Братья — страница 12 из 16

Чёрная Пятерь

Всякий раз, когда Злат оказывался на снегу, из недр памяти выплывало одно и то же. Ему тринадцать, он стоит на коленях, а кругом — густой сумрачный лес. Он не смеет поднять головы, видит лишь меховые сапоги, переступающие по плотному насту. Злат до сих пор чувствует пёсий запах шерсти на отворотах, помнит узор бисерной вышивки и жемчужное зёрнышко, готовое соскочить с надорванной нитки. Зёрнышко хочется сколупнуть, сунуть за щеку, сберегая до дома. Если потеряется, отец непременно заметит. И кто окажется виноват? Тогда-то лаской вспомнится нынешняя гроза.

«Другой случай будет?! — кричит из-под тёмного неба надсадный старческий голос. — Я, значит, последнее продаю, а мне другого случая ждать велят?!»

Гонец, доставивший восьмому царевичу обидную весть, благоразумно держится опричь, Злат его даже не видит. Сам он не смеет поднять головы — силится вдеть отцовские ноги в ремённые стремена лыж, но Коршак слишком зол и раздражён, чтобы хоть мало устоять на одном месте. Все уже поняли: никакой охоты нынче не будет, однако повеления подать снегоступы царевич не отменял, а самочинных решений от подданных он не терпел отродясь.

«Это хлевок с утками, а не воинский путь!»

Злат кое-как улавливает лыжей отцовский сапог, правый, где болтается бусинка… Пальцы, заледеневшие без рукавиц, вхолостую соскальзывают с завязок.

«Никчёмный сын шлюхи, зачатый позади нужника!..»

Каёк обрушивается на спину. Искры из глаз! Злат горбится на снегу, прикрывает голову рукавами. Ждёт новых ударов. Однако лыжный посох вдруг валится из рук Коршака, царевич сгибается в кашле. С морозом вроде нынешнего скверные шутки. Разумный полесовник дышать-то старается через шерстяную повязку, какое на воле криком кричать!

И кто опять выйдет кругом виноват, если батюшка разболеется?


К Чёрной Пятери следовало бы привозить из Выскирега впавших в уныние. Тех, кто грустно взирал на повседневность стольного города, замечал плесень медленного умирания и рассуждал о погибели тысячелетней державы. Много ли разглядишь из затхлого подземелья?

Ушедшая вода лишь добавила береговым откосам величия и неприступности. Дорога карабкалась наверх крутыми локтями, плотный ком тумана казался венцом, возложенным на утёсы. Ветер клонил и оттягивал его вершину, рвал косматый хвост на клубы и полосы, уносил в тучи. Пять гордых башен то появлялись, то пропадали во мгле. Одна, самая высокая, чуть клонилась, подрубленная Бедой, но и она собиралась стоять ещё не один век…

Медлительные сани одолели половину взъезда, когда из тумана высыпали мальчишки. В валеночках, в залатанных сермяжных кафтанишках. «Новые ложки», — сообразил Злат. Как есть выскирегские мезоньки. Разве что не такие наглые и вороватые. Мальчишки гнушались следовать дороге. Садились в снег, скатывались напрямки. С поклонами окружили походников, облепили сани, взялись помогать оботурам на последних, самых крутых петлях подъёма.

Мост через заплывший ров давно врос в землю. Ворота стояли распахнутые — зримый знак, что здесь никого не боялись. У ворот собралось население крепости. Несколько старших, ещё подростки и ребятня.

— В доме Владычицы рады послужить рождённому от царственной крови, — поклонился гостю суровый светловолосый мужчина. — Повелевай, Коршакович.

Злат нашёл глазами надвратный лик, тёмный от сырости, коснулся ладонью груди:

— Я привёз от подножья Огненного Трона слово привета верным детям Царицы… Ты, верно, Лихарь?

Смекнуть было легко. Мартхе не ошибся: перед Златом стоял вылитый Гайдияр, только моложе. Лицо, осанка, мужественная и грозная стать…

Лихарь снова поклонился:

— Мой господин чтит вниманием самого последнего из котляров.

С ним вышли здравствовать Злату ещё двое, сходные, как отец и сын. Только старший почтенное брюхо уже нагулял, а младший пока нагуливал.

— Идём в тепло, достойный свет Коршакович, хватит перед воротами без правды стоять! В мыльне отогреешься, угостим, чем богаты…

Злат сказал:

— Владыке Хадугу доносят, Шегардай вот-вот украсится новым дворцом вместо старого. А сам я вижу: ты будешь добрым державцем тому дворцу, сын Гелхи.

Польщённый Инберн распушил усы. Всякому радостно сознавать, что его имя знают в столице, в покоях Высшего Круга. Он хлопнул по плечу круглолицего парня, вытолкнул вперёд:

— Вот, наглядочка готовлю, за меня служить в доме Владычицы… Он тебе всё у нас покажет, расскажет. Кланяйся, Лыкаш, благородному Коршаковичу!

«Лыкаш», — подтверждая догадку, кивнул про себя Злат. Вслух сказал:

— Я лишь скромная щепка от восьмой ступеньки трона. Доведётся ли повидать здешнего волостеля, великого котляра?

Лихарь ответил:

— Мы нынче к вечеру учителя ждём.

Злат всё же пренебрёг советами Мартхе, вздумал явить понимание воинского пути:

— Он, верно, с орудья идёт во славу Владычицы?

Брякнул, сразу понял оплошку. Мораничи переглянулись. Лихарь не унизил знатного гостя, ответил тонко:

— Наш великий отец по земле ходит и воздухом дышит во славу Владычицы. Он третий день сыновей на лыжах гоняет, ныне, вышней милостью, возвратится.

«Прости, друже! Впредь нипочём твоего вразумления не покину…»

Инберн толкнул воспитанника. Воробыш кашлянул, отважился подать голос:

— Благоволишь ли, батюшка высокоимённый гость, глазом посмотреть, хороши ли палаты приготовлены…

Злат милостиво кивнул. Было стыдно и смешно. В Выскиреге он ходил ничтожным для всех, кроме Эдарговичей. В хоромах Высшего Круга сидел всего один раз. На коврике у двери. А здесь! «Как бы под конец похода к царской почести не привыкнуть…»

Лыкаш тоже заулыбался. Оставил робость, повёл знатного гостя во двор.

Недоставало человека, о коем Мартхе рассказывал всего более. «В дозоре? На башне сторожем? В холоднице наказанный?..»

— А где… — начал было Злат. Спохватился, прикусил язык. Про дикомыта, если что, лучше вовсе не спрашивай, упреждал Мартхе. Тотчас поймут, с какого дерева кукушка накуковала…

Услужливый Лыкаш повернулся:

— Что, господин?

В это время молодые мораничи во дворе словно бы слитно колыхнулись в одну сторону. Мгновением позже сразу с двух башен, обращённых к заливу, долетел громкий свист.

— Идут! — обрадовался Лыкаш. — Учитель возвращается! Полуднём раньше, чем ждали!..

Злат оглянулся. Все не занятые обустройством походников бежали вон со двора. Туман взялся вихрями за спиной сурового стеня: первый долг Лихаря был наставнику, потом уж всем остальным.

— Не угодно ли будет благородному гостю… — начал старший державец.

Злат даже не вспомнил, вменяла ли что в таких случаях выскирегская чинность.

— Идём скорей, добрый Инберн! Встретить в воротах великого сына Владычицы, это ли не честь для меня!


Вывалившись обратно на снег, он увидел зрелище, достойное памяти.

Внизу во всей славе распахивалась морозная ширь, которую Злат только что измерял своими ногами… и, если по совести, предвкушал не видеть ещё хоть несколько дней. Ребятня, обойдённая лесной потехой с учителем, гроздьями свисала с края обрыва, галдя хуже птичьего базара. Мальчишки наперебой тянули руки, указывали что-то вдали. Злат присмотрелся. По замёрзшей ладони залива подползали два тёмных пятнышка. Медленно-медленно, одно чуть впереди.

— Пороша вторым, — со знанием дела возвестил кто-то.

— Какой Пороша? Побежка Бухаркина!

— Зенки протри!

— Ну не Хотён же.

— Хотён на ногу тяжёл, пожрать любит.

— Когда это они Ворона обгоняли?

— А когда он тебя, соплюгу, на закрошнях тянул!

Бросились бы в кулаки, только стеня и убоялись.

Пятнышки подползали, по-прежнему всего два. Злат попробовал на глаз прикинуть расстояние, а с ним скорость. Получилось — так быстро и птица не пролетит.

По мере того как точки обзаводились ручками, ножками, превращаясь в двоих бегунов, голоса спорщиков стихли.

Злат, впрочем, не слушал.

Он смотрел на переднего, околдованный мощью, безоглядно сжигаемой в последнем усилии. Лыжник отдавал всё, сбережённое на ста вёрстах бега. Достигнув подъёма, пошёл вверх, как по ровному месту. Что за сила нужна, чтобы так-то драться на крутизну!.. У Злата до сих пор жаловались ноги, запомнившие каждый поворот, каждое плечо взъезда. Он начал беспамятно переминаться, помогать незримым кайком… Спохватился, нахмурился, перевёл взгляд на второго.

Увидел совсем другой ход.

Этот словно вовсе не касался лыжами снега. Скользил в двух вершках над дорогой, плыл на незримой нити, подцепленной к облакам. Стелился клочком тумана, готовым оторваться от тверди… Никакого последнего, яростного выплеска сил: так, приплясывая, летит с поля позёмка. Злату показалось — мог легко изойти переднего. Просто не хотел.

Они были на верхней трети подъёма, когда в морозной дымке залива показались другие. Отставшие бежали кое-как, не за победу, просто к отдыху и еде… пытались не слишком осрамиться при этом.

Ученики прыгали у обрыва, плескали руками. Гомонили, свистели, задорили своих.

Передний взнял наверх с таким грозным и яростным вдохновением, будто самую крепость собирался приступом брать, — а и взял бы, да там загодя растворили ворота. Злат даже не сразу увидел седую бороду, торчавшую из-под меховой рожи, не сразу ей удивился. Победитель бросил вверх руки с кайком, неизжитое бешенство гонки рванулось хриплым выкриком:

— Славься!

— Славься, Владычица! — грянули ученики. Нестройно, но так, что отголосья загудели в стенах Пятери, чуть не в тучах, поровшихся о Наклонную башню. «Да это ж Ветер, — ахнул про себя Злат. — Сам Ветер…»

Ребячья сарынь уже ползала под ногами учителя. Мальчишки отталкивали один другого, в драку оспаривая честь снять с него лыжи. Злат замер в полусотне шагов. Богатый, строчённый дорогими нитками кожушок в море серых заплатников… Злат казался себе оборванцем на богатом пиру, отчего?.. Ветер вроде повернулся к нему, Злат встрепенулся, хотел приветствовать, говорить, но котляр не задержал на нём взгляда. Сердцем был ещё там, на гнетущих и возвышающих изволоках пройденных вёрст. Второй лучший бегун стоял рядом, точно так же облепленный мелюзгой. Улыбался, держал в руках лыжи. Волосы чёрным свинцом, нос горбатый… «Сквара? Не Сквара?..» — гадал про себя Злат.

Новые ложки гомонили, вперебой что-то рассказывали, каждая пара чумазых рук тянула в свою сторону. Ветер шагнул к ученику, крепко обнял:

— А я всё гадал, сын, когда уже ты обставишь меня! Слетаю в раскат, сам жду: вот сейчас наддаст, обойдёт!

Долговязый ответил негромко:

— Я ищу, чему у тебя поучиться, отец, а не как бы обставить.

Мелькнула перед глазами спина Лихаря в меховой безрукавке. Злат моргнул, отвернулся. На подъём тяжёлой толпой лезли отставшие. Барахтались, теряли разгон.

— Сто́ит на трое дён из дому отлучиться, тут самое занятное и происходит, — сказал голос. Злат вскинул голову. Перед ним стоял Ветер. Цепкий, собранный, видящий каждую мелочь. А ведь только что рвал жилы и душу, славя Владычицу невозможным деянием… Он улыбнулся Злату, словно давнему другу. — Не в пронос твоей чести, гость высокоимённый… Мы тут, в лесном заглушье, люди простые. Побрезгуешь ли в мыльню со мной и детьми?


В покоях Ветра было тепло и по-особому тихо.

Ничему в открытую не дивись, упреждал Мартхе. Угадывать не надейся. Спросят, говори лучше как есть…

Россказни Мартхе сулили полубога. Вчера Злат увидел радушного хозяина, чуточку простоватого в своей щедрости. Седеющего воина, по-прежнему способного честно посрамлять молодых — и по-детски обрадованного победой. Сегодня…

Окольные Злата внесли два расписных короба. С поклонами удалились.

Внутренние палаты крепости, где успел побывать Коршакович, живо напоминали выскирегские. Хотя, конечно, здесь вправду жили попроще. Певчих пичужек для услады взора и слуха не содержали. Тканых начертаний былой державы под ноги не бросали. А так — по стенам ковры, меха, войлоки обороной от холода. Яркие, налитые чистым маслом светильники…

Ветер усадил Злата в заваленное подушками кресло, сам сел напротив:

— Вот теперь сказывай, почестный гость, чем воинский путь праведной семье послужить может.

Злат вытянул из-за пазухи свиток с печатями, передал котляру.

Ещё к разговору были допущены Лихарь и «Сквара — не Сквара», его звали Ворон. По знаку Лихаря он переставил короба поближе к столу, поднял крышки.

Ветер скосил глаза, даже от письма оторвался:

— Что за справа чудная!.. Выложи, старший сын, чтобы мне не рыться, как разбойнику в краденом!

Злат понял: с подарками не ошиблись. У Лихаря был глаз на соразмерность и красоту. Стол украсился маленьким воинским святилищем. Два старинных меча. Острые, как шилья, кинжалы. Тонкая густая кольчуга — под кафтан вздеть на орудье. Позолота, переливы каменных граней, чудеса полузабытых письмён. Извитые листья да цветы, ан вглядишься — «Друга обтеки, врага оботни, всё зло отсеки»…

Ветер не усидел. Отложил свиток. Быстрым движением взял боевой нож, самый неказистый, в простой бирюзе. Осмотрел клинок, щёлкнул, послушал звон.

— Я думал, такой уклад уже и варить разучились… — Вернул в ножны, бросил поперёк всей любовно выложенной Лихарем красоты. — Рассказывай, Коршакович.

За пределами зеленца сегодня мело. Крыши Чёрной Пятери умывал дождь.

— Дорога мне суждена во исполнение слова, данного батюшкой. Владыке Хадугу донесли, что моего тестя…

— Это я знаю.

— Разбойные дикомыты убили, — с разгону договорил Злат.

Ворон, скромно сидевший на корточках у двери, поднял голову, отблеск пламени косо пронизал глаза, на миг заставив светиться.

— Это я знаю, — повторил Ветер. — Убитые давно погребены, твоя невеста присмотрена, разбойников след простыл. Почему владыка послал тебя под кров Правосудной?

— О моей судьбе решал Высший Круг, хотя я ничтожен. Было сочтено, что гибель Бакуни Дегтяря может оказаться не так очевидна, как утверждает донос.

Ветер прошёлся от стены к стене.

— Владыка явил воистину царскую проницательность… Что насторожило его?

«Говори лучше как есть», — отдался в ушах голос Мартхе.

— На самом деле, — сказал Злат, — владыка отдал суждение третьему праведному наследнику. Ибо государь Эрелис…

— Что насторожило его?

— Слова́ «взял под защиту». Праведный Эрелис нашёл, что такими слишком часто прикрывают нечистую совесть. — Злат подумал, добавил: — Это по его наставлению я приехал сюда.

Ветер долго молчал. Взял нож, только возвращённый Лихарем на самое подходящее место. Задумчиво повертел. Снова бросил как попало.

— Неисповедима смертным мудрость Владычицы… — пробормотал он наконец. — Воистину знает Правосудная, кого покарать, кого уберечь… — Опять надолго умолк. — Отдохни у нас, Коршакович. Потом я отправлю с тобой сына. Вот его. — Кивнул на Ворона. — Он сам дикомыт, небось лучше всех разведает, кто и что натворил.

Злат с новым чувством оглянулся на лыжника у двери.

Ветер улыбнулся краем рта, будто вспомнив давнюю шутку:

— А надо будет — разведается.


За дверью, в сумрачном каменном переходе, Злата и Ворона дожидался Лыкаш.

— Всё ли хорошо у твоей почести? Нет ли нуждишки какой?

Он смешно потел, топтался, мял руки. Полошился хуже, чем перед спуском в заплесневелые погреба.

— Я дивился вчера на пиру, — сказал Злат. Полюбовался смущением молодого державца, с улыбкой продолжил: — Столь отменно украшенных блюд я даже в Выскиреге не видел. Сладкие заедки аж рушать боязно было… Кто трудился над пищами для высокого стола? Не сам ли Инберн руки заголил?

Правду сказать, его куда более удивило, что второй победитель, Ворон, сидел за общим столом, ел, как все, озёрную сырую траву. Но это наблюдение Злат оставил пока при себе.

— Не, — смутился Лыкаш. — Господин державец следит, чтоб снедное силы крепило и нёбо ласкало. А украсы… Это Надейка старалась, чёрная девка.

— Пришли её ко мне, — сказал Злат. — Она заслуживает подарка.

И не понял, отчего Лыкаш как-то тревожно скосился на молчаливого Ворона.


— Учитель… если мне позволено будет спросить…

Ветер просматривал письма, дожидавшиеся его возвращения.

— Спрашивай, старший сын.

— Коршакова сына пристало бы Златцем именовать, но ты его ни разу, даже заглазно…

— Это потому, что мы с тобой сами пригульные, не нам губу оттопыривать. Вот послушай: Люторад опять жалуется. Мо́чи, пишет, не стало в Шегардае сидеть. Люди всё непочтительные, Владычицу бояться забыли, на дворцовые стены брёвна вздымают, нагалом срамные песни орут. Уж он бы, Люторад, их словесным жеглом на разум направил, да старец, в чём душа, — не даёт… Скромным поклонением довольствоваться желает.

Стень помолчал, ответил неуверенно:

— Сколь я помню прежние письма, благой Люторад видит истинное служение в том, чтобы сопрячь жреческое слово с мощью воинского пути…

Ветер досадливо бросил грамотку.

— А я мыслю, нет ничего опасней такого супружества, в особенности для веры. Если вся сила державы преклонится Владычице, у Справедливой скоро переведутся святые. И вот что́ велишь ему отвечать?.. — Взяв другой свиток, сломал печать, пробежал ровные краснописные строки, брови поползли вверх. — Ты вот это послушай-ка, старший сын! Бьёт челом нам Коверька, учёный купец. Вменил, пишет, в заботу себе разыскать и вернуть кое-что из убранства Эдарговых красных палат! Похоже, малый непрост, вызнал, что иные вещицы могли у нас в Пятери задержаться… Особо же две безделицы: «…первая рекше блюдо пирожное превеликое, с проушины для деревянные ручки, с цветы алые да золотые и завитки, его бы двоим человекам к царскому столу выносить…» Что скажешь, старший сын, есть у нас похожее блюдо?

— Не в обиду, отец, — потупился Лихарь. — Я такого в крепости не видал.

— Мало ли, что здесь было, да сплыло после Беды, — нахмурился Ветер. — Ладно, мы воины, нам хоть с золота-серебра, хоть из простой мисы в рот зачерпнуть, было бы что черпать… О! Дам Лыкашке орудье! Скоро его на державство опоясывать, а что за державец, если ни орудья для Владычицы не исполнил? Ворона с ним пошлю, когда из Ямищ вернётся… — Хотел дальше читать, но поднял глаза. — Чем ты, старший сын, опять недоволен?

— Отец… Может, Хотёна моего с Лыкашом? Чтоб долго не ждать…

«И ученики ропщут. Как орудье помудрёней, всё Ворону! Им тоже твою хвалу охота стяжать…»

— Хотён твой Лыкаша, бедолагу, лыжным гоном насмерть уморит и с насельниками обхождения не найдёт. А Ворон пусть привыкает учить. Есть у меня замысел на него.

Лихарь потемнел, ковры на стенах качнулись перед глазами.

«Ужели стенем хочешь ненадобного… Вместо меня…»

Ветер зорко посмотрел на него:

— Оставь ревновать, старший сын. Твоего места он никогда не займёт, а вот с поездом за новыми ложками я его, пожалуй, отправлю… Ты дальше послушай. «Другая же вещица рекше картина, писана по кедровой доске, а доска есть трёх пядей шириною да семи высотою, а явлены на оной картине мученик царь Аодх со царицею и младенец наследник, в обои руках воздетый людям на погляденье…» Об этом что скажешь?

Лихарь стоял как внезапной стрелой пройденный. Страдал, смотрел в сторону. Учитель ждал ответа. Стень кое-как выдавил:

— Доска… зрак утратила… стыд вернуть… вся сыростью съедена, облупилась…

— Ладно, — сжалился Ветер. — Дело неспешное, успеем решить… — Дочитал письмо до конца. — Ишь, Коверька! Не безмездно выпрашивает. Сулит кроме торга серебра взвесить, сколько велим. Но ведь не с царевичей брать? Воссядут на Огненный Трон, всё сочтут.

Лихарь придвинул учителю ещё несколько берестяных писем. Руки, знакомые с тысячей способов отнятия жизни, неукротимо дрожали. Ветер бегло просматривал грамотки.

— Временами кажется, будто я знаю людей, но они не устают меня изумлять, — сказал он со вздохом. — Возгнушалась купчиха мужем-переметчиком… дети ростовщика наследства не поделили… мы-то при чём?.. Хотя… — Он заново развернул отложенную было берёсту. — Волокиту в себя привести дело доброе. Зови, сын, ко мне Беримёда! Пошлю их с Порошей отучать изменщика зариться на чужую красу.

Лихарь чуть помялся:

— Отец… не в укоризну… Белозуб ко мне плачет, орудья просит.

— Ему дано было орудье, — прищурился великий котляр. — Я до сих пор последки расхлёбываю.

Лихарь поклонился, вышел. Оставшись один, Ветер развязал тесьму на последнем оставшемся свитке.

«Поздорову тебе, добрый брат, — писала Айге. — Ты изрядно удивил меня, пощадив негодного Брекалу, но оказался кругом прав. Скоморошек немало прославил Владычицу даровитыми песнями. Всего же краше, как ты и ждал, удаются ему представления выводных кукол. Действо о Беде и спасённом наследнике поистине вдохновенно. Увы только, Брекала не озаботился лучше узнать дикомытов, отчего не смог толком всколыхнуть пересуды, выдразнить откровенное слово. Впрочем, вряд ли стоило ждать, чтобы все повернулись в одну сторону и указали перстами: да вот же он!..»

— Дальше, дальше, — жадно пробормотал Ветер. — Что вызнала?

Айге будто щурилась из-за строчек, умная, хитрая, терпеливая. Радовалась случаю подразнить.

«На Коновом Вене, как всюду, растёт множество приёмных детей. Большинство не помнит истинного родства. Ещё есть целые деревни, прозываемые андархскими, их считают наследием былых войн. Стало быть, наш отрок для здешнего люда своеобычен наружностью, но не дикообразен…»

— Ну?..

«Я свела дружбу с первейшей злыдницей его племени…»

Осторожная Айге не упоминала имён. Мало ли что могло случиться с гонцом, мало ли кому на глаза могло попасться письмо.

«Старуха честит приёмыша упрямым и дерзким, но особых нечаянностей его появления не вспоминает. Сам отрок брал ложку правой рукой, а у лотка оружейника любопытствовал не больше других. Я устроила ему случай явить силу души и нашла паренька не столь податливым, как мы опасались. Он ходил смотреть маньяков и обратился к Брекале, но скоморох, раздражённый насмешками, его отогнал. Ещё скажу, отрок отменно силён, искусен в лыжном делании и неплохо владеет гуслями, хотя истым даром не взыскан…»

Ветер опустил свиток.

— Не взыскан, — повторил он вслух. — Аодха смешили льстецы, хвалившие его дар гусляра…

«Краткость торгового праздника не дала мне времени послать дочь за последними доказательствами его родства. Будущей весной я предполагаю возобновить нынешние знакомства и, волею Владычицы, установить подлинность того, в чём сомневаюсь сегодня».

Ветер окончательно покинул кресло, заходил по комнате. Многолетняя привычка успела проложить тропинку из угла в угол. Лихарь предлагал сменить старый ковёр, но Ветер отмахивался.

— А ведь в руках был, — прошептал он, глядя сквозь оружие на столе, сквозь годы и каменные стены. По брёвнам тына ползли кровавые струйки, смываемые дождём, а над ними бледными пятнами расплывались детские лица. — В руках был…

Снова взял свиток, начал похлопывать по ладони. Незримая собеседница улыбалась ему с лукавым намёком.

— Ты спросишь, не продешевил ли я, взяв старшего, — сказал Ветер. — Нет, Айге. Не продешевил…


В плохие дни Коршак выселял сына из домашних покоев. Крик, слюна брызгами, тяжёлая палка в старческой, но ещё крепкой руке… Злат собирал по двору пожитки, раскиданную одежду. Шёл ночевать к слугам в людскую. Потом батюшка прощал, приказывал вернуться. Злат втаскивал постель и кожух обратно, заранее зная: скоро всё повторится.

Сестра была добра, но у неё Злат опять жил из милости. И никогда об этом не забывал.

Чёрная Пятерь оказывала ему непривычное уважение. В уютной хоромине было даже окошечко, забранное белым стеклом. Снаружи по стёклышку стучал дождь. Что за радость после душного оболока, где ноги толком не вытянешь!

Вечером Злат валялся на подушках, забавляясь в читимач с ближником по имени Уле́ш, когда в дверь постучали.

— Открой, — кивнул Злат.

За порогом, опираясь на костыли, стояла девушка. Очень маленькая и напуганная. Ворон, тёмная тень за спиной, первым подал голос:

— Ты Надейку видеть хотел, кровнорождённый.

Он держал плетёный подносик тех самых заедок, похожих на душистые живые цветы.

— Входи, добрая чернавушка, — сказал Злат. — Ты славно порадовала меня. Скажи, милая, твоё умение от матери или его тебе привили в котле?

Надейка испугалась ещё больше, оглянулась на Ворона:

— Милостивый господин…

Дикомыт поставил поднос, отступил к двери. Снова обратился в непроглядную тень.

— Милостивый господин, эта чернавка… от образа Справедливой… художество постигала…

Злат заметил:

— Ты вряд ли помнишь цветы. Как вышло, что изделием твоих рук обманулись бы пчёлы?

— Этой чернавке было позволено в книжнице травники созерцать…

Улеш принёс кожаную шкатулку. Злат достал витую серебряную цепочку:

— Носи на счастье, искусница.

Надейка удобней перехватила костылики, низко поклонилась ему. Злат заметил на девичьей шее тесёмочку и на ней — розовый завиток раковины. Улыбнулся:

— Жених подарил?

Надейка вдруг покраснела:

— Просто человек добрый… В болезни пожалел… ни разу не видев…

Злат всё косился в сумрак возле двери. Ему хотелось подзудить, испытать Ворона, он не знал как, злился и не мог показать злости.

— Ступай, славница.

Когда дверь закрылась, в створку через всю комнату полетела подушка.

— И вот с ним в Ямищи ехать! Я думал, нет наглей наших выскирегских мезонек, но этот!..

Улеш помалкивал, уставившись на доску для читимача. Он никогда не перечил Злату и вообще редко открывал рот. Он был на год моложе, а в волосах — полно седины. Злат перевёл дух:

— Твой ход…

Они довершали третий круг игры, когда снаружи донёсся звук, настороживший обоих. Негромкий, трепетный вздох, протяжный, бесконечно печальный…

— Мартхе говорил, башня воет, — прошептал Злат. — Наклонная. Когда с Кияна буря идёт.

Друзья прислушались. Зов повторился, долгий, тоскливый… вдруг взмыл, заворковал, зажурчал древней и простой колыбельной, известной множеству поколений андархов:

Кошка холит котя́,

Я целую дитя,

Это песни зачин.

Внизу живота разбежались нити жутковатого холода. Злат быстро оглянулся на ближника. Улеш, белый как тесто, зажимал пальцами уши. Злат бессильно обнял друга. Заново ощутил себя щепкой в ручье, уносимой велением обстоятельств, волей гораздо более сильных людей… птахой с крылышками, укороченными от рождения. А он было разлетелся…

Во дворе намело.

Нам у печки тепло.

Спи, мой маленький сын…

В снежном городке

В нескольких верстах от крепости, на вольной поляне, у мораничей был устроен боевой городок. Чтобы крепить руку и глаз, разрубая снежных болванов. А промахнувшись мимо цели стрелой, не клеить новую взамен разбитой о камни.

— Ты первый из праведных потомков, кто приехал самолично взглянуть, как мы здесь славим Владычицу, — сказал Ветер.

«Я не царевич и не смею посягать на родство, — ещё при начале знакомства уведомил его Злат. — Ты слишком великодушен…» Ветер посмеялся. И продолжал вести себя так, будто в гости пожаловал сам Гайдияр. Восемнадцать лет домашнего ига дёргали за язык, но Злат не давал ему воли. Что однажды сказано, не поновляй, упреждал Мартхе. Ум клинок, память щит: а его щита никто не пронял…

— Слишком многие довольствуются сказками о страшном котле, где злые похитчики детей варят, — продолжал Ветер.

Он сидел в лёгких саночках, кутался шубой. Его, выстроившись гусем, везли четверо младших. Злат видел: шустрая ребятня чуть не дралась, кому в корень вставать.

— Ещё болтают, — продолжал Ветер, — мы чёрные требы кладём, взыскуя умений, запретных доброму человеку. Нет бы, говорю, в путь собраться да самим посмотреть!

Ворон скользил соседней лыжницей, рассматривал беговые ирты Злата. Заметил взгляд гостя, отвернулся.

Дух укрепим на ратное старанье,

Страх отметём на воинском пути,

Длинной рукою и перста касаньем

В битве земной Царицу защитим!

Внутри городка уже сновали новые ложки. Чистили снег, покинутый вчерашним ненастьем. Слово «городок» вроде разумело стену для ратного приступа. Она впрямь виднелась посредине: башенки, между ними пряслецо в полторы сажени. Однако поляна сама давно стала подобием крепости. Только перевёрнутым. По всем сторонам высились отвесные раскаты. С вершин, оплавленных летними оттепелями, скалились ледяные иклы сосулек. Снег наваливали на санки, увозили прочь.

Ветер притопнул валенками, сбросил с плеч шубу.

— Гуляй, гость именитый. Поглядывай. Возжелаешь — испробуй… Ты, сын, присмотри, чтобы не знаючи под стрелы не встал.

— Присмотрю, — кивнул Ворон.

«И мне ехать с ним! А Мартхе баял… да мало ли что он баял. Сам буду решать!»

Пестовать обиду сразу стало некогда. Младшие ребята, которым в Выскиреге заботливые няньки не дали бы ножика в руки, стояли рядком, плотно зажмурив глаза. Парень постарше двигался вдоль цепочки, как недельщик на правеже. По случайному выбору толкал в грудь одного, другого… Ученики, не противясь, падали сбитыми кознами. Да не в рыхлую мякоть — на голый лёд! Те же няньки ручек-ножек целых не чаяли бы сыскать. А мальцы — хоть бы что. Вскакивали, спешили обратно. Подошёл Беримёд, застиг увлёкшегося «недельщика», подцепил, ринул. Парень извернулся, как подброшенный кот, пустил колесом самого Беримёда. Младшие засмеялись.

Злат вспомнил, как на него пялились в мыльне. Гнули шеи, прятали взгляды. И всё равно пялились. Выискивали царские знаки. Не находили: великое клеймо миновало даже батюшку, рождённого всего лишь восьмым наследником трона. Сегодня настал черёд Злату пялиться на парней, истязавших себя воинским правилом. Рослый, пригожий на улицах Выскирега, здесь Злат был мешок. Ни гибких мышц, ни скоморошьего проворства в ногах. До дрожи хотелось сверстаться, явить себя среди них. Как они!

«Сулился же меня батюшка в котёл сбагрить, нежеланного. Как я боялся! Вовсе ничего, глупый, не знал…»

По самой долгой стене череда изгрызенных ударами стойко́в отделяла неширокую улицу. Там стреляли в мишень. Злат с немалым удивлением заметил среди стрельцов Лыкаша. «И этого тюфяка от вертелов отогнали?..» Злат сделал шаг.

Над головой хрустнуло. Неосязаемое дуновение отмело Коршаковича прочь, ледяная стена метнулась в лицо, он выставил руку, но всё равно мазнул носом по сероватому холоду. Рассмотрел каждую прожилку смёрзшихся зёрен…

Лишь тогда от левого плеча доползло ощущение стремительного толчка.

— Не обессудь, кровнорождённый, — сказал Ворон. — Мы научены сперва защищать, потом уже спрашивать.

Он держал сосульку. В три пальца толщиной и длинную, как боевой нож. Взятую из падения в воздухе, как иные резак берут с верстака. Пробила бы меховую ушанку, свалившись прямо на голову? Уж всяко бы остолбушила. Кругом никто не смеялся, не тыкал перстами. Ну убрал один другого из-под удара. Самое каждодневное дело.

— Спасибо тебе, — сказал Злат.

Ворон чуть поклонился:

— Ты хотел стрельцов поглядеть.

Сосулька прыгала, крутилась, обега́ла ловкую пясть. Возвращалась в ладонь, как верёвочкой притянутая. Дикомыт на неё и не смотрел.

«Почему я так не умею? Возьму научусь…»

Ребята с луками и самострелами теснились в узком торце под присмотром одноглазого Белозуба.

— Лыкаш у нас зарный стрелец, — громко сказал Ворон.

Злат удивился:

— Лыкаш?..

Нехорошо прозвучало. Без уважения. Ворон улыбнулся:

— Это к лучшему, когда тайного воина за воина не принять… Готов, что ли, Воробыш?

Злат не увидел замаха. Ледяной клинок взвился отвесно и высоко, чуть не в тучи, кутавшие плечи холмов. Как бы неторопливо выплыл вверх самострел. Сузился глаз, палец надавил спуск…

Брызнули осколки. Вовсе не исчерпав силы, болт слегка вильнул в сторону. Канул за окраину городка. Самый маленький из мальчишек побежал доставать.

