Живой!
Быстро, умело пробежалась ладонями, ощупала рёбра:
— Правда живой!
Эрелис обнял недоумевающего райцу. Стиснул, словно потерять боялся. Повёл. Да не на подушки в передней комнате, а к себе в спаленку, за ковровую стену. Невлин начал открывать рот… передумал. Тихо вышел вон.
Ознобиша уже сидел на тюфяке между царевичем и царевной. Эрелис всё держал его за руку. Эльбиз гладила по волосам.
Он сглотнул.
— Государь…
Хотел сползти на колени, просить прощения за неустройство. Царята слушать не стали.
— Ты где был?
— Эти бить умеют, чтоб следов не осталось…
— Сильно мучили?
— К Сибиру мезонька прибегал, такое рассказывал! Ты правда, что ли, на исаде встал? На порядчиков?..
— А потом тебя, всего искровянив, за ноги… лицом по камням…
— Мы уж не чаяли подоспеть!
«Они… они… меня ради…»
— Ты как вырвался? — жадно спросила Эльбиз. — В Чёрной Пятери научили из оков уходить?
Ознобише не хватало воздуху.
«Мой царь. Моя царевна. Я для них…»
Страшное одиночество рвалось, утекало. Ознобишу подхватила горячая волна благодарности и восторга. Хмельной вихрь в парусах, способный вознести к подвигу. Подумаешь, несколько дней болезни! Век без супружества и детей! Он сполз с тюфяка. Ткнулся лбом в повязку на ладони Эрелиса, предаваясь на вечный век:
— Господин… я готов.
— Мартхе, друг мой, — удивился Эрелис. — О чём ты?
— Я узнал… ради служения… очистить плоть. Я готов… к лекарю. Как благородный Цепир!
«А дети у меня всё равно будут. Приёмные. Сколько сирот…»
— Что?.. — опешил братец Аро.
Сестра догадалась первая:
— Гайдияр терзать взялся, кто ответить не может!.. А дядю Цепира на что оболгал?
Ознобиша приподнял голову:
— Обратить… все страсти свои…
Эрелис смотрел ему прямо в глаза. Потом вдруг отвернулся, зажмурился.
— Во имя благих Богов! Сколь праведно нужно царствовать… чтобы хоть мало… — И довершил совсем другим голосом: — Старца я срамословил. Неладно.
Письмо от Лигуя
Путеводные берёсты Ознобиши день за днём расширялись. Сегодня он привносил в них ту часть дворцовых подземелий, куда люди без дела вовсе не забредали. Даже идя по делу — старались прошмыгнуть как можно скорей. Точно вороватые мыши мимо кота, дремлющего у печки.
На самом деле Ознобише не было страшно. Все страхи остались в молодечной порядчиков, здесь было что-то иное. Ноги просто переступали всё медленнее, с усилием, как против встречного ветра. И мысленное писало сбивалось, замирало в бездействии на каждом шагу. Он спохватывался. Сердито подправлял начертание.
Скоро уже должна была появиться та дверь.
Ознобиша, конечно, мог её обойти. Тремя способами, самое меньшее. Он гордо отправился напрямки. Теперь последними словами ругал себя за гордыню. И всё равно не сворачивал.
Жилые утёсы Выскирега были сложены ракушечником, красноватым и золотистым. Горожане как могли украшали скучный тёсаный камень: стены людных проходов сплошь покрывали рисунки. Далеко не всегда искусные и пристойные. Воины в доспехах, парусные корабли, рыбомужи, соблазняющие таинственных птицедев. Одно поверх другого, от пола до потолка. По мере приближения к той двери рисунки делались всё реже, наконец пропадали совсем. Да что рисунки! Камень и тот становился сумрачней, раковины, слагающие его, — всё крупней. Из стены выпирали ребристые панцири с блюдо величиной. Не подлежало сомнению: стоит отвернуться — они оживут. Расправят жадные щупальца. Схватят, утащат в скалу. Выпьют жизнь.
Тогда, в спаленке, Эрелис спросил без улыбки:
— Какое дело думаешь делать, кроме как лазутить за мной?
У Ознобиши язык в гортани застрял.
— Лазутить? Государь…
— Ты в Чёрной Пятери из котла хлебал? — перебила Эльбиз. — Не просто так тебя Ветер брату подсунул!
— Меня учитель отослал на мирской путь, потому что я воинского не тянул, — осторожно возразил Ознобиша. — А потом… я случайно…
— Где мораничи, случайного не бывает.
— Воспитатель наш в случай не верил, а он уж знал.
Ознобиша помедлил. Решился:
— Прости, государь… Воспитателя твоего звали не Космохвост?
Несколько мгновений они молчали. Наконец Эрелис велел:
— Рассказывай.
Под землёй ход времени ощущается не так, как снаружи. Кто долго не выходит, принимает двое суток за одни. Ознобиша просидел с царятами до утра. Вспоминал тихое, стыдливое возвращение ватаги Белозуба. Кровавую повязку на лице вожака.
Дымка нежилась под хозяйской рукой. Тянула мягкие лапки. Простирала когти, вновь прятала…
Всё будто вчера! Запертая дверь холодницы. Жестокие вериги. Озлобление Лихаря, вмешательство Инберна. Ознобиша даже «Крышку» напел, отчаянно изоврав голосницу.
— Эту песню мы слышали, — переглянулись царята. — Наш гусляр пел… Крыло!
— Может, и пел потом, — не успел прикусить язык Ознобиша. — Мало ли что Крыло! Как они вдвоём тогда… за решёткой… Смертные сани мчатся вприпрыжку!
Эрелис смотрел пристально:
— С кем вдвоём?
— Со Скварой, братейкой моим.
— Это дикомытское имя.
— Он и есть дикомыт, про него сказ отдельный. А потом Космохвоста наружу выводили, и Ветер ему: «Старый друг…» Мечи велел принести…
Царевна уставилась в стену.
— …И честно́й костёр сложить повелел, — довершил рассказ Ознобиша. — На Великом Погребе. Мы все провожали, один Сквара запертый сидел. А Лихарь…
— Лихарь, — сквозь зубы выдохнула царевна.
Эрелис очень долго молчал. Ознобиша начал украдкой поглядывать на дверь, где опять раздавались шаги ночной стражи. Царевич негромко проговорил:
— Мартхе, друже… Невлин многое утаивает, почитая неведение благом для нас. Ему гибель телохранителя показалась безделицей, недостойной отвлекать меня от наук! Я хочу послушать твою правду, райца. Да не о других, о тебе самом. Потом назову службу, которая у меня на уме.
Царевна спохватилась, выскочила в передний чертог, послала девок за снедью. Те, напуганные, кинулись, будто она каждую ножиком пощекотала.
— Род наш прозывается от Божьих погод, — начал Ознобиша. — Только отик с мамой дождевыми именами нарицались, осенними. Деждик, Дузья. Мы-то с братом уже зимние были, Зяблики. Он — Ивень, иней по-вашему. Его в котёл приняли, а я дома остался…
Робкие девки подали полночную трапезу. Варёную камбалу с озёрной капустой, хрустящие лепёшки, сладкое пиво. Накрыли низенький столик и под взглядом царевны сразу исчезли.
— Так я дальше жить стал, а на руке плетежок унёс…
Вновь прошагали подземельем порядчики. Ночная стража передавала копья дневной. Сибир уступил дверь верному побратиму. Лебедь за руку втянула великана в покойчик:
— Заварихи отведай. На воле вкусней стряпали, но тоже съедомая.
— …А лазутить за тобой, государь, мне ни господин Ветер, ни мирские учителя не велели, ты уж не обессудь.
Сибир низко поклонился царятам, поблагодарил, ушёл спать.
Эрелис отломил рыбье пёрышко.
— Значит, ещё велят, — предрёк он настолько спокойно, что у Ознобиши по плечам разбежался морозец. — Что ныне гадать. Это завтрашняя забота.
Юный райца торопливо проглотил половину лепёшки.
— Ты поминал… служба мне, государь.
Царята переглянулись. Лебедь подсела, взяла брата за руку. Они подались друг к дружке, прижались, став неразличимыми близнецами, одним существом. Вот с этими лицами они слушали о казни Ивеня, о погребении Космохвоста. Глядя им в глаза, Ознобиша испытал озарение: царята обо всём уже сговорились, значит внешнему миру оставалось только склониться. И ещё. Страсти пережитого дня не только его, слугу, бросили им навстречу. Царята собирались так же очертя голову довериться молодому советнику.
— Мы хотим узнать об отце, — наконец выговорил Эрелис.
— Почему здесь, в Выскиреге, батюшку вором честя́т, а на севере добром поминают?
— И храбрецом зовут. Он походов не затевал, новой дани не наискивал. В чём отвага его?
«Отпрыск смелого Эдарга…» — тотчас вспомнилось Ознобише.
— Нам вот Шегардай престол обещает ради славы отцовской.
— Мы Невлина спрашивали.
— Уж как подольщались…
— А у него весь ответ: державные намерения да тёмные тайны.
— Такие, что престол поколеблется.
— Дядя Космохвост нам тоже не сказывал, отчего отец с мамой в Фойрег поехали, а нас с ним оставили на подворье. Он-то право судил: малы были всё знать.
— Зато теперь немые стоим, когда память родительскую хулят.
Ознобиша осторожно спросил:
— Но кому-то же вся правда известна? Высшим сыновьям… царедворцам, кто выжил?
— Я спрашивал, — сказал Эрелис. — Все врут, каждый в свою сторону.
— Неужели нет достойных полной веры?..
— Доверяй, а пальцев в рот не клади, — проворчала Эльбиз. — Чтобы меньше плакать потом.
«Стало быть, и мне испытание. Можно ли спиной оборачиваться…»
— У нас есть очень верные люди… — начал Эрелис.
— Один тогда в темнице сидел, а другой его выручал.
— Тебе, добрый Мартхе, свобода не в пример нашей отмерена. Поможешь честь отцовскую взять? Придумаешь как?
Ознобиша молча вникал. Ракладывал по умственным полочкам. Хмурил лоб.
— Это будет трудно, наверно, — сказала царевна.
— Дома говорили: хочу — половина могу, — встрепенулся юный советник. — А на воинском пути поучали: если глаз видит — стрела должна досягать. Ты положил мне цель, государь.
…Во имя достижения этой цели Ознобиша теперь и крался каменным ходом. Пластался по стене мимо тёмной двери. Морёное дерево, железные полосы… На пороге — давний покров нетронутой пыли.
За дверью обитал самый страшный человек во всём Выскиреге. А может, и в Андархайне.
Первый царевич.
Никто и никогда не видел его. Никто не знал даже, как выглядит. Одни рассказывали о высоченном старце, иссохшем над зельями и книгами заклинаний. Другие описывали толстого, заросшего диким волосом горбуна, хотя какие горбуны среди праведных? Йелеген, старший брат мученика Аодха, юношей отказался от венца ради сокровенной учёности. У его двери не бдела охрана, первый сын Андархайны в ней не нуждался. Единственного безрассудного вора на пороге испепелило заклятие. Быть может, это его прах лежал кучкой возле стены?..