— Державец в крепости остаётся третьим по старшинству, — пояснил Ворон. — Если что, отпор должен возглавить. — Засмеялся. — Пасись, враг, Воробыша-воеводы! Он коз разделал без счёта, постиг лучше всех, как в сердце разить!

Лыкаш покраснел.

— Ворон! — долетел через городок голос Ветра. — Ты не своей ли кровью ему стрелы намазывал?

Все знают, какую меткость дарует оружию воронова кровь. Дикомыт усмехнулся:

— Почти. Думал, простых средств недостанет.

Парни смеялись, хлопали Лыкаша по плечам.

В гонке, далеко на заливе, Ворон был лёгкой тенью, почтительно смирявшей полёт. Вблизи… неохота даже гадать, каких дел натворит, если вдруг что. «И я, как он, мог бы стать… Эх!»

Злат поискал взглядом Ветра. Учитель трудился по другую сторону зубчатой стенки. Показывал простое движение: встречный шаг. Нападающие с дубинками почему-то шарахались как от огня, даже падали. «Не смеют к учителю прикоснуться?»

Опять пришла на ум мыльня. Ветер среди молодых тел выделялся лишь сединой в бороде. Злат оглянулся на стрельцов:

— И Белозуб верно в цель бьёт?

— Ещё как…

— С одним глазом?

— Он давний ученик, — сказал Ворон. — Чуть младше Лихаря. Когда столько сноровки, миряне и калечного всемером не возьмут.

Злат завистливо произнёс:

— А нам говорят, сюда бездельных сыновей отдают. Безнадзорных воришек…

— Владычица принимает самых последних, чтобы указать им путь к возвышению, — сказал Ворон. — У Матери ненадобных нет.

Злат вдруг спросил:

— Это ты вчера цевницами тешился?

— Я. Не вели казнить, если опочив порушил.

Злат мучительно подбирал слова:

— Не играл бы ты больше ту колыбельную…

Ворон глянул надменно:

— Ещё чего не велишь играть, господин?

— Я просто сказал.

— И я тебя, кровнорождённый, просто спросил.

«Ехать с ним!.. Может, кто-то насовсем решил меня извести?..»

Ветер оставил учеников возиться между собой. Злат разговаривал с Вороном на другом конце поля. Русые волосы из-под шапки волной… Царской стати Коршаковичу досталось немного. Таков ли вырос Эрелис, прежде стоявший всего на ступеньку выше в лествице? И другой, чьё имя не называла Айге?.. Отменно силён, а ещё?..

— Может быть, ты не слышал: я еду к невесте, — ровным голосом говорил Злат.

— Я слышал, кровнорождённый.

— Честный жених блюдёт себя в чистоте. Ты, верно, об этом забыл, раз не пожелал доверить мне любимицу для короткой беседы.

— Бережёную Владычица сберегает, кровнорождённый.

Злат с отчаянием выговорил:

— А мне Мартхе сказывал, здесь один дикомыт жил. Скварой звали.

Ворон некоторое время молчал.

— Жил, — ответил он наконец. — Пойдём, учитель зовёт.

Когда подошли, Ветер шагнул навстречу. Злат сразу понял, отчего спотыкались оружные ученики.

— Весело тебе, знатный гость? Досад никто не чинит?

— Благодарю, — поклонился Злат. — Твой добрый сын восхитил меня искусством братьев и уберёг мою шапку от дыры, когда со стены упал лёд.

Серые глаза котляра засветились хитроватыми огоньками.

— Озяб, Коршакович? Согреться не пора?

Злат понял, что угодил на гибель и позор.

— Почту за честь, добрый хозяин.

Ветер оглянулся:

— Шагала!

Подскочил недоросль, тощий, бесцветный, Злату по плечо и… босой. Пока Злат пытался сообразить, за что наказание — голыми пятками по морозному снегу, рядом прозвучало строгое:

— Не обидь!

«Да как можно…» Злат протянул руку. Ладонь, тронувшая худенькое плечо, угодила в цепкие клещи. От кончиков ногтей до лопатки сделался один жгут огня, Злат ахнул, пал на колени. Тело больше не подчинялось рассудку, пыталось уйти от боли, само себе мешало спастись…

Так же внезапно хватка исчезла. Взмокший Злат снова начал дышать. Вот, значит, к кому был обращён приказ «не обидь». Ворон держал Шагалу, тот сердито порывался на волю, отнятый от любимой забавы. Ворон что-то шепнул ему, дал подзатыльник, отпустил.


— Шагала сирота деревенский, всего мира би́тыш, — сказал Ворон. — Господин стень его из-под смерти забрал. Дай поправлю.

Железным пальцам рукав не помеха. Пробежали, больно сдавили. В локте перекатились, щёлкнули жилы, что-то встало на место.

— Зря ты, кровнорождённый, смолчал, что плева сухожильная с прошлой раны скорбит…

Злат опять не удержал языка:

— Царевна Эльбиз руку дёрнула.

— За что?

— Я с ней поспорил, что схватить подкрадусь. — Злат улыбнулся воспоминанию. — Сама лечила потом.

Ворон молчал.

— Эдарговичам веселей стало, когда Мартхе Зяблик приехал, — с надеждой продолжал Злат. — Он райца толковый. И в бою не дурак.

Ворон медленно проговорил:

— Лыжи у тебя знатной работы. Что лапки, что ирты.

— Мартхе выбрал. Купец клялся, из Сегды привёз. А Мартхе знай твердит — дикомытские! Покажешь трубу, в которую вы с ним друг другу поесть сбрасывали?

Ветер снова смотрел на них с того конца городка. «Нет, Айге. Я не продешевил. Погоди, откроется последняя дверь. Когда время придёт…»

Беседа в опочивальне

Почтенная Алуша, красная боярыня Харавон, считалась непогрешимой в женском достоинстве. Даром ли была взыскана от Светлых Богов не только сыновьями, дочерьми и внуками, но даже маленьким правнуком. И лицом до сих пор была хороша. Понятно, к седьмому десятку давно раздарила невесткам украшения, оберегающие плодовитость. Взамен шитых нарядов явились морщины, знак мудрого опыта. А как она плыла дворцовым подземельем к хоромам третьего сына!

Вот у кого внучки-юницы в непотребных гачах по палатам не шастали, с кротостью и послушанием своё девство несли…


Боярыню ждали. Царевна, в негнущейся золотой ферезее, тулилась у ног брата, воссевшего на красный столец. Слева и справа — слуги, комнатные девки. Позади — Ознобиша с дядькой Серьгой. В шаге перед стольцом, облитые кольчатыми рубашками, при начищенных бердышах, замерли рынды. Сибир видел, как с вечера тосковала его маленькая государыня. Даже в болвана, скрученного из сухих водорослей, кистенёчком через раз попадала. Оттого Сибир хмурился суровей обычного. Грозным взглядом отбивал желание приближаться к стольцу.

Боярыня вошла, заметно робея. При виде государя соблюла большой обычай: повалилась на пол, ткнулась в камень челом. Ни к какой власти Эрелиса покамест не подпускали, но бабке ли не знать, сколь быстро внуки растут! Воссядет на Огненный Трон, сестрицу великому союзнику в жёны отдаст… Оба никого не забудут. Никому не простят.

— Встань, матушка боярыня, — сказал Эрелис. Ознобиша с Серьгой выступили вперёд. Под локотки усадили грузную женщину на подушки. — Сказывай, матушка, здоров ли супруг твой, славный Ардар? Правнук весел ли?

Боярыня встрепенулась:

— Изволением Светлых и трижды Светлых Богов… никакого бессчастья к твоему порогу эта холопка не принесла. В доме мужа моего лад и покой, а тебя, государь, Небеса благословят за заботу. Не вели себя пустяками обременять, вели всякой службой тебе, милостивец, услужить.

И склонилась, готовая вновь бухнуться ниц.

Эльбиз проворно поднимала и опускала бёрдо. Выбирала синие, белые, зелёные нитки. Уто́чила уже третий пояс любимому советнику брата. Опытной ткахе сегодня не везло. Вот заметила оплошку, случившуюся два рядочка назад… Оставить нельзя, срам. И поди распусти, чтобы не заметила Харавониха. Сама рукодельница хоть куда: увидит, неумехой сочтёт…

Ознобиша видел, как замешкались пальцы Эльбиз. Пока гадал, чем помочь, — спас Сибир. Почувствовал, сдвинулся на полшага. За его плащом царевна вмиг выдернула злополучную нитку.

— Добрый сын Сиге, чьей мудрости мы доверяем, присоветовал нам обратиться к тебе, матушка Алуша, — говорил между тем Эрелис. — Нам кажется, беседа с тобой пойдёт сестрице на пользу. Ступайте поворкуйте вдвоём.

Ознобиша с дядькой Серьгой вновь ухватили полнотелую боярыню под локотки. Зяблик видел, как неохотно, изломив брови, отвязывала царевна основу от ножки стольца.

— А ты, райца, доску неси, — сказал Эрелис.

Царевны Андархайны принимают подданных, сидя за рукодельем. Царям и царевичам пристало обыгрывать супостатов сперва на доске для читимача, после в беседе, а там уж и в поле; даром ли название игры толкуется как «маленькая битва». Покамест Эрелис, как ни трудился, с молодым советником тягаться не мог.

Ознобиша знал ненависть своего господина к игре. Вынужденный отдать сестру на мучение Харавонихе, Эрелис хотел сам себя наказать.


— Больно узенькая лавочка у тебя, дитятко, — оглядевшись в опочиваленке Эльбиз, ласково попеняла боярыня. — А с девками-красавицами пошептаться? Тайны сердечные выслушать?

Царевна уселась на своё ложе. Горстями стиснула одеяло. Невольно фыркнула:

— С этими?.. Они в добычный ряд для меня боятся сходить.

— В жестокие времена мы живём, — усаживаясь напротив, вздохнула наставница. — Мои-то до́чушки вдали от грубости выросли. Даже не ведают, где этот ряд и что там продаётся.

Эльбиз ответила, глядя в сторону:

— У нас память родительскую украли. Мы… Мартхе туда ходит, вдруг что всплывёт.

— Тяжко было тебе, дитя, без матери подрастать, — сделала свой вывод боярыня. — Вот уж скоро своим очагом заживёшь. Гребешок небось прятала под подушку, чтоб суженый показался?

— Было раз… — неохотно созналась девушка.

Харавониха так и подалась вперёд:

— И как? Приходил косу девичью расчесать?

— Не трогал он мою косу! — возмущённо отреклась Эльбиз. — Он… ну…

Боярыня прижала пухлую ладошку ко рту, глаза округлились.

— Неужто обидеть норовил?! Валил, мял-тискал?..

— Не меня, его обижали, — пробурчала Эльбиз.

Боярыня нахмурилась, не поняла:

— Как это?

— Меня другие люди прочь вели, а в него каменье метали.

— А ты что же?..

— А я, — Эльбиз собралась со вкусом рассказывать, — хвать в обе руки что попадя — и на них! Хар-р-га!

Вскочила, показала. Врагам явно не поздоровилось.

— Спаси Владычица, дитятко! — отшатнулась боярыня. — Иное пытаю! Случилось ли тебе во сне лицо его румяное целовать, уста медовые искать, тело молодецкое нежить?

Царевна задумалась. Не было там ни румяных щёк, ни медовых уст… ни прочей ералашины, о которой громким шёпотом судачили девки. Было неловкое пу́галище, то ли мохнатое, то ли пернатое… Расплывчатое в потёмках и совсем без лица, лишь глаза искрами… А её, Эльбиз, утягивали прочь с попрёками, с перекорами: разлетелась! Свою честь забыла, братниной не соблюла!.. Она вырывалась, а бедное страшило ползло к ней, руку тянуло… Да не то чтобы руку, а лапу, что ли… клешню…

— Какие тут поцелуи, — вырвалось у царевны.

— Вот это славно, дитятко, — обрадовалась боярыня. — Тебе следует понимать: праведность Андархайны не ведает любострастия.

Эльбиз нахмурилась:

— Это как Тигерн с Тайей? Которые от гордости померли?

— Ты всё очень правильно разумеешь, дитя. Не в пример распутным простолюдинкам, ищущим радостей плоти, наши дочери приходят к мужьям в целомудрии и живут с ними честно, разнузданной похоти вовсе не предаваясь. Ты, дитя, взрослела с людьми подлых кровей, но к царскому золоту грязь не липнет. Даже сны твои остались чисты!

Эльбиз сосредоточенно морщила чистый лоб:

— Когда в сугробе спишь, не до снов: замёрзнуть недолго. А в деревню придём… все бегут, девки вьются — дружина пожаловала! Нас с братом куда-нибудь в собачник спать под овчину… А рядом — визг, писк, лапотки к стропилам летят!

Боярыня пухлой ладошкой захлопнула себе рот.

— Дитятко! Бедное! Какого ты ужаса натерпелась…

— Почему? — удивилась царевна. — Если рядом девок целуют, значит, всё тихо и от врагов безопасно.

У матушки Алуши не сразу перестал дрожать голос.

— Это… это хорошо, девочка, что ты государя ограждала и сама под овчиной пряталась, избегая соблазнов…

— Соблазнов? Каких?

— Ну… — замешкалась боярыня, не зная, как намекнуть, не стеснив девичьего стыда. — Кругом воины… сильные, пригожие, молодые… Ты могла прельститься… задуматься о недолжном… — И свернула к тому, о чём говорить было легче: — Тебе скоро шитые полотенца раздавать, дитятко! У тебя ведь уже есть… очищения девичьи? Знаешь ли, что в них нет стыда? Не пугаешься?

— Было бы чего пугаться, — пожала плечами Эльбиз. — Мне тётя Ильгра всё загодя объяснила.

— Кто? — вновь опешила почтенная Алуша. — Какая тётя Ильгра?..

— Наша. Дружинная.

— Она же… не хозяюшка была? Из тех, что при воинах без пути и чести живут?..

— Да ну! — Царевна обрадовалась возможности поведать о родном. — Тётя Ильгра воевни́ца сердитая. Как сойдутся потешиться, её в прыжке не видать! Она меня всякому бою учила. Ну и как девкой быть.

— Благослови Боги добрую женщину, — неуверенно проговорила Алуша.

— Она знаешь что на бранном поле творит? — вдохновенно продолжала Эльбиз. — Позёмкой через поляну, кровь на стороны! А как их прогнали, тётя Ильгра хвать наших двоих, кто под руку попал, и с ними за ёлку!.. Мужики матерятся, потому обратно на четвереньках, а как не пойти? Её ж выручать надо, чтоб душу не изронила…

Некоторое время боярыня лишь таращила глаза. Наконец выдавила бессвязно:

— Она… как…

Царевна пожала плечами:

— Тётя Ильгра сказывала: молодая была, пробовала пленных насиловать. Только пленник ведь что? Страх, боль, злоба. Такую силу забрав, много навоюешь потом?


Ознобиша с Эрелисом недоумённо подняли головы от игры. Беседа в опочиваленке завершилась куда скорее, чем ждали. Откинулась полсть, боярыня Харавон выбежала краснее медного окуня. Всплеснула руками, схватилась за щёки… себя не помня, ринулась из хором. Следом вышла Эльбиз. Немного смущённая.

Эрелис уставился на доску, сказал вдруг:

— Ты поддавался, Мартхе.

Голос прозвучал как-то так, что Ознобиша покинул скамейку, колени сами собой ткнулись в пол. «Сейчас опалит. Скажет: ты мне чужой. Поди, скажет, прочь…»

— Государь…

— Ты и разыскание моё намерен так исправлять? От истины отойдёшь, желая порадовать?

Ознобиша молчал. Правиться было нечем. «И как он мне теперь доверять сможет? Мой царь…»

— А я вроде боярыню приобидела, — повинилась Эльбиз. — Скверно.

Эрелис будто очнулся. Со скрипом отодвинул креслице, измерил шагами хоромину. Дееписания, к которым чуть что отсылал Невлин, не предупреждали об искушении гневом. О том, как, оказывается, это просто. С досады замахиваться на того, кто не ответит.

К счастью, в памяти жили песни, что пел Крыло.

В гусельных струнах чистым звоном звенел булат побратимства.

Эрелис взял Ознобишу за плечи. Заставил поднять голову. Вздохнул. Тихо докончил:

— Не поступай так со мной, друже.

Щит славнука

В ремесленной Пеньков главенствовали запахи печного дымка, горячей воды и дерева. Распаренного, смолистого. Под перекладиной на уютном берестяном ворохе прикорнул Жогушка. Спал усталый, счастливый, сунув под щёку очередной лапоток. Почти совсем гожий. Строгий брат не то чтобы похвалил, но хоть в растопку не бросил и тотчас расплести не велел.

Сам Светел приподнимал крышку бука, деревянной возьмилкой доставал размокшие моточки корня. Навивал, горячие, податливые. Выполнял загодя связанную основу. Ребята на удивление загорелись, разохотились в дружину, что твёржинцы, что затресские. Ввадились собираться у озера на полпути между деревнями. Пошёл разговор о железном оружии, о мечах.

«Это ж Синяве кланяться! До костра погребального не отработаешь…»

«Ещё меч тебе. Рогатину наточи!»

«С топорами хороши будем пока. С луками…»

Привычным оружием каждый управлялся неплохо. Только не влекло оно, не тянуло из повседневности за воинский окоём.

«А щиты? Щиты сладим какие?»

Заспорили, круглые или капелькой. И насколько большие.

«Во-от такие! — растопырил руки Велеська. — Да чтобы длинные!»

Гарко окоротил мальца подзатыльником:

«Войдёшь во все года, тогда спросим. Не салазки ладим, чтоб с вала кататься!»

«Длинный щит, он для вершника, ногу заслонять, — сказал Светел. — Пешему не способен».

«А из чего? Кожи с воском поди напасись! Венцы железные…»

«Зачем кожу? Сплетём!»

«Вот ещё, — огорчился Небыш. — Без того за станом уходишься, гусли в руки взять недосуг…»

Гарко уже чувствовал себя воеводой. Ответил надменно:

«А у нас в Твёрже бают: кто хочет, творит. Кому лень, у того на всё отговорки!»

Небыш надулся, возревновал. На очередное молодецкое сходбище, поди, явится со щитом получше иных.

«А знаменье какое на щитах понесём?»

Тут все были единодушны:

«Калач!.. Ойдриговичам подавиться!»

Позади тихо открылась дверь. Светел встал, поклонился:

— Пожалуй, бабушка.

Корениха плотней запахнула тёплую душегрею, подошла, осмотрелась. Увидела на полице андархский уд, повеселевший, со склеенной шейкой, с новыми струнами. Ишутка уже примеривалась к нему, училась играть. Не стыд девке, это ж не гусли.

— Над чем засиделся, Светелко?

«Заругается. Скажет, добрый припас на пестюшки перевожу…»

— Щит плету, бабушка.

«…Семь работ неисполненных сыщет. Спать выгонит, чтоб с утра лишку поваляться не норовил…»

Ерга Корениха нагнулась, тронула белую вицу, ещё влажную, тёплую из кипятка. Сколько ни распаривай — как есть железные прутья. А внучек управляется, один прут с другим повивает.

— Возьми на руку, — велела она.

Светел на миг даже растерялся. Оплошку в работе нашла? Вместо ремней у него был привязан к опругам кусок старой верёвки. Светел бросил ужище на локотницу. Стиснул деревянную рукоять, покраснел, выпрямился перед бабкой.

Корениха долго смотрела на внука. Упрямого, хмурого, широкоплечего. Светел затевал уже не ребячьи разговоры о воинстве. Семя давало росток, слова обретали плоть. Мальчонка стал делателем. Воля матери, всё желавшей видеть в нём несмышлёныша, была больше не властна.

Корениха сама выпрямилась, приосанилась. Решилась:

— Поди со мной, Светелко.

Он оглянулся на Жогушку. Положил щит, прикрыл малыша старым кожухом. Пошёл за бабушкой в сени. Наполовину ждал — поведёт в большую избу, станет ругать. Корениха, взяв светильник, отворила дальнюю дверь. Здесь была малая изба, куда Единец Корень некогда отселил женатого сына. Всё с тех пор изменилось: семья, деревня, самый мир вокруг. Жизнь обитала в большой избе да в ремесленной; здесь давно уже не топили. Малая изба стала клетью, хранившей вещи прежних времён. Светел сюда запускал хорька-крысолова, и всё.

А ведь атя с мамой вот на этой лавке молодыми сидели. За руки держались, улыбались друг дружке… И огонь из печки подмигивал, рыжей бородой тряс…

Бабушка воздела свет, осмотрелась:

— Во-он в тот угол проберись, внученько. На лавку вступи.

Светел перелез лубяные короба. Разулся, встал на край лавки. Сиротливо отозвались под ногами голые доски, простывшие без уютных полавочников, без живого тепла.

— Корзины подвинь, — продолжала указывать Корениха. — Куль видишь?

Светел переставил два больших пестеря, наполненных пустыми горшками. У стены обнаружился свёрток из грубой рогожи, плосковатый, широкий. Рогожное плетение залубенело на сгибах, проросло даже не пылью — серой, липкой старческой перхотью. Так паршивеет нетревожимое годами.

Бабушка терпеливо держала светильник над головой.

— Достань, — кивнула она. — Неси сюда, развернёшь.

Внук послушно вытащил куль, положил на пол. Узлы на перевязях срослись в единое целое. Стоило тронуть, ветхое мочало распалось прямо в руках.

Под грязным рядном открылась настоящая циновка, доброго тканья, даже сохранившая мягкость. Светел, конечно, знал, что за нещечко хранилось в рогожах. Один раз даже видел, как атя Жог его доставал. Колени согнулись сами. Светел припал на берестяные четырёхугольники пола. С бьющимся сердцем откинул циновку. Развернул тонкое льняное полотно…

На полу лежал щит. Очень, очень старый, но целый. Дощечки в палец, немного выгнутые, крепко сплочённые. Обтянутые кожей с плеч быка, проваренной в воске. Заклёпки, железный венец, в середине — помятое выпуклое навершье… Рубцы от стрел и клинков… Щит изначально был красным, воск сберёг цвет, лишь с поверхности облетала черноватая плёнка. Светел осмотрел испачканные ладони, спросил почему-то шёпотом:

— Это что?..

— Кровь, — спокойно ответила Корениха. — Пращур выкрасил его своей кровью, ожидая в бою смерти или победы.

Светел даже руки отдёрнул, не смея тревожить святой давний покров. Чуть не спросил, не о дедушке ли Корне шла речь. Нет! Доспех, хранимый Пеньками, был гораздо древней. Там, где к тканым пеленам прилегали верёвки, сквозь черноту казался рисунок. Светел поднял глаза. Бабушка стояла строгая, суровая. Кивнула:

— Расчисти, дитятко.

Светел очень осторожно провёл пальцем там, сям…

Кругом навершья распахивал крылья серебряный симуран. Держал в передних лапах снасть вроде маленького толстого лука, круто согнутого, наряженного десятком тетив.

Склонённую голову внука накрыла бабушкина ладонь.

— Владей, Светелко, — тихо сказала Ерга Корениха. — Благословляю.

Чужая ступень

Если держать отсюда прямо на север, попадёшь в Житую Росточь. Налегке, да не сильно задерживаясь, долетишь в четыре седмицы. Санным поездом, как теперь, — доползёшь месяца за два.

— У твоей любимицы нежное лицо и узкая кость, — сказал Злат. — Право, моим высокородным сёстрам служат девушки, отмеченные куда меньшим изяществом. Она ведь не с рождения на костылях?

Места здесь были морозные, вовсе глухие. Без дорог, без следа. Ни зверя, ни птицы, ни рыбного зеленца. Выскирегская дружина бережно расходовала припас, сличала холмы и бедовники с приметами, означенными в путевой росписи и… уповала на чутьё дикомыта.

— Как ты понял про костыли? — спросил Ворон.

Моранич и кровнорождённый шли за санями, отдыхая после тяжёлого целика.

— Кто скорбит ногами с младенчества, отдаёт всю силу плечам. А Надейка соразмерна не только лицом, но и станом.

— Не зря я её, похоже, берёг, — пробормотал Ворон.

Злат жарко покраснел под меховой харей:

— Я думаю о невесте и замечаю красавиц, гадая о чертах ни разу не виденной… К тому же я столько раз слышал о своём подлом рождении, что неволей высматриваю в других благородство, обошедшее меня самого. Твоя чернавушка могла бы служить праведной сестрице Эльбиз! — Подумал, засмеялся. — Пожалуй, государыня её бы драться костыликами научила…

— Тебя послушать, сокровище Андархайны кого хочешь убьёт. А царевич что? С полатей гузном сажу мести?

Мороз обратил смех в кашель.

— Типун на язык! Государь Эрелис всякому оружию изобучен. Просто он… сказано — государь. Ему премудрым рассуждением врагов покорять. Царевна… — Злат улыбнулся. — Она ж старшая. Сколько лет с братом не знали, доживут ли до вечера. Привыкла меньшого оборонять.

Ворон закатил озорные глаза:

— А жених не знаючи обоймёт…

— Эй, лодыри! — донеслось с передка. — Выходи черёд принимать!

Возчики, люди работные, вежества в обхождении не постигли. Вовсе не знают ни царственных отпрысков, ни гордых мораничей. Могут пугой замахнуться, если старания не увидят. Ещё ведают они, возчики, три крепких слова. Шепнут в заиндевелые бороды первое — и оботуры влягут в хомуты, помчат, будто ретивые лошади по хорошей дороге. Не заметив доедешь!

Другое слово шепнёт обиженный возчик, и неласковому седоку самый ближний путь обернётся тоской, страхом и муками.

А третье слово — заветное. Никому не доведись услышать его. Обращает оно ручных тягачей буйными свирепцами. Лиходеи насели, топчи, бей, круши!..

…Парни живо обогнали скрипучую вереницу, миновали мотающих рогами дорожников. Пока шли из Выскирега в Чёрную Пятерь, Злат хвастливо решил, будто вполне выучился ходить в снегоступах, сокрушать наракуй. Теперь понимал: зря вздумал кичиться. Не выучился ещё ничему.

— Ты молодицу обратно в стольный Коряжин через нас повезёшь? — спросил Ворон. — Или напрямки пустишься?

Вот кто в самом деле шёл легко и неутомимо, даже дыхания не терял.

«Беда мне от болтливого языка! Вольно было про Надейку в сенных девушках рассуждать…» Злат покачал головой:

— Я с окольными в Ямищах остаться хочу.

Шли по-прежнему без следа. Ворон выносил ногу выше колена, разбивал звенящий наслуд. С дикомытом на снегу не тягайся. Кому труд невмерный, а этот приплясывает.

— Все, что ли, от отцов обездоленные? — спросил он через десяток шагов.

Теперь уже Злат надолго умолк. Оглянулся на сани, белые от инея.

— Кто как, — проговорил он негромко. — Вот Улеш, ближник мой… Хотел уже Кокура Скало приёмыша ладком женить, пекарню в руки отдать. Тут объявляется у ворот ненадобный шпынь. Я, мол, рожоный сын твой Утешка, в Беду злыми бурями унесённый.

— Красно врёшь, — похвалил Ворон. Густой пар от дыхания серебрил мягкую молодую бородку. — Так в чём горе его? Лавки дубовые двух сынов не вместили?

— А в том горе, что Скалиха сына вроде признала, сам же Кокура упёрся и ни в какую. Знать не знаю молодчика и дуру-бабу слушать не буду. — Злат вздохнул. — Тот с обиды в кружало… и порядчика кто-то в драке убил.

Ворон смотрел вперёд, на край леса, синеющий вдалеке.

— Владыка милостивую расправу творил, — продолжал Злат. — Отказался Кокура шпыня выкупить. С казни Скалиха заговариваться начала, а там не проснулась. Кокура неделю крепился. Свил петлю из верёвочки, на которую баранки низал. Улеш сперва себя винил, тоже в петлю ладился или в пропасть вниз головой. Потом всё наследье с наддачи пустил и мне в ноги ударился — в новом краю новой доли искать.

Ворон молча грыз коваными лапками наст.

— Брат его Утешка возле края смерти колыбельную пел, — сказал Злат. — Улеш в крепости услышал, заплакал. Другие ребята тоже с повестями забавными, дикомыт. До Ямищ врать хватит.


В сумерках Ворон различил впереди чужой след.

Сразу повеяло грозой. Злат вспомнил жестокую судьбу тестя, россказни о бесчинствах разбойников. Обозные псы вздыбили загривки, стали рычать.

Пока молодые походники снаряжали самострелы, дикомыт вышел на погляд. Вот склонился над узкой полозновицей, вгляделся, сделал шаг и другой. Снял рукавицу с варежкой, что-то ощупал. Поднял к лицу, втянул запах, чуть ли не языком тронул.

— Вовсе усталый прошёл, — поведал он Злату. — Руку правую берёг. Только что был.

— Куда шёл хоть? — спросил Злат.

Ворон вытянул руку:

— В Истомище к ночи метит добраться.

Старую заимку считали удобной для отдыха. Путевники не советовали пробегать её второпях: далее простирался немилостивый Шерлопский урман.

— Вот чего не пойму, — продолжал Ворон. — Нарта пёсья, гружёная, а тащит пеш. Где упряжку покинул?

Злат сразу предположил:

— Разбойники отобрали.

«Дикомыты затечные…»

— Поклажу отстоял, собак отдал, — кивнул Ворон. — Обойти бы стороной этого человека.

«Царям Андархайны свойственно великодушие…»

— Если странник нуждается в помощи, мы окажем её.

— Воины Гедаха Отважного нашли умирающего хасина, — медленно проговорил Ворон. — Царь велел повить его раны, дать припасов и отпустить…

— А тот навёл на Гедахов отряд войско, и благородный царь пал в бою, — подхватил Злат. — Я ничтожен в своей семье, дикомыт, но про Гедаха Отважного песни поют, а Гедаха Сторо́жного, не отмеченного великостью сердца, числят среди предков лишь из уважения к правде.

— Зато Отважный правил два года и один день. А Сторожный — двадцать лет без одного дня. Отец послал меня ради твоего благополучия, не для славы.

— Я не брал у тебя роту телохранителя, Ворон. И сам не ро́тился слушать, как присяжного рынду. А вдруг там бакунич бедует? Мне ради страха мимо брата пройти?

Ворон смёл рукавицей куржу, скопившуюся у прорезей хари.

— Вот что, кровнорождённый… Если до ночлега странника не переймём, я один сбегаю посмотрю, добро?


Нарта вправду оказалась поместительная, четырёх аршинов длиной. Человек меховым кулём сидел на тюках, раскачивался взад-вперёд. Не вдруг заметил лыжников, явившихся из-за низкой гряды. Когда наконец увидел — хотел вскочить, закричать… сил недостало. Взмахнул рукой, повалился. Оружные парни подходили к нему, убирая пальцы от кляпышков самострелов. За спинами бегунов фыркали оботуры, тяжело подминали тор гружёные сани.

— Не помстились… — всхлипнул человек и заплакал, тычась лбом в снег. Спина в полуторной шубе казалась сутулой от широкого мехового оплечья. Правый рукав — разворочен зубищами чуть скромнее медвежьих. Виднелись повязки, неуклюже намотанные, пролитые кровью.

Спасённого взяли в болочок, где ехали семьи слуг. Сзади подчалили санки. Тягу, едва посильную человеку, упряжные быки не заметили. Собаки с недовольным рычанием обходили и самого подборыша, и его нарту.

Два следа сошлись в один.

Ворон догнал Злата, снова принявшего черёд впереди, по чистому целику. Злат ждал перекоров, услыхал неожиданное:

— Я знаю терпельника.

Злат оступился ногой в лапке.

— Ваш, что ли? Из Пятери?

«Ну не дикомыт же… Хотя… если они Бакуню…»

— Нет. Видел, шуба пёсьими хвостами обшита? Его так и зовут — Хобот. Это чтоб упряжка быстрей бегала и вьюга след заметала. Хобот зна́тый мая́к. У лихих людей покражу скупает и по воровским рядам продаёт.

Злат тревожно задумался, чем могли быть набиты мешки на саночках Хобота. В Выскиреге воровского ряда не велось, но добычный двух таких стоил. Злат хаживал с царятами. Видел оружие не беднее того, что досталось в подарок великому котляру. Видел ко́рзна старинной парчи, наспех отмоченные от крови. Детские гремушки светлого серебра…

— Теперь послушал бы ты меня, Коршакович, — тихо, с нажимом проговорил Ворон. — Завтра пусть этот Хобот погреется, в себя возвратится. А послезавтра я пытать его стану.

— Как?.. — Злату влез под кожух мороз. — Зачем?..

Темнота мрела всё гуще, светильников рядом не было, только мерцали впрозелень голубые глаза.

— Пока не скажу. Завтра, если что увидишь или услышишь, дивиться забудь. Молвлю слово, поддакивай знай. А там — как Справедливая рассудит.

* * *

Рана Хобота, обнажённая в болочке, отвращала безобразием вспоротой плоти. Рваная кожа, отёкшая мешанина мясных волокон и жил…

— Ты, батюшка, не под волком ли бешеным побывал? — испугались чернавки.

Хобот лишь головой мотал. По лицу стекал пот, слова сорвались бы воплем, а вопить, точно баба-роженица, до поры казалось зазорно. Терпёж кончился, когда стали вправлять обломки костей. Тут маяк, подвывая сквозь зубы, захотел убрать руку. Ворон взял его за шею, чуть-чуть сдавил. Хобот смежил веки, оплыл по полу киселём. Проснулся со всхлипом, когда локотницу, повитую свежей повязкой, укладывали в лубок.

— Пальцами шевелить можешь?

Получилось едва. Ворон посоветовал:

— Станет подживать, труди без жалости. Тогда не замрут.

Ночь Хобот провёл в страданиях. Охал, ворочался, бормотал. Утром то ли отвлёкся хлопотами и едой, то ли полегчало ему. Вылез вон, придирчиво осмотрел нарту: цела ли поклажа.