Ознобиша проелозил спиной по жёсткому камню, едва не сорвался на бег. Плети порядчиков, удавки тайных подсылов были очень страшны, но по крайней мере понятны. Даже нож дворцового лекаря худо-бедно постигался рассудком. Колдовство было за пределами постижения. Оттого и пугало много сильней.
— Значит, ты новый райца Эрелиса, нашего старшего брата?
Змеда, единственная законная дочь восьмого царевича Коршака, вела жизнь, на которую Невлин тщетно пытался направить Эльбиз. Окружённая комнатными девицами, чинно восседала за прялкой.
Ознобиша ловко утвердил ладонь на полу, поклонился. Эльбиз полдня учила его правильно исполнять большой и малый обычаи. Способы, усвоенные в Невдахе, в царских подземельях Выскирега были больше не гожи.
— С позволения доброй государыни, это так.
Девочкой Змеда наверняка была хороша. Как всякая юница, не отученная улыбаться. Пока отец кознодействовал, ища возвыситься замужеством дочки, вишенка расплылась в перезрелую грушу. Волосы оплела белая паутина, хищный наследный нос подушками стиснули щёки. Только в глазах, почти обделённых огненным мёдом, светился хитрый батюшкин ум.
— Нам передали, брат шлёт тебя с каким-то опы́том. Спрашивай, райца.
Пряла она, как полагалось царевне. Глаз радовался! Высучивала тончайшую нить, закручивала веретено, прихватывала петелькой. Прялка была старинная, в золочёной резьбе. Кужёнка — из пуха белого оботура.
— Не во гнев доброй государыне будь сказано, — учтиво начал Зяблик. — Праведный сын, сегодня признаваемый третьим, увидел Беду, едва выучившись ходить. Ныне, когда мой государь живёт в семье, ему хочется больше узнать о последнем дне Андархайны. Ради этого знания он отправил слугу опы́тывать достойнейших и знатнейших.
Между прочим, подол чёрного сарафана был расшит незабудками. Лиловыми, из почтения к погибшей царице.
— Особо же, — смиренно продолжал Ознобиша, — занимают моего господина неустройства, волновавшие двор. Ибо государю Эрелису, вероятно, придётся брать нить для кружев с того же клубка.
Тонкопряхи украдкой переглядывались за спиной Коршаковны. Хозяйка покоев как раз заполнила веретено. Ей с поклонами поднесли новое. Выставили серебряную чашечку кислого лакомства, чтобы не пересыхали уста.
— Чем же слабая ветвь отцовского древа может догадать нашего любимого брата… — задумчиво начала Коршаковна. Ознобиша видел, сколь тщательно она выбирала слова. — Батюшка жил у себя в Еланном Ржавце, оставив заботы правления Высшему Кругу царевичей и вельмож. Когда он счастливо перешёл Звёздный Мост… — И вдруг удивилась: — Да ты, райца, не принёс ни чернил, ни листов?
Ознобиша, почтительно сидевший на пятках, вновь поклонился:
— С позволения милостивой государыни, котляры Владычицы нас вразумляли: беседующему радостней видеть лицо и глаза, а не темя, склонённое над письмом. Этот слуга доверит услышанное чернилам, когда вернётся к себе. Быть может, государыня пожелает прочесть… даже вспомнит ещё какие-то мелочи…
— Ты так уверен в своей памяти, сынишка Левобережья?
Пока Ознобиша соображал, как уверить толстуху, дверь приоткрылась. Все посмотрели в ту сторону. Лишь райца не отвёл взгляда, вежливо устремлённого на руки Коршаковны. Этому его тоже обучили в котле.
— Госпожа праведная сестрица, — как-то сдавленно, растерянно прозвучал голос Злата. — Тут, не прогневайся, грамотку подмётную принесли… Лигуй Голец, сосед тестя моего будущего, доносит… Убили Бакуню Дегтяря. Дикомыты… натёком с севера натекли…
В руке Змеды замерло веретено.
— Все вон! — повелительно проговорила она. — А ты, Златушко, иди-ка сюда. Сказывай толком.
Высший Круг
Из-под круглого свода смотрели вниз лики Тех, Кого прежде славили Андархайна и Левобережье. Над восточной стеной плечом к плечу стояли трое братьев: Гроза, Солнце, Огонь. На юге Мать Земля нежилась в объятиях Отца Небо. Морской Хозяин взирал с западной стороны. Справедливая Владычица — с северной.
Палата помещалась глубоко в недрах, но деревянная вымостка стен словно бы впускала в неё предвечернее солнце. Таких теснин, жёлтых в бурую прожилку, теперь было не достать. Горели светильники, заправленные чистым птенцовым жиром. В клетках щебетали чижи.
Чертог скромно именовался Малым, хотя следовало бы Сокровенным или вовсе Таимным. Высший Круг собирался здесь ради решений, не нуждавшихся в глашатаях.
— Мы сегодня должны вынести рассуждение о весьма особенном деле, — начал владыка Хадуг. Он сидел возле ног изваяния Правосудной, откинувшись на вышитые подушки, и с удовольствием улыбался: во рту моржовой костью белели новые передние зубы, схваченные золотой перемычкой. — К нам взывает письмо, доставленное из далёкого зеленца. Послание касается лишь семьян, собравшихся здесь. Поэтому мы решили отдать право сегодняшнего суда нашему юному брату. Невлин доносит, Эрелис, ты быстро осваиваешь науки… Пора показать нам постигнутое!
Эрелис наклонил голову:
— По слову твоему, государь.
Перед Хадугом красовалось великолепное угощение. Закутанный кувшин с горячим напитком, постила, белые калачи. На особом блюде — крупная птица, зажаренная целиком.
— Заодно, брат, — продолжал Хадуг, — не упустим и повода испытать твоего райцу. Покамест он праздно шныряет по городу, распугивает порядчиков и тревожит почтенных людей непонятными расспросами!
Невлин и высшие вельможи с готовностью подхватили смех владыки. Хадуг отломил птичье крылышко, хрустящее золотой кожицей, начал есть.
— Угощайтесь, доверенные мужи. На впалое брюхо лишь хохотать хорошо.
Он сидел в домашнем балахоне, отнюдь не скрывавшем слоёв отёчного сала, бугрившихся ниже измождённого лица и худых рук.
— Знатного лебедя твои охотники подстрелили, — сказал Гайдияр.
Рука Эрелиса, протянутая было к лакомству, вновь легла на колено. Ознобиша пригляделся: судя по длине клюва и шеи, на блюде лежал откормленный гусь.
— Знать бы ещё, — недовольно проворчал Гайдияр, — каким образом весть, замкнутая печатью, стала достоянием черни. Мои порядчики еле отбили пекарню, где дикомытские калачи продают.
Меч Державы расхаживал туда-сюда. Полосатый плащ мёл круглый старинный ковёр, вытканный нарочно для Малого чертога. Синий Киян, зелёные земли, обильные города, цветущие под рукой праведных… Ознобиша старательно обходил «осрамителя нечестия» взглядом. Гайдияр на него вовсе внимания не обращал.
Эрелис вытащил жёсткий витой шнур полтора аршина длиной. «Чтобы голова на царских бдениях не болела, попробуй узлы вязать, — присоветовал Мартхе. — Станут бранить, скажешь: постигаю и славлю древнюю Правду…» — «А ты разве был уже в судебне?» — «Нет, государь». — «Так откуда…» — «В книгах прочёл».
А вот то, что пекаря зря хотели громить, он и без книг видел. У правобережных калачей масло изнутри не текло.
Владыка Хадуг устроился поудобнее.
— Нет большой беды, — начал он, — в том, что на исаде поют про Ойдрига Воина и закидывают камнями чучело дикомыта, сделанное из тряпья. Люди болтливы, а запечатанное письмо наверняка сопроводил изустный рассказ… Нам, однако, следует полагаться лишь на грамоту, заручённую надёжным владетелем. Огласи её, младший брат.
Эрелис слегка повернул голову. Кивнул райце, смирно сидевшему за спиной.
— «Государь наш милостивец, вельможный и праведный царский сын Злат Коршакович! — звучно, раздельно, чтобы все слышали, принялся читать Ознобиша. Туго скрученная берёста поскрипывала в руках, ладони потели. — Челом оземь бьёт твоей почести заглушный холопишко, рекомый Лигуй, севший царской милостью в зеленце среди Шегардайской губы, на болоте Порудный Мох. Доносит же сей холопишко твоему почтенному здоровью, сколь тяжким несчастьем нас Правосудная за грехи наказала…»
Измаравший берёсту плохо знал буквы. Бездельно вставлял те, что выглядели краше. Подавно не знал, как правильно величать пригульного. Сыпал, боясь оплошать, всеми когда-либо слышанными почётами.
Поди прочти не икнув!
— «Владетель соседский наш, коего имя тебе, милостивец, с давнего времени не чужое, рекше Бакуня Дегтярь, заохотился на купилище в Правобережье, да вот не доехал. Злые дикомыты ему среди Кижей весь поезд разбили, товары забрали, а самого с поезжанами на дороге бросили мёртвых. Но чтобы тебе, праведному царскому сыну, не сомневаться: холопишко твой взял под защиту и зеленец Бакунин, Ямищами рекомый, и горькую вдовицу с сиротами. Приезжай, милостивец, как будет твоя на то вельможная воля. Пройдёт срок печали, сразу выправим к свадьбе и большой стол, и гордый, и пирожный, и всякую честь твоему здоровью окажем… А руку приложил к сему верный холопишко твой Лигуй, рекомый Голец, с Порудного Мха».
В самом низу берестяного свитка виднелось красное пятнышко. Отпечаток большого пальца, для крепости подмазанный яичным белком. Кончив читать, Ознобиша почтительно склонил голову. Позволил грамотке свернуться.
— Вы слышали, братья, — сказал Хадуг. Взял постилы.
Эрелис разгладил на колене треугольный кружевной узел.
Злат Коршакович, коего на все лады величал Лигуй, скромно сидел на коврике у двери, не смел поднять глаз. Наследной породы Злату досталось поболее, чем единокровной сестре. У него хоть волосы были русые, не тёмные, как у неё. На затылке блестел серебром гребень просватанного, подарок Бакуни. Конечно, владыка Хадуг своей властью мог узаконить небрачнорождённого. Однако про восьмого брата ходили столь тёмные слухи, что государь счёл за благо оставить дело как есть.
Гайдияр перешагнул голубую жилу Светыни, остановился на буром и белом узоре холмов севера.
— Прав подлый народ! — сказал он. Пристукнул кулаком о ладонь. — Вот сядешь, третий брат, в Шегардае… а дальше — по Ойдриговым стопам надо идти! Примучивать разбойное племя!
Он был сейчас сущее загляденье. Мужественный воин старинных дееписаний. Такими когда-то возвысилась Андархайна. Такие, как Гайдияр, оружной рукой раздвигали пределы державы. Ознобиша вдруг мысленно поставил против него Сквару. Сквара немедля заулыбался, подмигнул братейке: «И по стопам Ойдриговичей — обратно бегом. Позорными воротами…» Ознобиша едва не улыбнулся в ответ.
Эрелис распустил узел, тщательно оправил верёвку.
— Люди чают отмщения, — продолжал Гайдияр. — Поправшие славу отцов должны быть наказаны. Иначе дикомыты не прекратят выбираться со своих бесплодных земель. Захватят всё Левобережье, потом сюда явятся!
У него качался при бедре тяжёлый старинный меч. Вельможи переглядывались, согласно кивали.
— Ты бы сел, младший брат, — проговорил Хадуг. — В ногах правды нет. Калача отведай…
Гайдияр остановился:
— Если сяду, усну сразу. Пятую ночь из-за Коготка лихого глаз не сомкнувши. А дикомытов мне ли не знать! Эти не утихнут, пока в землю не втопчешь! И калачами Эрелис пусть лакомится, ему на севере жить.
— Младший брат, нам известно твоё стремление привести оба берега под единую руку, — сказал владыка Хадуг. — Мы преклоняемся перед столь деятельной любовью к стране, но сегодняшнее рассуждение касается лишь маленького зеленца за урманами. Наш почтенный младший брат, царевич Коршак, сговорил побочного сына в зятья гнездарю, ибо так велело ему сердце. Сегодня нам донесли, что промышленник Бакуня погиб от рук дикомытов, однако добрый сосед пришёл на помощь вдове и готов принять жениха, исполняя волю погибшего. Как же поступить, родичи? Всякая капля царственной крови требует бережения. Как мы распорядимся золотом, струящимся в жилах юного Златца?
Эрелис петлю за петлёй выкладывал уже другой узел. Оставалось стянуть.
Гайдияр снова остановился. На сей раз — попирая вытканные башни Шегардая.
— Пора уже им напомнить, чьим попущением на свете живут! Я бы с малым войском… хоть границы обмёл…
Хадуг кивнул, улыбнулся:
— Сделай милость, младший брат… сядь. В отваге твоего суждения мы нисколько не сомневаемся. Однако сейчас мы хотим услышать того, чьё слово здесь ещё не звучало. Говори, братец Эрелис. Какой суд предложишь?
Гайдияр досадливо мотнул головой, но не ослушался, сел. Откинулся на подушки. «Уж этот рассудит, — говорил весь его вид. — У него и евнушок дикомыт…»
Эрелис отложил верёвку, обхватил руками колено. Ознобиша видел, как побелели пальцы.
— Благодарю, владыка и старший брат. Ты мудр, ибо мне продолжать след отца, прервавшийся в Левобережье. Прости, если я, непривычный, буду подходить к суждению околесьем, взывая к правде своего райцы… Итак, скажи, добрый Мартхе: утверждается ли в письме, будто Бакуне Дегтярю причинили гибель разбойные дикомыты?
Ознобиша сглотнул.
— Да, государь. Утверждается прямым словом.
— Скажи ещё, правдивый Мартхе: была ли в письме жалоба о других подобных натёках?
— Нет, государь.
— Можешь показать на ковре Кижную гряду и Порудный Мох?
— Могу, государь.
Рытая полсть отличалась красотой неизмеримо большей, чем точностью, но на ней хотя бы Светынь в правильную сторону текла. И Шегардай не смещался южнее залива, чью вершину хранила Чёрная Пятерь… а то на разукрашенных картах каких чудес только не встретишь. Палец Ознобиши уверенно прижал цветную шёрстку рядом с левым сапогом Гайдияра.
— Вот здесь, государь.
Хадуг потеребил пальцами губу:
— Далековато от своей земли разбойники забрались…
— Наш доблестный брат, — продолжал Эрелис, — желает идти на правый берег ратью из-за одного слова в письме. У нас нет свидетельства, чтобы дикомыты постоянно досаждали твоим подданным, владыка. Я же наслышан о том, как мои предки, Ойдриговичи, некогда согласились с их вождями, и, сколь известно, по сию пору слово не нарушалось.
Хадуг поморщился:
— Не очень почётное было согласие…
Эрелис чуть помолчал.
— Владыка прав, — кивнул он затем. — Оно было бесславным для нас, однако блюдётся. Если отбросить его, наш храбрый брат может просто исчезнуть с войском в диких лесах. Летописи рассказывают о подобных утратах. Но даже и победа особой корысти не принесёт. Что взять на Коновом Вене, кроме квашеной капусты и горлодёра?
Второй царевич неожиданно улыбнулся.
— Зелёный чеснок они там делают знатный, — проговорил он мечтательно. — Сядешь в Шегардае, не забудь почаще мне присылать… Продолжай, младший братец, твои речи кажутся мне разумными. Что же ты предлагаешь?
— Я предложил бы любимому нами Злату без промедления отправиться к наречённой. Я посоветовал бы ему созвать десяток-другой надёжных парней, тружеников ремесла, готовых оставить Выскирег для совсем новой жизни в дальнем краю. А ещё…
— Говори, братец. Мы слушаем.
Шегардайский царевич нащупал верёвку. Резким движением собрал петли узла.
— А ещё я надоумил бы его навестить воинский путь котла. Вряд ли в Чёрной Пятери откажутся послать на Порудный Мох одного-двух сыновей. Пусть бы те доконно узнали, что там на самом деле свершилось. В искусстве разведа им не много равных найдётся.
Стало тихо. Владыка и вельможи смотрели на Эрелиса.
— Во имя Закатных скал!.. Сколь удивительное решение, — одними губами выдохнул Невлин.
— А нам доводят о твоём неизменном ожесточении против тайного воинства, младший брат, — удивился Хадуг. — Что случилось? Разогнать ли доводчиков, зря едящих наш хлеб?
Общее молчание нарушилось лёгким похрапыванием. Взгляды постепенно покидали Эрелиса, обращались на Гайдияра. Великого порядчика, стоило ему откинуться на подушки, действительно одолела дремота. Длинный меч лежал мостом через Светынь, на яблоке мерцал выбитый рисунок: что-то вроде маленького лука, унизанного десятком тетив.
Хадуг негромко засмеялся, чем-то очень довольный.
— Не будем тревожить нашего брата, отдающего силы в беспрестанных радениях. Человеку деяний скучны словесные битвы… Твой суд принят и утверждён, братец Эрелис. Я, Хадуг, второй сын Андархайны, так решил и так возвещаю.
Тропа впереди
На открытом бедовнике пешеходу спрятаться негде. Это острожане так думают. Домоседы. Доро́га им мачеха, им бы с первого шага плащик-невидимку накинуть — и только у дружеских ворот снять. За ними весь воинский путь по лесу не бегал. Премудрость моранскую даже крохами подсмотреть не давал.
Лутошка переполз дальше по гребню увала. Подтянул за поводок лыжи.
Дичь медленно двигалась внизу распадка — стрелой на излёте можно достать. Двое саней, впереди оботуры-дорожники, у санных полозьев — остроухие псы. Ни один не лает, не волнуется. Зря ли озаботился Лутошка зайти с подветренной стороны!
По левую руку обвалился снег. Подполз Онтыка, в таком же балахоне из выбеленного холста, вздетом поверх кожуха. Посмотрел сперва вниз, потом на Лутошку:
— Что пузом снег протираем? Не тот поезд, ясно же.
— Тот, — сказал Лутошка. — В передних санях коренник пегий.
— А где ещё пять саней, что нам доказчик сулил?
Лутошка не ответил. Всмотрелся заново. Вслушался. Перечёл внизу поезжан. Четверо мужиков и взрослых парней. Баб и девок тоже четыре.
— Чего бавишь? — опять заныл Онтыка. — Ждёшь, чтоб заметили?
В белом куколе, спущенном на лицо, выделялись только дырки для глаз. В снегу не найдёшь, пока не наступишь.
— Ну? Долго модеть будем?
— А сколько скажу! — с приглушённой досадой срезал Лутошка. — Вдруг они эти двое саней привадой выслали? Сунемся, а оттуда на нас оружные молодцы?
Онтыка посопел, замолк. Верно, знал батюшка Телепеня, кого в разведе старшим поставить. Ум бороды не ждёт! Молод рыжак, а такое сообразит, чего старики все вместе не высидят. Кто придумал на Дегтяря снег обвалами сбросить? Ту добычу шаечка до сих пор продавала через верных людей. Вот и теперь о таком догадался, что Онтыка только со стрелой в горле и понял бы.
— Нету там воинских, — снизошёл наконец Лутошка. — Пошли.
— С чего взял?
— Баба в оболок лазила. После строганину на ходу раздавала. Будь там лишние, дольше бы провозилась. — Подумал, веско добавил: — И мальчишка бы к воинским липнул, не отогнать.
Бережно, опасаясь выдать себя, повольники отползли подальше от края. Встали, привязали лыжи, потекли в сторону.
Сотни через две шагов Онтыке помстилось сзади движение. Он обернулся, вскидывая самострел. За ними, проворно по крепкому черепу, скакала, дружелюбно виляя хвостом, молодая пелесая сука. Непостижимо тонко пёсье чутьё! Против ветра почуяла? Случайно выбежала наверх, вздумала познакомиться?
Движение человека, бросившего что-то к плечу, всё же ей не понравилось. Взвизгнула, пустилась назад. До гребня не добежала, конечно. Онтыка бил из самострела без промаха. Все телепеничи на лету снежок разбивали. Короткий болт попал в голову. Собака вскинулась, умерла, упала бездвижно.
— Вовсе ум обронил? — опоздал вмешаться Лутошка. — А взвыла бы? А искать прибегут?
Но и Онтыка упёрся на своей правоте:
— А сбегала бы к своим, свору привела? Поезжан всполошила?
— Подозвать, за ухом почесать, и делу конец, — буркнул Лутошка, но больше ради того, чтобы оставить за собой последнее слово. Пущенной стрелы не вернёшь. Значит, без толку ссориться и гадать, что было бы, если бы да кабы. Лучше умом пораскинуть, как со сделанным быть.
Онтыка прижал ногой пробитую голову псицы, потянул древко. Сперва бережно, затем в полную силу. Болт был с гладким наконечником, но выходить не желал. Всел, так уж всел. Из дерева не выколупаешь, а тут кость черепная. Тихо матерясь, Онтыка взял топорик, рубанул раз, другой, третий. Вынул стрелу удачно, вместе с железком, не успевшим отпасть. Вытер, порадовался:
— Перо выкрашу! В теле бывав, станет раны неисцелимые причинять.