Его награждали самыми чёрными взглядами, но маяк никакого внимания не обращал. Коли дожил своим промыслом до нынешних лет, значит видел уже всякое и оброс, будто старый секач, доспехом калкана. Какое взглядом — стрелой в упор не проймёшь.

Ближе к полудню Хобот даже выбрался из саней, пошёл сам. Придерживался за верёвочный хвост, после оставил и его. Тропить не порывался, но и лишней милости, чтобы потом отдаривать за неё, не искал. Вчера ещё нарту с грузом пытался волочь, сегодня не раскисать стать!

Чуть позже Злат приметил худое. Санный поезд начал отставать от дорожников. Чуть по чуть, неуклонно. Когда Злат вместе с Вороном отдыхали позади, к ним, покинув облук саней, подбежал возчик:

— Хозяинушко-батюшко! Изнемогают сердешные. Мочи нету дальше брести. Роздых нужен!

Творилось это всё как раз за спиной Хобота. У Злата на миг сжало нутро: неужто лихо путь перебило? Ломая шапку, бородач скосился на Ворона, из гла́за в глаз стрельнула искра. «Молвлю, поддакивай знай…» Злат надулся, жаль, харя скрыла грозные брови:

— Перепряги лишний раз, да и будет с них! Какой ещё роздых?

— Батюшка…

— Твоё слово каково будет, следопыт?

Ворон отозвался неспешно:

— А таково, что в Истомище тянуть надо. Там, ежели путевнику верить, тебеневать способно.

— Ой, кормилец… Путевник твой людьми писан, а люди чего не наврут…

— Дальше гони, — со всей важностью приговорил Злат. — У тебя пуга на что?

Оботуры вправду шли угрюмые, неспокойные. Ревели, нюхали воздух. Кладеные быки зло нацеливали рога. Неужто гон вспоминали?

Настал новый черёд тропить. Теперь Злат жил не усталостью тела, не муками истянутых ляжек — ждал потехи. Ворон помалкивал, трудился себе. Однако стоило свалиться назад, как перед Златом затряс седым веником уже другой возчик:

— Снизойди, милостивец! Вовсе не могут болезные, вот-вот ноздрями кровушка хлынет… Остановиться бы!

Злат ощутил себя скоморохом, лицедеем на подвыси. Взялся чваниться, как не выдумал бы и праведный Коршак:

— Остановиться? Ещё чем лени своей велишь потакать?

— Отец родной…

— Ты, Ворон, что скажешь?

Ворон долго молчал.

— Погоди, — тяжко выговорил наконец. — Мы ведь ту чужую ступень вроде не пересекали?

— Да тьфу на тебя, парень, молвишь тоже! Как можно?

Хобот не оглянулся. Лишь под мотающимися хвостами оплечья одеревенела спина. Голос Злата на краткий миг стал совсем батюшкиным:

— Твоё где место, холопец? И до Истомища слышать более ничего не желаю!

Однако тучи над поезжанами опускались всё ниже. По завершении очередного круга трудов перед Златом пополз на коленях третий возчик. Самый старый и опытный.

Всё повторилось. Злат, разойдясь, со вкусом посулил воткнуть деда в умёт головой, да там и оставить, в рученьки же замест пуги и вожжей дать хвосты, у любимых оботуров оттятые:

— А туши морозить велю, чтоб наверняка до Ямищ дойти…

Кто, когда являл в обращении с возчиками столь непреклонно-лютую волю? Дед заслонился шубным рукавом и удрал, громко сетуя:

— Как есть чадо Жестоканово! Тоже нравен был, на злые приметы взора сокольего не обращал… И где теперь?

Злат на этих словах запечалился, ибо старинушка слегка хватил через край. Хобот всё не оборачивался, чужие победушки ему были без надобности, но маяцкие уши под меховым куколем напряжённо переползали к затылку, дабы ни полсловечка не пропустить. Злат увидел это и снова возвеселился.


От Истоминой заимки с прежних времён остались только название да угловые камни подклетов. Старикам верить, в этих местах растили рожь и ячмень, теперь полей от бедовников не разберёшь. Здесь когда-то пустил корень прадед Бакуни, уроженец Шегардайской губы. Строился из доброй лиственницы, навечно. Правнуку выпало разбирать венец за венцом, увозить на новое место. Туда, где смрадное тепло Ямищ сулило худую и бедную, но всё-таки жизнь.

На Истомином забытище не сбереглось даже тына — въезжанам обставиться от дикого леса. Злат велел завернуть сюда не ради удобства ночлега — из уважения к родительскому чину невесты. Шастнуть второпях мимо, поклона не отдав? Нехорошо…

Легко было найти почитаемые могилы на вольном холме. Пламя Беды, пришедшее с юга, жестоко ободрало шеломя, превратило в каменный останец. Погребённые вновь подставили грудь за детей, как то родителям заповедано.

— Жаль, прахов не сыскать, — сказал Злат. — Чаянушке бы свезти памяткой драгоценной!

Они с Улешем забрались на жальник по отлогой северной стороне. Принесли огонь, разложили вышитую скатёрочку. Поставили кашу, добрую строганину, кружок постилы — тризнить вместе с усопшими. В руках Злата весело звякнул андархский уд, маленький, как раз для похода.

Не серчай, суровый прадед,

Что на правнучке женюсь!

Красоты девичьей ради

Никого не забоюсь!

Кто познал огонь свирепый,

Не заблудится в пути.

Удирай-ка, пращур, с неба,

Да старуху прихвати!

Злат запевал, Улеш подхватывал. Голос у неклюда объявился сильный, красивый, неожиданно звенящий подспудным весельем, которое как веснушки на щеках: если нет, не приклеишь, а если уж есть — и смерть не сотрёт.

Чтоб на свадебной пирушке

Мёд и пиво с нами пить,

Чтоб невестины подушки

Сладким шёпотом подбить…

Ворон сперва держался в сторонке, тёмной тенью в ночи.

Наконец выпростал руку, сунул за пазуху. Улеш чуть не поперхнулся, когда к пению струн добавились протяжные вздохи и задорный щебет кугиклов. «Ну как счастью не быть? — спрашивали, трепеща, соловьиные горлышки. — Иначе зачем родители жили, на что жизни свои в муках и трудах полагали?»

У печи, за крепким тыном,

Жизнь продолжится детьми.

Воплотишься, прадед, сыном,

А старуха — дочерьми!

Шерлопский урман

До утра Злат передумал множество дум, и хоть бы одну добрую. Давние родители Чаяны ему не то что светлого сна не послали — вообще почти никакого. «Гнушаются во мне семьянина признавать. А может, душеньки в Ямищи отлетели, вправду у милой подушки вьются…» Братец Аро говорил: в дружине им редко удавалось по-настоящему выспаться. И ничего. Тело всё равно отдыхает, пока мирно лежит. Злат тогда не очень поверил.

Забыться удалось, когда из корзинки вылез котёнок, в поисках уюта втиснулся под хозяйскую шею.

Утром Злат покинул болочок хмурый, но на удивление бодрый.

Мычали упряжные оботуры, вернувшиеся с тебенёвки. Ворон, голый по пояс, умывался снегом. Не спеша, с удовольствием. Возле походного очажка металась стряпеюшка. Без горячей заварихи как в дорогу пускаться?

Из котла над углями булькало густыми и долгими запахами Выскирега. Злат неволей улыбнулся. Водоросли, разварной кисельный корень, рыбная мука, птенцовый жир…

В животе приветственно забурчало.

Одного жаль, стряпея нынче поднялась с левой ноги. Хобот, что ли, кряхтением над больной рукой спень разгонял?

Женщина вконец осердилась, пустила в Ворона тряпкой:

— Ишь разнежился! Молодой, стыда нет! Иди хлёбовом добрых людей обноси!

Дикомыт обернулся, невозмутимо, надменно. Смерил взглядом языкастую тётку. Взялся за гашник: а вот совсем развяжу! Парни стали хохотать, но неробкая статёнушка лишь прибоченилась:

— Удивить вздумал! А то мало я в поварне стеблей да клубней повидала, мало ножиком искрошила! Тебе, говорю, отскребать, ежели на дне пригорит!

«Да с чего… — изумился было Злат. Вспомнил, закрыл рот. — Что молвит, поддакивать…» Под кожух вновь забрался мороз.


Мартхе сказывал… Не Злату, вестимо. Эрелису, господину своему. О чём был сказ, Злат не спрашивал. Брат с сестрицей два дня потом ходили в воду опущенные. Самому Мартхе словно болячку развередили. Отвечал невпопад, пребывая мыслями неведомо где. Шептался с царятами, поминал рынду Космохвоста, какого-то Ивеня. Все трое замолкали, когда входил Невлин.

По лицам, по обрывкам речей Злат смекнул: сказ был о замученных котлярами. Тогда же он услышал про Сквару, побратима юного райцы. Мартхе давно не имел никаких известий о нём. Боялся: тот словом ли, делом уже допросился погибели. Непременно долгой и страшной.

«Взял спел им что-нибудь, а они…»

После разразилось собрание Высшего Круга. Громом небесным — совет братца Аро. «Пиши, Мартхе, своему дикомыту письмо, а я отвезу! — вспыхнул Злат. — Он ведь грамоте разумеет?»

Райца стал белей трескового брюха:

«Не стану. Они прочтут…»

«А я укрывом передам. Под рукой!»

«Не знаешь ты их. Чего не увидят, умом дойдут. А он же лгать не умеет. Братейку сгублю…»

Никакого Сквары Злат в Чёрной Пятери не нашёл. Зато вдоволь насмотрелся на «них». На тех, чьи треклятые имена Мартхе до сих пор с трудом выговаривал. Узрел сурового воздержника Лихаря и Ветра, любимого учениками… Чем дольше смотрел, тем сильнее дивился. «Ты, правдивый райца, не путаешь ли чего?..»

Ворон окал по-дикомытски. И приметный рубчик в брови носил. И кугиклами баловался, да.

А ещё — собирался пытать Хобота, не открывая даже о чём.

Вот так, добрый Мартхе. Вот так.


Вчерашняя незадача длилась. Оботуры еле переставляли копыта. Возчики бессильно щёлкали пугами и то материли, то ласково уговаривали «сердешных». Не помогало. Умирая на ходу, поезд плёлся рекой Шатун, промёрзшей до дна. Попирал сомов и налимов, повисших в тёмном стекле донных ям.

Имён зря не дают. Русло знатно петляло, как бы с налёта отскакивая от утёсов-бойцов.

— У вас на Коновом Вене такие же кручи? — спросил Злат.

Он придерживал шапку, оглядывая высоченный утёс, ледяной или каменный, поди знай.

Ворон посмотрел, только фыркнул.

В стороне за сугробом неуклюже возился Хобот. Оглядывался на поезд, боялся отстать, но телесная нужда сроков не знает…

Никто не сомневался: грозное Жестоканово чадо велело бы драться прямоезжим путём, да на берегу высился крепостной тын — Шерлопский урман. Злому Коршаковичу пришлось себя обуздать, выслать на развед дикомыта: вдруг, против всякого вероятия, сыщется удобный для проезда бедовник?

Ворону что! Повесил за спину беговые ирты, пропал с глаз.

Вернулся он незадолго до полудня. Клубом позёмки вылетел из-за бойца впереди. Таким страшным ходом пронёсся мимо упряжек, махавших давно оплаканными хвостами, что псы поднимали лай уже вслед. Люди заметили: храбрый моранич был сам не свой. Харя на темени, зенки выпучены и волосы дыбом. Сразу метнулся к Злату — в ухо шептать…

Злат, выслушав, осенил себя знаками всех сущих Богов. Последним, как было замечено, сотворил трилистник Владычицы. Размашисто, с небывалым чувством и страхом.

— Охти-тошненько… — дружно вострепетали обозники.

В мо́рочной мгле, окутавшей берега, гневными ратями витали нежилые жильцы.

— Что же не насядет лешая сила? — пискнула стряпеюшка. Та, что утром смело грозила всем на свете клубням и стеблям. — Чего ждёт?

— Известно чего, — вздохнул белый дединька. — Тьмы ночной, непроглядной!

— Да за что гнев? Уж и рыбкой Хозяинушкам поклонились, и пряничками домашними…

Ведун-возчик, без правды изобиженный вчера Коршаковичем, на самые глаза спустил мохнатые брови:

— Нечистоту, знать, в ком-то зачуяли. Грешное дело, перед дорогой не исповеданное!

Тут уж все взоры и указующие персты обратились на Хобота.

Маяк не очень заметил. Подхватив долгую шубу, неловко вскидывая снегоступы, дыбал в сторону от обоза. Тридцать третий раз за одно утро. И было ему уже не до того, чтобы скрываться, присаживаясь по великой нужде. Он отвергал еду, лишь с болезненной жадностью глотал согретую воду, но и вода не удерживалась в черевах. Хобот вернулся к поезду злой, бледный, осунувшийся. Его зримо качало.

Утешая напуганных походников, стряпея с необычной щедростью обносила их лакомствами. Мурцовкой, остатками заварихи, стружёной рыбой, теми самыми пряниками. Люди благодарили, с надеждой отщипывали толику ба́йкалам, ди́коньким, вольным и прочим, смотревшим с береговых круч. Лишь Хобот, зеленея лицом, отворачивался от угощения.

— Не пущу на ночлег! — крикливо сулила стряпея. — Ишь брезговать взялся, а сам насквозь провонял!

Псы обнюхивали кровяные пятна, тянувшиеся по снегу за маяком.

Селезень-камень

Злат, не чуждый книжной словесности, знал: «пыткой» прежде звался просто расспрос. Любознательный и усердный. Но сын восьмого царевича был также сведом в летописаниях. Назубок знал деяния восемнадцати Гедахов, шести Хадугов, четырёх Аодхов и прочих. А значит, и то, сколь часто усердный расспрос применялся к бунтовщикам, людишкам несговорчивым и жестоким. Дивно ли, что с годами изменил значение не только шегардайский «позор»?

В переднем дворе Чёрной Пятери торчал столб в неполную сажень высотой. Он казался обугленным. Вплотную подходить и присматриваться Злат убоялся. Глаз искал на земле у подножия горелое место. Казалось, оно залегло там, выжженное незримо.

«Это здесь казнят за измену?»

В каменном дворе легко рождалось эхо, но голос Ворона как будто упёрся в настенные войлоки:

«Нет. Этот столб свят. Здесь обидевшие Мать берут свою честь».

Злат убоялся допытываться подробностей. Перед поездкой он по совету наставника Ваана листал книгу о Хадуговых гонениях. Нарисованные мученики с улыбками падали в кипящее масло. Знать бы Ваану: дома непризнанный батюшкин сын забегал греться в поварню. И что такое «вертеться, как короп на сковороде» ведал не с чужих слов.

«Холодницу покажешь?» — напомнил он дикомыту.

Ворон молча повёл его к неприметной двери под отлогой каменной выкружкой. Дверь, снабжённая личинкой и скважиной для ключа, стояла отомкнутая. Злат увидел резное изображение в четверть плоти: как бы один человек, но с двумя лицами, обращёнными одно другому навстречу. За порогом начинались облупленные ступеньки, уводившие, как помстилось сперва, в кромешную темень.

«Гляди под ноги, кровнорождённый».

Злат бережно сошёл на колючую залежь битого камня. Внизу стоял дух скверны и затхлости, особенно гадкий после хрустящего лесного мороза. Оконце под потолком впускало свет из другого мира. Проникая в холодницу, частички дня теряли силу, кружились беспомощными пылинками, гасли у пола.

Цепи, свисающие со стен. Пустые ошейники.

Здесь творилось то, о чём сказывал Мартхе. Неприступная решётка. Космохвост. Сквара…

Злат не сразу рассмотрел в холоднице человека.

Тощий парнишка очень тихо сидел в углу, обхватив руками колени. Он не поднимал головы, но у Злата отозвался болью локоть.

«Это за меня его? Сюда?..»

Ворон стоял у двери. Не торопился ободрять Шагалу, кутать в скрытно пронесённую душегрейку.

«Нет, кровнорождённый. Ты ни при чём».

Злат сам рос почтительным сыном. Для сторонних гостей ему тоже всегда жилось сыто и хорошо за батюшкиной заступой.

Когда вышли наружу, он вполголоса предложил:

«Если кто захочет еды ему сбросить, я бы постерёг…»

«Ты не понимаешь, кровнорождённый».

Ворон смотрел куда-то вверх. Злат тоже вскинул глаза, но увидел только туман, восходивший над развалинами внутренних хором. Он спросил:

«Где нужду можно справить?»

«Великую или малую?»

Злат удивился, но ответил, что малую.

«Пойдём».

За маленькой дверью у подножия Наклонной опять начались ступени под землю. Здесь было тепло и сыро, ход показался Злату знакомым: где-то рядом бурлил горячий кипун, согревавший мыльни и портомойни. У одной двери виднелся вместительный широкогорлый кувшин. Ворон снял крышку. В нос шибануло запахом стоялой мочи.

«Что за раскат, где учитель от тебя выпередки ждал?» — делая своё дело, спросил Злат.

«Да так… косогор на старой дороге».

«Просто косогор?»

С другого конца хода показалась вереница мальчишек, уныло плетущаяся к портомойне под водительством Белозуба. Злат обратил внимание, как при виде Ворона босые подростки согнали с лиц тоску, приободрились, прошли в дверь, чуть не приплясывая. Двое последних забрали кувшин. Злат посмотрел на Ворона. Дикомыт улыбался.

«Они наказаны?»

«Нет, кровнорождённый. Идут бельё в чану попирать».

Они поднялись обратно к двери, но у порога Злат натолкнулся на вытянутую руку Ворона. Миг спустя почти прямо над головами что-то подвинулось. Зашипело летучими змеями, сожравшими солнце. Загрохотало — и в чёрный дворик тяжёлым потоком сошёл сырой снег. В белых струях мелькали как бы ледяные осколки ошейников, силившихся запереть гулы в горле Наклонной.

Возле ног Злата упокоился последний звонкий желвак.


К ранним сумеркам выскирегский поезд обратился лукавой скоморошней, представлявшей для одержимого трепетом одинокого зрителя. Походники так радовались случаю избыть дорожную скуку, что перед ними, право, сняли бы шапки опытные лицедеи. Никто не согрешил против замысла, не дал Хоботу заподозрить расставленную ловушку. Впрочем, Хобот был уже не в том состоянии, чтобы уловить нечаянную ухмылку, а и заметив — верно истолковать. Его черева истекали наружу смертным потоком, кровавым, страшным, неудержимым. Гашник исподних портов впору было так и нести развязанным в негнущейся от мороза горсти. Чуть вернулся к саням, и вновь с дороги бегом!

— Что там? — подгадав время, насторожилась стряпея. — Чужой, что ли, мелькнул?

— Да где?

— Вона!

Старичок-возчик сощурил выцветшие глаза:

— Ну тебя с чужим! Он разве покажется? Пёс это.

— А я о чём? Собачка лешая…

Другие тоже начали вглядываться.

— Рубашкой сера…

— И бесхвостая!

— А почему сквозь неё куст видно?

— Зря ли ворон вчера над поездом летал, каркал!

— Да он всё время тут вьётся, — пискнул кто-то. — И каркает знай…

Болтливого утянули за оболок вразумлять. Прочие старательно ужасались:

— Ишь зубы оскалила!

— И ещё кружат, ещё, глянь…

— А куда бегут?

— Наверно, туда, где война будет.

— Ой, горенько! Не к добру…

Даже Хобот на время забыл свою скорбь, вертел во все стороны головой. Страшное диво ему так и не показалось, а вот за сугроб заскочить он еле успел. Вернулся шаткий, лицо совсем восковое. Застонал, рухнул на нарту. Ворона упрашивали ещё сходить на развед, он пугливо отказывался. Вдохновенные обозники восплакали к Злату. По грозному приказу «батюшки-хозяинушки» дикомыт очень неохотно убрёл к берегу. Вернулся вдвое быстрей утреннего и пуще прежнего оробевший.

— Следы, — залетало над поездом. Люди всегда всё знают, даже то, о чём слуга шепчет на ухо господину. — Следы пёсьи кругом! За снятыми шкурами пожаловали. За хвостами…

Возчики начали останавливать сани. Народец постепенно собрался в кружок, посредине которого стоял на коленях, озирался, комкал плетёный гашник зачуявший гибель Хобот.

— Я вам поперёк пути свою ступень не метал!.. — ещё пробовал он огрызнуться, но голос утратил силу, сипел жалко, надсадно.

— А правду ли бают, — спросила стряпея, — когда в Веретье зеленец позноблять начало, они пришлую бабу в бочку закрыли, хворостом обложили да подожгли?

В иной день Хобот, пожалуй, мог задуматься, откуда выскирегской служанке знать притчу, случившуюся в заглушной деревне Левобережья. Ныне, однако, смекалка у Хобота вытекла туда же, куда почти всё нутро. Он схватился за нож:

— Не дамся… убью…

— Ха, — сказал Ворон.

Дединька-возчик огладил белую бороду:

— Ты, подборыш, вот что послушай. Мы все тут грешны Богам: без срама да без греха никто ещё рожи не износил! Только мы, как от пращуров заведено, при начале пути исповедали, кого что тяготило… неча тайным злодеяниям под полозьями застревать!

— А тебя, отецкого сына, — подхватил другой, — мы только по имени знаем, да и то: у маяка имён небось, как у рыси пестрин!

— Маяки люди тёмные. Сойдутся, на особом языке говорят, добрым мирянам неведомом.

— Давай-ка, любезный, исповедуй добром! Что за плечами такого несёшь, что нам с твоего появления совсем удачи не стало?

— Не то, — приговорил третий, — уж не обессудь, прямо здесь тебя и покинем. Нежилым жильцам, бесхвостым собакам, всей неключимой силе урманной…

Златичи одобрительно гудели, поддакивали, кивали. Говорить осмысленные слова Ворон им не доверил. Молодые, не выдержат, захохочут.

У маяка из-под разметавшейся шубы выползла багровая струйка. Он взмолился хрипло, страшно:

— Не бросайте… не здесь… два дня ещё… У Селезень-камня останусь, там подберут.

— Кто?

— Люди вольные…

Поезжане притихли, затеяли переглядываться. Злат нарушил молчание:

— А я-то гадаю, человек или зверь лесной тебя упряжки лишил.

Хобот обернулся к нему, взгляд был тёмный, мёртвый.

— Мне, добрый господин, лютая сучилища упряжку смутила. Давно бы тварюгу прибить, а я знай кормил… — Приподнял повитую руку. — Вот, получил за добро.

Ворон выслушал не переменившись в лице. На что ему занадобилось спросить именно об этом и именно так, Злату недосуг было гадать.

— Что же ты, дорожный человек, сразу нарту не бросил, на полдень не повернул? Уже добрёл бы к жилью. А если бы нас Боги не нанесли?

Хобот мотнул кудлатой башкой, да так, что заметались хвосты оплечья. Он не хотел больше говорить, но из лесу долетел вой. Близкий, полный предвкушения и потаённой насмешки. Маяк пуще прежнего съёжился под полуторной шубой.

— Той шаечке вольной я драгоценные снадобья… из самого Шегардая… Денег плачено — до завтра не перечесть! Если не довезу, лучше самому в петлю…

Драгоценные снадобья! Злату пришлось удивиться:

— А бают, повольники за весь неимущий народ голодные и раздетые ходят. Что, панибратья твои царский поезд разбили с данями за двенадцать лет? Зеленец торговый обнесли?

— Какой зеленец… Телепеня промышленника подстерёг. Тот на правый берег земляной дёготь вёз. Я сам-то не видел… Мне порты богатые отдали, и те насквозь провоняли.

Злат не сдержал уже настоящего удивления:

— А мы совсем другое слыхали. Будто дикомыты его… Так, стало быть, крови на тебе нету? Или всё-таки есть? Исповедывай!

— Перстом не тронул, — усердно правился маяк. — Бакуню молодой один порешил, Лутошкой люди зовут… ни при чём я!

— Уж так ни при чём? А навёл кто, снова не ты?

— Истинно, не я! Я же что, моё дело маячить… злые дела на добрую пользу обращать…

Из лесу вновь донёсся вой, звучавший голодом и надеждой.

— Не унимаются, — зашумели походники. — Не до конца ты, Хобот, душеньку опростал!

Торговец краденым затрясся, заплакал, только слёз не было.

— Сосед повольничков навёл, достатку завидуя… Лигуем зовут…

Ворон подошёл, неся большую тёплую кружку:

— Испей, Хобот.

— Не стану! И так нутро печёнками выпадает…

— Пей, — ласково повторил Ворон. — Не то шею сверну.

Хобот взял кружку. Выхлебал, стуча зубами по краю. Дико огляделся кругом… Схватил рукой живот, закатил глаза, свалился. Лицо — острый нож, мокрая борода торчком, рот нараспашку…

— Помер! — ахнула стряпея.

— Спит, — невозмутимо ответил Ворон. — Проснётся здоров. Погоди ещё, завтра всю завариху у тебя съест.


Всё сбылось близко к тому, как предсказывал дикомыт. Утром Хобот не то чтобы проснулся здоров, но хоть проснулся. Не осквернил наглой смертью дорогу и поезд, а главное — жениха. Вчерашнее помнилось крайне смутно, морока от яви не разберёшь. Сперва маяк отсиживался на своей нарте, врастопырку на тюках, так никем и не потревоженных. Когда надоело мотаться вперёд-назад с движением потяга — обулся в лапки, пошёл. Псы крутились у него за спиной. Нюхали след, примеривались к изгвазданной шубе. Хобот зверовато оглядывался, замахивался кайком:

— У, про́пасть…

Всех пуще на одного кобелька, звонкого, куцехвостого. Тот не отставал.

— Потерянное зачуял, — творила святые знаки стряпеюшка.

— Что, мил человек, собачек взамен беглых присматриваешь? — строго осведомился возчик-ведун. — Не думай даже. Не продадим!

— Без шавок обойдусь, — зло рычал в ответ Хобот. — И от вас, недобрых, поскорей бы прочь! Мне до Селезень-камня дойти. Там подберут…

— Да кто подберёт?

— А кто надо!..

Он больше не чувствовал рядом смертного края, значит, правду говорить большой нужды не было. Вчерашняя исповедь то ли приблазнилась, то ли забылась, а может, того и другого наполовину.

Ворон принёс ему ещё питья, пахнувшего летними зельями.

— Избавителю мой… — согнулся в поясном поклоне маяк. — От непотребной смерти спасителю…

Стряпея кинулась долой с облучка — прятать смех. Дединька нахлобучил ворот шубы, схоронил веселье в густой бороде.

Сутки спустя впереди выплыл из морозного тумана Селезень-камень. Посреди южного склона чудом устояла сосна, обращённая пронёсшимся пламенем в угольный столб. Злату неволей вспомнился двор Пятери, чёрный стоёк, но у этого был живой выгиб. И крепкие корни, объявшие валуны. Над бедовником, что сменил пройденный Шерлопский урман, высился великан, изготовившийся к любовным радениям.

У подножия каменного жениха Хобот открепил потяг.

Многие ждали, что он, словечка не сказав, обратит ко всем спину, усядется ждать своих вольных людей, но маяк удивил. Честь честью попросил остановить поезд, взялся пороть один из тюков. С поклонами поднёс Злату нечто чёрное с серебром, умеючи скатанное:

— Прими, батюшка, от скудости нашей…

Злат милостиво принял. Люди всегда отдаривают за добро, чтобы долг не виснул на вороту, отпугивая удачу.

— А с тобой, грозный дикомытушко, не откажи кровью смешаться… Второй раз дорожки сбегаются, может, на третий я тебя выручу.

Все посмотрели на Ворона.

— Награда изрядная, — проговорил тот неспешно. — Только нам, воинам Правосудной, мирскими побратимствами себя опутывать заповедано. Мало ли куда, на кого завтра пошлют.

С тем Хобот и остался у своих санок, чтобы скоро сгинуть во мгле, выползавшей из-за Селезень-камня. В уходящем поезде мрачила весёлые воспоминания лишь одна тень.

— А не наведёт на нас панибратьев своих? Скорняков с вязовыми иголками?

Злат снова вспомнил про Отважного со Сторожным.

— Не наведёт, — сказал Ворон. — Он же трус. Одного меня и то забоится. А насядут… Их редко более дюжины ходит, а нас? — И улыбнулся. — Будто растеряемся?

Храбрые ближники Злата, те, что ради новой доли покинули с ним Выскирег, на всякий случай выложили поближе кольчатые рубашки. Никто так и не попытался напасть. Когда Селезень-камень подвинулся уже за третий закрай, у всех отлегло.

— Ты заметил? — спросил Ворон.

Злат насторожился:

— Что я должен был заметить?

Впрозелень голубые глаза чуть-чуть смягчились.

— На горелой сосне, на той стороне, что к камню приникла, коры полосочка сбереглась. После Беды уже пу́колка вылезла, хвоя распуститься успела… Может, проснётся ещё.

— Знать бы когда, — вздохнул Злат.

— Когда в праведной жизни утвердимся и Владычица наказание отзовёт.

Злат вдруг спросил:

— Ты только про собак пытать собирался? Знал, что тестя моего вспомнит?

— Догадывался. Учителю письмо было из Шегардая. В воровском ряду опознали кровавый Бакунин суконник. У Хобота купленный.

Злату бросился в лицо жар.

— А мне что же не довели?

Ворон смотрел сквозь прорези меховой хари. Впору было ответить: «Потому и не довели…»

— Не хотели загодя озлоблять.

— А ты будто знал, что дорогой встретим его!

— Не знал. Но раз он от Кижей до Шегардая шарахается, значит, мог и на нас выйти.

После драки все горазды кулаками махать.

— Я тебе поддакивал, как велено было! А ты его отпустил! И шайку! Сам сказал, их там хорошо если дюжина! Мы бы с ребятами!..

«И Чаяне головы отцовых погубителей под ноги метнули…»

— Учитель меня не для того посылал, — терпеливо повторил Ворон. — Разбойники что, они — нож в руке. Почём знать, каков на них замысел Справедливой!


Остаток дня поезжане двигались вперёд лёгким шагом, не зная усталости. Слышались шутки, оботуры и те бодро уминали копытами снег. Будто чуяли впереди оттепельную поляну, изобильную зеленью. Так бывает, когда завершается основательный труд, затеянный миром, хотя вроде что сделали? Дом отстроили погорельцу, спускные пруды вычистили?.. И дорога обещала кончиться не назавтра. А веселились!

Вечером стряпеюшка без просьб вытащила самый большой котёл. Приказала шустрым златичам натаскать снега. Между составленными от ветра санями загорелся костёр. Густо повеяло жареным салом, потом — озёрной капустой, мороженым борканом и травами, отдающими сок. Наконец над поляной поплыл упоительный дух мяса, таявшего в булькающей ушице.

Тут уже молодых ребят стало не отогнать. Стряпея разбивала колотушкой каменные от мороза комья грибов и тщетно ругалась. Кто же отойдёт от живого огня, где пышет жаром веселье и вот-вот позовут к вкусной еде?

Улеш принёс маленький уд, подтянул струны.

Плющом повитые утёсы

И наших жён густые косы…

Пели выскирегские песни, без сговора избирая ласковые и смешные. Других не хотелось. Ворон сидел на облучке ближних саней, куда не достигал дым. Злат всё ждал, чтобы моранич вынул кугиклы. Однако тот слушал очень внимательно и молчал.

Там кто-то плачет,

Там смех ребячий,

Там ждут и любят

Своих мужей…

Ворон шевелил губами, смотрел сквозь темноту.

Стряпея длинной ложкой сняла пробу, вновь надвинула крышку, кивнула. Из-под котла выгребли последние угли, оставили доспевать. Походники глотали слюну.

Видя гудебный сосудец бездельно лежащим на войлоке, Ворон слез с облучка:

— Позволишь, кровнорождённый?

Злат усвоил не все обычаи моранского поклонения, но кое-что знал.

— Я слышал, Владычицу мало радует бряцание струн… Ты разве умеешь?

— Не умею.

— Пробуй, друг мой. — Злат протянул ему уд.

Ворон убрался на прежнее место. Устроил снасть на коленях, принялся пощипывать струны. По одной, по две. Прижимал пальцами лады, испытывал поголосицу.

— А знатно ты волком выл, — сказал Злат Улешу.

Наследник лакомщика улыбнулся:

— Он с напужки хоть морской прибой услыхал бы.

Ворон запел. Сначала негромко.

Нас беда равнодушно размечет,

А удача обратно сведёт.

Сколько лет ожидали мы встречи,

Продираясь по жизни вперёд…

Рука яростно пустилась по струнам, голос хлынул, раскатился, могуче взлетел:

Мы все не такие, как были когда-то,

Попробуй узнай заплутавшего брата,

Сквозь годы и морщины

Отец не видит сына

И давнюю кручину

По-прежнему несёт…

Маленький короб гудел, рокотал, вещал человеческим языком. Злата пробрала дрожь, он быстро посмотрел на Улеша. Несчастный Кокурин пасынок, названный в честь дважды потерянного, сидел бледный. Захлёбывался горьким лекарством, уже чувствуя, как начинается исцеление.

Нам родня достаётся в наследство,

Выбирать мы её не вольны.

Это нам оборона от бедствий,

И надёжней не надо стены.

Кто встанет за нас возле самого края?

Кого позовём, на снегу умирая?

А сами-то готовы

За брата молвить слово,

Когда грозят оковы

И плаха без вины?

Злат вдруг подумал о своём обидчике-отце. И сразу, скачком, о невесте, ждавшей избавления в Ямищах. Почему-то он нимало не сомневался в посрамлении вероломца, даже не гадал об успехе, пёкся о том, что будет после. Как он Чаянушку за белы руки возьмёт? В глаза ясные взглянет? Узнает ли в ней ту, с кем день за днём сто лет не соскучится?

Крылатый голос горевал, отчаивался, возносил к незримой звезде.

Кто поймёт, кто по правде рассудит

Незнакомых тебя и меня?

Небеса мы просили о чуде,

А дождавшись — не смеем принять.

Ошибки страшась, отметаем с порога

И дальше бредём одинокой дорогой…

Останься!

Будь как дома,

Мой родич незнакомый!

Молись углу святому

Да грейся у огня!

— Вот, — сказал Ворон.


Ещё через седмицу Златов поезд, обойдя с севера Кижную гряду, прибыл во владения Десибрата Головни.

Воронята

Надейка теперь жила хорошо. Слишком хорошо. Так, что мама за голову бы в испуге схватилась: «Куда высунулось, дитятко? Пропадё-о-ошь…»

Мама то и дело оглядывалась через плечо.

Всё равно не убереглась.

Надейка поднималась узким всходом, закрученным противосолонь. Ворон объяснял: так, если что, казалось сподручней отбиваться царевичам Ойдриговой ветви. Они все были левши.

Ещё Ворон зачем-то выучил Надейку читать. Однако дееписания древних царей девушку не влекли. Ну разве буквицу замысловатую подсмотреть. Шитые прикрасы богатых одежд… И скорей снова за травники, сохранившие резной лист чистотела, нежные усики повилики. Чтоб летел над берёстой заточенный уголёк, рождая новый узор…

Лыкаш придумал нанести один из хитрых Надейкиных «завитков» на масло и топлёное сало в горшочках. Кобоху потом месяц спрашивали, не захворала ли. Отчего невесела сделалась, с лица спала…

Костылики негромко брякали по треугольным ступеням. Посохи выгнул Ворон. Удобные, невесомые. Как лапки-самоходы, что носили по чужедальним снегам его самого.

Правду молвить, в сошках для ходьбы Надейка не сильно нуждалась. Ворон и это растолковал. Взял под мышку клюку, сделанную для невелички Надейки. Согнулся корягой, сбросил волосы на глаза. Гадко затрясся, заскулил, выставил горсть…

Вышло до того убедительно, что Надейка попятилась, отмахнулась руками:

«Ну тебя!..»

«Так в Шегардае кувыки подаяния просят. Кто на увечную с костыликами глянет, если рядом душа-Сулёнушка подолом метёт? А ещё…»

И Надейка, опять не ведая как, простёрлась на лавице. Деревянный наконечник висел у лица, грозно метил в глаз.

«Костыль-самоправ по слову дерётся!»

«Да я разве сумею?..»

«Нет слова такого „я не сумею“. Ты попытайся!»

Надейка, волею Инберна вознесённая из мизинных чернавок, давно забыла дорогу в общую девичью. Крохотный покойчик на третьем жилье Дозорной башни она по деревенской памяти называла клетушкой, хотя в каменной крепости какие клети. Окошка здесь не имелось, да и зачем бы? Только выпускать грево, худо-бедно доходившее снизу. Зато Надейка теплила жирник, не опасаясь попрёков. Рисуй, покуда не свалится на берёсту рука! Притвори дверь — и смазывай барсучьим салом кожицу на отболевших ожогах…

Уже поднимаясь на третий кров башни, Надейка заслышала из своей хороминки голоса.

Она чуть не споткнулась, пронесла костылик мимо ступеньки. Дверь, которую она по глупой доверчивости считала своей, запиралась лишь изнутри. Да и то — до первого крепкого натиска. Такие, чтобы замыкались снаружи, в Чёрной Пятери были наперечёт. И те ключей не ведали месяцами. Стало быть…

«Я высунулась, мама. Голову подняла, пташкой запела, тебя не послушала. Прости…»

Надейка постояла, покачиваясь туда-сюда, мучительно вслушиваясь. Во рту пересохло.

…А Ворон — далеко-далеко… Ноги отяжелели вконец. Надейка всем телом навалилась на костыли.

«И за то прости, мама, что в убёг, как ты, не сорвусь. Куда мне…»

Уже мёртвая Надейка одолела оставшиеся ступеньки. Открыла дверь.

На лавице, воздвигнутой повыше от сквозняков, расселся Шагала. Болтал ногами, гневил Суседушку. Гладил, ворошил Надейкино ложе. Ухмылялся чему-то.

— Наш козёл, крутые рожки, проторил себе дорожку…

Только Надейка Шагалу не очень заметила. В головах, возле короба, склонившись над горящим светильничком, стоял Лихарь.

Он не подумал обернуться на стук Надейкиных сошек. Без того знал, кто пожаловал. Надейка хотела склониться, исполнить должный привет… не возмогла. Так и стояла, делаясь от ужаса всё ничтожней. На лубяной крышке короба, на лавке, на полу валялись берёсты. Травы, буквицы, украсные завитки…

Стень, рассматривая, держал в руках два рисунка. Те самые. Хранимые от недоброго глаза возле укромного тла. Берёста норовила свернуться. Лихарь успел досадливо заломить, чтоб меньше упрямилась.

Вот она, смерть.

На одном листе высился чёрный столб. Тщился затмить белый, бесскверный окаёмок. Надейка избегла внятных черт, обозначила лишь осанку, гордый поворот головы… Лицо запечатлела вторая берёста. Тонкую горбинку носа, прямые длинные брови, гладкие у висков, пушистые к переносью. Глаза — два бесценных камня верила. Красок Надейка не приложила, лишь уголёк, но глаза всё равно мерцали, искрились. Ворон что-то рассказывал, смешной, весёлый, бесстрашный…

— Наш дружочек чисто ходит, в зауголья девок водит… — пел своё лихаревич.

«Прости, мама. Кланяюсь четырём твоим ветрам, батюшка белый свет, прости и прощай. Всех сирот Матерь, прими милосердно… Да повели наконец перестать ему воздух сквернить в клети, где братик песни играл!»

Против всякого ожидания, молитва была услышана.

Лихарь обернулся.

— Цыц, — щунул он наглядыша. Изволил наконец заметить хозяйку покойчика. — А ты, значит, не только цветы из теста лепить… Твоих рук творение?

Надейка торчала на пороге, уставив костылики наперёд. Не могла выдавить звука.

— Чёрный ворон пролетал, крылышками задевал… — еле слышным голосом, тряским от потаённого смеха, вытянул Шагала.

Лихарь просто глянул. Младший вмиг присмирел, прекратил даже ногами болтать.

— Урок для тебя есть, рабица, — словно через силу выцедил стень. — Не совладаешь, изленишься — утоплю.

Мёртвому незачем бояться угроз. Надейка стояла, молча ждала.

Лихарь наконец отпустил её взглядом. Кивнул. Шагала соскочил с лавки, развернул парчовое покрывало. Явилась тёмная от времени, непонятная большая доска. Ученик держал её бережно, как святой образ.

Надейка слепо уставилась на художество. Каменная кладка стен, незнакомые крыши… важные, богато одетые мужи, занятые беседой… солнце над головами… Чуть дальше, на лобной каменной подвыси, мужчина и женщина. Женщина кротко склоняла голову под бело-синим убором. Мужчина, ликуя, воздевал двумя руками дитя в младенческой рубашонке. Показывал народу.

— Будто с тебя, наставник, поличье царское писано, — глядя сверху вниз, упоённо выдохнул Шагала.

— Картину поновишь, — тем же обдирающим, наждачным голосом произнёс Лихарь. — Что понадобится, из припасов возьмёшь. — И повторил: — Заленишься — утоплю.

Младший всё не мог унять восхищения:

— Хоть прибей, батюшка стень… Ну прямо ты живой стоишь!

Лихарь, не терпевший пустой болтовни, почему-то забыл одёрнуть ученика. Сказал ещё:

— Совладаешь, рабица, дозволю список сотворить на чистой доске.

Надейка всё так же стояла у двери, повиснув на костылях, напрочь потеряв голос. Только шевельнулась, отступила с дороги, когда двое, покинув картину и покрывало, направились вон.

— Будто на тебя искусник смотрел… — донеслось уже с лестницы.

Шаги стихли. По полу гуляли стылые токи, шевелили раскиданные берёсты. Надейка сглотнула, вздрогнула, всхлипнула.

«Мама…»

Обжитый было покойчик, вывернутый, залапанный жестокими пятернями, вновь стал чужим. Надейка была в нём беззащитна, как эти лёгкие свитки, колеблемые сквозняком. Собрать их, обратно в короб сложить… не хотелось касаться…

Не хотелось видеть доску, попиравшую складки драгоценной парчи. Всё же девушка скользнула глазами. Переступила, подбираясь поближе.

Над людским скопищем, над головами и крышами реяли крылья, сотканные золотым светом. Надейка ни разу не видела живого симурана. Лишь на очертаниях в книгах.

«Вот бы мне с тобой, чудо небесное, отсель улететь… подальше куда…»

Вглядевшись, она поняла наконец, кому посвящено было художество. На гордой подвыси стояла последняя праведная чета. Аодх и Аэксинэй, честно встретившие Беду. Здесь они были живы, счастливы и прекрасны. Надейка разобрала даже буквы внизу: «Великая Стрета».

Картина действительно просила заботливых рук. Пятна плесени, выбоинки, трещины… Надейка оценивала их вершок за вершком, бережно прикасалась. По клочьям, уцелевшим от платья царицы, струились синие незабудки. Плащу царя повезло меньше. Весь облупился, узора не разберёшь. А вот лицо Мученика сохранилось. Почти целиком. Тонко, тщательно выписанные черты… ликующая улыбка… седые пряди из-под венца…

И на Лихаря царь Аодх был совсем не похож.

Плесень, облепившая низ картины, вдруг показалась Надейке коростами на живом теле. Она дотянулась левой рукой, не глядя вытащила гибкое лезвие, самое тонкое, прожилки на цветочных лепестках выводить. Осторожно поднесла…

У двери зашуршало. Надейка ахнула, ножичек звякнул об пол, подпрыгнул.

На пороге переминались двое мальчишек:

— Тётя Надеюшка…

У неё перед глазами медленно рассеивалась тень Шагалы. Эти были совсем мелюзга. Новые ложки, недавно приведённые в крепость. Надейка вроде даже слыхала их имена. Только не могла вспомнить.

— Тётенька, мы приберём!

Тот, что был повыше и посмелей, уже собирал с пола берёсты. Он родился густо веснушчатым и кудрявым, это считалось наследием андархских кровей. У второго были чудесные тёмные глаза в густых ресницах. Как он улыбался, когда старшие не смотрели!

Он сказал:

— Чтобы тебе по всходам не спотыкаться… Ты вели, всё надобное живой ногой принесём.

Теперь Надейка вспомнила. Ирша и Гойчин.

Лики царской четы поплыли перед глазами. Девушка согнулась, спрятала лицо, только чувствуя, как трогают, гладят руку лёгкие пташьи крылышки детских пальцев.

Воронята…


Уже во дворе Шагала разочарованно протянул:

— А я думал, наставник, ты сведать захочешь, ладно ли у ней рубашечка сшита. Гадал, может, и мне покромка достанется…

Лихарь равнодушно пожал плечами:

— Дурак ты. Ласковых девок в любом острожке довольно. С этой дикомыт валяется, ну и пусть. Нешто сварой учителя огорчать?

— Всё ему! — надул губы гнездарёнок. — Ворону! И орудье, и девка бесскверная…

Лихарь добавил к словам подзатыльник:

— Дурак! Хочешь с дикомытом тягаться, сперва вполовину таким стань. Тебе честь была вручена, царскому сыну правоту Владычицы показать, а ты что устроил? Только о том думал, как себя выхвалить. А как тайному воинству после с праведной семьёй в ладу жить, о том забота была?

Книжница

Наставник Ваан учил самого Цепира, великого законознателя. Он видел и помнил столько — и стольких, — что разум отказывался объять. Дузья и Деждик, поди, в пелёнках лежали, а он, уже бородатый, следил последнее ристалище Эрелиса Четвёртого. Отречение первого наследника. Восшествие на престол молодого Аодха…

Когда такой человек ведёт тебя в книжницу, не знаешь, куда смотреть. Кругом — или на него одного. Книги небось подождут!

— Стольный Фойрег видел более двадцати государей, — идя долгим прогоном, неспешно рассказывал Ваан. — Все они были праведными отцами народа, но различались в пристрастиях. Гедах Девятый, к примеру, знал толк в роскошных пирах. Это он велел вырубить в податливом здешнем камне обширные погреба для хранения вин. Андархайна уже тогда была страной запечатлённого слова, а вельможи подражали царю. Поэтому в Гедахов век о стряпном искусстве писалось множество книг.

На лице Ваана господствовали большие глаза под высоким лбом, долгий нос. Говорят, это черты прозорливых, умеющих видеть сокрытое от простецов. Стоило Ознобише послушать речи мудрого старца, его самого несколько дней потом тянуло облекать свои мысли так же красно, связно, забавно. Не получалось.

— В должный срок Гедаха Пузочрева сменил сын, суровый Хадуг, четвёртый этого имени. Он чтил подвиг воздержания и воинского труда. Посему и не видел пользы в книгах, повествующих, как верно зажаривать лебедя, да ещё одевать его в перья при подаче на стол. Говорят, царедворцы боялись, как бы праведный государь, по строгости нрава, вовсе не уморил их скудными пищами и непрестанными объездами земель… Однако речь не о том. Ты представляешь, от скольких книг пришлось избавляться, освобождая место спискам трудов, прославляющих искусство конной езды и науку мечного боя? Иные из отвергнутых книг дожили до нашего дня лишь потому, что были взяты вельможами на украшение хором, на поглядение подданным…

Старик и юнец шли наклонным каменным ходом, спускаясь всё ниже в скальные недра Выскирега. Ознобиша разглядывал узоры слоёв на стенах и неглубокий, тщательно выглаженный жёлоб вдоль пола. Через равные промежутки виднелись искусно выбитые гнёзда для клиньев, чтобы работники могли утвердить тяжёлую бочку, утереть пот.

— Покуда краснописцы слепли в новой работе, — продолжал Ваан, — на Огненный Трон воссел пятый Хадуг, правивший ещё суровей отца. В начале царствования он наполнил тогдашние каторги мораничами. Поклонение Наказующей Матери мерзило ему. Говорят, он вообще женщинами гнушался… Ты уже, наверное, понял, что в ранние Хадуговы дни отовсюду выкидывались хвалебники твоей веры. Их свозили на пустыри и сжигали. Сколько прекрасных песен безвозвратно пропало тогда!

«А не болтал бы ты, о чём не знаешь, высокоучёный Ваан. Утраченные хвалы были воссозданы. Стих за стихом, слово за словом. И дополнены новыми…»

Ознобиша одёрнул себя. У великого ума если шаг, то семи вёрст, если ложка, за семь дней не выхлебаешь. Ему ли пустяки замечать!

— Кто мог знать, — продолжал Ваан, — что на вершине дней царь познает вкус милости и вернёт заключёнников, а тайно сбережённые книги обретут цену золота! Между тем стыдившийся женщин не оставил наследника. Ему преемствовал… Впрочем, я снова увлёкся. Я хотел лишь сказать, что поветрия, властные над судьбами книг, в Выскирег из столицы докатывались уже не столь сокрушительными волнами. Когда в Фойреге выбрасывали и сжигали, здесь всего лишь прятали под замок. Не забудем, что царственноравный город от века ещё и ревновал царскому… Какие жемчуга мудрости стеклись в собрания Выскирега — числа нет! Но настал день, когда небесные громы смешались с подземными…

Зяблик невольно насторожил уши. Вдруг да прозвучит нечто важное для его дела?

— Тогда одному человеку приспело время деяний. С немногими друзьями он обходил брошенные покои, ставшие гнездовищем сов. Подвижники собирали книги, свитки, письма и на себе несли их сюда. — Ваан указал вперёд. — В винные погреба, опустошённые расточительными пирами о рождестве престолонаследника. Его успели прозвать Аодхом Оборвышем, ибо у венценосного отца был обычай… Впрочем, довольно о нём. Спасителям книг то и дело приходилось выхватывать оружие, отбиваясь от простецов. Озябшие люди знали одно: камышовые листы можно бросить в печь, кожаные — отскрести от чернил и сжевать. Нам далеко не всегда удавалось избежать пролития крови…

«Нам?»

Ознобиша успел привыкнуть к Невлину, человеку поступков, учившему Эрелиса поведению царственного воина и судьи. Ваан был птицей совсем иного пера. Жрецом письменного слова. Подобными наверняка мнили себя и учителя Невдахи, но кто бы уравнял их с Вааном! У него палка служила не для тычков в безответные спины. Ему ноги-то нужны были, чтобы до книжницы добираться.

— За этой дверью ты найдёшь бесценные светильники мудрости, зажжённые трудом могучих умов. Они живут здесь в прихотливом соседстве с убогими лучинами каждодневности, вплоть до записок виноторговцев… ибо те тоже суть наследие Андархайны. Поколение, ныне седобородое, не щадило себя, сберегая прошлое для вас, молодых и пытливых. Помни об этом!

С последним словом Ваан остановился перед воротцами, перегородившими подземный прогон.

«Мне бы научиться так говорить, — снова позавидовал Ознобиша. — Успел все смыслы объять, завершил точно ко времени… От меня на Эрелисовых судах подобных речей будут ждать!»

Воротца были окованы толстыми железными полосами. Ползучие лозы, листья, тяжёлые грозды. Всё совершенно живое, сработанное людьми, любившими то, чем выпало заниматься. Плодоносные ветви красиво оплетали калитку, устроенную в воротах.

— А вот тебе, юный райца, живой знак просвещённости владыки Хадуга, понимающего значение книжницы.

Возле калитки стоял воин чуть поменьше Сибира, облачённый в полосатую накидку. Он почтительно поклонился Ваану. Со второго взгляда Ознобиша узнал порядчика. Мелькнуло искушение потянуть носом, напоказ проверяя, хорошо ли отстирали налатник. Зяблик поклонился воину и следом за Вааном, пригнувшись, нырнул в невысокую дверь. Стражник Новко с недоумением посмотрел ему вслед.


Наклонный ход привёл их в самый низ подземелий. Вот здесь чувствовалось, что великая книжница вправду заняла винные погреба. Вдоль стен в деревянных подпорках стояли по кругу невиданно громадные бочки. Притом слаженные прямо на месте: наружный ход не мог их вместить. Между крутыми боками зияли жерла прогонов, звездой расходившихся от срединной хоромины. Одни, залитые непроглядной тьмой, были жерлами Исподнего мира. В других угадывались отблески света, слышались дальние голоса.

— Здесь трудятся мизинные слуги учёности, — сказал Ваан. — Ты же понимаешь, спасённое доставлялось в немыслимой спешке, а значит, сваливалось как попало. По сей день далеко не до всего дошли руки… Итак, юный райца юного государя, с чего бы ты хотел начать свои разыскания?

Книжница выглядела необозримой. Ознобиша почувствовал себя одиноким ратником перед лицом вражьей орды.

— Этот райца был бы счастлив прибегнуть к твоему совету, правдивый Ваан.

— По совести молвить, меня привела в изумление служба, заданная тебе третьим сыном державы. Искать следы неустройств, омрачавших страну в последние месяцы перед Бедой!

Ознобиша невольно представил, как шегардайский царевич уже завтра займёт место в неиссякаемых байках Ваана: «…а ещё был Эрелис, не знавший, чем бы занять райцу, присланного из мирского пути. Велел прошлогодний снег разгребать…»

— Что ж, не нам, скромным трудникам, оспаривать волю владык, наше дело воплощать её, — смягчился Ваан. — Величайший подвиг берёт начало с малого шага; быть может, однажды я стану гордиться советом, данным сегодня. Идём, я тебе покажу.

Они вместе вошли в устье хода, освещённого, к немалому облегчению Ознобиши, заметно лучше других. У стен толпились бочонки, откуда-то выставленные и забытые. Справа и слева через каждый десяток шагов открывались боковые покои. Ваан уверенно остановился перед одним из них.

«Освоюсь ли я здесь когда-нибудь так, как удалось ему?» — заново преисполнился благоговения Ознобиша.

Два светильничка озарили вырубленный в сплошном камне покой, неширокий, но вытянутый в глубину. До самого потолка были устроены полки. А на них — книги, книги, книги! Целые и растрёпанные, с оторванными корешками. Свитки в расписных кожаных трубках и просто повязанные верёвочками…

Жизни не хватит все перечесть!

— Вот прямая дорога, могущая разветвиться извилистыми тропинками, среди коих, милостью Богов, отыщется нужная, — сказал Ваан. — Осмотрись пока, правдивый Мартхе. Я буду поблизости. Если понадобится… Между прочим, здесь, в книжнице, вырос мой внук, юноша прилежный и одарённый. Буде пожелаешь, он станет твоим помощником в учёных трудах.


Оставшись один, Ознобиша двинулся с дозволенным светильничком вдоль полок. Узнал одну за другой несколько надписей. Вот они, друзья! Тени в глубине хоромины сразу перестали пугать. Зяблик поклонился всем составителям, переплётчикам, переписчикам, чьи последние строки обратила в пепел Беда.

«Сквара сейчас бы песню сложил. Про то, как искры уже зипун прожигают, а подвижник летописи выносит…»

— Хвала и почесть, старшие братья! Не себе корысти ищу, не трудам вашим сквернения, но продления и плодов новых…

Последние слова показались очень самонадеянными. А куда денешься! Ни на что не посягающие робуши поганые бочки вывозят. У торговцев рыбой кормятся на побегушках. Не у царевичей райцами.

Ознобиша переступал маленькими шажками. Пригибался к полу, тянулся на цыпочки. Снимал с полок, раскрывал. Одну, другую, третью… Добраться до свитков на самом верху не хватало роста. Зяблик разыскал порожний бочонок, вкатил, поставил торчком…

Ход времени в подземелье оценить трудно. Долго ли, коротко — Ознобиша задумался, сидя на донце бочонка.

Если хоть бегло просматривать всё здесь хранимое, можно вотще потратить много недель. Если умерить внимание, легко проморгать важность. Вроде страниц, вырезанных из лествичников. Или блудной грамотки, на которой, оказывается, самое-то главное и начертано. Думай, райца!

Ознобиша, пожалуй, даже понял, почему Ваан оставил его именно здесь. На полках панцирной ратью выстроились книги, с детства знакомые любому грамотному андарху. «Перечень Гедахов», «Деяния Йелегенов», «Два сказа о возвращении Левобережья»… Все — вековой древности. Вылощенные дворцовыми грамотеями до образцового согласия. Нигде ни заусенца крамолы. Никто не зажмёт седую бороду в кулаке: «Ты насоветовал?»

И судить ли Ваана за такую боязнь? Сам рассказывал, сколь переменчивы бывали владыки. Если речь хоть краем касается неустройств, открытия могут оказаться опасными…

Ознобиша ещё раз поклонился чертогу благой надёжности. Вышел, потирая глаза. «Можно, правдивый Ваан, я сперва разведом всё обойду? Как слова подобрать, чтоб разрешил?.. Э, а что это я у него позволения спрашивать собрался? Он надо мной не начален. Я одному Эрелису виноват!»

Всё же правильным казалось уведомить старика. Смиряя несытое любопытство, Ознобиша миновал несколько тёмных покоев. Ваан обещал быть неподалёку…

Один вход по правую руку был занавешен полстинкой. Изнутри пробивалось немного света. Ознобиша помедлил, остановился. Старательно кашлянул. Никто не отозвался. Он отогнул краешек полсти.

По ту сторону открылся очень уютный чертог, настоящая ремесленная мудреца. Войлоки по стенам, большой стол, загромождённый книгами от крохотных до неподъёмных, мерцающих золотыми обрезами. Угловатые лубяные пестери, набитые свитками. Чернильница, кружка с белыми и пёстрыми перьями… Кресло возле стола, основательное, старинного дела, напоминающее важный престол. В кресле, опустив щёку на вышитую кожу подушки, мирно почивал Ваан.

Всё это Ознобиша охватил одним коротким взглядом. Пальцы тотчас разжались, выпустив полсть. Ещё не хватало подсматривать, что за поручение так изнурило райцу владыки!

Отдёрнув руку, Ознобиша торопливо шагнул назад.

Ощутил присутствие за спиной.

По сути, на нём не было никакого греха, но сердце заколотилось во рту. «Порядчики… к лекарю… очищать плоть… выждали, пока зазеваюсь!»

Он обернулся так стремительно, что едва светильник не выронил.

Перед ним в сумерках подземного хода стоял и улыбался Машкара.

Пока Ознобиша пытался заново утвердить пошатнувшийся мир, а огоньки светильников гасли на лезвии каменного лекарского ножа, Машкара взял его под локоть, повёл прочь.

— Чего испугался? — спросил он, выходя в срединную хоромину. — Я думал, ты видел меня. Я дважды заглядывал, пока ты в холостых книгах копался.

Ознобиша икал, тщась выдавить разумное слово.

— В холостых?..

— А каких ещё, если там нет ни единого узла, который захотелось бы раздёрнуть. Тебя старый мизгирь небось к ним приставил?

Ознобиша не вдруг сообразил, что столь непочтительные речи относились к Ваану.

— Он… ну…

— Знал бы ты, правдивый Мартхе, что за дивные перевои умели творить в старину! Их отказывали по наследству, наносили на родовые щиты, даже использовали вместо печатей… Ты ведь слышал об этой чудесной хитрости? Приходит грамотка, скреплённая шнурком, и сразу видно, тревожили её или нет!.. Сколько штанов я протёр в этой книжнице, сколько сжёг масла, вникая в труды мореплавателей, вышивальщиков и ткачей… а оказалось, с самого начала нужно было изучать письма. Идём, правдивый Мартхе, я тебе покажу репки и репейки, закрепы и захлёсты, навёртки и желваки!

Ознобиша не хотел никуда идти, но пережитый испуг взял своё. Он сделал шаг и другой. Ноги слегка заплетались…

Лягушачья шкурка

— Вот, вот, именно это мне в золотых коробочках дарили! — Боярыня Кука раскупорила тщательно замазанный горшочек, со сладкой тоской провела над ним носом. — Чуете, шелопутки?

Под крышкой была желтоватая смола, даже с виду вязкая и тягучая. В шатре сразу повис запах тухлой рыбы. Любопытно сунувшиеся малохи, отмахиваясь, подались прочь.

— Прости, матушка… Стерву кастную чуем.

— Эх вы, нескладихи, — беззлобно ругнулась боярыня. — Стерва!.. Думаете, чего не знаете, то вас и красит? Это ж морская слизь многоценная! В стольном Фойреге люди гибли, её из жемчужных раковин добывая!

Коснулась блестящей гладкой поверхности. Покинула мелкую завитушку следка. Напоказ облизнула палец, удовлетворённо кивнула:

— Та самая! Думала, помру не дождавшись.

— И зачем бы она, матушка?

На низком столике перед Кукой стояла яшмовая ступка. Вдоль длинной доски — кучками истолчённые порошки. Серо-зелёный, жёлтый, красный, белый да чёрный. Боярыня взяла медную чашечку, начала понемногу смешивать порошки:

— А затем, бестолковые, что без неё не сделаешь мазку-липо́к. Морщины с лица белого гнать, да так, чтоб пути назад не нашли. Чтоб до седых лет юницей свежей ходить.

Костяной ложечкой зачерпнула слизи, добавила немного масла, вновь тщательно перетёрла. Опустила чашку в жестяной ковшик, полный горячей воды. Накрыла, велела утвердить на жаровне. Малохи забыли иглы и веретёна, следя каждое движение белых рук. Они, конечно, знали простые средства, вроде толчёного клубня болотника или, на худой конец, муки́ с молоком, но Кука низошла к ним с высот, из другого мира. Сверялась с книгами, читала по писаному. Помнила, близко знала такое, чего им во сне не привидится. В золотых коробочках снадобья!..

— Побаяла бы, матушка.

— Как в царских хоромах ковры шёлковые ножкой топтала.

— Как тебя красные боярыни ревновали…

Кука откинулась на подушки. Закрыла книгу-сердечко. Мечтательно улыбнулась:

— Ещё б им ревностью не пылать, если в них самих мужьям ни глазу радости, ни беседы разумной, ни на ложе восторга! А тут мы, сударушки-посестре́и. Речи ласковые, краса ненаглядная, утехи неутолимые.

Бабы слушали. Пытались вообразить просторные каменные чертоги. Парчу, бархаты, дорогие меха. Тонкие пищи, сладкие вина, царское слово над пиршественным столом. Праздные дни боярынь, отдавших рабыням бесконечные заботы женства: кормить, одевать, шить, прясть, обстирывать.

— Да что ревность, нам эта беда как с гуся вода. Вот помню гадюку злосердую… жёнку Ардарушки моего, красного боярина Харавона. Ядом чёрным надеялась меня погубить! За красу лица, за разум светлый, за доброту! Другой бы от неё не спастись…

— А ты, матушка?

— А я с вами сижу, безгодными. Порно было Харавонихе лютовать: муж её позабросил, за меня поединком драться собрался!

— Да с кем бы?

— С праведным царевичем Гайдияром, ныне четвёртым в лествице. Ох, очами сверкали… Ковшик дайте сюда, беспутки. Пусть стынет.

О том, как мимоезжий праведный загляделся, готова хвастать почти всякая баба. Кука говорила совершенно обыденно.

— И… ты-то что, матушка? — спросила самая смелая. — Кого избрала?

Кука вдруг спрятала лицо рукавом. Грудь всколыхнуло рыдание.

— До них ли мне было, дуры! Когда лютая змеища моё дитятко златокудрое извела…

В шатре долго было тихо. Наконец раздался робкий голосок:

— Дальше-то что, матушка?

— А что дальше. Боярин обратно к жёнке притёк. А Гайдиярушко, соколик мой, по сию пору так и не женился.

Остывающая смесь во внутренней чашке стала бурой, гладкой, жирно блестела. Кука милостиво поманила одну из малох:

— Ну-ка, сядь ближе, головушку подними… Глазки прикрой.

У друженки подглаваря Марнавы было широкое простое лицо, кожа рыхлая, в чёрных точках от редкого мытья и костровой копоти. Боярыня обмакнула палец в тёплый липо́к. Оставила щедрую черту на подставленном лбу, обмазала нос, подбородок, одну щёку, другую.

— Вот так. Не тронь, покуда не высохнет.

Малохи с завистью следили, как меняла блеск зелёно-бурая плёнка.

— А нам бы, матушка?..

Кука глянула насмешливо, с превосходством:

— Вы, мои голубушки, хоть представляете, какова цена зельям, если для них на коробочки золота не жалели? Даром ли Хобот, собак потеряв, пеш дорогу одолевал, не смел поклажу утратить! Моего совета великие царедворцы искали, я Кудаша обнимала и с Телепенюшкой ночами шепчусь, а вам, дурам, кого ради бесценным снадобьем молодиться?

Бабоньки виновато опускали глаза. Кто не помнил Кудаша, тем рассказывали. Могучий Телепеня и сейчас полёживал в пологе, отдыхал от докучливой боли в ноге. Подватаг Марнава заглянул было, послушал храп вожака, воздержался тревожить. Глянул на свою любушку в лягушачьей шкуре липка́. Махнул рукой, плюнул, вышел.

— Матушка… — расплакалась намазанная. Потянулась к лицу.

— Цыц! — властно остановила боярыня. — Жди, сказано! Я вам, безглуздым, тайну открываю. Думаете, за одно пригожество нас великие избирают?.. На всякую красу… — голос Куки чуть дрогнул, — краше да моложе найдётся. Мужья наши лакомы, зарятся, как малые дети, на сладенькое. Того не поймут, что с виду малина, а раскусишь — мякина!

Она примолкла. Бабы неловко ёрзали. Оглядывались на входную полсть, у которой, по обыкновению, сидела Чага.

— Ась?.. — недоумённо отозвалась молодая служанка.

— А вороча́ются к мудрым, — зло и твёрдо договорила боярыня. — Краса приглядится, ум пригодится… Ну-ка, смирно сиди! Чтоб не шелохнулась мне!

Долгим ногтем мизинца подцепила высохший край, потянула. Бабы смотрели во все глаза. Липок сходил цельным листом, забирая налёт, вынимая из устьиц чёрные точки. Кука бросила обвисшую плёнку в жаровню:

— Зеркальце подайте.

— Диво предивное, — раза́хались бабы.

Марнавина суложь сидела розовая, счастливая, по-девичьи свежая.

— Не лапай, — предостерегла Кука. — Сосулькой талой протри. А теперь подите все вон!

Удобней поставила серебряный зеркальный кружок. Улыбнулась отражению. Пальцами натянула кожу на лбу.


Поздно вечером разбойничьи жёнки отыскали Чагу, полоскавшую бельё в озерке.

— Ступай, Лутонюшку позови!

— А? — разогнулась недогадливая служанка. — На что?

— На то, надолба, что матушка боярыня затворилась, ни ест, ни пьёт, плачет о чём-то и нас тяжкими словами прочь гонит, а твой Лутонюшка любимец её.

— Ну… Порты вот допру…

— Какие порты, дело жданок не терпит!

— А мне для вашего спеха бельё в потёмках катать?

— Мы радеем, чтоб матушка не печалилась.

— А я — чтоб ей же в чистом ходить!

Пока уламывали Чагу, Лутошка в шатре завалился на тюфяк. Пришлось вместо тёплых объятий снимать валенки с сушила. Лутошка ругмя ругал глупых баб, но Кука ему вправду благоволила. Он думал вначале — за рассказы про Кудаша.

Недовольный Телепеня потягивал пиво.

— Без меня моему серебру тускнеть не даёшь, а теперь и при мне ввадился? — нахмурился он при виде Лутошки, но из полога долетел всхлип, и вожак сменил гнев на милость: — Ладно уж. Иди утешай.

Кука сидела ко входу спиной. Горестно раскачивалась, бормотала невнятно. Лутошка осторожно присел на корточки:

— Матушка боярыня, чем тебе послужить?

Она чуть обернулась. В щёлку платка смотрел докрасна воспалённый глаз, туго подпёртый затёклой, свекольно-синей щекой.

Разговор у Десибрата

— А я правского войска у старших братьев не попросил, — вслух каялся Злат.

На лавке беспомощно распростёрся его сверстник. Лежал укрытый меховым одеялом, хотя в большой избе Десибрата было натоплено. Голову с плечами подпирала подушка. Деревянная нога валялась на полу отстёгнутая. Парня звали Коптелкой.

— Выжил как? — спросил Ворон негромко.

— Сивушка телом прикрыл. Заслонил от снега текучего. Потом… остывал долго…

Застарелое страдание лишало мир очертаний. Моранич качался против света серый и чёрный, лицо узким пятном, по волосам ручейки жара. Больше ничего: единственный глаз Коптелки исходил слезами, умаешься вытирать.