Когда бежали прочь, Онтыкина правая лыжа сперва оставляла красные черты на снегу. Лутошка недовольно косился, но полоски быстро поблекли, а там вовсе пропали.
— Отик! Я же скоренько!
— Нет.
— Только след гляну и назад вборзе! Ну отик…
В тринадцать лет мыслимо ли спокойно смириться, что Атайка, выкормленица, любимица, против обыкновения, не мчится на зов! Мыслимо ли объять умом старшинскую ношу, представить, каково это, когда ведёшь чад с домочадцами прочь от родительских могил, от насиженного острожка. Когда впереди — доля неведомая, а путь к ней, ох, непрост и неблизок. До псицы ли!
— Ну отик!..
— Сказано, язык прикуси! На то поводок, чтоб после слёзы не лить.
Дрёмушка засопел и более просить не отважился. Отик, бывало, смягчался на мольбу, поноравливал мизинчику. Бывало — отказывал непреложно. Вот и теперь ещё добавил для строгости:
— Ныть не оставишь, лыжи отыму и самого на поводок, как годовалого, привяжу.
— Сразу видно, малец делом не занят, — кивнул, уходя тропить на смену работнику, старший брат. — Иди матери помоги, с ног бедная сбилась!
Дрёмушка убрался прочь опечаленный. «Как в ночь за тридевять вёрст к богатею Зорко бежать, я им взрослый. А прошусь белым днём от поезда отойти, сразу мал несмышлёныш! — И мстительно решил: — Вот скажут на рожке поиграть, а я в ответ — не могу! Язык прикусил!»
Хоть и знал в глубине души: всё пустое. Родителям не откажешь. И любимый рожок немотой карать грех.
Он всё же крепко надеялся — вот сейчас Атайка как ни в чём не бывало выскочит из-за надымов. Подкатится, виноватая, пятнистым клубком, вскинет лапы на плечи, собьёт мордочкой меховую личину… Сколько он её за это ругал!
— Добрая Владычица, что тебе сто́ит… Пусть Атайка вернётся! Я каждый день на рожке хвалы играть обрекусь…
— Будет тебе Царица ко всякой мелочи снисходить, — щунул брат.
День тянулся до вечера. Атайка не появлялась. «Зайца погнала?.. Домой повернула?.. Эх…»
Уже падали сумерки. Отец стал отряжать старшего вперёд, разведывать притон для ночёвки. Подошла мать:
— Боязно мне, Тарута… Может, без ночлега пойдём?
Отик сильной рукой приобнял её на ходу:
— Отколь боязнь? Завтра берег. И то большого поезда ещё ждать стоять.
Мать с ответом не нашлась. Оно понятно, бабьи страхи кто исповедает! Однако неуютно было и отику, всегда решительному, властному. Что причиной, ведь не пропажа Атайки понудила озираться? Может, дело было в том, что Зорко-вагашонок, задёшево скупивший у него всё, что в сани не влезло, сам ехать раздумал. Да в последний день, когда Таруте с домочадцами стало некуда возвращаться…
…Всё же остановились. Распрягли оботуров. Дрёмушка привычно устроил тягачей на приколе. Вынес каждому дачу мёрзлого пупыша. Не очень большую и, наверно, невкусную, а что сделаешь? Всё свежее осталось на последней оттепельной поляне. Дрёмушка спрашивал взрослых, чем станут оботуров кормить в лодье среди Киян-моря. «Рыбьими головами сушёными», — сказал брат. Отец отмолчался.
— Завтра лес будет, — на ухо пообещал Дрёмушка гнедо-пегому кореннику. — Хвои полакомиться наберу!
Ждал ответной ласки, но бык неожиданно фыркнул, мотнул головой. Ткнул Дрёмушку в плечо рогом. Больно даже сквозь кожух, обидно и… необъяснимо тревожно. Словно подтолкнул: «Убегай!»
— Сдурел?..
Залаяли обозные псы, строго повысил голос отец. Дрёмушка увидел лишние тени возле саней. Много. «Из большого поезда! Встречают! Но ведь отик не ждал?..» Дрёмушка испуганно присмотрелся. Чужаки были всё крупные, двигались неспешно. Одеты поверх шуб в белёные балахоны. Звероловы?.. Да какая ныне ловля?
— Обманул, стало быть, вагашонок, — сетовал вожак пришлых. Он стоял скалой, возвышаясь над всеми. Опирался вместо кайка на снятый с плеча двуручный цепной кистень. — Рядил нас в опасную службу с полдороги до берега, а сам где? Уж мы Зорка ждали, ждали! Сон забыли, измёрзлись, весь припас съели. А он!..
Отец комкал шапку.
— Не взыщи, милостивец… — Странно и жутко было слышать, как подрагивал всегда уверенный голос. — Мы ряды вашей не видывали, обид тебе не чинили. Кто тебя в убыток ввёл, на том доправляй, а нас пусти невозбранно!
— Это с чего бы? — добродушно удивился главарь. В распахнутом вороте, наводя страх, мерцала кольчуга. — С Зорком вы из одной круговеньки в путь собирались, одним поездом. Значит, ответ общий. Он от слова спятил, а расплата твоя.
Тот всегда прав, за кем сила. Тарута скрипнул зубами:
— Ладно, государь ватаг… Чем тебя в обиде утешить?
— А половиной всего, что за море везёшь.
Мать с невесткой отозвались стоном. У них без того каждодневный разговор был: хватит ли в мошне серебра, чтоб работник с чернавками «мимо ига прошли». Отец дёрнулся говорить, но вожак вскинул руку:
— Лишнего не возьмём, чай, не звери какие. И то́ даже прощу, что ты моих парнишечек злой собакой травил.
— Какой ещё собакой?..
Дрёмушка померк, закусил согнутый палец.
— А парнишечки вас приметили, поздороваться вышли… глядь, псица летит свирющая, укусить метит!.. Хорошо, не успела.
«Не вернётся Атайка. Не прибежит…»
Дрёмушка ничего не знал про иго, так пугавшее взрослых. Дулся на отцовский запрет держаться у поезда. С трудом разумел, о чём так тревожно шепчутся ночами отец с матерью. Зато теперь было ясно: вот оно и случилось. То, что боялись вслух поминать. Как ни береглись, худшее несчастье услышало и пришло.
— Отдашь волей, возьмём добром, — повторил ватаг, нажав на слово «добром». В прорезях личины как будто собственным светом горели маленькие голубые глаза. Хищные, безжалостные.
— Зорко-вагашонок приедет, возместит, — глумливо пообещал другой.
— Или мы с него взыщем, заглянешь к нам, отдадим, — хохотнул третий. У него торчали из-под треуха тёмно-медные патлы. Вожак поглядывал на парня, как на любимого унота.
Четвёртый как бы невзначай толкнул старшего брата. Тот, гордый задира, качнулся, смолчал.
Дрёмушка успел представить, как сейчас все домашние животы будут выложены на две равные кучки, пойдёт спор, что отдать, что оставить. Успел решить: «Нет, ну на рожок не позарятся…» Вышло инако. Холщовые балахоны просто влезли в оболоки саней, начали выкидывать на снег всё подряд. Полетели узлы, мешки, пестери, любовно уложенные к отъезду. Уцелевшие обозные псы вновь кинулись. У двоих чужаков качнулись в руках самострелы. Один кобель ткнулся в снег и умолк, другой покатился с визгом, хватая зубами шерсть на боку. Жадные руки пороли и разбивали выкинутое, выбирали, что поценней. Новую одежду, съестное, короб со стрелами… Дрёмушке стало не до рожка. «Это ж сколько хлопот, всё заново собирать…» Тяжко бухнулась в снег братнина жёнка. Не успела взять из саней люльку с груднышом, сунулась, её отпихнули. Над бабонькой склонился рыжак:
— А не на тебе ли, красава, серебришко да честные каменья припрятаны?..
Из болочка отозвался пронзительный младенческий плач. Чужие руки ворошили пелёнки, перетряхивали одеяльца. Искали сокровища.
Дрёмушка дёрнулся, ладонь отца пригвоздила, стиснув плечо. «Бессмысленное дитя не потеря. И баба… отмоется. А вот если некому будет родить, не от кого зачать…»
Старшего сына, ещё не выстрадавшего эту горькую и жестокую мудрость, Тарута остановить не успел. Рыжак отлетел кувырком, закричал, вскакивая:
— Наших…
Не договорил, упал вновь. На него, выкинутый из оболока, рухнул один из двоих, что там шарили.
— Наших бьют!
А дальше всё начало свершаться одновременно. Дрёмушка не уследил, как взмахнул страшным телепенем вожак. Голова отца превратилась в тёмные брызги. Вот так просто. Была на плечах и вдруг быть перестала. Тяжёлое тело завалилось на Дрёмушку, подмяло, обдало липким. Разум ещё не постиг: ничто не вернётся, булькающая тяжесть не распрямится живым отиком, — а из саней, неся на плечах заднюю полсть, горбясь, обнимая себя, то ли выпал, то ли выбрался брат. Прошёл два шага, догоняя отползающую жену. Клонясь, гнулся ниже и ниже, прокладывал по снегу чёрный в сумерках след… упал наконец, скорчился. Смолк детский плач, так смолк, будто никогда и не было у Дрёмушки маленького племянника. Зато начала по-звериному страшно кричать мать. Ей закрывали рот, женщина сбрасывала чужие руки.
— Сыночек! Беги!
Она была совсем не старая, мама, родная, полнотелая, добрая. Взрослые думали, Дрёмушка совсем ничего не знал про баб и мужчин, но он знал. Он вылез наконец из-под кровавого груза, нашарил поясные ножны. Пригнувшись, подскочил к убийце отца. Не повезло — запнулся. Падая, изловчился воткнуть ножичек врагу под колено. Отчаялся, оценив стёганую толщу штанов. Обрадовался, когда острое лезо всё же нашло, зацепило, вдвинулось в плоть. Тут мир вспыхнул белым, разлетаясь на части. Уязвлённый зипунник, невнятно взревев, отмахнулся рукоятью кистеня.
Предутренний мороз обратил кровь, ушедшую в снег, крепким, основательным льдом. Над выпотрошенными санями висела неподвижная тьма. Густой иней одел разломанные тела и уже не таял, покрывая нагое бесстыдство. Скоро, ведомые чутьём, приблизятся осторожные волки, налетит голодное вороньё. Учинит над останками хмельную без вина, крикливую тризну. Упокоит по обычаю, что древнее исконных людских вер. Лесной народец всякой малости рад. Росомахи и горностаи — не подорожная шайка, пресыщенная добычей. Разбойники покинули сани, ведь они оставляют глубокую, внятную полозновицу, а мало ли кто вздумает по следу пройти?.. Бросили, зачем-то перебив, горшки для готовки. Отвергли слишком окровавленную одежду. Помнили: Хобот через такой суконник из Шегардая еле ноги унёс. А отмывать — пальцы до ладоней сотрёшь. Висели клочьями рогожные оболоки, валялись опорожненные кули. В лёгких чуночках да за плечами всего не уместишь. Разве навьючить пленного работника, едва живого от страха.