— Сивушка?

— Коренник мой. — Парень всхлипнул. — Залёточка…

В руках дёргались обрезки старых верёвок. Калека будто стремился всей Десибратовой чади до веку шептунков наплести. В работе порой забывал даже боль, сидевшую копьём в груди и спине.

— Дяденька Бакуня оботуров пестовал, — влезла девка. — Сивушку холил, чаял от него хоть во внуках рубашки белой дождаться. Владыке поклониться мечтал!

Она сидела босая. Коптелка плёл без колодки, примеривал на милую ножку.

— Ты уж, господин вольный моранич, не гневайся, — досадливо проговорил Десибрат. — Ох, выучу дурёху язык за зубами блюсти!

Прозваний зря не дают. Волосы у Головни были чёрные, борода — огненными завитками.

Ворон не стал допытываться, что примяло спину Коптелке. Удар опрокинувшихся саней, глыба снега или косматая туша, бьющаяся в последней борьбе.

— Сюда бы праведного брата, храброго Гайдияра, — расхаживая туда-сюда, горевал Злат. — Лиходеи полосатого плаща бегают!

Столичные выходцы, которых он с такой гордостью сюда вёл, были добрые друзья, удалые работники. Но — не воины. Не с ними Лигуевых головорезов из Ямищ выдворять.

Ворон коротко глянул на него. Нарушил Коптелкину работу, взяв его руку:

— Дале сказывай, друже. Лигуевичей запомнил кого? По именам назовёшь?

— Я Сивушку телком из рожка… Вот, кровью побрататься пришлось…

— Сам Лигуевичей видел? — терпеливо повторил Ворон. — Или голоса показались?

— Ещё бы не видел, если ему Улыба, товарищ застольный, сулицей глаз выткнул! — опять встряла девка. — Хватит, не мучь его! Вот пристал!

Испуганный Десибрат крепко стиснул дочкино ухо:

— Прости, батюшка моранич. А ты! Плётку возьму!

— Погоди, — сказал Ворон.

Злат беспомощно отвернулся. Представил, каково лежалось Коптелке под ста пудами снега и кровавого мяса, только что бывшего живым, своевольным питомцем. А вчерашний друг вместо помощи тычет сверху сулицей. Стало совсем тошно. Кулак стукнул в ладонь.

— Да Гайдияр их…

— Нет здесь Гайдияра, — через плечо бросил Ворон. — Помилуй дочку, добрый хозяин. Она, поди, столько раз эту повесть слушала, что лучше самовидца расскажет. Так, умница? Чур только, не привирать мне. Выплывет — не потерплю.

Орёл-девка вмиг съёжилась испуганным птенчиком:

— А я что, я дома сидела, это отик с парнями в Кижи ходил…

— Парней после расспрошу, — пообещал Ворон. — Сейчас твоё слово. Чтобы мне зазнобушку твоего зря не терзать.

Девка помедлила, глядя, как сильные пальцы поворачивают Коптелкину кисть. Мнут ложбинку меж косточками. Надавливают всё крепче. Коптелка вдруг выгнулся, ахнул. Девка ожила, сунулась. Налетела на руку Ворона.

— Сказывай. Слушать буду.

Пришлось продолжать:

— Кто на них обвалом снег обвалил, то неведомо. Ударило, понесло, страсть! — Затараторила: — А улеглось, злые воры копьями совать, с дяденьки Бакуни дорогой суконник снимали, Порейка, Хлапеня и Улыба ещё, они у дядьки Гольца как десница с шуйцей, и Сивушку добивали, а Коптелку…

— Ворон!.. — вспыхнул Злат. — Ты на лыжах летаешь, соколу не угнать! Обернись в Выскирег, я грамотку напишу! Гайдияр…

Моранич ответил сквозь зубы:

— Погоди, кровнорождённый. Совсем девку запутаешь.

— Тот путается, кто кривду плетёт, а моё слово прямое, — надулась хозяйская дочь. — И сам дядька Лигуй с разбойными людьми добычу делил!

— Куда напрямки ближе? — хлопотал Злат. — Может, к вам, в Чёрную Пятерь?

— Язык прикуси, дочерь! Не клепли, чего сама не видала! Не бремени́ совести!

— Я…

— Батюшке не перечь, — завозился Коптелка. Завёл другую руку под спину, опёрся, сел. Даже выпрямился, сморгнул слёзы. — Сам доскажу.

Злат взял Десибрата за рукав:

— Вели берёсты подать, чистой да ровной!

— Слышала? — повернулся тот к дочери. — Вняла, что господин царевич велел? Ишь расселась!

Коптелка твёрдо приговорил:

— Так всё и было, как сказано. Лигуище вор, и пасынки его ворята, я в том хоть на железо пойду, хоть образ Моранушкин поцелую! А злому Улыбе от своих товарищей изгибнуть бы, как нам с Сивушкой…

Пальцы дикомыта всё играли с его рукой. Похаживали, плясали, натаптывали. Коптелка прислушался, удивился, освобождённо вздохнул:

— А кажется — спину правишь!

— Я спину и правлю. Тебя в мыльне распаривали?

— Как иначе… Не помогло.

— Поможет теперь. Научу.

Вернулась девка. Злат жадно схватил берестяной лист, шагнул к столу: где писало?

— Пойдём, кровнорождённый, — сказал Ворон, вставая. — Сперва других ватажников опыта́ем. Авось ещё что для твоей грамоты вспомнят.

Злат с готовностью поспешил к двери. Десибрат двинулся за гостями, как доброму хозяину надлежит. У порога Ворон молча придержал его. В собственном доме Головне уже давно не указывали, но своё право он отстаивать не посмел. Вернулся на лавку, обнял дочь, загрустил.

— Что, отик? — прошептала девка, вдруг оробев.

— Он моранич, ему воля, — тихо отмолвил отец. — Чего возжелает, слушайся, поняла?

Из сеней долетел сдавленный вскрик. В стену бухнуло, словно кто мешок взялся метать.

— Страшный-то! — пискнула девка. — Как зыркнул глазищами… где душа!..

— И я было с рукой попрощался, — сказал Коптелка. — Сразу всё вспомнил, что про них говорят.

Снова лёг, вытянулся. Лежалось весело и удобно.

— Зато с ними бояться некого, — вздохнул Десибрат. — Не обидит он тебя, дитятко. Не обидит.

— Глянулся моранич, так и скажи, — буркнул Коптелка. — Погоди, теперь, может, я и сам поднимусь!


…А Злата, едва выбрались в тёмные сени, вдруг сгребли за грудки, только затрещал шитый кафтан. Коршакович ойкнул, схватился, но железные руки ещё и в стену внесли — так, что оборвалось дыхание.

— Разбойникам за три овиди кулаком грозить мы горазды, — прошипел Ворон. — А как враг лицом встал, за порядчиками бегом? — Пальцы разжались так резко, что Злат опять схватился за стену. — Сам к делу не способен, хоть мне не мешай!

Злат успел возгореться бешенством, унижением, кровной обидой…

И всё проглотил. Спасибо родителю за науку.

Разгладил надорванные петлицы, отдышался. Сказал почти спокойно:

— Тебя учитель на развед послал. Ты выведал про Лигуя. Дальше что?

Ворон ответил, невидимый в темноте:

— Дальше — разведаюсь.

Злат неволей вспомнил, какое будущее себе рисовал в безопасности Выскирега. Вспомнил, как вправду смешно храбрился доро́гой. Ворон… Ворон был тенью из тьмы, залёгшей позади тына. Тьмы, куда ему, Злату, лучше было совсем не заглядывать.

— Ты вот знаешь, — словно в подтверждение, сказал вдруг моранич, — что Лигуев охотник прямо сейчас к нам через тын заглянуть метит?

— Отколь взял? — вздрогнул Злат.

— Смотреть умею.

— Ну не учён я воинству, — с отчаянием проговорил Злат. — Я со слугами рос. По ухожам. Уток кормить, оботуров пасти…

Ну так слушай учёного, мог сказать Ворон.

Располагай, пособлять станем, мог ответить Злат.

Обошлись. Промолчали.

— Ты, кровнорождённый, что про Лигуя постиг?

«Да его не постигать надо, а голову на кол!»

— Жестокий он. Жадный, раз душегубства не застыдился. — Злат наморщил лоб, вспомнил письмо Гольца, корявое, отчаянно льстивое. — Может, трусоватый, хотя владыки кто ж не трепещет. Ещё мыслю, хитёр по-звериному, а по-людски не больно умён.

— Ходит оберегами увешанный, — пробормотал Ворон. — Как сгинул Бакуня, говорят, начал мёртвых робеть. Боится, не встали бы…

— Надеется правду скрыть, — продолжал Злат. — Вздумал с праведными тягаться!

Ворон хмыкнул в темноте:

— Не клади его в грош, кровнорождённый. Хочешь врага ухватить, выведай, что он любит, чего боится. Пошли.

— Других опы́тывать?

— Узнавать, какой облик врагу страшнее всего.

Вечером Десибратовна металась из клети в малую избу. Собирала чёрную и зелёную ветошь.

Коробейка с потайкой

— Почтенный хранитель!

Необходимого человека Ознобиша в конце концов поймал в ремесленной. Там, где чистили, подклеивали, заново сшивали увечные книги.

— Слушаю тебя, правдивый Мартхе.

Хранитель был очень толст, что странно выглядело при нынешней дороговизне.

— Жаль отрывать тебя, почтенный, от исцеления книг, но, похоже, мне без подмоги не обойтись.

Хранитель начал с видимой досадой подымать со скамьи непослушные телеса:

— Поведай, что ты разыскиваешь, и я попробую подсказать…

Сегодня правдивый Мартхе явился с помощником. Невзрачный, бедно одетый мальчонка скромно прятался позади. Ворох русых кудрей, остренький нос, на ладонях — готовая рассыпаться кипа берёст и кожаных грамот.

— У меня нет затруднения с поиском, благородный хранитель. Мне бы от помехи избавиться.

Дряблое сало, внатяг сдерживаемое одеждой, наново расплылось по скамье. Взгляд стал острым.

— Кто смеет мешать посланцу третьего сына?

Ознобиша улыбнулся:

— В том, что происходит, я не усматриваю злой воли, одно прискорбное недомыслие. Видишь ли, я день-деньской отбираю записи, могущие насытить любознательность моего господина. Увы, почти каждое утро оказывается, что некто распорядился добытым по своему разумению. Вчера я принёс корзину, помеченную внятной просьбой не трогать, однако сегодня и её не нашёл, только грамотки, сваленные на полу. Не удастся ли, благородный хранитель, во имя занятий государя выделить уголок, коего не касалась бы ничья рука, кроме моей?

Ознобише всегда нравилось наблюдать, как задумывается человек. Вот обращается в себя взгляд, перестаёт замечать пустяки яви, устремляясь в куда более насущные внутренние миры… Удивительное дело! — в эти мгновения толстый хранитель напомнил братейку. У Сквары, бывало, так же останавливались глаза… а потом обретала рождение новая, никогда прежде не слыханная попевка. Только дикомыт искал сосредоточения двигаясь, приплясывая. Хранитель застыл изваянием. Потом увесистое гузно всё же оторвалось от насиженной скамьи.

— Идём, правдивый райца. Кажется, у меня есть кое-что любопытное для тебя.


Как и следовало ждать, ещё прежде срединной хоромины тучному ходоку потребовался роздых. Сев на пустой бочонок, он немало удивил Ознобишу вопросом:

— Я смотрю, ты покинул котёл, но не обычай котла. Мезоньку вот прикормил, помощником сделал… Небось и грамоте учишь?

Царевна Эльбиз притихла за спиной Ознобиши.

— Пытаюсь, — весомо ответствовал тот. — Правда, малец пока больше на кашу облизывается, не на книги.

Сзади его незаметно ткнули крепеньким кулачком.

— А верно ли, друг мой, говорят про тебя, будто ты по рождению дикомыт?

Ознобиша улыбнулся:

— Это лишь кривотолки. Мне показалось проще использовать их, чем бесконечно оспаривать. Я решил, пусть люди видят то, что им хочется видеть. Я не особенно грозен, а дикомытов в городе опасаются.

Хранитель вздохнул. Упёрся пухлыми кулаками в деревянное донце. Вставать страсть не хотелось.

— Ты рассудителен, как и надлежит райце. Однако синеглазого племени здесь не просто боятся. Слышал, что случилось третьего дня? В калачной пекарне, что над исадом, печь разбили. Чтобы, значит, заречным духом больше не веяло. А кто скажет «Коряжин» — на улице бьют. И порядчики не вступаются.

«Какое вступаться, если сам Гайдияр спит и видит Коновой Вен воевать…»

Хранитель слез наконец с бочонка. Повёл дальше. Ознобиша и царевна свернули за ним в тот самый ход, что показывал Машкара, а там — в покойчик, где якобы таились чудесные «репки и репейки». Здесь хранитель остановился у большого сундука. Похлопал по крышке:

— Вот, как мне кажется, достойное испытание для твоей смекалки, правдивый райца. Добытчики грамот втащили сюда этот короб и замкнули, наполнив спасёнными книгами. Почтенный Ваан, конечно, тоже здесь был, но не запомнил, как срабатывает замок, до того ли им было! Я приступался… сломать проще. Осилишь — владей. Никто случайно не покусится.

Скрыня была из вощёной кожи, гладкой и жёсткой. Ознобиша не заметил, как вышел толстяк. Уже ползал кругом, ища спрятанные запоры. Не находил ни скважины для ключа, ни живой пуговки, сулящей пружину.

Царевна примерилась лезвием к щели под крышкой. У боевого ножа обушок был толст, не влезал. Ознобиша уселся, держа светильник перед собой.

— А уж хранитель, видать, тем печным калачам был первый едок, — проворчала Эльбиз. — Ишь взгоревал. Ему, случаем, не Гедах имя? Как Пузочреву?

Ознобиша рассеянно отозвался:

— Мыслю, в черевах несогласие… Иные от маковой росинки добреют…

С крышки вдоль расписного бока свисал железный язык. Конечную петельку держали клювами сразу две кованые жар-птицы. Сдвинуть их пальцами не получалось даже на волосок. Птичьи лбы были сжаты настолько плотно, что ржавчина цвела единым пятном. Крутые загнутые шейки, простёртые крылья… Узор выглядел единым целым, напоминая бочки из срединной хоромины, воздвигнутые прямо на месте.

— …не хочу?

— А?..

— Ты на что сказал ему, будто я книг читать не хочу?

— Чтобы дознания твоим успехам не учинил.

«Раньше любили делать ложные язычки. Заставляли без успеха возиться, разгадки не ведая…»

Царевна села на крышку, свесила ноги. Подкинула и поймала нож. Подкинула и поймала.

— Выродились андархи, — сказала она. — Чучела терзают, в пекарнях хоробрствуют. Срам! Поскорей бы уже в родительский город! Там святой дедушка, наш восприемник. Там честь помнят. Слышь, Мартхе! Может, тебе с Сибиром через город ходить?

— Читимач, — глядя в пустоту, сказал Ознобиша.

— Что?

— И другие развлечения для деятельного ума. Слезь!

Этот неистовый блеск у него в глазах Эльбиз уже видела. Живо спрыгнула, взяла оба светильника.

Нераздельным целым жар-птицы всё-таки не были. Взаимному движению мешала цепь, соединявшая лапки. Толстая, гладкая. Ознобиша сперва посчитал её ручкой для поднятия, одной из шести. Точёные железные ядрышки в узорных гнёздах оправ… Цепь выглядела неразъёмной. Но если её оттянуть и начать поворачивать, как с ручками обычно не поступают… Если, одолевая шершавую ржавчину, выстроить гнёзда вереницей, по-кукушечьи перекатить яйца…

— Быть в Андархайне Эрелису Великому, — пробормотала царевна.

Ознобиша держал половинки цепи. На правой руке кровоточил сломанный ноготь. Он ответил:

— Не всё же ему через меня поношения и насмешки терпеть.

Взвешивая правителя, взвесь его райцу, гласило древнее поучение. Следовало добавить: а взвешивая райцу, положи на весы книги, что он в отрочестве читал.

Развести кованых драчунов теперь не представляло труда. Из ушка выскочил один клюв, потом и другой.

Молча переглянувшись, друзья подняли крышку. Толкнулись плечами, разом перегнувшись вовнутрь.

Ознобиша ждал сырой затхлости, но из короба веяло лишь старыми книгами, кожей, свечками, чуть-чуть дёгтем… По стенкам виднелось немного плесневой черноты, но и та — хлопьями, давно иссохшими, безобидными.

Книги, грамотки, свитки… Почти полтора десятка лет они не видели света, не знали человеческих рук.

— Куда выкладывать велишь? — спросила Эльбиз.

Ознобиша напряжённо хмурился:

— Погоди… сперва приглядимся…

«Станут ли в таком сундуке что попало хранить?..»

Его взгляд почему-то упорно возвращался к одному облупленному уголку, казавшемуся из-под стопки у самого тла. Так бывает: войдёшь в изобильную лавку и среди пёстрых богатств не можешь покинуть простенькой чашки… Может, роспись на обветшалом окладе внимание привлекла? Рука в красном рукаве, сжавшая унизанный бубенцами колпак?

После того как Ознобиша, глядя прочь и думая о стороннем, третий раз положил на прежнее место пачку записей о продажах вина, царевна легла животом на край сундука. Выудила книгу, сунула райце:

— Читай уже, что ли! Сил нет смотреть, как слюни пускаешь!

Ознобиша жадно вгляделся… Узнал, ни разу не видев. Беспамятно бросил всё, что держал, — и схватил «Умилку Владычицы».

Это была родная сестра той, про которую, прижавшись под одеялом, на ухо рассказывал Сквара… Милостивая Богиня шествовала в окружении скоморохов. Свирели, бубны, пыжатки… даже гусли, воздетые в упоённом размахе. Морана взирала на игрецов улыбаясь, как мать на детей, охочих до шалостей, но от этого ничуть не меньше любимых. Ознобиша раскрыл книгу посередине, спеша прочесть песни, созданные не чуравшимися шуток жрецами…

Не смог разобрать ни словечка.

Краснописные буквы ползли с места на место, вихрились палой листвой, складывались в простой и страшный узор. Кровавое тело, вздёрнутое на дыбу. Листки, исполненные вот этими строками… приколотые на груди, скомканные под ногами… Подземная книжница со всем содержимым исчезла за небоскатом. Ознобиша вновь стоял у чёрной стены, под корявым суком, простёртым через дорогу. Глядел в глаза обречённику, сжимал самострел… и уже не отвести, не отнять готовой впиться головки…

— Мартхе!

Лихаревы лапы на плечах утратили нещадную хватку, обернулись заботливыми руками царевны.

— Мартхе… братёнок…

Понадобилось же ей произнести последнее слово, без которого он ещё как-то крепился. Услышав — больше не смог. Зажмурился что было сил, опустил голову, почувствовал, что слабеет.

Царевна росла с воинами. Знала, как поступать, когда побратима ранит стрела.

— Ты сядь, Мартхе. Я здесь.

Он послушно уселся.

Спустя немного времени умиральная книга Ивеня перестала вздрагивать и кровоточить в руках. Ознобиша услышал рядом возню, негромкое бормотание. Открыл глаза.

Царевна сидела у входа, разложив на полу, кажется, те самые записи виноторговца. Ознобиша успел виновато решить, что это он их метнул, бросившись за «Умилкой». Нет. Девушка брала листы, поворачивала, косо подносила светильник…

— Глянь, райца, — как ни в чём не бывало проговорила она. — Ну на что, думаю, было так хитро прятать перечни бутылок и бочек? Нешто воры кражу делили?.. Я читать, а листы в руке хрупают. И все загнуты с одной стороны! — Она подняла лист, показывая, о чём речь. — Искроили, значит, престарую книгу, прежнее смыли, новое написали! — Лист щёлкнул, как жестяной. — А всё одно — плохо старались!

— Прочла что-нибудь? — спросил Ознобиша. Голос прозвучал хрипло, безжизненно, равнодушно.

Эльбиз оглянулась на входной проруб. Неожиданно оробев, зашептала:

— Сумела немного… У лебеди птенца отняли! А она песнь поёт, проклясть хочет!

Ознобиша медленно выплывал к яви из тёмного мира, где остались и братейка, и брат.

— Проклясть?..

Глядя друг на дружку, они испытали удивительное единение мыслей. Оба помнили, как переводилось на языки имя царевны. И то, что Эдарг, сев в своей украине, перво-наперво запретил стрелять лебедей. Ознобиша протянул руку:

— Дай погляжу…

Смывший чернила постарался впрямь недостаточно. Следы прежних линий, видимые в косом свете, не полюбились плесени. Светлые полоски на посеревшем листе, выплетенные цветами, травами, листьями… Дописьменные письмена Андархайны, запечатлевшие язык, отличный от нынешнего. Ознобиша и Эльбиз умели его разбирать.

Вот только повесть, обещанная высохшими листками, вправду пугала…

Серебряный гребень

— Так понял ты или нет, когда к нам припожалуют?

Рослый парень в ещё не обтаявшем кожухе, только из леса, растерянно мял шапку:

— Кабы знать, батюшка…

— Мне самому лапки вздеть велишь и на развед за Кижи бежать? Толком сказывай, говорю!

Новый хозяин Ямищ умывался возле крыльца. Аюшка поливала ему на руки из муравленого кувшина, немного облупленного, но по нынешним временам всё равно многоценного. Чаяна держала полотенце. «Пусть учатся, дуры, моими дочками быть! — сказал он их матери. — Разом две свадебки справим, Чаяны да нашу с тобой. Погодя Аюшку выдадим. За Порейку…»

Не в час молвил. Вот он, Порейка: мнётся, топчется, шапку терзает. Внятное слово хоть клещами тяни. Хорош женишок!

— Погодь! — сообразил вдруг большак. — Тебя кто напугал?

— Ну…

Порейка приподнял виноватую голову, быстро покосился на девок. Лигуй досадливо выхватил у Чаяны ширинку. Утёрся, в сердцах метнул наземь.

— Брысь! — Девок сдуло. Хозяин вновь насел на разведчика: — Сказывай толком!

— Как не забояться было, батюшка, — стал рассказывать Порейка. — Добрые люди с дороги бы отдохнули да по вехам дальше пошли. А эти мало что за ворота нейдут… Как полночь, костры смрадные возжигают! Галдят, поют не по-нашенски, аж волосы дыбом! В бубен гудят…

Вроде простые слова, но на краю зрения вспыхнуло зарево, пустились в пляс тени. Рука сама поползла к поясу, где рясами висели обереги: крохотный топорик, ножичек, ложечка… Лигуй сделал усилие, подбоченился. С усмешкой спросил:

— Государя зятя моего видел ли?

— Видел, — обрадовался Порейка. — Отрок ещё. Собой худенький, волосы пакляные… По гребню узорочному догадался.

«Отрок… — Думы трудно возвращались в прежнее, приятное русло. — Повяжу девкой недоросля, подомну, в моей воле будет ходить. И кто мне, царскому свояку, на купилище о пошлине заикнётся? А младшую…»

— Только ты, батюшка, сделай милость, дальше за ними лазутить иных посылай, — сказал вдруг Порейка. — Ты уж как хочешь, а не пойду я больше туда.

Хозяин сделался грозен:

— Перечить мне?

А у самого рука снова дёрнулась к оберегам.

— Не пойду, — упрямился парень. — Нечисто в Кижах! Повадились там… вставать да бродить, вот что!

Лигуй аж отступил на полшага.

…Ледяная рука легла на плечо, мелькнул чёрно-зелёный рукав…

Двор притих. Люди переглядывались. Все думали об одном. И Лигуевы чада, и прежние Бакунины домочадцы. Вслух говорилось только о злых дикомытах, натёкших через Светынь, но шила в мешке не утаишь. Как Лигуй ни скрытничал, правда точилась.

— Не баб старых пугаешь! — проскрипел он сквозь зубы. — Чем поклянёшься, что не лень свою покрываешь?

— А вот этими снегоступами! Коли вру, пусть изломятся, с места вовсе не пойдут! Только что я Кижами повернул, чую, будто бы идёт кто за мной. Снег мнёт, в шею дышит! Оглянусь — никого!

И Порейка наотмашь ударил перед собой воздух, гоня незримое зло.

— Всё, что ли? — мрачно спросил Лигуй. — Весь страх?

— То не страх, батюшка, полстраха, — был ответ. — Выскочил я из лесу, опушкой иду… вдруг сзади как заревёт, как застонет: у-у! Я смотреть, а по снегу пёрышко катится… чёрное… А только что не было! И птица не пролетала! Отколь среди пустого места взялось?

Парни начали пятиться. Бабы, какие высунулись в двери, живо попрятались. Многим были памятны россказни маяков про торг в Шегардае. Про пятерушечника Богобоя, похабника Мораны… в одну ночь ставшего Богумилом, исступлённым мораничем.

Люди горазды забавлять себя страхами. Покуда эти страхи — чужие. Покуда не выскакивают из-под ног, не виснут на вороту!

Порейка понизил голос до шёпота:

— А ветер как затеял песню выть, ту самую, Ба… э-э… ну, песню нагальную. Сани белы лебеди, на дорогу выводи! Только тихо так, жалостно… Будто из-под земли!

У Лигуя померкло перед глазами. Чёрное, зелёное, кровавое вырастало из снега. Шло к нему. Тянуло мёртвые руки…

«В три шеи гнать злосчастье ходячее. Ещё не хватало, младшую за ненадобного! Чтобы всё добытое — меж пальцами водой утекло?..»

Порейка смекнул: зря взялся болтать. Поздно! Хозяин смотрел зверем, вчерашние дружки отступали, никто не хотел касаться его. Особенно те, с кем показывал пришлым людям подпоры в снегу, с кем вместе смотрел, как внизу смешно кувыркаются сани, люди, оботуры…

— Перо-то хоть на месте покинул? На погляд нам не подобрал?..

— В молодечную спать не приходи! С одеялом выкинем!

— Без приносов ворожейных обойдёмся…

Порей озирался, всплёскивал руками, как подбитая птаха:

— Я ж… Братцы! Я ж упредить!..

— Без упреждений хороши будем.

— За ворота ступай со всем, что в Кижах налипло!

Лигуй зябко передёрнул плечами. Зеленец в Ямищах был богат и желанен, но на грево не особенно щедр. Любой ветер напрочь сдувал туман, в одной рубахе среди двора долго не простоишь. Особенно после таких-то известий. От прикосновения ледяной руки нет заслона, кроме святого огня. Скорей светильники зажигать! Больше, ярче!.. Лигуй взбежал на крыльцо.

— Батюшка… — жалобно раздалось сзади.

Дверь бухнула, отсекла. Лигуй не оглянулся. Чего ради? Выгонят, значит быть по сему.

При виде грозного хозяина Удеса и дочки сразу вскочили. Молча стали смотреть, как он теплит Божью огнивенку.

Едва сел на красное место — с поклонами поднесли завтрак.

Против обыкновения, женское покорство не радовало. Хотелось придраться, швырнуть мису в стену. Хорошо бы и самим науку задать. Лигуй взял ложку, молча принялся есть.

Ничего не случилось.


Всё же бесталанный Порейка приволок из лесу налипший клок темноты. В этот день всё шло вкриво.

Замызганные трудники на ямах только поспевали ловить упущенные черпаки. Поднимали одну воду без дёгтя. Кое-как наполняли вонючей жижей ушаты. На полпути до отстойника незримая рука сбивала ушаты с хлудов. Чёрные девки бросались спасать дёготь, но совками много ли соберёшь?.. Пороть дур, без щады пороть! Чтоб сердце в ручки, в ножки ушло, проворства добавило!.. Хозяин самолично брался за плётку, но до вечера оберегов на его поясе знай прибывало.

Ночь не принесла облегчения.

Не растешили даже приятные мысли о скорой женитьбе. О тёплом, податливом теле ещё не старой вдовы. Всё нынче было отравлено, объятия казались опасными. Бабы в постели умеют разум отнять. Выведать тайное. Глянет Удеса ему в глаза, вдруг душу увидит?

Лигуй тяжело ворочался, полати скрипели.

«Может, лучше ей ненароком в яму дегтярную оступиться? В лес пойти да под деревом задремать?.. Аюшка молода, умишко цыплячий, живо моим золотом глаза да уши завесит…»

За стеной ещё не ложились. Сквозь брёвна, как с того света, доносилось тихое пение. Чаяна отпускала девичью волюшку, оплакивала, оставляла сестрице.

То, что вдова с дочерьми как будто тайком от него пытались блюсти свадебный чин, почему-то вконец смутило Лигуя. Он рывком сел. Зарычал, швырнул одеяло. Последний жирник ещё горел, бросая по углам тени.

Чёрные с зеленью…

До зуда хотелось грохнуть дверью, бешено опростоволосить Удесу. Сорвать зло. После — явить чади царапины от ногтей: «С ножом посягала!..» А как рассветёт, скорым шагом за Кижи! Размыкать по ветру Десибрата и всех, кто за тыном неведомо кому ворожит! Что они смогут, на коряжинских подушках возросшие? Головы долой! В самой глубокой и чёрной яме серебряный гребень похоронить!..

«Нет. Вычерпают однажды, как правиться стану? В землю кладом зарыть!.. Ну его. Возьмётся кликать человеческим голосом, огнями бледными процветать… Двор Десибратов зажгу, в пожар бросить? Нет, жалко…»

Лигуй откинулся на перину.

«Вот! Огнём переплавлю, чашку выколотить велю. Стану пить да посмеиваться…»


Утром он встал бодрый, избывший все вчерашние страхи.

— Пор… Хлапе́ня, Улыба! Живо сани закладывайте. Собираться велю!

— Далеко ли, батюшка?

— Куда гонишь врасплох?

Спрашивали свои. Бакуничи повиновались молча, нога за ногу.

— К соседу едем, к Десибрату Головне! — радостно объявил Лигуй. — Царский сын, поди, всё терпение растерял, почёта ждёт, богатых подарочков, а я мешкаю, непонятливый, тонкому вежеству не наученный!

Хлапеня с Улыбой переглянулись, вышли в загон. Могучие оботуры, белолобые красавцы-братья, были съезжены в пару ещё при Бакуне. Поговаривали, будто прежнего возчика, Коптелки, слушали с полуслова. Новым хозяевам до сих пор едва в руки давались. Ничего! Вожжи да кнут не таких на ум наставляли. Коренник за буйство уже получил кольцо в нос. Младшего ждали цепные постромки. Не забалуешь.

Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается… В исплошку люди в дальний путь не срываются, разве что от смерти бегут. Впрочем, дело хозяйское, а с хозяином в этом доме не спорили. Лигуй шутил, улыбался, но в глазах играли кровяные жилки. Работники бегали, таскали спальную мякоть, лыжи на всех, съедомый припас.

Грозный хозяинушка сам отбирал подарки. Чистый дёготь без копоти — для царских светильников. Шубу из чернобурок, крытую бархатом. Бакунин лук с плечами, выложенными китовым усом. Стрелы, окрылённые лебединым пером: где теперь такие найдёшь!

Чаяна с сестрицей увидели, обнялись, отвернулись.

— О чём, дуры, ревёте? — непритворно удивился Лигуй. — Небось женишок всё как есть назад привезёт. А не привезёт, надоумлю получше на купилище взять!

Не рассказывать же скаредницам, как сам поглядывал на заветный горшочек с Божьей огнивенкой. Вот бы чем царского пригульного порадовать… Нет, жалко. Такой оберег раз в жизни в руки приходит. Дело ли по-глупому упускать, если ме́ньшим обойтись можно!

Лигуя, прозванного Гольцом, с молодых лет отличала жилистая телесная крепость. Как всякого, кормящегося от собственных трудов и отваги. Последние годы украсили его дородством. Теперь он замышлял и приказывал. Для удалых дел имелись ретивые молодцы. Не стяжавшие власти, не нажившие ума.

Жаль, в большой работе своей рукой до всякой мелочи не дотянешься. Как ни подгонял лежебок, к обеденной выти еле управились со сборами.

После трапезы, уже в дорожной одежде, Лигуй присел ненадолго в красном углу. Отсёк насущные хлопоты, разогнал домашние попечения. Даже мысли о нежном девичьем теле, о полных, влекущих мякитишках Удесы. Встал суровый, уже не принадлежащий избяному крову, только дороге. Шагнул к двери.

Всё-таки оглянулся, взял с божницы горшочек. Сунул за пазуху.

«Ограждай, свет-горюч камешек, в пути и в беседе от порчи, от озёва, от глаза урочливого… А там — как дело пойдёт!»


Мать с дочерьми вплоть до старого поля молча шли за санями. Иначе — на миру срам, иначе — сор из избы: неладно живут!

Оботуры шагали угрюмо, тяжело, мотали лобастыми головами. Артачились как могли. Цепь лязгала, Хлапеня еле справлялся. Одно слово, Бакунины! Хозяин к родителям отошёл, а упрямство осталось. Только на быков пересело. Рога им, что ли, спилить, чтобы лютости поубавилось?

У самого въезда в чащу Лигуй выглянул из болочка.

— Ложе брачное мягчи, девка! — крикнул Чаяне. — Может, прямо завтра жених изведать захочет, честно ли тебя мать сберегала!

Ражие парни заулюлюкали. Посыпались шуточки, весёлые намёки из тех, без коих свадьба не свадьба. Чаяна покраснела, закрылась воротником. Под злой рёв оботуров, под ярое хлопанье пу́ги походники и сани скрылись в лесу.

Здесь им была не своя круговенька, небо мрело всё гуще, но опять спасибо Бакуне. Зряче, хорошо разметил дорогу, не заплутаешь. Да и Порейкин вчерашний след бежал впереди. Вёл, подсказывал, ободрял.


Когда скрылись из глаз, мать и дочери повернули, тоскливо потянулись домой.

— Мамонька! — вдруг вскинулась Аюшка. — Он же, дядька противный, с лучшими ватажниками ушёл! Если нам сполох кликнуть? Лигуевичей, кто остался, в клети запрём! Ворота крепко заложим!

Удеса задумалась. Она двадцать два года вела дом. Провожала супруга то в лес, то на промыслы, то на торг. Вместе с ним решалась в Ямищах основаться.