— Дитё… зря ведь, братцы…
— Вот ещё. Груднышу без мамки куда?
— А хоть Чаге к титьке. Баба вымистая, молока хватит небось.
— К титьке! Седмицу лесом везти?
Вожак ярился и бедовал. Не мог своим ходом идти, какое санки тянуть. Ножик сопливца вроде колупнул-то слегка, а штанина с меховым сапогом вмиг отяжелела от крови. Затянули жгут, самого на оботура верхом! Так и поехал, ругаясь, вместо двух совсем не лишних тюков.
— Всё равно Владычице согрешили… ну как воздаст?
— Её суд далеко, людской близко. А его избежим.
— Экой ты страшливый, Марнава!
— За всё воздавать — и казней не хватит.
Из-за восточного окоёма недолго оставалось ждать света, когда под кучей хлама зародилось движение. Слабое, медленное. Выпросталась рука, непослушная, уже по локоть одеревеневшая на морозе. Рука, обречённая никогда не налиться мужской творящей, играющей силой. Кое-как сдвинула раздавленную плетёнку. Дрёмушка посмотрел в синюю бездонную тьму:
— Мама…
Получилось еле слышно, невнятно. Удар, смертельный для взрослого, лёгкого телом мальчишку отбросил и оглушил. Недобитка в сумерках поди распознай! Облупили, уехали. А дальше ночь на морозе. Дрёмушка знал, что умирает. И ещё что мама не отзовётся. Подал голос просто с тоски, однако вблизи тотчас прозвучало:
— Всё хорошо будет. Не бойся.
В голосе было много от маминого. Безбрежное спокойствие и любовь, что так нужны младенцу в колыбели и воину, испоротому копьём. Дрёмушка чуть повернул голову. Рядом сидела женщина, сотканная из той же тьмы, лишь означенная чуть приметным свечением.
— А я не боюсь, — сказал Дрёмушка. — Больно только. И холодно.
Женщина взяла его руку. От промёрзшей пясти вместо боли стало растекаться тепло.
— Всё пройдёт…
— Мама говорила, я весну должен увидеть…
— Увидишь. Ты скоро снова родишься.
— Правда?
— Правда. Смотри…
Дрёмушке словно протёрли глаза. Сошла мутная пелена, тьма рассеялась, всюду был нежный, золотистый туман. Он густел, становился ярче, прозрачными столбами вырастал над раскиданными телами. Дрёмушка увидел маму, она озиралась, неуверенно улыбаясь. Вот приблизился отик, обнял за плечи. Светлыми тенями подплыли брат с женой, за ними чернавки. Невестка держала на руках сына. Дрёмушка ощутил прикосновение ко лбу, поцелуй… Слабо закашлялся, освобождённо вздохнул — и без усилия встал, чтобы идти вместе с семьянами. На снегу осталось лежать что-то сломанное, остывшее, с торчащей неподвижной рукой.
Напоследок Дрёмушка оглянулся. Издали вприпрыжку догонял комочек света. Обретал знакомый облик.
— Атайка!
Вот теперь всё было хорошо. Впереди мерцала, манила тропа, плавными извивами уводившая вверх, вверх.
Воруй-городок
У тёплого озерца раньше было звериное царство. В крутом северном берегу рыли норы волки и барсуки. Южный, где среди валунов лезла из земли упрямая сныть, служил родильным чертогом лосихам и ланям. Ныне меж валунов паслись оботуры, а на красной лужайке над давно забитыми норами стояли шатры. Удачники ещё грелись мехами, добытыми в первую весну воруй-городка.
Жилище боярыни Куки напоминало кочевую вежу хасинов. Снаружи — войлочные полсти, натянутые на складные решётки. Внутри — ковры, шкуры, тканые завесы, достойные храмов. Великое место завалено подушками, обогрето жаровнями, а уж изукрашено — ну сущий престол. Кому, если не боярыне Куке, смыслить в убранстве! Небось не в каком-нибудь Коряжине росла — в стольном Фойреге. О ней праведные вздыхали, царедворцы из ревности на поединках дрались.
Облокотясь на вышитые подушки, боярыня предавалась излюбленному занятию. Листала книгу, толстую, старинную, вы́круженную по образу сердца, как принято его рисовать. Для неграмотных приближённиц книга была святыней. Кука, ловко и бесстрашно с ней управлявшаяся, без сомнения, обладала могуществом жрицы.
— «Для белизны зубов, — не спеша читала боярыня, — возьми свежего морского ореха, зреющего на прибрежных обрывах, среди брызг и тумана. Расколи, не вымачивая. Мякоть разжуй; горькое масло впитается в нёбо и достигнет корней волос, придавая им блеск. Скорлупу же, истолокши непременно в каменной, всего лучше яшмовой ступке…»
Бабы, кому благоволила боярыня, сидели в кружок. Вязали, шили и штопали. В этом шатре грубые и горластые разбойничьи жёнки-мало́хи становились нежными скромницами. Комнатными девушками при дворе, доверенными госпожи.
— А как быть велишь, матушка, коли негде взять его? Ореха морского?
— Да свежего…
Боярыня досадливо сложила книгу, не убирая, впрочем, со страницы пухлого пальца. Из-под драгоценной кички на плечи спускались две косы: зримый знак распутства, носимый с вызовом, как венец. Косы были тугие, чёрные, не иначе мытые вороньим яйцом, изгоняющим седину.
— Ну вот что мне с вами, простынищами, делать? — вздохнула она. — Учу вас, учу!.. Ореха тебе нету морского! Гульника в озере налови. Ещё и горечью не надо будет давиться.
— А где… ступку бы яшмовую…
Боярыня закатила глаза:
— От глупости, как от горба, только домовина избавит. К Марнаве своему приластись, добыл чтоб! Сумеешь приласкаться, он тебе украдёт, купит, сам вырежет. Сноровку, поди, не всю растерял?
Малохи напряжённо внимали. Усваивали премудрость. Легко ли с умишком, нажитым за прялкой да у печи, тонкости обольщения постигать!
— Матушка… сама ты как вельмож улещала? Ведь они тебе в золотых коробочках… из-за моря, из-за синих лесов предивные снадобья…
Боярыня вытащила палец из книги. Зрелая, ухоженная красавица, видевшая таких и такое, что разбойничьим дру́женкам Боги и во сне навряд ли покажут. Мечтательно уставила взгляд под войлочный кров, где порхала в токах тёплого воздуха, вертелась деревянная птица. Улыбнулась, перебирая былое. Мальчишескую простоту великих мужей. Свои подвиги любодейства. Бабоньки не смели дышать. Вошла служанка Чага, открыла рот, на неё зашипели.
— А я, — наконец промолвила боярыня, — каждому возлюбленному свою красу нетронутой подносила.
Потрясённое женство сперва ушам не поверило. После одной грудью выдохнуло:
— Да как?..
Кука усмехнулась:
— Много способов есть. Думаете, если вы умом не дошли, значит, никому не управиться? Вот что книга гласит. — Она привычно перевернула листы, жёсткие, покоробленные сыростью. — «Если ждёт тебя строгий жених, а ты боишься злочестия, налови голодных пиявиц да приложи не скупясь. Пиявицы, насосавшись, тело сожмут и кровавые печёнки покинут. Кто потом ославить решится, будто не честна в опочивальню вошла?»
Малохи, забыв рукоделье, слушали жадно. Сколько же всего хранили страницы, постижимые лишь для боярыни! Сколько тёмного, запретного и манящего, словно огоньки над трясиной!
— А заползут? — пискнул робкий голосок. — Заползут если?
Кука снова закатила глаза, дивясь неразумию. Посмотрела на говорившую, как на дитя. Соизволила наконец заметить служанку:
— Тебе что, Чага?
Молодёнка была из тех, что в родах и материнстве не вянут. Статная, крепкая, оглоблей не перешибёшь, щёки кровь с молоком, глаза телицы, только ресницы подкачали, слишком белёсые. Чага ответила густым голосом, каким песни петь, чтоб в другой деревне пугались:
— Дозорные бают, матушка! Лутошка полем бежит.
Полем она бесхитростно именовала болото. Боярыня Кука собралась было задать ума, не успела. Полсть откинулась, повеяло холодом — вошёл сам вестник.
Медные усики, молодая бородка, сильные плечи. Кто б узнал пугливого паренька, прибившегося к телепеничам два года назад! Сметливого новичка давно уже величали Лутоней. Прежнее имя дозволялось вожаку да подглаварю Марнаве. Эти всей шайке отцы, любого как хотят, так и зовут. Что до баб, Лутошка остался Лутошкой только для Чаги, потому что ей кол на голове затесать было проще, чем новому научить. И ещё потому, что она делила с ним ложе.
Лутошка ударил боярыне Куке малым обычаем:
— Мир на беседе, матушка! Вели столы-скатерти готовить добрым молодцам к возвращению.
Боярыня отложила книгу, заботливо подалась с подушек вперёд:
— Все ли живы, все ли в добром здравии с промысла едут?
Потеряв Кудаша, она завела обычай спрашивать не о подвигах и добыче, только о здравии.
— Ну что, все живые, — ответил Лутошка. — Одна беда, батюшку Телепеню подраненного везут.
Боярыня ахнула. Схватилась за сердце. На лице сразу проступил истинный возраст.
— Слыхали, дурищи? — накинулась на приближённиц. — Телепенюшка за вас раны тяжкие принял! Лыжи мне скорей! Встречать побегу, все язвы кормильцу повью, боль уйму…
— Не полошись, матушка, — поднял руку Лутошка. — Уже скоро сами здесь будут. И о батюшке не кручинься, не сильно заразило его. Оботура поседлали ему, просто чтобы ногу не вередить.
На лице боярыни медленно разглаживались морщины, угасали красные пятна. Отдышавшись, Кука снова взъелась на перепуганных баб:
— Что расселись, бездельницы? Вовсе страх потеряли? Мужи для вас животы слагали в походе угрозном! Сейчас ворота минуют, а у вас столы-скатерти приготовлены? Мыльня нагрета?.. Учу, учу дур, да, видно, без плётки толку не будет…
Малохи кинулись вон. Последней, оглядываясь, шатёр покинула Чага.
— А ты, Лутонюшка, присаживайся с дороги да сказывай толком, — велела боярыня. — Всю правду мне исповедуй! Как есть!
Вернулась служанка, подала деревянную чашку, полную горячего взвара.