— Нет, — сказала она. — Приедет без жениха, долго ли против него выстоим? Только верных людей без толку загубим. А с женихом об руку пожалует, начнёт доброго молодца под себя гнуть… на тебя, Чаянушка, будет наша надея. Авось ночная кукушка дневную перекукует… Дитятко болезное! Ты что там шепчешь такое?

Старшая впрямь творила святые знаменья, губы дрожали.

— Отика вспомнила, — ответила она погодя. — Здесь вслед махали ему. А больше не видели…

Аюшка притопнула валеночком:

— Дядьку Гольца бы в неворотимую сторону унесло! Не видеть бы его, противного, больше ни живого, ни мёртвого! Слыхом вовсе не слышать! Па́деру ему в глаза, сувой на голову, синий лёд под пяту!

Холостые слова упали на снег. По сказанному лишь в дивных сказах сбывается, наяву чудес не велено ждать.

Пальцы гусляра

За уродливыми останцами Зелёного Ожерелья, некогда спасшего город, раскинулось Дорожное поле. Южней Выскирега бывшие отмели резко сходили на нет. Северней — достигали десятка вёрст в ширину и, нарушаемые лишь устьями заливов, тянулись проезжей дорогой до самой Светыни. С востока горбился материк, обращённый Бедой в сплошные шерлопы. С закатной стороны зримо представала граница, где прибрежные отмели сменяла пучина. Там, внизу, лежал покрытый льдами Киян.

Сверху лёд выглядел гостеприимнее суши, но промышлять там отваживались лишь самые безрассудные. Неупокоенный Хозяин ещё тосковал в глубине. «Море пришло!» — говорил здешний люд, когда белый панцирь от окоёма вскраивала волна. Опытные рыбаки Выскирега умели предсказывать гнев Морского Хозяина. По ломоте в костях, лёту птиц, ходу сельдяных рун… Кощеи-переселенцы не были искусны в морском промысле, ну а безрассудной отваги от голытьбы пополам с беглыми рабами никто и не ждал.

С Дорожного поля мёртвые острова выглядели стеной разрушенной крепости. Когда-то она отразила врага, но с тех пор впала в забвение. Стояла растерзанная, загаженная, покинутая измельчавшими потомками храбрецов…

У подножия некогда гордых утёсов теплились скудные костерки. Дрова, как и весь прочий припас, переселенцы отчаянно сберегали. Вороватых нищебродов, понятно, в стольный город не допускали, но его близкое присутствие всё равно словно бы грело. Не пришлось бы поминать потраченные ныне поленья где-нибудь в северных пустошах, под погребальный плач бескрайней метели!

Человек с повадками и осанкой витязя шагал меж костров, лихо сбросив на плечи куколь мехового плаща. Знавал, дескать, стужу, после которой ваш приморский морозец стыд замечать! Волосы у него были бурого золота, с белыми нитками по вискам, глаза — зелёно-карие, окружённые морщинками смеха. Только сейчас смеяться воину не хотелось.

Стан кругом прирастал до позавчерашнего дня. Теперь на месте самых больших костров остались кострища. С ними остывали надежды на пополнение дружинной казны. Семья за семьёй, притом наиболее крепкие и достаточные, перебирались в другой конец Зелёного Ожерелья. Туда, где вчера встало знамя с чёлкой из белых оботурьих хвостов, увенчанное загнутыми рогами. На знамени плескала хвостом, разевала пасть зубастая Щука.

— Летень! Летень, друже! Далеко путь держишь?

Навстречу витязю, придерживая коробок с гуслями, почти бегом спешил синеокий красавец. Статный, разодетый, как на званую почесть. Плащ с серебряной канителью, шитый суконник, богатые сапоги. Кажется, гусляр думал прямо с ходу обнять Летеня, но на последнем шаге смутился.

Витязь тоже замешкался. Кашлянул. Разгладил пальцем усы.

— А тебя вот ищу, — буркнул наконец. — Дай, думаю, гляну, как живёшь, как можешь…

Смех Крыла прозвучал чуть громче и веселей истинного.

— Брось, друже! Дурных нету гусляра обижать… Ты про наших сказывай, не томи! Неуступ поздорову ли? Ильгра? Гуляй безлядвый как, всё бурлит?

Летень малость смягчился:

— Все поздорову. И Гуляй ворчит, небось не в язык копьём получил. Дни считает с нашими царятами свидеться.

— Так они правда здесь? В Выскиреге? — обрадовался Крыло. — А я думал, зря люди врут! Вот молодцы чадунюшки! Сам их видел ли?

— Сам не видел пока. Сеггар грамотку заслал во дворец, ответа ждёт. А чадунюшками их не зови. Чадунюшки они прежде были. Когда в бою смерти не дались и нам навстречу дошли, да бабку старую довезли. Ныне, гусляр, повыше слово ищи! Лебедь наша, умница, из Невлина вынудила Орепеюшку возвратить. Орлёнка, бают, Высший Круг слушает… А в Шегардае отеческий дворец с песнями под крышу подводят. Это, брат, не ребячьи пестюшки! Ты-то каково можешь? Про себя сказывай.

Побратимы шли мимо утлых саней и ветхих палаток, чьи хозяева ещё не перебежали от Сеггара к Ялмаку. Тощие оботуры копытили снег, жевали сушёные рыбьи головы, купленные у запасливых горожан. Мотали рогами, отгоняя норовящих поживиться собак.

Крыло вдруг поморщился, досадливо махнул рукой:

— Нечем, брат, прихвастнуть.

Летень обратил давно истлевшую горечь в подначку:

— Что же не задалось? Сам сказывал, Лишень-Раз дальними странами ходит. Коренными землями, куда мы не заглядываем. А там-то чудес…

— Молодой был, — со вздохом покаялся Крыло. — Глупый. Только и понимал, что в гусли бренчать да с девками миловаться.

Витязь усмехнулся:

— Будто девкам на пряники не скопил?

— Так тебе скажу, — помешкав, отмолвил Крыло. — У Ялмака, да, будешь при серебряной ложке. Только есть с неё не захочешь.

— Нешто права о нём людская молва?

— Э, брат… людская молва ещё не всё знает.

Летень надолго замолчал. Наконец спросил:

— Чудеса хоть баснословные повидал? Песни сложил?

— Чудеса, брат, на юге такие, что век бы их не видеть. Над старым Лапошем зарницы ночью дрожат. Люди, от людей дикообразные, в развалинах поживляются. Что найдут, хоть поливной плитки осколок, маякам отдают. Те Лишень-Разу ссыпаются, чтобы туда-обратно без печали довёл. Не звенят с таких чудес гуселишки, знай плачут враздрайку…

— А на севере? Людям верить, вас о том годе за Светынью видали.

— И больше вряд ли увидят. Ничего хорошего там. Купилище слёзы, народ злодеи. Гусельную гудьбу, правда, любят. И девки красивые… — Он усмехнулся. — Только приступа к ним никакого. Зазевалась одна, так за неё чужие парни стеной. Ялмак, слышь, даже вспятил.

— Лишень-Раз? — прищурился Летень. — Хватит заливать! Вспятил?

— Парни щенки… так дикомыты же. Им хоть дружина, хоть бояре царские. Наших не замай, и весь толк. Костей не выплюнут. Был один там… Прогнал я его.

— Прогнал?

— Да он моей науки просил. А у самого ухо дубовое, голос — уток распугивать.

— Ну и нечего ему, — равнодушно бросил Летень, глядя вперёд.

Крыло покачал головой. Вздохнул:

— Видал я, брат, голосистых. Перстами вещими наделённых. Только воз ныне там. А этот, неспособный, за троих впрягся. Глядишь, принял бы умение.

— Таких парнишек в каждой дюжине по двенадцать. Найдёшь ещё себе унота. — Летень повёл рукой. — Вон кощеи сидят, от любого костра мальчонку бери. За полмешка рыбьих голов с радостью отдадут.

Крыло мазнул взглядом по серым лохмотьям. Внезапно решился:

— Слышь, брат… Я ж к вам с Неуступом шёл. А тут ты на удачу! Ты витязь первый, он тебя слушает. К вам назад охочусь… Примете, братья?

Летень спросил неторопливо:

— Что ж ваша Железная от таких богатых поездов опять кощеев провожать воротит? Нешто соскучился воевода?

Крыло, ждавший от былого друга иных слов, отозвался не сразу.

— Ялмак сам себе голова, никто не совет ему, не указ. Я, что ли, спрашивать буду?

— А я вот собираюсь. — Летень свёл рыжеватые брови, голос звучал по-прежнему ровно. — Железная подвалила, когда мы уже знамя поставили. Мы с Сеггаром вам никогда дороги не перебегали. Лепо ли обычай переступать?

— Зря идёшь, — сказал вдруг Крыло.

Витязь легко согласился:

— Ясно, зря.

Однако не остановился, не повернул.

— Есть время увещаний словесных, — шагая рядом с ним, продолжал Крыло. — Но не теперь. Коли Ялмак пришёл и встал, его только сбивать. А у него одних отроков больше, чем всех вас.

Летень усмехнулся:

— Ты меня самого, брат Крыло, за отрока держишь? Какое задориться, когда нам дети Космохвостовы вверены?

— Зачем же идёшь?

— А по дружеству былому. Любопытство потешить. С твоего ухода, чай, не видались. Четыре года скоро.

Гусляр безнадёжно махнул рукой. Пошёл рядом.


У каждой дружины есть братская ставка. Тесная, просторная, волосяная, кожаная, расписная, попроще… Шатёр Ялмака был великолепен. Сверху — промасленная кожа, внутри — войлоки, многоцветные ткани. Раньше, поди, служил охотничьим домом красному вельможе. Или даже царевичу из младших. Шатёр стоял в заветери у глядной скалы. На вершине каменного зуба хлопало знамя, выпущенное из чехла.

При входе, нарочно распахнув меховые вороты, чтобы виднелись кольчуги, с копьями в руках стояли два отрока. Рынды весело приветствовали гусляра. Летеню загородили дорогу.

— Ты чьих будешь, чтобы отца-воеводу ради тебя покою лишать?

Летень остановился, усмехаясь углом рта. Крыло нырнул внутрь.

— Барышники скромней держатся, — напоказ рассуждал старший отрок. — И торговщина вся воеводе уже поклонилась.

— Горожан порядчики не пускают, а кощеи глаз не смеют поднять…

— Да он, верно, из этих! Коим зваться бы у нашего стола подбиралами!

— Крошек искать пришёл?

Летень не отвечал. Ждал, что будет. Дождался. Полог взлетел, вышагнул седоусый боярин. Витязь из тех, перед коими самый крикливый людской тор почтительно расступается. Перво-наперво он приласкал обоих рынд по затылкам, сбив меховые куколи на глаза. Даже не вполсилы, конечно. Просто чтоб знали. Шагнул к Летеню, крепко обнял:

— Сколько лет, брат!

— И у тебя, Оскремётушка, лишь рубцов прибывает, а силы не убавляется, — хрипловато проговорил Летень. — Все ли наши былого круга землю топчут? Все отзываются?

— Тех, кто не отзовётся, за хлебом-солью помянуть след… Идём, нечего на ветру без правды стоять.

— Много чего без правды ныне творится, — проворчал в бороду Летень. Пригнул голову, вошёл за старым товарищем внутрь.


Внутри ставки держали тепло две большие жаровни. Гордой жизни не спрячешь! Так дело пойдёт, купит Ялмак для братского шатра складной стол, браные столешники, узорочную посуду. И будут всю эту роскошь возить уже не лёгкие чунки, а большие нарты собачьи. Или вовсе болочок с оботурами. Тогда перестанет Ялмакова дружина летать проворной метелицей, как дружине положено. Будет ходить чинно, неспешно. Сядет где-нибудь в большом зеленце, городок сладит. А поджарую Щуку на знамени, глядишь, сменит добычливый Сом…

Против входа, у большой стены, замерли ещё двое рынд. Нужды в них на самом деле не было. Кто посягнёт на могучего Ялмака по прозванию Единожды Бьющий? С той поры, когда Летень последний раз видел его, воевода ещё взматорел, налился медвежьей могутой. Крыло сидел рядом, расстёгивал коробейку с гуслями. Летень вежливо поклонился:

— Ялмаку-воеводе, именитому Лишень-Разу, почтение и привет…

— И тебе, Летеню Мировщику, под этот кров поздорову, — прогудел в ответ низкий голос. — Не чинись, старый друг, присаживайся. Почествуй Божью Ладонь.

Это был один из славных обычаев Ялмака. На богатых стоянках, вроде теперешней, яства в его шатре выставлялись с рассветом, покрывались с закатом. Чтобы в охотку баловало себя воинство, уставшее затягивать ремни в долгом походе. И любезным гостям чтобы пира не дожидаться, а то ведь мало ли у кого какие дела.

Летень сел, как достоило, на второе важное место. Привычно поджал ноги. Белобрысый отрок, радуясь оказанной чести, поднёс знатному гостю подушки.

В глазах Летеня снова заплясали искры веселья.

— Щедра к тебе нынче Божья Ладонь…

Перед ним распадалась пластами толстая рыбина. Да не какая-нибудь вяленая треска, торопливо размоченная в походном котле и всё равно жёсткая, как ремень! Деревянное блюдо занимал медный окунь. Огромный, попавший в коптильню прямо из-подо льда. Благоухала в горшке особенная выскирегская завариха с птенцовым жиром и яйцами. Посредине красовались в плетёной корзинке целых три хлеба из настоящей муки. Царское лакомство, купленное не столько ради еды, сколько для чести, для любования.

Ялмак с хозяйской гордостью обозрел скатерть.

— Кому другому, — произнёс он неторопливо, — так сказал бы: посторонков люби, но в первую голову ближников не забудь… Тебе не скажу.

Летень молчал, улыбался. По сути, ему было здесь больше нечего делать. Лишень-Раз снова оправдал своё прозвище. Одним махом ответил на все «почему»… которые Летень даже не собирался к нему обращать.

Кого зовут кулаком, уже не распрямится в ладонь.

Крыло поворачивал шпеньки, клонил ухо к струнам. Ропот гуслей наплывал как будто из морской глубины, далёкий, необъяснимо тревожащий. Почему? Это же всегда хорошо, когда застольной беседе помогают размышления гусляра…

Седоусый Оскремёт взялся потчевать гостя:

— Что сидишь как просватанный! Али таймень во мху не свежа, окунь не жирен? Хоть мало отведал бы! Где ещё такого попробуешь?

Разумел — «кроме как в Выскиреге», но нынче всякое лыко было в строку. Услышалось — «ведь не у Сеггара же!». Летень как бы из милости отшипнул рыбье пёрышко, стал жевать. Хвоя из-под снега бывала вкусней.

— Мы и сами, — сказал он, — на денёчках почести ждём. Сейчас спорятся, у кого в дому столы накрывать.

Хохот Ялмака всколыхнул ковёр на стене.

— Узнаю́ Неуступа! Без штанов, а чести никому не отдаст.

Волна, рокотавшая в руках у Крыла, вдруг взмыла из пучин и вознеслась к берегу, круша лёд.

Песню старую спеть хочу…

Крыло не подавал голоса, лишь перебирал струны, но сидевшие в шатре так хорошо знали слова, что они как будто звучали.

Побратимы плечом к плечу

Ободряли порой меня

В темноте у скупого огня,

Говорили: «Покуда есть

Наша верность и наша честь

И покуда раздор

Не погасит наш костёр,

Не опустим взор!»

Летень, оказывается, стал уже забывать, какие чудеса способны содеять с человеческой душой вещие гусли Крыла. Даже с такой душой, что вроде наглухо заросла щетинистой шкурой… Внезапно приметил: Ялмакова десница начала теребить волчий мех безрукавки. Дёрнула волосок… ещё волосок…

«Не ту попевку ты затеял, Крыло. Не ко времени…»

Белый день был на ночь похож,

Мы шагали сквозь снег и дождь

И вселенской зиме назло

Берегли возле сердца тепло.

Лютый враг вызывал на бой…

Плох воин, не умеющий почуять опасность! Поняв, что́ может случиться, Летень всё-таки промедлил долю мгновения, уповая на чудо… а не надо бы медлить.

Но, друг друга закрыв собой,

Мы бросались вперёд,

А когда ломался лёд,

Выходили вброд…

Звенящее жегло песни добралось до живого.

Лишень-Раз на предупреждение не расщедрился. Не его это была вера — предупреждать. Гусли вскрикнули смертным криком. Ялмак выдернул их у Крыла. Сломает? Вон выбросит из шатра? Гусляр метнул руки за ускользающей снастью…

Да по ним углом корытца и получил.

Летень уже взвился с места, уже перескочил скатерть, уже стоял над Крылом. Тот скорчился на коленях, уткнувшись лбом в войлоки. Всё на свете забыв, прижимал к груди левую пясть.

На бесчинного гостя запоздало бросились рынды, охранявшие воеводу. Кто стерпит, когда стол в доме сквернят! Подоспели и отроки, сторожившие у двери. Только против могучего витязя ничего не смогли. Вчетвером налетели, вчетвером и отхлынули. Кто-то поскользнулся на блюде, покоившем роскошного окуня. Брызги по стенам!

Едва не досталось и Оскремёту. Однако плох воин, что не заметит мирно воздетой руки. Летень был воином очень хорошим. У самого набухала в волосах шишка, но с кулаков капала чужая кровь. Седоусый боярин помог ему поднять на ноги гусляра, повёл мимо плюющих зубы телохранителей, мимо сбежавшихся ялмаковичей, свирепых, рвущихся к мести. Прочь, прочь…

Ялмак не двинулся с места. Усмирил своих одним взглядом. И сидел, угрюмо следя, как бывший друг почти на плече уносит поникшего гусляра…

Подвиг заступника

Всякий раз, когда на Зелёном Ожерелье ставила знамя дружина, а кощеи, помалу сползавшиеся с украин Андархайны, начинали сбиваться в поезд для долгого кочевья на север, выскирегская торговщина потирала руки. Быть барышу!

Сперва оживлялся Ближний исад. Сюда выходили те, кто загодя готовил на продажу дорожный припас, но побаивался чужаков. Барышники скопом забирали вяленую рыбу, дрова, тёплую мякоть — и торопились за пределы города, на Дорожное поле. В такие дни там шумел Дальний исад.

К разбитой челюсти островов несли свой товар и смелые горожане, уверенные, что слухи о бесчинствах кощеев распускают сами барышники.


Чем дальше от жилых круч Выскирега, тем крепче делался под ногами снег. В людском ручье щепками плыли двое мальчишек, одетых, может быть, чуточку приличней уличной босоты. Через прежнюю бухту, мимо срединного островка, где в крепостце былой мытни устроила свою бутырку расправа.

У невысоких стен по двое, по трое расхаживали стражники. Блестели железки копий, свободные от нагалищ. Вот вышел сам Гайдияр. С тяжёлым боевым шлемом на руке, в серебряной чешуе дощатой брони…

— Встал порядчик утром рано, — пробормотал Ознобиша. — Вынул стрелку из колчана…

Это он сочинил уже давно. Хотел сложить продолжение, в котором жадный порядчик нацеливал бы стрелу на исад: чей лоток поразит, там, стало быть, и кормиться. Дальше первых строк дело не пошло. Задор кончился, отбежало наитие.

К царевичу подоспел запыхавшийся отрок. Стал тыкать рукой в сторону Зелёного Ожерелья, заполошно что-то рассказывать.

— Любят покрасоваться… — проворчал внизу мужской голос.

— Не болтай! — зашипели справа и слева. — То заступники наши!

— Без храброго царевича городу не житьё!

— Ему нынче в оба глаза присматривать.

— Тревожится Гайдияр…

— С одной дружиной хлопот полон рот, а тут две сразу!

— Охти, дело небывалое…

— Чем плохо? Большой поезд поведут, расторгуемся.

— А завтра эти камбалы косые двойной оброк возвестят, — не унимался роптуша. — И так жрут, как не в себя!

Бабы кое-как угомонили недовольника, повлекли дальше.

Младший мальчонка цепко схватил за руку старшего:

— Дома сядем, сразу дяде Сеггару весть пошлём…

— Знающие купцы, — вдумчиво проговорил Ознобиша, — доносят, будто в счастливом Шегардае живут старинным обычаем. Кончане, крепкие сыновьями, посылают их обходить улицы. И этого довольно для поддержания в Озёрном городе кротости.

Эльбиз даже остановилась:

— Ты зачем всему прекословишь, что ни скажу?

— Я? — удивился Ознобиша. — Прекословлю?

— Тебя слушать, дяде Сеггару с братьями при нас и места не будет!

Это была злая неправда. Ознобиша упёрся:

— Я такого не говорил. Увидел порядчиков, вот и вспомнил, как шегардайцы город покоят. А про домашнее войско я тебе ни словом не возражал.

Советник и царевна давно стали неразлучны. Эрелис прекратил вылазки, оплаченные безвинной кровью Сибира. Сколько ни утешал его великан, наследник был непреклонен. «Лебедь пусть вылетает волюшкой подышать, пока брачным полотенцем крыльев не спутали. Ты, Мартхе, язык и нож наточи, чтоб с нею ходить. А я заслон держать буду…»

— Это правда, что Лишень-Раз у Неуступа прежде подвоеводой был?

— Правда. Вместе ходили. Потом дядя Сеггар выгнал его.

— Почему?

— Дядя Сеггар стоит на том, что воитель — мирянам защитник.

— А Ялмак?

— Он к завоеваниям опоздал, когда города грабили. Ему меч нужен золото высекать. Кичится, что богаче нас живёт! А славу перенять — руки коротки!

Сегодня Эльбиз была на себя не похожа. Спотыкалась на гладком тору, огрызалась по пустякам. Сколько бегала к глядному окну наверху, высматривала родное знамя вдали… — а узнала о появлении дружины самым обидным образом, на исаде, от мезоньки по имени Кобчик.

Братец Аро с Ознобишей еле отговорили её от немедленного побега за Ожерелье. Пока спорили, над островами было замечено второе знамя. Напротив Поморника поднялась Щука.

Когда объявили торг и народ потянулся на Дальний исад, Эльбиз впору сделалось запирать. Впрочем, Ознобиша драных рукавиц не поставил бы в кон за то, что царевну удержит даже замо́к. Воевода Сеггар прислал Невлину грамотку. Испрашивал встречи с царятами. Эрелису про то вчера вечером донёс Серьга, узнавший от всеведущих слуг. Мыслимо ли ждать позволения, мыслимо ли покориться отказу! Очень, кстати, возможному. С Невлина станется воспретить наглядышам выход даже в «Сорочье гнездо», и даже с охраной. А дружину кто ж пустит дальше кружала?..

Да ещё когда их возле города сразу две!

Эльбиз кусала губы, держась за руку Ознобиши. Тянула шею, заглядывала вперёд. Бегом помчалась бы, да нельзя.

Недовольный дядька, сопровождаемый двумя бабами, тянул санки с товаром. Сразу видно — семья была опытна в кощейской торговле. Оснастили короб с одного боку полозьями, с другого — парой колёс. Как удобней, так и вези. Доехал, ставь на попа́, отворяй крышку, покупщиков зазывай!

— Рыба онамедни уходила почём?

— По три денежки.

— А головы? За мешок?

— По две полушки.

— А верно бают, что у Дюдени с Затыльной гряды один мешок взрезали, глядь, с испода льду ради тяжести наморожено? И будто палками бились до синяков?

— Какое палками! В топоры кинулись.

— Ох, кощеи лютые… И что?

— А то, что гайдияровичи, хвала им, не попустили крови пролиться.

— Эй, мезонька! — это относилось уже к царевне Эльбиз. — Отрыщь-ка подалее! Нам возле нашего товара чужие пальцы не надобны!

«Братишки» живо прянули в сторону. Понятно, выскирегские уличники плохо лежавшего не пропускали, но праздных намёков терпеть было негоже. Ознобиша ответил, по обыкновению, за двоих:

— Кто голодным не даёт, с торга всё назад везёт!

Склочной бабе предстояло пожалеть, что с ним зацепилась… но в это время плавное течение людского ручья взялось вихрями.

Словно тяжёлый чёлн, рассекающий ряску и камыши, толпу возмутили два с лишком десятка бегущих порядчиков.

— Берегись! Сторонись!..

Люди уворачивались кто как успел. Падали в толкотне, ползали у опрокинутых санок, силились подгрести выпавшее добро. Сглазил барышников оговорённый мезонька! Неведомо как витало уже понимание: нынче не судьба прибытки считать.

Толпа опять всколыхнулась.

Впереди, под разбитыми башнями островов, рождалось чужое движение. Куда грозней за́верти, оставленной пролетевшими порядчиками. Те что! Отшвырнули дюжину коробов и корзин. Они что ни день на исаде их перевёртывают. Обтёр животки́, отряхнулся, дальше пошёл…

Сейчас впереди затевалось что-то страшное. Кровь, смерть!

Народишко оттуда не просто бежал. Пытался спастись.

От чего? За людскими спинами поди разгляди!

Но зря ли Ознобиша с царевной вместе лазили заповедными норами Выскирега! Он выставил колено. Эльбиз вспрыгнула, он подхватил. Девушка совсем ненадолго высунулась над головами.

С широкого поля, даже не нагибаясь за сбитыми шапками, удирали последние барышники и кощеи. Ибо там под боевыми знамёнами, с оружием наголо, молча и неотвратимо сходились две воинские дружины.

Одна в красных налатниках, другая в белых с чёрным.

Не часто такое бывает.

Но когда уж случается, никто не захочет оказаться посередине. Потому что хуже подобной схватки — только новая Беда. И то если подгадаешь в самое пекло.

…Железная была больше.

…Царская — пылала неистовой яростью, обжигавшей даже на расстоянии. И каждый воин её — опытный глаз это видел издалека — стоил нескольких ялмаковичей. Не исключая самого маленького витязя, что, пригнувшись, как будто не шёл — плыл, стелился рядом с вождём. Беловолосый, пренебрёгший и шеломом, и железной рубашкой. С каждым шагом этот воин всё ниже припадал к снегу, сжимаясь одной страшной пружиной. Ещё чуть, и взовьётся, разворачиваясь гибельным вихорем, и…

Ознобиша увидел: один молодой порядчик из тыльных замедлил шаг. Потом вовсе отвернул, преступая роту, покидая отряд. Сорвал, бросил полосатый налатник…

Хорошо в расправе служить. А живу быть — лучше!

Тягуна не заметили, некогда было. Почти безнадёжно опаздывая, порядчики на бегу перестраивались клинышком. В самом острие посвечивала царским золотом непокрытая голова.

Гайдияр!

Вожак — половина отряда. Тонкий клинышек одолевал последние сажени. Бесстрашно влагался меж наковальней и молотом.

Люди, стиснувшие двух бедно одетых подростков, начали оглядываться, лезть друг другу на плечи. Что, что там?

— Куда сунулся, оттябель!.. — вполголоса ругалась царевна. — Если дядя Сеггар клич кинул…

Гайдияр стоял посередине, разметав руки. Хрупкий распор, бессильный удержать стронувшуюся лавину. Царевич что-то кричал. Срывал голос. Взывал к одному воеводе, к другому. Всё без толку. Сейчас дружины схлестнутся. Играючи расшвыряют порядчиков, сметут Гайдияра. А чья рука первее ударит, не постыдится праведной крови — ищи ветра в поле!

— Люди добрые! Что делается? — слышались голоса. — Что будет?

Ознобиша переглянулся с Эльбиз.

Будет вот что.

Людской ход, густо протянувшийся через бухту, не разбирая дороги хлынет обратно и сам себя на четверть потопчет.

К побоищу устремятся кощеи. С ножами, с дубинками. С застарелой злобой на всех, кому живётся чуть лучше.

Помогать нанятым дружинам — это они вряд ли. Духу не хватит. Но вот беззащитных горожан пощипать… прикончить помятых…

И обезглавленная расправа не сможет отогнать лиходеев.

А после…

Стоит дрогнуть порядчикам — резня покатится в город. Кощеи устремятся на улицы. На якобы сказочно изобильный Ближний исад.

Всем гибель!

Толпа ходила непонятными токами, как суводь за перекатом. Кто-то, бросив чунки с добром, сверкал пятками в сторону города. Иные бестолково топтались: возвращаться несолоно хлебавши казалось слишком обидно. Третьих снедало неутолимое любопытство, способное вместо спасения устремить в пекло.

— Бьются там, что ли? — спрашивала маленькая юркая тётка. Нос длинный, красный от холода, голос пронзительный.

— Что расправа? Стоит или всех уже истоптали?

— А кровь пролилась? Кровь есть?

— Дура-баба! Это тебе не сосулька на голову сверглась…

Ознобиша вдруг заметил: они с Эльбиз были не сами по себе в скопище чужаков. Мелькнула, приближаясь, вязаная косынка, покоившая на груди недвижную руку. Харлан Пакша на удивление ловко сочился меж людьми, уклонялся, раздвигал, обтекал… К нему с разных сторон прокладывали путь люди, прежде виденные Ознобишей в «Сорочьем гнезде». Двое вышибал, дюжие работники — гордость стеношных битв. Их кулаки не оружие против дружинных мечей. Но сорвись бежать сходбище, заслонить царевну сумеют.

Эльбиз заступникам не обрадовалась. Кто под щит берёт, тот и неволит! Девушка зло прошипела, юркнула ужом в толкотню. Рванула туда, где бились на киянском ветру, хлопали серые крылья Поморника… Ознобиша ахнул, бросился следом.

Он тоже неплохо умел скользить в сплочённой толпе, но гонка не задалась. Чуть не на третьем шагу Эльбиз обхватили мощные руки. Девушка яростно трепыхнулась, метнула руку к ножу… задрала голову, притихла. Ношеный обиванец, седые волосы по плечам. Царевну взял в плен Машкара.

«Затверди несколько имён, — отдалось в памяти Ознобиши. — Эти люди не обманут, если понадобится помощь…»

Харлановичи слаженно взяли обоих в кольцо, молча, скорым шагом помчали к городу. Царевна выворачивала шею, до последнего силясь рассмотреть, что делалось вдалеке. Многоголосого клича, железного лязга пока не было слышно. Эльбиз поймала руку Ознобиши, отчаянно стиснула…

Позже он нашёл синяки повыше запястья. «Мне бы довелось эдак разминуться с братейкой… не попусти, Справедливая, нет, нет!»

Между тем крушащий удар, казавшийся неминуемым, как будто замешкался. Поверх голов качались два знамени. Поморник и Щука всё медленнее плыли встречь.

Гайдияр сотворил невозможное. Дружины остановились.

Лебединые стрелы

Через Кижи не только Разбойным корытом можно пройти. Другие тропки натоптаны. Менее удобные и безопасные, ну так чваниться ли теперь! Тяжких снегопадов последние дни не было. Зато мороз поиграл, сплотил снег. Авось пропустит Хозяинушко. Вспомнит, кто его обильной жертвой попотчевал.

А там уж…

Ночь стояла не самая тёмная. Ехалось легко, да и след Порейка бросил отменный. Всё ручьями, болотцами, маленькими бедовниками. Как раз до холмов добежать, встать на отдых. А утром, по надёжному свету, пуститься в удолья — и вечером лихо стукнуть в ворота. Ну-ка, где тут нашему красному товару покупщик?

Лигуй уже начал подрёмывать под ворохом шуб, когда в оболок сунулся Хлапеня.

— Не прогневайся, батюшка… Улыба леса не узнаёт!

Хозяин Порудницы досадливо зашевелился. Он-то полагал, если будет досуг, присмотреться к Десибратовой дочке. В дороге думается знатно. Всё рядом, всё достижимо. Взять женить на Десибратовне того же Хлапеню. Прибрать к рукам стареющего Головню с его зеленцом… Эх! Какое женить околотней, если без большака ни с чем справиться не умеют!

— След, что ли, потеряли, дурни? — вылезая на козлы, хрипло спросил Лигуй.

— Нет, батюшка. Вот он, след.

— Тогда что глаз смежить не даёте? Я не вы, мне до завтра умом надо раскинуть!

Ответил Улыба, шедший на лыжах:

— Я с Порейкой на первый развед бегал. Должно помошье быть и с краю валун, зраком на человека похожий. А нету!

Он был следопыт. Лигуй, конечно, виду не показал, но про себя встревожился. «Леший, что ли, пробудился не к сроку и давай спросонья водить?..»

Поднял воротник шубы, пихнул в бок Хлапеню, сел с ним на козлы. Сразу приметил: походники жались к саням. Шуба вдруг стала редкой рогожкой, ветер, звеневший ледяными ветвями, её легко проницал.

Лигуй нахмурился. Остановил руку, тянувшуюся к оберегам на поясе.

— Чего испугались?

— Да тут… это… уж не обессудь, батюшка, — помедлив, ответил Улыба. — Как нам, сирым, не бояться, если ветер песни поёт?

— Какой ветер? Какие ещё песни? — грозно рявкнул Лигуй. Не хотел сознаваться, что успел ощутить каждую заснеженную версту, отделявшую сани от дома с его теплом и хранительным светом. — Что вы, как бабы старые, от лесного шороха обмираете?

Хлапеня не ответил, лишь покосился. Лигуй невольно напряг слух.

Деревья, все до единого обломанные, покалеченные снегопадами, стонали, скрипели, будто в каждом маялась загубленная душа. Горожанин какой, житель стольного Коряжина, с напужки память утратит. Лигуй жалобы леса каждый день слышал. Он чуть снова не выругал своих молодцев старыми бабами или чем хуже… Оханье и плач древесных макушек вдруг начали слагаться в осмысленную попевку. Да не какую попало! Наплывала именно та, которой, бывало, помогали работе весёлые Бакунины чада:

Ой, беда, застряли сани…

А впряжёмся, а потянем…

Только вот звучала артельная песня горестно, будто кто на собственные похороны тащился.

Как возможно, чтобы бодрый нагал обернулся иносветной кручиной? Лигуй вмиг забыл, куда едет. Чёрные деревья нависли, простёрли цепкие ветви. Ладонь, гревшая обереги, утратила волю. Краем меркнущего рассудка Голец только знал: мстилось не ему одному. Рядом кто-то пробовал высечь огня и тряско, жалобно матерился. Искры не попадали на ветошный трут. Бессильные проклятия уносил ветер.