— Ну что, — начал Лутошка. — С зубами оказался кошель…
Кука слушала не перебивая. Напряжённо раздумывала. Лутошка даже догадывался о чём. Живя в Чёрной Пятери, он насмотрелся благородства, равнодушия, хитрости и жестокости. Выучился людей понимать. Никогда бы домашняя жизнь не дала ему подобной науки. Он рассказывал друженке главаря о схватке с переселенцами и видел, как могучий Телепеня переставал быть для неё неуязвимой опорой. Что делать, если и он оплошает, как прежде Кудаш?
Под конец рассказа боярыня Кука поглядывала на крепкого и смышлёного парня, явно что-то прикидывая. Лутошка под этим взглядом волновался, радовался, предвкушал.
Помыслим и сотворим
— Матушка богоданная… Све́телка ребята на беседу зовут. В Затресье. В гусельки поиграть просят… Что присоветуешь, благословить ли?
Равдуша сидела на половике. Гладила двух толстых кутят, уткнувшихся в миску. Одна сучонка была смурая при белой грудке и мордочке, другая чёрно-пегая с рыжиной на бровях. Зыка сурово поглядывал на дочерей. Лежал у порога, подмяв головой старые хозяйские валенки.
Перед бабушкой Коренихой выстроилась кукольная дружина. Воевода с занесённым мечом. Стяговник, старшие витязи. Отроки, оружные луками и пращами… Как их расположить, внятным боевым строем или чтоб красивей смотрелись? Тряпичные человечки послушно менялись местами. Не торопясь отвечать, Корениха кого-то поставила на колено: пусть целится из-за куста. Взяла в руки другого, задумалась. Отвечая её мыслям, кукольный воин беспомощно запрокинулся, прижал полотняные ладошки к груди…
Может, именно так и творила людские участи Матерь Судеб в своей ремесленной среди звёзд.
Бабушка задумчиво проговорила:
— Хочу Светелка попросить. Выточил бы гусельки с вершок, витязю дать… Как думаешь, сладит?
— Сладит, вестимо, — обрадовалась Равдуша. — Вот и хорошо, матушка. Пусть уж дома сидит, тебе способляет. Найдёт ещё времечко погулять.
В прошлом году дитятко тоже разлетелось было с дружками на беседу досветную. Сынок малый, глупый, готовый тут же за порогом беды себе наискать!.. Равдуша не благословила тогда. У самой сердце, помнится, заходилось: а послушает сыночек? Ну как возмутится против материнского слова?.. Светел не восстал. После с кем-то дрался из-за насмешек.
Теперь поди вот так прикажи. С его-то опытком в Торожихе.
Корениха подняла голову:
— А по мне, пустила бы парнишечку на белый свет позевать.
— А подбитый глаз выгуляет?.. — пришла в отчаяние Равдуша. — Там ребятищи всё сердитые, колошматники!
— И что? — фыркнула бабушка. — Вот сын мой, память ему негасимая… покуда парневал, рожу с вечорок исписанную столько раз приносил!
Лохматые сестрёнки до блеска вылизали мису, отправились теребить отца. По уму надо было ещё в том году оставить от Зыки щенка. Не оставили: всё казался крепок и горд. Кто ж знал, как сдаст после Торожихи!
Равдуша не склонялась:
— Путь долгий…
— В Затресье-то? Хаживали и подальше. С дорогой три дня всего. Хочешь, чтобы внуки большаковы мальчонке опять проходу не дали?
— Насмешка гла́за не выест!
— А Розщепиха сюда придёт воду мутить. О кровях его пришлых рассуждать.
— Да их младшенький затем только на беседы ходил, чтоб Гарко при нём не слишком задорничал!..
Корениха улыбнулась, кивнула.
— Я тебе и не велю с ним Жогушку отправлять. А Светелу по́рно уже побольше воли изведать. — Подумала, помолчала. Решительно выпрямила, оживила сникшее тряпичное тельце, заставила воина вскинуть голову. Сама с ним выпрямилась, приговорила: — Крылья расправит, может, в самом деле Сквару найдёт.
Утро принадлежит старикам. Их сон недолог, некрепок. Старики просыпаются рано, растапливают печи, садятся валенки подшивать. День — время полных сил взрослых. Тех, кто подъемлет основные заботы и хлопоты жизни. Вечер с ночью — празднество молодых.
До Затресья оставалось не больше версты. Бешеной собаке, говорят, и сотня не крюк, а весёлым холостым парням подавно. В тягость ли день с утра ломать наракуй, если на том конце любушки заждались?
— Гори дрова жарко, приедет Гарко!
— На писаных санках!
— Сам на кобыле, брат на корове!
— Шабрята на телятах, на пегих собачках!
— Рогожникам обида с такого вида…
В очередь мчали лёгкие саночки, где сидела счастливая, закутанная Ишутка. Берегла гостинчики, чехол с гуслями.
Светел бежал по свежей лыжни́це, предвкушал, улыбался и… сам себе казался воришкой. Ну, может, не воришкой, но большекромом — уж точно. Тем, кто без смущения хватает лакомый кус, тянет в рот.
«Мог ещё лапки заплесть… теснинки париться уложить… А как они без меня Зыку через порог?..»
Не с такими бы мыслями на весёлую беседу спешить.
— Опёнок! Слышь, Светел! Что присмирел?
— Наш Опёнок долго молчит, потом гуселишки ка-ак вытащит…
— У иных по одному голосу, у него — сам-десятый!
— А шапку снимет, сразу светло.
«Зыка… Ничего! Ещё поднимется старичок…»
— Когда наши последний раз со своим гусляром выбирались?
— Когда, когда… При отцах ещё.
— Держись, зарогожники! Солнышко припомним! Знай Твёржу!
Светел делал усилие, отодвигал домашнюю печаль. На смену тотчас являлась другая. О голосе-корябке, руках-сковородниках. Которым дрова колоть, а не струны без толку мучить.
«Начну гудить, засмеют… Всю Твёржу со мной…»
Хотелось немедля остановиться, раскрыть чехолок, ещё раз проверить заготовленный наигрыш. И проверил бы, но бежали холмами, через самый мороз. Лыжи свистели по ледяному черепу, по отличному взъёму, зато даже в меховых личинах было не жарко. Начни играть, струн до места не донесёшь.
Вот когда засмеют.
— У Пеньков Зыка заплошал. Худо есть стал.
— В избу взяли, вона как.
«А я веселиться иду!..»
— Крепкий Зыка, полежит, встанет.
— Эй, Опёнок! Как он, дочек признал или мужевать лезет?
— Куда там лезть ещё, сосунки!
Ночь стояла светлая, серебристая. Размазанный пуховик зеленца обнимал песчаную косу, делившую мелководное озеро. Под пологом тумана мерцали тёплые звёздочки. Огоньки двигались, с разных сторон тянулись к большому овину, откупленному для посиделок. Это собирались местничи. Над овином поднимался дымок: девки наверняка уже сидели внутри. Ценовали плющеные стебли, делали вид, будто лишь о материных уроках и думают.
Раньше кругом шелестели зелёные плавни, давшие прозванье деревне. Трестняк и теперь умудрялся выпускать стебли. Хилые против прежних, но на рогожи годились. А рогожа всякому в хозяйстве нужна. Оттого Затресье жило припеваючи. Большими ложками хлебало кулеш из болотных корней с гусиными шкварками. Шумно выезжало на купилище в Торожиху. Взыскательно косилось на пришлых парней, увивавшихся за румяными ткахами.
Знамо дело, отвернись, тут и увезут в нищую дыру вроде Твёржи.
Гарко, старший внук большака Шабарши и ватажок в этом походе, первым сдёрнул надоевшую харю, оттолкнулся, с воплем ухнул вниз по заснеженной крутизне. Парни заулюлюкали, засвистели, посыпались следом. Взвизгнула на санках Ишутка.
Сейчас в тепло! В доброе насиженное тепло, звенящее девичьим смехом, напоённое запахами угощенья…
…Какое! Вынырнув из тумана, твёржинские натолкнулись на крепкую стайку местничей. Парни загодя выстроились стеной, спрятали за широкими спинами своего гусляра.
Светел пригляделся к ватажку затресских, узнал, обрадовался:
— За́рничек! Я тебе лапки привёз.
Тот лишь вскинул голову, надменно изломил бровь. Дружеский разговор будет после. Когда уймут кровушку из «подрумяненных» в честной сшибке носов, разыщут все шапки, отдадут девкам пришивать оторванные рукава.
За надёжными плечами знай пробовали голоса струны. Затресский гусляр Не́быш подкрутил последний шпенёк, покрепче притопнул, ударил сверху вниз кусочком плотной берёсты.
Отвечай при всём народе,
Из какой такой глуши
Люд разбойный ходит, бродит,
Всех гусей располошил?
Светел торопливо встряхнул берестяной чехолок, вынул гусельки, что хаживали по беседам ещё с молодым дедушкой Корнем… подпрыгнул, чтобы притоп вышел весомей, чем у соперника.
Про честну́ю про беседу
Нам напели снегири.
Мы пришли друзей проведать,
Девкам прянички дарить!
Созвучья красного склада он заготовил ещё дома. С какими трудами — лучше не поминать. От самой Твёржи вместе с наигрышем повторял. Теперь ему и слова, и бисерные раскаты струн казались неуклюжими, скучными, одной рукой отмахнуться. Ну, куда денешься, других всё равно не принёс.
Худшие страхи воплотились немедля.
Затресские начали обидно смеяться, вся шаечка снялась с места, двинулась по кругу. Ме́тили перебить дорожку твержанам, те не давали. Оба гусляра старались вовсю.
Подвалили к нам не наши
Дармовое пиво пить!
Больно лихо Твёржа пляшет,
Как бы лоб не расшибить!
Гарко с Зарником ударились плечами. Столкновение получилось далеко не любошное. Светел исполнился злого вдохновения: а вот не хвастаться вам, будто Твёржу переплясали, переиграли! Руки полетели по струнам, он забыл гадать, кто что про него подумает или скажет.
Мы приходим к вам нечасто,
Пива хватит до утра!
А плясать и впрямь горазды,
По работничкам игра!
Загусельщики бряцали нарочно всутычь, вперекор, сшибая один другого с меры и лада. Поддаться, уступить — что боевой дружине стяг выронить!
Дедушкины гусли не подвели. Пели верно, весело, но́ско. Задирали, смеялись. Опёнок приручил не всё подсмотренное у Крыла, но для побеждения вражишки, похоже, хватало. Небыш раз за разом пускал по кругу один излюбленный перебор — отворю да затворю, утону да вынырну! Светел отвечал ему всё новыми, злясь, радуясь, торжествуя.
Рогожники духом не падали. Помогали своему гусляру, орали, ревели:
К нам за стол любой мостится,
Нашим девкам всяк жених!
Только суженых девицам
Подберём среди своих!
Гарко и Зарник снова толкнулись. Оба — добрые молодцы во всём цвете юного мужества. Оба в прежние годы уносили боевой Круг. Такие увлекутся — до стеношной битвы недалеко!
Ты совет запомни, друже:
Стерегись метать слова.
Языку болтать досуже,
А в ответе голова!
Эти строчки Светел припечатал перебором из тех, которые пальцы выделывают как бы сами, по наитию и восторгу… а разум ещё месяц тщится понять, отчего полопались струны.
Из овина высунулась девка, пискнула, спряталась. Светелов соревнователь всё не сдавался: уступку признавать не лицо. Затресские почувствовали, как дрогнул гусляр.
— Эй, Светел! — выкрикнул Зарник. — Глянь, Крыло идёт!..
Оговор вышел что надо. Светел аж запнулся, чуть не выронил гусли.
— Твержане до самого тла оскудели! — возрадовались местничи.
— Косорукие, андарха гудить привели!
Светел оскалил зубы. Пальцы бешено заплясали, рождая всё новые попевки. Небыш ещё воевал, но не мог ни переиграть, ни повторить.
— Не твоё дело, Ойдригович, на наших посиделках играть! — кричали затресские.
— Ишь взялся гусли сквернить! На-ка вот тебе уд андархский!
В растоптанную слякоть под ногами шлёпнулся лёгкий короб с длинной, беспомощно свёрнутой шейкой, с обмякшими жилами струн. Посыпались шуточки по поводу разбитых, отбитых, сломанных удов:
— Ещё не так оттерзаем, когда за Светынь обратно погоним!
Опёнок заглушил струны ладонью. Нагнулся, поднял увечную снасть. Тонкий ковчежец отозвался прикосновению. Жалобно, слабо, но всё-таки отозвался. Может, попробовать оживить…
— Мы? — хмуро осведомился Гарко. — Ты, заводняжка, многих сам оттерзал?
Кажется, шутки кончились.
Зарник сложил руки на груди. Как не оскорбиться, когда называют младшим у рогожного стана!
— Наши прадеды небось чужих не пускали в своём огороде что попало сажать!
«А я тебе такие лапки добрые выгнул. Нёс, радовался…»
Гарко вдумчиво кивнул:
— Деды, может, и не пускали. А внукам, значит, андарха на гуслях не победить.
— Светелко не из тех, — высунулся Велеська, Гаркин братёнок. — Наш он, твёржинский! Его си…
Хотел сказать «симураны принесли», старший брат не дал, вразумил подзатыльником.
— Ну вас, зарогожников, — сказал Светел. Вспыхнувшая было драчливая злость так же быстро опала, оставив одну глухую тоску. — Коли так принимаете, побегу-ка домой.
«А решат ребята на веселье остаться…»
— Беги себе! — скривил губы Зарник. — Хвост поджав, как отцы твои бегали!
Гарко не остался в долгу:
— Вот же взялся предков тревожить. Собою на что годишься? Только храбрый, когда сам-двадцатый на одного?
— Ну, не двадцатый, — начал загибать пальцы Велеська. — Десятый.
Другой парень, Гневик, поправил:
— Тринадцатый, а нас шестеро.
— Семеро! — тонко возмутился Велеська.
Светел отдал в руки малышу поломанный уд. Потом чехолок с гуслями.
— Что высчитывать, — проговорил он хрипло, неспешно. — А не переведаться ли нам, друже Зарничек, один на один, раз я так здесь не ко двору?
Тот вроде смутился:
— С тобой? Да тебя и на Кругу не видали.
Твержане пошли смеяться. Светел тоже засмеялся. До хруста распрямил пальцы. Сжал кулаки. Рядом снова бухнула овинная дверь, высунулась и с визгом спряталась девка.
Парни без сговора начали отступать, давая место единоборцам. Светел вышел на середину, почти с отчаянием вглядываясь в себя. И вот ради этого перетирал пальцами струны? В брызги колотил мешок, распинался на перекладине? «Думал, всех смету ради брата, а вышел другому брату рожу подкрасить. За правду, по сути. И кто на самом деле мой брат?..»
Первый кулак Зарника он пустил мимо себя. Это оказалось настолько легко, что горечь сменилась удивительной ясностью. Вот как надо!
— Раз!
Светел взялся ломать весёлого, рваные движения метали его в стороны, вверх-вниз. Гарко, сам игрец не последний, взял было гусли, но под ногу Светелу попасть так и не смог. В драке Светел всегда жил на мгновение впереди супостата. Зарник, багровея, пудовыми ударами месил пустой воздух.
— Шесть! Семь! — веселились твержане.
Просто так стоять было холодно, они тоже пошли плясать, хлопать себя ладонями, Велеська стучал по гулкому берестяному чехлу. Зарник вдруг растопырил руки, захотел облапить, свалить… Куда! Промазал, не удержался, взрыл талую землю головой и плечом. Мгновенно вскочил.
— Нож!.. — завопил Велеська, указывая пальцем. — Нож! Све-е-етелко…
Редкая беседа задаётся без рукопашной. Спину кому отходить, бока нагулять, рожу искрасить — дело святое. А вот ножовщину затевать… Никто не ждал, стороны чуть промедлили сообща скрутить забияку. Светел тоже увидел тусклое железко, медленно взлетавшее у Зарника в кулаке. Увидел дурной взгляд…
Потом ему говорили, у иных под кожухами разбежался мороз. С чего бы? Опёнок спокойно взял из поленницы две баклуши. Левой подправил оружную руку, чтоб нож канул подальше, никого не задев. Правой…
И добро бы впрямь стукнул! Он не бил, хотел только остановить. Мало ли чего он хотел. Зарник вмялся рожей во вскинутое полено. Левая бровь так и лопнула. Кровь погасила глаз. Разбрызгалась толстыми каплями по лбу и щеке…
…В точности как у Сквары, когда бабушка его дровиной тогда… за кугиклы…
Сомкнулась на плече незримая пятерня…
Светел отлетел прочь, выронил чурбачки.
— Уби-и-ил, — заверещали над ухом.
Да ну, какое убил. Зарника уже поднимали, вполне живого, даже, кажется, отрезвевшего. Он досадливо сбрасывал чужие пятерни. Моргал, тянул руки к лицу.
Светел молча повернулся, незряче, не разбирая дороги пошёл обратно в туман. Вон с беседы, вон из Затресья. Скорым ходом подальше… Велеська дёрнулся за ним, обернулся на брата: а гусельки? а коробейка эта андархская?.. Гарко нахмурился, кивнул парням, твержане потянулись прочь, и с ними Ишутка, сникшая, молчаливая. Жалко веселья, ан сызмала не приучены своего покидать.
Лыжи, воткнутые в снег, дожидались на морозе. Светел уже завязывал юксы, притоптывал по скрипучей лыжнице. Гарко тоже сунул валенки в ремённые стремена, тут сзади накатился, догнал шум, из тумана пёстрым косяком ринулись девки. Крик, писк!
— Вы куда ж это, гостюшки разлюбезные?
— Куда гусляра повели?
— Ждали вас, ждали, уроков без счёта переделали, угощения наготовили!
— Светелко, за что обидеть желаешь?
— Без твоих гуселек ни плавуна, ни часто́го, ни топотухи!
Девки ловили его за руки, за кожух, уговаривали, тянули обратно. Он вырывался, бурчал, наказывал холить Небыша: довольно хорош. О́кидь, севшая на пока ещё малоприметные волоски, делала его нешуточно усатым и бородатым.
— Нейди, Светелко! С нашим пильщиком поди напляшись, тоска смертная!
— Не уговоришь лишний раз гусельки зажать, струночки подольше налаживать, чтобы нам с ребятами целоваться…
— Мы тебе светец удобно поставим, пот со лба промокнём!
— А ныне уйдёшь, всем гуртом дорогу перебежим!
Самая хитрая всхлипнула, пала перед Светелом на колени, голыми пальчиками стала развязывать обледенелые путца. Это было уж слишком. Девичьих слёз он никогда не мог вынести. Тем более что плакать взялась Убава. Первая источница Затресья. Гаркина любушка.
— Ну вас, ценовахи! — рявкнул он грубым голосом. Миротворицы шарахнулись, но Светел подумал об Ишутке. Сбросил лыжи, позволил себя утянуть обратно в туман.
А дальше всё шло правильно, как на любой досветной беседе, как Светелу ещё в дороге мечталось. Ладил плясовую под ногу то девкам, то парням. Временами отдавал игру Небышу. Девки наболтали зряшного, тот был вовсе не пильщик. Ну, может, чуток упорством недобирал. Ещё не выучился играть, как последний раз перед смертью.
В дальнем углу зашивали бровь Зарнику. На это стоило посмотреть. Над внуком гусачника трудился пришлый лекарь, только что чистивший деду глаз от внутреннего бельма. У него была целая шкатулка тонких ножичков, зубных буравчиков, глазных игл. Любопытные девки набили в светец лучин, подавали гладкие нитки.
— А правду бают, будто андархи собственных детей слепят, чтобы те песнями по дорогам кормились?
— Правда. — Молодой лекарь рад был знанием прихвастнуть. — Водят раскалённой кочергой над лицом. Глаза от этого умирают.
— Испекаются? Насовсем высыхают?
— Нет. Только зрачок во всю радужницу и не видит.
Зарник терпел как кремень, спрашивал, велик ли останется рубец на хвальбу перед людьми. Светел обходил его взглядом, но неотступно наплывали мысли про Сквару. Вот бы сейчас рядом приплясывал… в кугиклы свистел… куда веселей против нынешнего всё бы ходило…
Парни и девки в черёд выскакивали показать удаль. Крик, топот, хлопки! Лишь одна рогожница молчком сидела в углу, больными глазами поглядывала на твёржинского гусляра. Её звали Полада.
Шутки, конечно, крутились вокруг Гарки с Убавой. Когда Небыш завёл левобережную песню про горечь замужества, его заглушили насмешками:
— Не наша это вера — жён бить!
— Попробовал бы…
— Ишутку того гляди туда отдавать.
— Ох, раскаемся…
— Кайтар не такой! — Светел окончательно сбил песню, был готов хоть струны Небышу оборвать. — Кайтар мне друг!
Храбрые ткахи опять не дали вспыхнуть ссоре.
— Светелко! А четвёрочку можешь?
Это была новая и мудрёная плясовая забава, подхваченная в Торожихе. Её затевали, когда не видели старики. Срам сказать! Парни с девками брались за руки, плясали четами, отчего взрослые норовили схватиться за хворостину. Когда же творить коленца, на лету меняясь дру́жками, принимались враз четыре четы, за дверью выставляли сторожа. Светел отряхнул усталость, заважничал:
— Обижаете, красёнушки! Как не мочь!
Чтоб затеять четвёрочку, гусляр изволь на зубок, со всеми разноголосьями, усвоить шесть наигрышей. «Знакомство», «девок нарасхват», «чижика», «толкушу», «подгорку»… и, конечно, «гусачка́», излюбленного в Затресье. Каждому парню помоги явить доблесть, девке дай проплыть белой лебедью, величавой, неприступной, желанной…
— Ты кваску попей, Светелко. Пирожком подкрепись.