Сани лебедь белые,

Что же мы наделали?

Нейдут, нейдут,

Ну́жие…

Душа метнулась к упрятанной в горшочек огнивенке. Мысленно Лигуй уже искал полдень и полночь, возжигал жирники. Спереди раздался крик Улыбы. Большак еле усидел на козлах, не сразу признав шальную радость в голосе парня:

— Помо-о-ошье!

И развеялся морок, рваными клочьями отбежал в лесные кромешные закоулки. Ветер перестал надрываться человеческим горем, по вершинам опять заметались самые обычные вихри. Облегчение утроил новый крик следопыта:

— И камень вот он приметный!..

Оботуры стали поднимать головы, нюхать воздух. Передовой, за ним коренник. Тоже, верно, чаяли отдыха и пастьбы. Лигуй зевнул, с облегчением полез назад в оболок. Досужие ребята кинут стан и без него.

…Благодарную радость пронёсшейся напасти смёл новый крик Улыбы. Без слов, зато полный потустороннего ужаса:

— А-а-а!..

— Что? — снова помертвел Лигуй. — Что?..

В нескончаемом вопле звучала бесповоротная гибель всем и всему. Улыба развернулся в воздухе, в зверином прыжке. Бросился назад мимо саней. Взгляд большака мазнул по белому лицу с пятном орущего рта, устремился дальше, притянутый тем, что больше всего боялся увидеть.

Смутно похожий на человека валун, которому только что радовался следопыт, обретал движение.

Расправлял плечи. Сбрасывал снег…

Вожжи обмякли у Хлапени в руках. Оботуры остановились.

Теперь кричали, кажется, уже все, но Лигуй отчётливо слышал скрип снега под валенками мертвеца.

Тело, изломанное обвалом, шагало неловко, угловато, неотвратимо. Серебряный светоч, мревший в облаках, скрадывал очертания и цвета́, но страх сообщил зрению небывалую остроту. Половина лица бугрилась чёрным потёком, видимый глаз был мокрой ледышкой… Голец узнал растрёпанные, точно пакля, седовато-светлые волосы… старую лисью шубу… а главное — чёрное и зелёное, казавшееся из-под распахнутой шубы!..

Навстречу Лигую, раскрывая для объятия руки, валко шёл Бакуня Дегтярь.

А перед ним катилось по снегу чёрное пёрышко.

Лигуй увидел это и умер.

Дальше всё творила пустая телесная оболочка.

Он не услышал, как вблизи подал голос ещё один призрак:

— Родимые! Грабят!!!

И всё похоронил рёв косматых тягачей. Белолобые братья заветных слов не забыли. Две заиндевелые копны разом прянули вперёд, стали заворачивать влево, увязая по целику, падая и вздымаясь. Очнувшийся Хлапеня бешено захлестал, ме́тя по головам, но какая пуга упряжке, дождавшейся хозяйского зова? Оботур не зря называется оботуром, злых рук назавтра слушаться не начнёт… Долой сани с чужими людьми! Облуком их в дерево, да и набок! Кореннику мешали оглобли, пристяжной бился в цепных постромках. Хрустнуло дерево, расселись крепкие звенья!

Хлапеня вылез из сугроба без шапки, пуги и рукавиц. Размахнулся по пристяжному топориком. Неведомо откуда прилетела стрела. Ударила в лицо, опрокинула.


Лигуй не видел гибели пасынка. Способность что-то понимать вернулась к нему через версту, и что это была за верста! Чужими чащобами напролом, без следа, без снегоступов! Изнеможение тела пробудило рассудок, когда звериный умишко отработал своё. Лигуй шарахнулся от безликих теней, оказавшихся такими же беглецами. Прежде у них были имена. Если натужиться, удастся вспомнить, но сейчас не было сил. Ступни холодил снег, таявший в валенках. По лицу текло, влага выедала глаза. Лигуй поднял руку утереться, выронил что-то мешавшее. Хотел идти дальше, моргнул, тупо уставился под ноги… Поспешно склонился, подхватил горшочек с Божьей огнивенкой, заковылял.

Усталость брала своё, ску́чившийся остаток походной дружины перестал бежать, помалу вовсе остановился.

— Куда теперь, батюшка?.. — неверным шёпотом спросила одна из теней.

К себе на Порудный Мох было верней. В Ямищи — ближе. Ещё понять бы, где что!

— Вон там Ямищи, — показал самый уверенный. Даже сделал шаг, но качнулся. Резко стукнул в сосну головой… уронил руки, обвис, выпучив неживые глаза. В мокрых кудрях на виске забелел то ли ком снежного пуха, то ли хвостик стрельного оперения. Стало ясно: Дегтярь не просто вернул себе плоть, вздумав показаться Лигую. Он ещё и лук свой нашёл в разбитых санях. Поднял лебединые стрелы.

Теперь не отступится, пока всех погубителей не настигнет!

Словно в подтверждение, тучи наверху собрались гуще, затмив небесное серебро.

По крутым по вёрсточкам

Изломились косточки, —

мешая ловить шаги за спиной, скорбно затянул ветер.

В сухоти́ да ломоти́

Резвым ножкам нет пути,

Нейдут, нейдут,

Нужие…

…А вот это уже была кривда бесстыдная. Уцелевшие походники во все лопатки дыбали по сугробам. Кто-то всхлипывал. Кто-то в голос молился.


На роковое помошье Лигуй прибыл в санях. Отроки — утомившись на лыжах. Тем не менее свой зеленец хозяин увидел последним. Резвые юнцы умчались вперёд, бросив батюшку большака. О том, как их наказать, Лигуй подумает завтра. Сейчас он бежал к туманной стене, за которой тревожно двигались огоньки. Туда, где на столе сделаны отметки для жирников. Чернавки не смели их соскоблить.

Наконец-то! Белый влажный кисель овеял лицо…

Внутри зеленца, в полусотне шагов от ворот, на талой земле скорчился Улыба. Сулица, разогнанная копьеметалкой, пробила овчинный кожух. Копьецо бросил дозорный. Не признал дружка в кричащем и растерзанном бесноватом, выбежавшем из тумана. Лигуй перескочил Улыбину ногу: обега́ть кругом показалось долго.

Ввалился во двор:

— Закладывай ворота! Живо закладывай, говорю!..

На него странно смотрели. С лица спал, глаза дикие, волосы дыбом…

Прочный брус тяжело стукнул в проушинах. Звука отрадней Лигуй за всю жизнь не слыхал.

Во дворе было куда веселей, чем в тёмном и враждебном лесу. Лица перед глазами не держались, но это мелькали лица живых, не ледышки кровавые. Трещали в руках домочадцев смолёные витни. Мало, слишком мало! Нужно ещё!

— Огня святого добуду, — прохрипел Лигуй. — От лешей силы отбо́ю!..

Не глядя ринулся в дом.

— Это что у батюшки на спине?.. — ужаснулся сзади девичий голос. Некогда было слушать его.

В сенях Лигуй метнул с плеч кафтан, мокрый, изодранный о сучья и пни. Не глядя схватил бочонок дёгтя из ряда, выстроенного у стены. Внёс в избу. У печи возились две бабы. Лигуй взмахом руки смёл всё, что они выставили на стол. Брякнули скалки, пылью разлетелась мука!.. Обеих дур метлой вымело за порог. Лигуй понял, что́ нужно делать. Бросился, заложил дверь. Вот теперь никто не помешает ему! Он поспешно раскупорил заветный горшочек…

Загодя сделанные знамена не подвели. Каменное сердечко забилось, начало исторгать свет. Послушно вспыхнула берёста. Лигуй взялся зажигать светильники, лампы, сальные плошки, найденные на полицах. Дёготь плескал на пол, на одежду. Изба озарилась. Ещё света, ещё! Берестяной клок обжёг пальцы, Лигуй бросил его, схватил новый. Поплыл дым, это было хорошо. Выходец из Кромешного мира не сунется к дымному очагу. В дверь ломились снаружи. Лигуй засмеялся. Он ни с кем не поделится светом, никого не пустит в избу, где сулит оборону Божий огонь…


С горки на другом краю болота за пожаром наблюдало несколько человек.

— А я уж думал, так и загибну, отмщения за батюшку не увижу, — сказал Коптелка. Сотворил святой знак. — Не попустила Моранушка.

Он сидел верхом на кореннике, погрузив руки в длинную шерсть. Смотрел не мигая на пламя, рвавшее туман. Бык заворачивал голову, гладил так и не спиленным рогом хозяйскую деревяшку. Коптелка уже избавил его от кольца, вдетого за непокорство. Пристяжной стоял рядом с братом. На белых лбах вкривь и вкось запеклись красные полосы. Скоро всё заживёт.

— Славься, Владычица, — сказал Ворон.

— Был Порудный Мох, прозовётся Лигуевой Гарью, — предрёк Злат.

Дикомыт переступил беговыми иртами:

— Чести много.

Он уже отодрал от лица «кровавый» потёк, но из ворота казались чёрные и зелёные тряпки. Тугому Бакунину луку хорошо лежалось в руке. Лебединых стрел в туле убавилось по числу Лигуевых ухорезов, не добежавших до зеленца.

— Я тоже мог перед ними из сугроба встать, — проворчал Злат ревниво. Коптелка предлагал ему сесть на второго быка, он с непривычки убоялся, теперь жалел.

Ворон кивнул, глядя через болото:

— Мог. А они могли стрельнуть с перепугу.

— А в тебя бы стрельнули?!

— А я от калёной стрелы крепким словом заговорённый.

Злат довольно насмотрелся на моранича за время похода. Принял бы на веру и ещё что похлеще.

— Дёготь горит, — глядя на страшное пламя, определил Коптелка. — Не впрок пошло краденое!

За болотом редел туман, съедаемый неистовым жаром. На старом поле толпой сбились погорельцы. Яростный свет стелился по снегу, наделяя их шаткими, невозможно долгими тенями. Ни ухожи отстоять, ни добро вытащить. Спасибо, выскочили живые!

Вот тяжело застонала, рухнула крыша. Лигуевичи отпрянули дальше, жар как будто метнулся в стороны по земле. Почти разом по всей длине вспыхнул тын. Загородил долгой крадой гибнущий двор.

— Отстроимся, — подал голос Улеш.

Коптелка передвинулся на уютной спине, ответил громко, уверенно:

— Не впервой.

Коряжинские выходцы с десибратовичами стояли плечом к плечу. Все они храбрились на бой. Теперь были рады: никто кровью не замарался.

Толстенные рассохи подпорных столбов, ещё видимые в огне, заваливались, распадались угольем.

Злат вдруг понял, что боится покинуть Ворона взглядом. Орудье тайного воина было завершено. Отвернись — растает в ночи, и следа не сыщешь. Уже теперь отчуждился, суровый стоял, незнакомый. Пристально разглядывал погорелую Лигуеву чадь, растерянно снующую за болотом. Не спешил снимать тетиву с лука.

— Порейки не вижу, — сказал он наконец.

— И я не видел, — подтвердил Коптелка.

— И мы, — на разные голоса отозвались ребята.

Да ну его, Порейку! Мысли Злата уже текли в будущее. Всё же к лучшему, наверно, что батюшка не исполнил угрозы, не отдал в котёл. Дикомыту теперь бежать домой, в Чёрную Пятерь. Как есть одному через Шерлопский урман, мимо Селезень-камня, мимо Истомища… А там, поди, опять на орудье, чтобы увенчать его кратким мгновением торжества. А потом снова.

Пока Владычица не поцелует где-нибудь на безвестной тропе, не укроет снеговым одеялом.

Коршаковичу тоже хотелось стоять с боевым луком в руке, наблюдать за смятением недобитых, но его удача в другом. Он наконец увидит Чаяну, и горе больше не найдёт к ней дороги. Оживёт промысел, вновь появится на купилищах земляной дёготь. Даже Порудница не заглохнет: хоть Улешке над ней старши́нство вручить… Сколько дел! И каждое — змей о семи головах. И каждое в черёд победи. А наградой — нежные руки, тёплые губы, топот детских ножек в избе…

Ворон подслушал его мысли.

— Будет то, что будет, кровнорождённый, — проговорил он негромко. — Даже если будет наоборот.

Песня о великом копье

Про себя Ознобиша был наполовину уверен: когда восторг и тревогу первых открытий в книжнице сменит бисер ежедневных трудов, с царевны станется заскучать. Озорнице и непоседе, знавшей по именам всех союзников «дяди Сеггара» и в особенности всех его недругов, — ей ли раз за разом подливать масло в светильник, трудить глаза, силясь отличить узор случайных потёков от прихотливого течения додревних письмён?.. Девичья ли забава — воссоздавать дела старины, испятнанные кровью и вероломством?

«Это мои отцы и матери», — сказала Эльбиз.

Они к тому времени разобрали уже достаточно. Ознобиша пытался предупредить:

«Их слава может оказаться не столь возвышенной, как мы все привыкли считать…»

«Это всё равно мои предки. Других не надобно».

«Но ты всяко узнаешь, когда я государю Эрелису разыскания поднесу…»

«Ты дурак, Мартхе! — рассердилась царевна. — Ну вот почему, как мне что полюбится, тотчас отнять норовят? Ещё ты начни меня за прялку засаживать!»

«Я дурак, — согласился Ознобиша. — Но ты лучше всех знаешь: отрока со стороны в дружину просто так не берут. Велят доказать, что впрямь иной жизни не мыслит. Поэтому искушаю…»

Эльбиз буркнула, остывая:

«Сравнил! То дружина!»

Ознобиша спрятал руки в нарукавники, отмолвил строго, спокойно:

«Если бы я не равнял свой долг райцы с долгом витязя воеводе, твой брат меня бы вряд ли приблизил».

Больше они не спорили. Царевна только сводила в книжницу Серьгу. Чтобы знал, где искать её, если неотложно занадобится. Верный дядька, доживший до седой бороды без малейшей нужды в грамоте, заметно подивился новой причуде любимицы, но дорогу запомнил.


Город уже оправился от испуга, навеянного едва не случившимся кощейским нашествием. На каждом углу звенели струны. Уличные сказители славили порядчиков, воспевали мужество бесстрашного Гайдияра:

То не буря киянская веет —

Разгулялись лихие кощеи!

То не скалы встают над волнами —

Это щит неприступный над нами!

Горожане милостиво подавали певцам. Ещё вчера торговый люд жаловался на поборы, сегодня наперебой хвастался:

— А меня за пирог с молоками старшина Обора благодарил!

На Ближнем исаде давно смели в обрыв пепел, оставленный чучелом дикомыта. Теперь в огне распадались набитые ветошью поличья переселенцев. К ногам кукол с проклятиями летели тресковые головы, не проданные на торгу. Этот пепел тоже смывало дождём.

Посередине исада громоздилась лобная подвысь. Лицедеи с утра до вечера представляли деяние Гайдияра. На вразумление тем, кто сам не ходил к Зелёному Ожерелью. На веселье тем, кто ходил.

Сейчас у потешников была передышка. Народ медлил расходиться, ждал нового начала.

Ознобиша в толпу не полез, но посмотреть остановился.

— Вот кому Справедливый Венец воистину впору!

Купеческий сын гладил молодые усы тем движением, что многие подмечали у Гайдияра. Таких юнцов в достатке было по городу. Паренёк заметил взгляды, храбро продолжил:

— Небось и кощеям окольный путь показал бы, и дикомытам укрощение сотворил!

Молодца неожиданно поддержал важный бородач в долгом охабне, расшитом золотыми птицами, синими рыбами:

— И моё слово такое, что по нынешним делам смотреть надо, не по ветхим лествицам! Пока смелый царевич жизни за нас не щадил, где, спрашиваю, шегардайский во… — хотел в запале ляпнуть «ворёнок», опамятовался, — наследник отсиживался?

— Гайдияр люб! — крикнул молодой. — Гайдияра на государство!

Клич не то чтобы упал в пустоту.

— Венчать храброго Гайдияра!

— Эдарговича проводить, отколе пришёл!

— Ему на север дорога! В отцовский воруй-городок!

Ознобиша почувствовал, как собралось узлами нутро. Честь Эрелиса требовала заступы. «Потопчут… Прибьют…»

Рука сбросила с головы куколь.

«Хоть государыня сегодня дома осталась…»

Его узнали.

— Райца… райца Эрелисов… дикомыт…

Кто-то опасливо отодвинулся.

— Ты, добрый Жало, рад честить четвёртого сына прежде третьего и не велишь считаться рождением, — услыхал Ознобиша собственный голос. — Что ж сам родителем пеняешь моему государю? И добро бы прямыми делами его, а то дымом без огня! Как тебя понимать?

Он сжал кулаки, почти ожидая, что сейчас его схватит сотня рук… да и поволочёт прямиком под каменный нож.

Ничего не произошло. Народ с любопытством смотрел то на него, то на багрового Жала. Даже местечко освободили: кто кого?

Распря хоть и словесная, а всё людям радость.

В это время с подвыси, изображая боевые трубы, замычали берестяные рога. Позоряне тотчас забыли спорщиков. Ознобиша успел заметить некое облегчение на лице Жала.


Бородатые воеводы, один другого обширнее и страшнее, в верёвочных подобиях кольчуг, кружились на дощатом помосте, зычно перекидывались оскорблениями.

— Вот уж чудо из чудес: у Поморника хвост облез!

Дружинам места наверху не нашлось. Они топтались у подножия, три и три человека, различные цветом налатников. И тоже старались вовсю. Отвечали на глаголы чужого вождя выкриками, грозными взмахами копий. Своему вторили согласными ударами деревянных мечей по щитам. Оружие и доспехи, исполненные для деяний древних царей, мало напоминали теперешние, но в том ли беда?

— Рыбьим ратям впредь наука: нам в котёл попала Щука!

Позоряне веселились знатно. Подсказывали лицедеям такие словечки, что Ознобиша невольно поискал взглядом Машкару. Где старик, записывает ли?..

А высоко над верёвочными бронями, пакляными усищами и стуком потешных мечей казалась из мокрой скалы разбитая печь. В утробу сводчатого горнила, сто лет беременевшего вкусными калачами, затекала вода. Слезами точилась вниз. На самом деле ими плакала вселенская неправда, примета умирания города, но кто её замечал?..

Воеводы-спорщики разошлись не на шутку. Толкали один другого в плечи, тянули пятерни к бородам, хватались за ножны. Уже выскочили на подвысь два лохматых уродца. Кощеи вертелись под ногами дородных верзил. Облизывались на город. Точили кривые разбойничьи тесаки…

Пора было являть себя великому порядчику. Вершить подвиг.

— Го-су-дарь! — нараспев взывала толпа. — Гай-ди-яр, из-бав-ляй!

— Не пущу вас за Ожерелье, — предвкушали позоряне. — Кто полезет — того на релью!

— Это потом! А сперва — не велю я вам споры спорить, всех как есть побросаю в море…

И заступник ждать не заставил. Скинул просторную рогожу, под которой скрывался. Минуя ступеньки, одним лихим прыжком взмыл на подвысь! Лицедей Шарап был, может, не самый даровитый в ватаге, но самый красивый и статный — наверняка. Привычный играть то Хадуга Жестокого, то Гедаха Отважного. Вот где кстати пришлись накладные волосы и «старинная» броня из крашеной рыбьей кожи!

— Славным предкам не будет горя! Грудью встану за стольный город!

Доблестный красавец устремился под занесённые мечи воевод…

…И тотчас что-то пошло неправильно. Одетый царевичем как будто споткнулся. Замер. Позоряне начали понимать, когда лицедей вытянул руку к одному из проходов, отворявшихся на исад. Мол, туда смотреть надобно, не на меня! Стыдливо сдёрнул царское золото со стриженой головы. Поклонился — низко, достав рукой влажные доски…

Ознобиша оглянулся вместе со всеми. На торговую площадь в окружении порядчиков вступал Гайдияр.

Народ раздавался перед ним улицей.

— Слава!..

Лицедеи замерли на подвыси. Кому нужен ряженый герой, когда вот он сам — во плоти, живой, настоящий? Не при нём же играть? Ну, если только повелит…

Гайдияр не повелел.

Ознобиша сперва разглядел, как горестно, будто над нежильцом, кривился старшина Обора. Тогда толком присмотрелся к царевичу.

Несравненный воин, украшение царственности, мужественный спаситель города словно не понимал, где находится. Опухшее, налитое сизой кровью лицо. Тусклый взгляд. А одежда! Измятая, в дурных пятнах, словно он трое суток валялся не раздеваясь, да всё на полу!

Несчастные порядчики тянулись кругом государя, снедаемые бессилием и стыдом. Они с радостью увели бы царевича обратно в покои, но кто отважится к нему прикоснуться?

Людская улица, распахнутая перед Гайдияром, указывала прямо на середину исада. Великий порядчик посмотрел вперёд. Узрел подвысь. Лицедеев на ней…

Зашагал прямо туда.

Громко сказано, зашагал. Земля кренилась зыбкой лодкой, мотала Гайдияра влево и вправо. Он выпрямлялся. Свалить могучего воина было очень непросто. Он даже речь утратил не до конца.

— Я за вас!.. — достигло Ознобиши невнятное мычание. — Вы мне!.. Я вас!.. Вот я вам!..

На старшину Обору жалко было смотреть. Уже то плохо, что упустил воеводу из домашних покоев, всему городу на позор. А тот как есть непотребный охотится на подвысь. Что ещё учудит?

— С дор-роги!..

Знать, казалось царевичу — это люди застили путь. Дерзко мешали выступать прямо и ровно. Он рванул с себя тяжёлый воинский пояс, пошёл хлестать без разбора:

— Все прочь!..

Кто-то вскрикнул.

Гайдияр достиг подвыси, тоже не стал искать лесенку. Где стоял, там ухватился. Полез. Вышло не так ловко и знаменито, как у ряженого двойника. Пояс звякнул золочёными бляхами, остался валяться. Гайдияр лёг на подвысь щекой, было затих, но верёвочные кольчуги бросились на подмогу, втянули, поставили.

Народ ошалело глядел снизу. Робеть? Веселиться?.. Самые сметливые отступали к боковым ухожам исада. Не знаем, не видели, не было нас тут!

— Да я вам!.. — взревел с подвыси Гайдияр.

Эх, не надо было медлить порядчикам!.. Шитый кафтан разлетелся. Штаны повисли на сапогах, открыли белое тело. Спаситель города держал нечто в руке, грозил во все стороны:

— Я вас всех сейчас!..

Расправа запоздало сорвалась с места. Обора первым вспрыгнул на подвысь… и первым полетел в толпу, сметённый ударом. Гайдияр хохотал. С надрывом, с непонятным злым торжеством. Повернулся, сшиб кого-то ещё, но подначальные сомкнули кольцо. Закрыли собой. Отгородили распахнутыми плащами. Скопом увлекли прочь…

Куда бы глаза деть? Ознобиша нечаянно столкнулся взглядами с Жалом.

«Ну что? — впору было спросить. — Забудем, значит, лествицу? Одни дела станем судить?..»


Остаток пути до книжницы ноги несли Ознобишу сами, без водительства разума. Три дня назад, у Зелёного Ожерелья, он окончательно уяснил, почему Гайдияра столь многие прочили на Огненный Трон. Гайдияра, незнатного одиннадцатого царевича, не удостоенного ни клейма, ни царского имени. Загодя чтили Ойдригом Первым. До сих пор держали зло на Эрелиса: перебежал путь!

Сегодня стало понятно, отчего владыка Хадуг, сам отнюдь не спеша под царское бремя, так и не увенчал Гайдияра.

Великий порядчик был способен отвадить любого врага. Не пожалеть себя на краю. Победить. Вернуться со славой.

Но вот стать каждодневной опорой для подданных… царём-тружеником… кропотливо собирать истерзанную державу, забыв о звонких победах…

В ушах вдруг запели кугиклы, рядом скользнула тень побратима. «Царевич бесстрашный спешит на врага… А дальше? Нога? Луга? Царевич бесстрашный на поле спешит… вершит… Братейко! Выручай!»


В срединной выработке великой книжницы Ознобиша попался Ваану. Великий райца со вздохом оглядел недоросля, согнувшегося в низком поклоне:

— Ах, дитя…

Ознобиша заметил наставительно воздетый палец. Плохи дела. Тяга к назиданиям нападала на старца вечно некстати.

— Дитя, — повторил Ваан. — Твои дела, за коими я с самого начала наблюдаю внимательно и благосклонно, начинают внушать мне опасения. Ты высокомерно пренебрёг избранными трудами, способными преподать Эрелису величие предков, предпочтя забавляться каракулями ничтожных… да ещё прячешь отысканное под замком, хотя достоинство сей книжницы именно в том, что мы её спасали для всех!

Ознобиша почтительно внимал. «На исаде… глядя… ради…»

В памяти звенели плясовые Левобережья.

— Бойся, дитя, уподобиться несчастному Анахору, что подавал большие надежды, но стал для нас превеликим разочарованием, — продолжал старый мудрец. — Не так важен путь, который ты проторишь для себя. Гораздо важнее, как ты умножишь честь своего государя… а мыслимо ли её хотя бы сберечь, избрав в пособники грязного мезоньку, ничему не обученного и наверняка нечистого на руку? Это притом что тебе была предложена помощь моего внука, отрока примечательно благонадёжного… Многое можно поведать о райцах прежних времён, опалённых, изгнанных, даже казнённых. Не повтори их судьбы!

Речи Ваана бились в незримую стену. За плечом стоял Сквара, приплясывал, ощеулил: «Врагов и дру́жье… сокровенным оружьем…»

— Я вижу, сегодня взывать к твоему долгу ещё бесполезней всегдашнего, — вздохнул наконец Ваан. — Ты вбежал с улицы, где молодые ищут лишь развлечений. По счастью, старость вознаграждена даром терпения. Я буду молиться, чтобы твоя беззаботность, дитя, не отлилась слишком горьким поздним умом.

И побрёл прочь шаркая, сокрушённый.

«Может, Ваан меня в наглядыши прочил? В преемники? А я, бестолковый… Людей дурачат… с напужки плачут… тайком судачат…»

Что могла пыльная наука Ваана ответить соловьиным коленцам кугиклов, небесным звонам золотых гуслей!.. Не так далёк был покойчик, где ждала коробейка с потайкой, но юный райца шёл и не шёл. Останавливался на каждом шагу. Бормотал, улыбался в потёмках. «Горо́дят не́быль… гора до неба», — подсказывал Сквара. Чувство было как на последней сажени гонки кругом лесного притона. Благое опустошение, венец усилию, награда неподъёмным трудам!

Ознобиша совсем перестал касаться земли. Песня вправду рождалась. Первая в жизни. Может, единственная. Он не раздумывал, ладно ли выйдет. Подавно — какую судьбу уготовить обретённому слову.

Наверно, потому всё получалось.

Песня охорашивалась перед внутренним взором, ещё зыбкая, шаткая. Готовая развеяться, если немедля не положить на письмо.

Перья, чернильницу, вощёную церу для летучих заметок хранил сундук. Руки сами повернули гранёные звенья, подняли крышку.

— Ой, что было-то на исаде… изумлялися люди глядя…

Продолжая бубнить ускользающие слова, Ознобиша поставил светильник, нагнулся через край…

Ледяное копьё ударило меж лопаток, донизу прошло позвоночник. Он ещё не понял, в чём дело. Откуда страх, лишающий сил?

— Как дружинушки возле моря…

…Из «Умилки Владычицы» торчал край берёсты.

Её не было накануне.

Ознобиша застыл, ничего больше не замечая. Твердь расселась под ногами, он медленно падал на каменные острия, торчавшие сквозь темноту. Ну уж нет! Страшный конец лучше бесконечного страха!

Пальцы сомкнулись на шершавом листке.

Благо тебе, ученику, отраде учителей. Стало нам знаемо, в стольном Коряжине есть искусные оружейники. Верно, памятен тебе добрый нож зарукавный. Дорого ли возьмут такой выковать? Да начертать бы старыми письменами: «Чести вручаюсь»…

Грамотка была самая простая, ни имени, ни печати, ни шнурка с приметным узлом. Какой смысл? Руку Ветра Ознобиша и так хорошо знал…

Загадай желание

Старуха Орепея утирала глаза. Любовалась царевной:

— Совсем взрослая!.. Уж мы вестей радостных ждали, дитятко. Спорили, отколь сватов примешь… А тебя, значит, грехом да страхом пугают! Что ж они тут за нелюди собрались?

— Её напугаешь, — улыбнулся Эрелис. — Ты, бабушка, видела бы, как Харавониха вся красная убегала.

— А сама на суженого гадала ли? Гребень под подушку укладывала?

— Успеется гребень, ты дело сказывай! Дядя Летень, значит, всех раскидал?

— Так нам боярин Оскремёт баял, дитятко. Сама я только видала, как Летень с ним кровавый пришёл и Крыла в обнимку привёл. Я-то уж на котомке сидела, Сибирушко меня забирал.

— Гусляра не пожалел! — В девичий голос вновь прорвалось рычание. — От Богов взысканного! Этому бы Ялмачищу ненадобному…

Могучего воеводу ждала от рук царевны долгая и страшная смерть.

Эрелис опустил резец, спросил пасмурно:

— Но хоть пальцы живые? Шевелятся?

— Живые, дитятко, — успокоила Орепея. — Срастутся косточки, веселей прежнего играть будет.

Царята переглянулись:

— Мы бы враз вылечили…

— Так Крыло, детушки, не без насмотра остался. Нерыжень с братом при нём.

Эльбиз стукнула кулаком в лавку:

— А дядя Сеггар? Нешто Лишень-Разу спустил? Не верю!

— Знамо, спустил. Развёл их государь Гайдияр.

— Это же какая слава пойдёт! Неуступ заработок уступил! Значит, и поезд лихим людям предаст, копья не сломив!

Братец Аро переставлял деревянную скамеечку, понемногу обходя громоздившуюся в передней комнате дуплину. Он уже выровнял её снизу, чтобы держалась стоймя. Разметил ряды окошек и теперь трудился над ними. Морёное дерево едва поддавалось, но третий сын был упрямей.

— У Сеггара наши сводные за спиной. Их бережёт, поколи у Невлина отвоюем.


В добычном ряду продавались одни боевые ножи.

Они лежали на виду, блестящие и заржавленные. Такие чёрные от запёкшейся крови, что надписей на клинках не прочтёшь. Их прятали под тряпьём, но Ознобиша всё равно видел рукояти, исполненные бирюзой. Это для того, чтобы не залёживались без дела. Бирюза любит кровь. Высыхает и трескается, если жаждет подолгу. На поясах покупщиков и продавцов качались ножны, с виду слишком короткие для лезвий в полторы пяди, только это было притворство.

Ознобиша понял, почему так боялись добычного ряда сенные девки Эльбиз. Дорогу медленно перешёл Лихарь. Стень тоже приценивался к ножам. Щёлкал ногтем — звенят ли. Проверял отметины на сложенных в сторонке щитах. Нёс под мышкой деревянный ларец. Наружу свешивалась кольчуга. Сама серебрёная, нарамки вызолочены, финифтевые незабудки вереницами.

— Подарок смотрю, — растянул губы Лихарь. — Свадебный!

Ознобиша повернулся, побежал от него.

Добычный ряд только так назывался, на самом деле это были подземные закоулки исада, спёртые, темноватые. У иных перекупщиков возле ног сидели рабы. Ознобиша увидел, как за угол ведут на тяжёлках Эрелиса и Эльбиз, пустился за ними, не догнал. Выскочил на торговую площадь.

Посередине хотели разбивать подвысь, но медлили. На мокрых досках стоял Сквара. Босой, связанный, бессильный. У подвыси взад-вперёд расхаживал Ветер. Крутил пальцами тяжёлый боевой нож. Рукоять в бирюзе, вдоль клинка старинная вязь. Ознобиша пытался прочесть, это казалось очень важным, но стальная голомень мелькала слишком проворно.

Ветер заметил Ознобишу, весело кивнул:

— Этого ученика я посылал на орудья. Я ждал, он прославит Владычицу, но ослушник не исполнил урока. Даже начального!

Подвысь страшно заскрипела, из неё начало расти дерево. Корявая сосна, не мёртвая и не живая, как все нынешние деревья. Вот простёрла обвитый верёвками сук… Другой конец ужища тянулся к плетёному оберегу на руке Ознобиши.

Ветер шёл через площадь, неся заряженный самострел.

— Брат, — силился закричать Ознобиша. Голоса не было. — Сквара…

Его тянули за рукав несмело, однако настырно. Он кое-как оторвал взгляд от подвыси. Медленно повернулся.

— Господин, — повторял маленький Кобчик. — Ты, господин, что мокнешь стоишь?

Ознобиша сморгнул с ресниц дождь. Слева как ни в чём не бывало шумел рыбный ряд, у подвыси стучали киянки. Ни Сквары, ни котляров. Слепой Сойко играл на новой глиняной дудке, что купил ему Ознобиша. Морок рвался тёмными клочьями, расползался в углы. Вил гнёзда, шептал знакомыми голосами… таился до срока…


Сибир, бдевший снаружи, отворил дверь.

— Мартхе, — обрадовался Эрелис. — Мартхе?

Ознобиша сглатывал и молчал, с двух шагов не замечая чужой бабки, чью руку сжимала царевна. Взгляд блуждал в знакомом покое. Райца словно прямо сейчас его покидал, врасплох, как есть, в чём есть… навсегда. Так порой смотрит пьяный, только Ознобиша к хмельному не прикасался.

— Мартхе, кто обидел тебя?

— Государь, — со странной торопливостью произнёс Ознобиша. — Пасись, государь, подсылов котла…

Эрелис ответил, по обыкновению, рассудительно:

— Подсылы — невеликая новость. В день, когда мораничи покинут меня вниманием, я заскучаю, пожалуй. Отчего ты решил напомнить о них?

Ознобиша заметил наконец бабку. Уставился на неё.

— Орепеюшка нам родня, — воинственно подала голос царевна. — Говори с ней как с нами. Либо вовсе не говори!

— Дитятко, — забеспокоилась бабка. — Дела ваши царские…

Ознобиша двинулся с места. Безмолвно, на деревянных ногах. Припал на оба колена. Подал Эрелису тонкую полоску берёсты. Кое-как выговорил:

— Урок мне Ветер прислал…

Шегардайский наследник прочёл грамотку, не изменившись лицом. Протянул сестре.