— А нам квасу? — весело спросил Гарко.
Убава задорно подбоченилась:
— Был квас, да не было вас! Не стало ни кваси́ны, тут вас приносило!
Для Гарки с Убавушкой Светел был готов ещё не так расстараться. Приросла бы Твёржа новым домом, вошла бы в тот дом славная молодая хозяйка… Опёнок благодарно хлебнул вкусного сыровца, отказался от угощения, чтобы не начало клонить в сон. Потёр руку об руку, торопясь снова взяться за струны. Поймал взгляд затресского гусляра.
— Зачинай, — сказал тот. — Подыгрывать стану.
«Аодх! Брат!..»
Светел настолько не ждал беззвучного оклика, что отозвался вслух:
— А?..
И окатило таким ужасом, что пальцы отстали от струн. Больной голос Рыжика, тянувшего к Одолень-мху со стрелой в животе… Опять? Неужто опять?!
«Поспеши домой, брат. Зыка уходит на ту сторону неба…»
…А как они бежали в Затресье! Оперённые радостным предвкушением, лёгкие и счастливые даже после суток пути! Какая усталь, какое что: впереди ждало гордое молодечество, а повезёт, краденый поцелуй!.. Обратная гонка выдалась мрачной, яростной, безнадёжной. Твержане сорвались с беседы, не наплясавшись, подавно не выспавшись в овинном тепле. Помчали в санках Ишутку. Велеська считал себя взрослым, крепился как мог, но скоро поехал на закорках. У Гарки, у Светела, у иных…
— Я ведь не тяжёлый, да? Не тяжёлый?
Могучие парни отшучивались. Прибаутки постепенно иссякли.
Рыжик незримо вился над лесом. Заботился, подсказывал путь, но Светел и сам был зряч в ночном серебре.
«Лети домой, брат! Держи Зыку! Сумеешь?..»
«Сумею».
Золотая искра умчалась вперёд, пропала за небоскатом. Надсада и холод сразу навалились вдвое против былого.
«А сам я что? Я что, какая баба брюхатая?..»
Гарко позже сказывал — Светел захрипел сквозь зубы, всех напугав. Успели решить: замлел, падает! А Опёнок вдруг как размахался кайком, как двинул вперёд, полетел — поди угонись…
Зыка дождался.
Его перетащили к печи. Принесли валеночки под голову. Запах Светела на них свивался с запахом Жога Пенька, но старик уже не замечал. Лежал на боку. Смотрел сквозь пелену, часто и неровно дышал. Мать, бабка, Жогушка — все сидели кругом, гладили, шептали напутствия:
А за мостиком догонишь ты хозяина,
По следочкам выбежишь вподстёжечку,
Ты приветы передай ему сердечные
Да скорей беги обратно домой…
Рядом, сложив крылья, изваянием застыл Рыжик. Пёс как пёс, только непомерно мощный в груди. Сучонки-сестрёнки, смурая да подпалая, испуганно притихли у тёплого бока.
Светел вскочил в избу, даже инея с кожуха в сенях не оббив. Тотчас бухнулся на колени, замкнул круг. Равдуша пригляделась, всхлипнула, потянулась рукой. Сын сидел страшноватый, с покусами стужи на запавших щеках. Даже огненные вихры как будто пригасли. И веяло от дитятка лесом, морозом, чужим очагом… а пуще всего — отчаянием безнадёжной погони.
— Зыка, — выдавил Светел, сипло от долгого молчания и от слёз. — Зыка, ты что же это, малыш?
Пёсий век куда короче людского, но сейчас уходил тот, кто был рядом всегда. Светел бросил из-за спины чехолок.
— Я тебе в гусельки поиграю…
Пальцы скверно слушались после кайка. Он не стал их жалеть. Долблёный ковчежец наполнился гулом, не до конца выплеснутым в Затресье. Окликнул Зыку родным голосом дедушки Корня, голосом Жога Пенька. Светел песню не выбирал, явилась сама, единственная, которую он даже про себя никогда не мог допеть до конца.
Было двое нас, братьев румяных,
Неразлучных, как с нитью игла…
Не пел, шептал, задыхался. Как в полёте, забравшись на невозможную высоту. Скварина голосница заслуживала других слов, лучше, чище, добрее. Когда-нибудь он их сложит. Когда-нибудь.
Зыка дёрнул передними лапами, простонал. Светел не глядя сунул гусли братёнку. Ладонями помог приподнять голову, тяжёлую на странно податливой шее. Зыкины глаза прояснились, Опёнок увидел в них отражение света. Туда, к свету, восходила пёсья жизнь, верная и бесскверная. Взлетала с людских рук — поклониться Матерям… принять новую шубку… опять изведать рождение…
Почему же так горько было провожать её в путь?
Ерга Корениха, Жига-Равдуша, Светел, Жогушка, Рыжик… Зыка, наверное, ещё обонял их, улавливал дотлевающим разумом их присутствие. Младшенький гладил то Зыку, то струны. Струны продолжали звучать.
…И не надо каменных стен…
Мысли Зыки обычно достигали Светела этаким глухим отголосьем, дремучие, звериные, тёмные. В этот последний раз они прозвучали на удивление ясно, по-человечески:
«Верни солнце!»
Гусли в руках у Жогушки замолкали медленно, неохотно.
Отражение далёких огней дрогнуло, рассыпалось, замерло.
Твёржинские ребята сладили Зыке самые честные проводи́ны. Со скорбным рокотом бубна, с пением дудок, с гусельными раскатами. А как вдохновенно выла Ишутка!..
Бабы слушали с одобрением:
— То-то знатно восплачет, отдавая девичью волю. Скоро уже.
Розщепиха кривилась:
— Не дело по псу тризновать. Снесли бы в лес, и довольно.
Но тут уж Носыню и свои внуки слушать не захотели. Им атя разрешил. Его слово было главней.
И впервые лёг Зыка в те самые саночки, что столько зим и лет исправно таскал. Лёг хозяйски, достойно. Сложил голову на передние лапы. Жаль, дочкам не успел показать, как ходят в алыке, да что ж теперь.
— Я научу, — на ухо пообещал Светел. Сам встал впереди. Повёз Зыку бережно, осторожно, как тот его маленького возил.
И рассыпался звонкими углями щедрый, жаркий костёр…
По пути домой, а как без того, заглянули проведать Родительский Дуб.
Увитый ширинками исполин высился, как прежде, неколебимо. Каменный отломок торчал в древесной груди, словно копьё, пригвоздившее биение сердца. Жогушка раскинул ручонки, обнял подножие Дуба. Потом влез братищу на плечи. Приласкать морщину, оставленную кончиной отца.
Раньше для этого и ему, и Светелу приходилось тянуться на цыпочки. Теперь достиг без труда. Снегу нападало или подрастает парнюга?
— Бабушка, — сказал Светел, когда впереди встали ледяные валы Твёржи. — Ты заметила?
Равдушино полотенце, давно истрёпанное до узла, вовсе исчезло.
Корениха спокойно кивнула:
— Заметила, дитятко.
— И что будет от этого?
Корениха помолчала, вздохнула:
— А будет, Светелко, то, что будет. Даже если будет наоборот.
Он помолчал, переваривая. Ничего путного не придумал. Оставил бабушку, догнал Гарку, выбившегося вперёд.
— Дело есть, брат.
— Какое?
— А забыть не могу, что Зарник молол. Про битвы… как наши деды андархов… твои деды то есть.
Гарко нахмурился:
— Я ватажок. Я ему за болтки язык выдерну.
— Не о том речь, — сказал Светел. — Это я не смекнул сразу отмолвить. Он давай кровями считаться, а я повёлся, дурак. Надо-то было сказать: как мы врагов повергали, когда одним плечом за воеводами шли! Теперь мыслю… О ту пору ведь всякий отрок воином наторялся, дружинное служение принимал. Потом поистёрлось.
— Поистёрлось, — согласился внук большака.
Светел продолжал:
— Ныне дружину только на купилище и увидишь. Да и то какой-нибудь Ялмак вожаком. Плохо это.
Гарко подумал, вновь согласился:
— Ещё как плохо.
— Песен боевых мы в Торожихе напелись, а вправду натекут, кем заслонимся? Где воинство?
Гарко засмеялся:
— Слепого быка для жертвенного пира заколем, чтоб враги путей не нашли.
— Ага, — сказал Светел.
— Ты к чему клонишь, брат, не пойму?
— А к тому, что не худо бы нам в Твёрже свою дружину уставить. Хоть младшую, если старики слушать не захотят.
— Другие вроде не помышляют…
— Другие нам не указ. А мы вот помыслим! И сотворим! И не такую, как у Ялмака. Правскую! По сердцу себе! По чести прадедовской!
Гарко даже остановился.
— Вона куда хватил! — и догадался, прищурился: — Воеводой, знамо, метишь?
— Не, брат. — Светел мотнул головой, глянул исподлобья, упрямо, глаза горели. — Сам воеводой ходи. Я что… я гусляром при тебе, боевым маячником, пока братёнок мужает.
Гарко задумался.
— Ну! — пристукнул в ладонь кулаком, рукавица о рукавицу. — Значит, другой раз рогожникам зададим! Не уйдут даром!
Светел продолжал, не слушая:
— А Зарника подвоеводой к тебе. Чтобы правой рукой был, заменить умел, коли придётся.
— И знамя сделаем!
Гарко уже перебирал хищных птиц, рыб, зверей, каких мог вспомнить.
— Снегиря, — сказал Светел.
— Почему?
— А я знаю! — подбежал Жогушка. — Я расскажу!
— После расскажешь. Науку воинскую у кого переймём?
— Сами обретём.
— Пожалуй, — усомнился Гарко.
— Ну хоть «мама» кричать не будем, если вдруг что.
Помолчали.
— А после? — спросил Гарко. — Как натешимся берестяными шеломами? Сколько было у нас игр, все помалу прискучили.
— Это не игра…
— Всё равно прискучит. Ещё ты, коновод, на сторону глядишь. Вот уйдёшь, ребята и разбредутся.
Светел числил себя тугодумом. Однако сказанное было так неправильно, нехорошо, невозможно, что его осенило:
— А у дяди Шабарши благословения испросим опасного промысла поискать!
Гарко даже остановился.
— Ух ты, — всего и сумел выговорить.
Светел продолжал, глаза разгорелись:
— Помнишь, купца Бакуню Дегтяря в Торожихе ждали, не дождались? Мы бы другого такого на Светыни встретили. Не трусил чтоб.
— И на левый берег выбежать можно. Загодя сговорившись.
— Как станем воинством искусны, всё как есть и разведаем.
— Кайтар! С Кайтаром уговоримся!
— Да он и так не боится ничего.
Теперь глаза горели уже у обоих. Сколько всего! Какая жизнь впереди!