— Тоже мне урок! — фыркнула царевна. — Ни убить, ни тайное выведать. Всех дел — к ножу прицениться.

Ознобиша посмотрел, как она стискивала руку Орепеи. Девушка будто снова брела тёмной дорогой, впрягшись вместе с братом в утлые санки… только не было рядом Косохлёста и Нерыжени, готовых встать между ними и темнотой. Никого не было.

Эрелис кивнул:

— Письмецо в самом деле говорит лишь о том, что Ветру полюбились присланные подарки. Что так испугало тебя?

— Я отвык, — прошептал Ознобиша. — Я думал… они далеко…

Брат с сестрой переглянулись.

— Кто грамотку передал?

— В сундуке была… за неприступным замком. В книгу вложена.

— В ту самую, что ли? — спросила царевна.

Ознобиша кивнул.

— На кого думаешь? — спросил Эрелис.

— Дорожные люди всякий день прибывают. Этот райца может лишь полагать…

— И что полагаешь?

— Нас учили: надо спрятать — клади на виду, — хрипло произнёс Ознобиша. Подозревать оказалось неожиданно тягостно. — Муж есть, коего причуды всему городу знамениты…

— Это не Машкара, — отмела поклёпы Эльбиз.

— Оттого, что на Дорожном поле вступился?

— Не он это.

Ознобиша потупился:

— Порядчики с ним, точно с красным боярином, а по книжнице ходит, как хозяин в клети. Это он изначально скрыню мне показал. Мог знать, как отворяется.

Эрелис терпеливо дослушал.

— Это не Машкара, — повторил он, гладя Дымку, свернувшуюся на коленях.

— Райца далёк от мысли убедить господина. Я лишь пробую объяснить…

— Урок вправду почти смешон, — сказал Эрелис. — Однако ты сам говорил, Ветер редко что-либо делает просто так. Чего нам ждать самого скверного?

Ознобиша отмолвил не сразу.

— Кого хочешь привязать, усыпляй несложными просьбами, — прошептал он затем. — Благодари за пустяк… потом вынуди один перст замарать… А потом…

Он так и стоял перед царевичем на коленях. Эрелис отложил резец, повернулся к нему, взял за руки. Пальцы молодого советника были холодными, в серо-голубых глазах стыл северный лёд. Царевич понудил Ознобишу встать, усадил подле себя. У шегардайского наследника был взгляд, какой редко встретишь в четырнадцатилетнем. Очень взрослый взгляд помнящего, как за него умирали.

— Друг мой… На что намерен решиться?

— Ты предрекал… — Голос грозил сорваться на писк, Ознобиша закашлялся. — Ты предрекал, меня заставят лазутить. Я не верил тогда. Я дурак…

Эрелис некоторое время молчал.

— Тебе страшно, Мартхе. Ты привык биться в одиночку, но больше ты не один. Люди проклянут Эдаргов род, друже, если я допущу, чтобы кто-нибудь причинил тебе зло.


Задворками крикливого исада снова пробирались двое подростков. Один — в строгом кафтанце красно-бурого шегардайского сукна, пепельная голова успела примелькаться на улицах Выскирега. Пареньку кланялись, он уважительно отвечал. Товарищу молодого райцы доставалось меньше почёта. Мальчонка в ветхом колпачке, сползшем на самый нос, выглядел чуть опрятней таких же уличников, юривших по торговым рядам. Даром ли мезоньки как из земли вырастали всюду, где проходили господин и слуга. Одни просто тянулись за «дикомытом», другие подскакивали, начинали торопливо рассказывать. Иногда райца кивал. Тогда служка развязывал плетёный кошель, наделял удачливых угощением. Вяленой рыбёшкой, куском сухаря.

— Зря пошла, — подгадав местечко потише, сказал Ознобиша. — Вдруг что? Мой урок, мой ответ…

Оружейники, люди почтенного ремесла, трудились опричь продутого сквозными ветрами исада. Ознобиша и царевна спускались с крова на кров, с жилья на жильё. Мысленное писало знай меняло листы, пополняя густую сеть прогонов и сходов.

— Чему улыбаешься? — спросила царевна.

— Начертание Коряжина для дорожных людей переписать хочу. Или пусть мезоньки гостей водят, пропитание промышляют?

Оставив людную улицу, господин со служкой проникли в извилистый ход. Он не годился нарядным сановитым мужам, но путь сокращал заметно.

— Людям верить, в Шегардае тоже голытьбы бездомной полно, — задумчиво проговорила Эльбиз. — Камышнички прозываются.

Ознобиша снова улыбнулся чему-то.

— Вчера мы новые ложки в котле были, небось уже другие наспели. Может, даже этой весной за ними поезд пошлют. Или следующей.

— Сюда не досягнут, — отмолвила царевна сквозь зубы. — А успеет брат в Шегардае сесть, и туда путь возбранит!

Она привычно спускалась, цепляя захватанные выступы стен. Было тесно и темно, лишь под ногами рдело, медленно разгоралось пятнышко неяркого света. Скальная глубина всё отчётливей перекликалась стуком и звоном, токи воздуха отдавали железной окалиной.

— Возбранить недолго, — сказал Ознобиша. — Одна беда, уличных воришек с тех запретов меньше не станет.

«Меня другом зовёшь, а я ведь моранич. И Космохвоста, твоего второго отца, на воинском пути обучали…»

Царевна подслушала его мысли:

— Добрый царь Аодх не Лихаря мечтал видеть, когда котёл наряжал!

Ознобиша первым выбрался в широкую наклонную улицу, снабжённую отлогими ступенями для пеших и гладкими желобами для тележных колёс. По потолку бродили жаркие отсветы, впереди бодро лязгало и звенело, слышались голоса. Ремесленные ножевщиков начинались за поворотом.

Стены, как почти всюду в Выскиреге, были густо разрисованы. Воины с занесёнными копьями, храбрые мореходы, спасающие пышногрудых прелестниц. Лохматые пленники… рыбомужи в объятиях таинственных птицедев… Озорные, временами даровитые руки не жалели рудянки, празелени, угля. Пятнами выделялись вчерашние поновления. Ознобиша переглянулся с царевной, оба заулыбались. Гайдиярово исступление пребывало у всего города на устах. Здесь, где редко появлялись порядчики и вовсе никогда не бывала госпожа Харавон, деяние царевича восславили подробно и от души.

Ознобиша верно подгадал время. Народу в прогоне было немного. Сверху, занятые беседой, шли две бабы с корзинами. Пройдут, снова станет безлюдно.

Эльбиз присмотрелась к маленькому рисунку. Закат на Кияне, венец лучей над тонущим солнцем… Паруса кораблей, кружевные окаёмки Зелёного Ожерелья… Рисунок был безыскусный, поблёкший, но весёлыми новинами почему-то не перекрытый.

Костяной перестук побудил обернуться. Напротив под стеной теплился светильник, рядом сидела женщина. Увлёкшись росписями, ребята её не сразу заметили.

Царевне вдруг показалось — огонь метнул по стенам зелёные отсветы, верную остерёжку о присутствии потустороннего. Эльбиз моргнула, нахмурилась… Нет. Померещилось.

Женщина была простоволосая по обычаю жриц и гадалок. Седеющие русые пряди раскинулись по плечам, глаза прятала шёлковая повязка. Рука ворошила в мисочке гремучие козны. На облупленных гранях мелькали письмена вроде тех, что хотел видеть на клинке Ветер.

Всех рыночных пророчиц Ознобиша давно знал, эта была чужая. Отколь забрела, о чём повздорила с товарками — поди знай! Бабы с корзинами её миновали, чуть ноги не отдавив. Ознобиша придержал шаг, наклонился:

— Ты вряд ли доищешься здесь заработка, ясновидица. Здешние насельники — ремесленный люд, привыкший день за днём мостить путь вперёд. Им прорицания ни к чему.

— Если хочешь, на обратном пути мы проводим тебя к торговым рядам, — добавила Эльбиз. — Там много охочих будущего дознаться.

Гадалка склонила голову к плечу. Улыбнулась:

— Я, детушки, не заработка дожидаюсь, но встречи, что позабавила бы меня… Вот сестрица, готовая обморо́чить братца. И правдивый судья, намеренный осудить несудимого. Мне ли жаловаться на скуку?

Друзья переглянулись.

— Ты, тётка, ври, да честь помни, — остерегла Эльбиз. — Чтобы я брата взялась обходить? Не дождёшься!

— Пошли, — сказал Ознобиша.

«Несудимого осудить… Вот ещё! Славе государя урон, мне — опала бессрочная…»

Они уже двинулись дальше, когда гадалка засмеялась. Негромко, но ребята разом остановились.

— Вы, дыбушата, ещё забавней, чем я ждала. Одному из вас я, пожалуй, отвечу на великое вопрошание. Который не забоится?

Ознобиша хотел утянуть Эльбиз прочь, но девичье плечо ловко выплыло из ладони. Царевна вернулась, присела на корточки. Ясновидица улыбнулась:

— Этого следовало ждать. Девки с виду робки, в душе дерзновенны. А отваги не хватит, любопытство в спину толкнёт… И что мне подсказывает, дитя, — не о суженом ты намерена спросить?

Эльбиз ответила сквозь зубы, тем голосом, что успел хорошо узнать Ознобиша:

— От разговоров о женихах на меня нападает чесотка. Вот слушай, вещунья. Меня вырастил храбрый воин. Он погиб. Когда будет отомщена его кровь?

Женщина задумалась.

— Насколько проще рассказывать очередной дурёхе, скоро ли ждать сватов, — пробормотала она затем. — Ты хочешь знать, скоро ли удостоится поцелуя забравший жизнь храбреца?

Царевна яростно мотнула чужими вихрами:

— Нет! Кто увечил! Скованного топтал!

— О! — Гадалка подалась назад, сплела руки, готовясь к долгой беседе. — Ведомо ли тебе, как ветвятся порой ручейки судеб, какие прихотливые русла им достаются?

— Ведомо. Не томи!

— И то ведомо, что на свете всему цена есть?

Эльбиз не ответила. Лишь напряжённо смотрела туда, где под повязкой прятался взгляд, зрящий сквозь время.

— Я вижу две участи для обидчика, — после долгого молчания заговорила женщина. — Вот первый путь: его праведной рукой сразит царь.

— Царь! — воспрянула девушка. — Скоро?

— Непросто сказать. Слишком многое должно ещё сбыться. Есть второй путь, верней и короче. Я сотворю обряд, чтобы ненавистник пал в течение года. Только даром это не дастся.

— Я… чем скажешь, всем обяжусь!

— Не о тебе речь. С обидчиком падёт другой человек.

— Кто? Зачем?..

— Он чужой. Тебе нет до него дела.

Ознобиша хотел говорить, но слова ускользали из памяти, не шли на язык. Мгновение показалось безбрежным. Он увидел, как отшатнулась царевна.

— В твоём обряде нет чести. Хватит уже другим гибнуть за нас!

Легко вскочила на ноги, отбежала.

— Ты наговорила жестоких слов, ясновидица, хотя мы тебя ничем не обидели, — обрёл язык Ознобиша. — Впрочем, твой труд должен быть вознаграждён. Если хочешь, у нас с собой немного еды, найдётся и сребреник… Чем воздать тебе?

Гадалка разглядывала его сквозь тугую повязку. Тёмный шёлк был препоной его глазам, не её. Ознобиша успел испугаться. «Не буду я ничего спрашивать. И так тошно. А хочу я… Эрелису правдой… и чтобы Сквара…»

Женщина передвинулась, поудобней усаживаясь у стены:

— Вы меня позабавили, дыбушата. Бегите себе.

Вода мёртвая и живая

У оружейников всё было как водится. Один пускал по голоменям таких птиц и зверей, что глаз не оторвёшь, но сами клинки, ради удобства чеканки, наваривал в три слоя. Железо, уклад и снова железо. То есть, по мнению Ознобиши, не для настоящего дела. Слоёный нож сам себя точит, но, случись рубить, переломится.

Другой источник подваривал хорошим привозным укладом врасщеп. Подобное лезо щербится, гнётся, но служит. Жаль, ни про какие цветы и листья кузнец слушать не захотел. Имя, доставшееся от дедов, было его ножам единственной прикрасой и славой.

Третий наторел очищать железо до струистых узоров, до чёрного серебра. Ознобиша показал надпись.

— Не стану портить красный уклад, — отрёкся ножевщик. — И так голомень травчатая, что ещё ты хочешь травить?

Он был кровный андарх, веснушчатый, широколицый. В седых завитках не до конца погас медный жар. Ознобиша снял руку с кошелька:

— А я слышал, древние буквицы от узорочного уклада родились…

— Это раньше письменный уклад искусны были варить, — величаво поведал кузнец. — Миновалось умение.

За спиной Ознобиши пискнул голос из-под надвинутого колпачка:

— На север посылать надобно, господин. Люди бают, Коновой Вен булатного художества не растлил…

— На север?.. — зарычал оружейник. Выхватил у Ознобиши заготовку, скрылся в ремесленной, бросив через плечо: — Через месяц придёшь! Если прежде справлюсь, сам тебя, изнорыша, разыщу!


— Хочешь, обратно другим ходом пойдём?

Не сознаваться же, что шёлковый платок самому помстился удавкой.

Царевна хмуро отмолвила:

— Брат с Сибиром каждый день на мечах. И я через день. Когда Невлин с Харавонихой отвернутся.

Ознобиша сам изведал руку царевича. Космохвост и дружинные витязи потрудились не втуне. А ещё за Эрелисом будет царская правда. И все Светлые Боги.

Вот только при мысли о Лихаре в ушах заводили вой плакальщицы.

Ознобиша покосился через плечо. Они едва оставили жаркий грохот ремесленных, но Эльбиз шла, зябко нахохлившись. Хотелось обнять её, утешить, согреть. Он предложил:

— Пошли Харлана Пакшу проведаем.

Однорукий харчевник был в перечне надёжных людей, некогда затверженном царятами со слов воспитателя.

— Я Харлана вечно забывала, когда дядя Космохвост выскирегцев приказывал перечесть, — поделилась царевна. — С подзатыльников еле-еле упомнила.

— С подзатыльников? — ужаснулся юный советник.

— За мои забудки брату доставалось. — Он перевёл было дух, но царевна пояснила: — А за его — мне.

Ознобиша похвастался:

— А меня над межевой ямой хотели пороть.

— Это как?

— Я младший сын, мне на корню бы сидеть. После Беды стали переселяться, землю от зеленца до зеленца наново межевать… Кто знал, что репу собирать не придётся!

— За что ж сечь?

— Как вас с братом, для памяти. Где межа, роют яму, кидают уголь древесный. Чтобы скоро не сгнил. И яма не камень, не передвинешь. Здесь мальчонку порют, велят крепче запоминать… У меня по отцу все памятливые были. — Вздохнул, добавил: — Жили долго.

Он тотчас пожалел о сказанном, да вылетело — не ухватишь. «Называется, возвеселить хотел! Когда наконец буду говорить красно, ладно и порно, как правдивый Ваан?»

Всход, выбранный Ознобишей, опять был не для дебелых мужей. Ступени теснились узким винтом. Светильнички выхватывали на стенах рыб, морских слизней, мякишей в завитых раковинах. Внуки мореходов рисовали со знанием дела. Выпуклые глаза, цепкие щупальца… Совсем как те, что мерещились Ознобише возле двери первого сына.

Он вдруг спросил:

— Невлин-то хоть был в том перечне верных?

— Был, — кивнула царевна.

— А Ваан?

— Нет.

— А Машкара?

Ему показалось, девушка улыбнулась.

— Нет.

— Вот видишь…

— Там и самого Космохвоста не было, Мартхе. Ладно, хватит из-за глупой бабы страдать! Она бы ещё мне в женихи великого котляра напророчила. И я, дура, на Лихареву смерть загадала!

— Я бы тоже загадал. Не кори себя.

Царевна мотнула головой:

— Дядя Сеггар меня ещё не так укорил бы…

— Отчего?

Послушать царят, Сеггар был железный и каменный. Стоил обоих Йелегенов и половины Гедахов со всеми их полководцами.

— Он… — Царевна задумалась, не зная, как объяснить. — Он говорил: это мёртвая и живая вода. Месть очищает рану от гнили. Но пасись идти по течению мёртвой воды, тогда рана не заживёт… Дядя Сеггар сказал: кто властен убить — силён. Однако не сравняется с тем, кто властен спасти.


В темноватой глубине кружала звякали струны, ладно вторила дудка. Это гуляли скоморохи Шарапа, собиравшиеся покидать город.

Двое вошедших поклонились образу доброго царя над столом для безденежных.

— Смотри! — шепнула Эльбиз. — Цепир!

Великого законознателя Ознобиша видел нечасто. Цепир жил почти таким же затворником, как страшный первый царевич. Ознобиша давно наметил посетить его для «опы́та». По сию пору откладывал: успеется.

Райца владыки сидел в уголке, где Харлан Пакша лишь самых дорогих гостей потчевал. Пустой гомон кружала словно не касался его, чашка сладкого молока остыла нетронутая. Упокоив больную ногу на особой скамеечке, Цепир пребывал в великом сосредоточении. Перед ним кверху спинками была рассыпана зернь. Райца владыки жмурился так, что лоб доверху прорубила морщина. Водил над столом ладонью, переворачивал костяшки. Смотрел, качал головой, начинал всё сначала.

«И этот ворожит, — взгадило Ознобише. — Ну что за день сегодня такой?»

Великий советник недовольно поднял глаза. Увидел царевну, смягчился. Кивком указал Ознобише место против себя. Эльбиз, как положено служке, устроилась возле хозяйских ног на полу. Тут же не стерпела, высунулась из-за края стола:

— Каково успел, дядя Цепир?

Светильник озарял лицо снизу, делая незнакомой усмешку Цепира.

— Серединка на половинку. Пока внимателен сижу, не ошибаюсь. А песню блажить начнут или с разговором пристанут — куда что девается.

Брови на чумазом личике изломились хитро и виновато. Ознобиша ладонью придавил трёпаный колпачок:

— Прости, господин, докучливого мезоньку, он недавно при мне, я ещё не вполне его обучил… Позволено ли будет спросить о природе игры, помогающей отточить собранность разума?

Выскирегская зернь отличалась от левобережной. Вместо воинской справы являла рыбацкую: лодки, сети, ножи. Правда, гусли здесь тоже главенствовали.

Цепир начал двигать по столу козны.

— Тайна невелика. Я выкладываю костяшки, желая найти одну среди всех. — Ладонь с разведёнными пальцами медленно поплыла над гладкими спинками. — Допустим, ту, где лодка и сеть…

Рука помедлила в воздухе. Вернулась на полвершка. Подняла зерно. Ознобиша увидел лодку и сеть.

— Поистине волшебным даром владеет мой господин! — вырвалось у него. — Любой зерновщик за такое прови́денье ноги по колено отдаст!

Цепир проговорил разочарованно:

— Я слышал, тебя хвалили за ум. А ты, видно, тоже из тех, кто при виде умения болтает об удаче, достающейся без трудов.

У стены, где звякали струны, поднялась сумятица, кто-то вскочил, упала скамья. Вышибала начал присматриваться, но махать кулаками скоморохи так и не начали. Скамью подняли, молодые гудилы ску́чились, что-то разглядывая на столе.

— А я слышал, моего господина хвалили за правду, — покраснел Ознобиша. — Я не сказал и половины того, что ты поспешил мне приписать. Я лишь восхитился тем, как охотно откликаются тебе козны. Хотел спросить, как ты к ним взываешь.

Вновь появилась царевна, принесла рыбных лепёшек, грибную подливу. Ознобиша и не заметил, как она отлучилась.

— Разве тебе Ветер этого не преподал? — спросил Цепир с раздражением.

Ознобиша пожал плечами:

— Когда меня отправили на мирское, самые даровитые начинали вот так, пястью, распознавать годную еду от негодной.

— И ты не нашёл досуга овладеть знанием, которое наставники тебе забыли в рот положить?

Шум кружала ненадолго пригас. Пожаловали двое из расправы. Старшину Обору узнали по походке да по усам. Лицо было чёрное и опухшее, бороду примяла повязка. Харлан уважительно встретил порядчиков, велел потесниться едокам за длинным столом. Обора спросил только взвара. Резвая девка принесла кружку. Над краем торчало утиное горлышко для питья.

— На самом деле премудрость невелика, — скупо проговорил Цепир. — Мы знаем всё, только не умеем достучаться до этого знания. Полагаю, твой учитель сразу взял бы нужную кость. Я не так тонко слышу мир, поэтому жду знака вот здесь. — Ноготь законознателя чиркнул по ладони. — У тебя всё может быть иначе. Пробуй.

Ознобиша понял, что ввергся в испытание. Захотелось на всякий случай отказаться, но было нельзя. Он выбрал костяшку с двумя лодками, перевернул. Смешал зеренье. Зажмурился, растопырил ладонь.

Возле дальней стены грянуло сбивчивыми созвучьями и хохотом, там подначивали друг дружку на сомнительное веселье. Вот затянули голоса, давясь смехом, враздрай, как бывает, когда скопом читают по одной грамотке:

Ой, что было-то на исаде!

Изумлялися люди глядя!

Как дружинушки возле моря

Ратные затевали споры!

Слова повели за собой напев, андархский уд грянул лихим плясом Левобережья. Ознобиша забыл козны, распахнул глаза, не в силах поверить. Вот сейчас всё кружало обернётся к нему. Укажет перстами.

Дурные голоса с упоением выводили:

Ой ведь шли, напирали грудью,

Труса задали добрым людям!

Как восплакали торгованы

К сыну доблестной Андархайны!

Порядчики переглядывались. Обора придержал Новка, досадливо отложившего ложку. Четвёртого царевича покамест не дерзословили.

Ой да праведный зову внемлет!

Мечет грозно порты на землю!

Сокрушил и врагов и дружье

Сокровенным своим оружьем!

Кто за дверью стоял, пока смеялись царята?.. Кто подслушал глупую песенку, вздумал выпустить в люди? Праздник обретения слов грозил вывернуться похмельем.

Ой, как стала врагам отвада,

Разбежались они с исада!

От напужки доселе плачут,

О великом копье судачат!

Ой, иным и копья-то мало:

Сваю видели для причала!

Третьи вовсе городят небыль:

Зрак затмила гора до неба!

Ой, наш город теперь спокоен,

Стережёт нас великий воин!

Нам за ним никакого страха:

Кто полезет — разгонит махом!

Порядчики сидели багровые, прятали глаза. Щунуть горлопялов, снасть об стенку разбить? Ну да. Только тронь, раскричатся — добрых людей за правду обидели. Спустить? А как встанешь перед Гайдияром, буде вздумает осерчать?..

В ладонь Ознобише вмялись костяные углы. Рука что-то выбрала на столе, он моргнул, не сразу вспомнил, разжал кулак. С гладких плашек скалились острые боевые ножи.

Возглашение участи

Страху нельзя волю давать. Страх — как злая болячка. Ей чуть уступи… полежав, да и помрёшь! Так Ознобишу отец учил, Деждик Подстёга. Давно учил, но всё помнилось.

Песня о великом копье бытовала в городе уже вторую седмицу. К этому времени людям полагалось если не напрочь забыть беснование Гайдияра, то уж взять на зубок притчу посвежее. А поди ты! Немудрёная песенка до того хорошо легла на уста, что по-прежнему звучала буквально повсюду, стоило отвернуться красно-белым плащам. Порядчики ходили несчастные. Никого не трогали, ждали, чтобы само улеглось. Сколь опасно умножать терпельцев за правду, царская семья усвоила не вчера.

Первые дни Ознобиша просто отсиживался в покоях.

— Ты, верно, приводишь в порядок всё, что разузнал, — сказал ему Эрелис. — Ждать ли, что скоро мы приблизимся к родительской правде?

Слово «боязнь» так и не осквернило слуха. У Эрелиса подрагивала жилка на левом виске.

— Моя работа далека от завершения, — сказал Ознобиша. Подумал, добавил: — Отрадно, что твоя сестра, государь, находит в ней утеху и пользу. Позволь, однако, просить тебя как-нибудь удержать её завтра.

— Почему?

Ознобиша решил взять страх за рога:

— Я хочу пойти к четвёртому сыну. Он великий порядчик, навыкший проницать тайное. Боюсь, сразу догадается о государыне, когда увидит вблизи.

— Неужели ты думаешь, будто сестре может что-то грозить?..

— Ни в коем случае, государь. Просто мы знаем твоего брата как человека грозных и внезапных страстей… Не вели казнить, но, если царевна желает и дальше гулять неузнанная, на удачу лучше не полагаться.

Боевая жила на виске Эрелиса медленно успокаивалась.

— Сейчас я трижды обратился к тебе, Мартхе, а ты, отвечая, семь раз назвал меня государем. У меня голова чуть не разболелась. Мы с тобой ровесники и друзья. Когда уже обойдёмся без почётов, как мой отец и его райца Анахор?

«Которого Ваан полагает посрамлением сана… И не семь, а всего дважды…»

— Я тоже надеюсь… однажды совершить для тебя хоть часть того, что правдивый Анахор — для твоего отца… государь.


Над исадом, отдаваясь в разбитой печи, то громче, то тише витали лукавые звоны Левобережья. Ознобиша надвинул куколь плаща, ускорил шаг. Для похода в расправу он выбрал день, когда доброму человеку не грешно было сидеть у огня, в домашнем уюте. Резкий ветер с Кияна дышал ледяной сыростью, мокрые хлопья мчались в глаза.

Над старым причалом, где к каменным надолбам больше не привязывали рыбачьи лодки, грозным предупреждением торчали на кольях две лохматые головы. Жадные чайки успели их исклевать, но черты оставались ещё узнаваемы. Крупный нос… бородавки… Рядом на дно бывшей гавани вела лестница. Её выстроили в первый год после Беды. Дерево тогда было легкодостижимо, а царственноравный город вовсю кичился венцом. Для каждой ступени пилили вдоль большие стволы. Сейчас в середине лестницы зияла дыра, там постукивали молотки. Ветхие плахи провалились в день распри дружин, когда хлынул шальной от страха народ. Ознобиша немного постоял возле трудников. Посмотрел, как выбивали гнильё, годное лишь в очаг.

«Ведь были когда-то свежие, чистенькие лесины. А ещё прежде того — зеленели, проклюнувшись из семян. Солнцу радовались…»

Идя через гавань к бутырке, он трижды отбегал за валуны, влекомый телесным выражением страха. Однако назад не повернул.

— Занят воевода, — хмуро прошамкал старшина Обора, встреченный у ворот. — Суд судит.

— О, — обрадовался Ознобиша. — Государю Эрелису предстоит миловать и казнить, мне — скромно помогать ему. Доведётся ли поучиться справедливости у четвёртого сына праведных?

«Небось крадуна взяли на торгу. Буяна смиряли…»

Не угадал! Среди двора, коленями в талой жиже, стучал зубами крепкий парень. Босой, мокрый, жалкий. Ознобиша удивился штанам с выдернутым гашником.

Узнал тягуна, испугавшегося дружинных мечей.

Другие порядчики, не занятые обходами улиц, сурово стояли вдоль стен. Гайдияр восседал на походном стольце, укрытый от липких хлопьев кожаным пологом с бахромой и кистями. Парчовая шуба, лучистое серебро малого венца… Осанка, взгляд! Сильные руки, возложенные на яблоко меча! Неволей поймёшь купца Жалу и многих, грезивших царём Ойдригом Первым. По прозвищу Победитель.

— Вспомянем, братья и чада, — грозно произносил Гайдияр, — как храбрый Новко пошёл безоружный на топоры, чтоб драку разнять! Своей грудью чужих сынов заслонил! Вспомянем, как великий сердцем Обора в ледяную пропасть спускался!

В углу двора зловеще рокотал бубен.

— Вспомянем, как, руки сплотив, ошалелый люд у края держали!..

Ознобиша думал тихо постоять возле входа. Просчитался. Гайдияр сразу увидел его.

— Владычица Морана, праматерь судей, велика Твоя милость! — отдался по двору зычный голос царевича. — Выручай, советник высокоимённого брата, ибо мы в затруднении!

Все оглянулись. Куда деваться, Ознобиша выступил вперёд. Поклонился престолу, убрал руки в широкие рукава.

— Во имя древних правд, вручённых этому райце наставниками и книжной наукой… Спрашивай, государь.

В его памяти зажигались тихие светочи. Уютная тишина, знакомые корешки, свитки, короба разрозненных грамот…

«…Гадалка! Осудить несудимого!..»

Пламена светочей дрогнули. Бубен отмеривал удары сердца.

Гайдияр ткнул подбородком в сторону распоясанного:

— Этого дурня скрутили на попытке продать кинжал и кольчугу, что я ему вручил полгода назад. Ну а как он растлил свою честь, пустившись в утёк, ты видел сам. Которой участи обрекают бегляка наши праведные старины?

Ознобиша начал говорить без заминок и колебаний:

— Государю известно: судебный закон рождается и бытует, отвечая нуждам своего века. Во дни Йелегенов убежника разрывали конями, дом отдавали на разграбление, а в сотне бывал обезглавлен каждый двенадцатый.

Порядчики встрепенулись, вдоль стен залетал сдержанный ропот. По голой спине тягуна прошла судорога.

— Конями? — с любопытством переспросил Гайдияр. Положил ногу на ногу. — Думаю, оботуры совладают не хуже. Говори, законознатель, мне нравятся твои рассуждения…

— Если верить летописаниям, лютый закон, порождённый лютыми временами, применялся лишь дважды, — с почтительным поклоном продолжал Ознобиша. — Позднейшие мыслители подвергают сомнению оба случая, усматривая в них живописные умозрения, должные отразить жестокую исключительность лихолетья. В годы последующих войн, более отмеченных победами, тягуна четвертовали перед войском. Наказанием роду становилось бесчестье, отряд же обрекался совместному палачеству над осуждённым…

— Длинно изъясняешь мысль, райца, — перебил Гайдияр. — Я успел забыть, о чём говорилось вначале, поэтому не возьму в толк, к чему ты ведёшь!

Ознобиша вновь поклонился:

— Этот райца лишь пытается показать, как цари-законотворцы слушали голоса времени…

— А я лишь хочу знать, какой приговор ты мне посоветуешь возгласить. Предание от первых Гедахов пересказывай нашему брату; я его и так хорошо помню.

Порядчики топтались, кто-то неуверенно улыбался. Рокотал бубен.

Ознобиша кашлянул.

— При добром Аодхе, чьё святое правление было отмечено по преимуществу миром…

— Поторопись, ев… райца нашего брата!

Ознобиша выпрямился, голос зазвенел:

— После Беды, в знак почтения к царю-мученику, в законах не делалось изменений. Вспомним же, как добрый Аодх советовал государям иной раз откладывать судебники! Быть просто отцами провинившихся сыновей! Ибо сыновья таковы, какими вольно или невольно вырастили их отцы. Сами далеко не всегда прожившие без греха…

Тут, конечно, всем вспомнилась левобережная плясовая. Под ногами Ознобиши гремела волнами бездна, он завершил торжественно, почти нараспев:

— Ты вручил сыновство этому человеку. Он выронил его, так пусть сумеет поднять. Опали отрока. Покарай срамом, непотребной работой, приличной кощею, но воздержись губить, ведь по его вине никто смерти не принял. Умножь свою честь, дав негодному сыну возможность вернуть имя! Что приходит легко, легко и теряется. За поднятое муками и трудом не щадят жизни. Вот моя правда тебе, государь, а теперь суди суд, как сердце велит.

Гайдияр величественно кивнул:

— Ты добрый сказочник, Мартхе, но передай нашему брату, чтобы он к тебе понукалку приставил. Я чуть не уснул, дожидаясь, пока ты доберёшься до сути!.. Что ж, прислушаемся к нашему веку, взывающему к сбережению всякой жизни, в особенности неправедной! — Гайдияр встал, сбросил драгоценную шубу, оставшись в простой накидке порядчика. Волосы из-под венца рассыпались по широким плечам. Мощный голос отразился от стен: — Да лишат облачения отрока, чьё назвище я забыл. Да несёт он своё бесчестье хоть за Киян, и тогда лучше мне впредь не слышать о нём. Если нет, пусть спешит к отхожим местам и трудит себя столько дней, сколько звеньев было в проданной им кольчуге. Тогда, может быть, я пожелаю вновь узнать его имя. Я, Гайдияр, так решил и так возглашаю.

Тягуна мигом вытряхнули из порток. Ничего не поняв, он взвыл, покатился в грязи, заслонился руками. Вскочил, кинулся в чёрный угол двора, к нужникам, к портомойне. Спотыкливый бег направляли руганью и пинками.

Ознобиша с облегчением отвернулся. Тут же встретил весьма недобрый взгляд Гайдияра. Великий порядчик вполголоса проговорил:

— С таким советником, я уверен, Эрелис вором не станет, но ворья в Шегардае расплодит знатно… Ты, евнушонок, чего ради пришёл? Не для того же, чтобы мою честь умножать?

Ознобиша почтительно склонил голову:

— Этот райца счастлив хоть мало потрудиться для чести венца. Ты прав, государь. Я здесь во исполнение воли третьего сына. Если тебе будет благоугодно помочь в разысканиях…

— А-а, — усмехнулся Гайдияр. — Так вот отчего сестрица Змеда целует старые безделушки, а Ваан через слово поминает бездельника Анахора! Что ж, помогу. Только не обещаю, что братец возрадуется моей повести. И вот ещё. Сразу выложишь всё, что случится нацарапать, под мою печать. А то я уже понял: иное писало разит хуже ножа!

Ознобиша судорожно раздумывал, к чему бы подобное замечание. Гайдияр добавил сквозь зубы:

— Этому олуху ты выхлопотал пощаду. Но дай Боги разведать, кто песенное паскудство сложил, — не помилую!


Идя назад через пустошь, Ознобиша в истинном смысле не чуял под собой ног. Ступал с призрачной лёгкостью: дунь ветер посильней — как есть унесёт! Мысли бестолково метались, звеня отзвуками грядущих тревог, но главенствовала одна: «Я не осудил. Не осудил…»

Значит, всё будет хорошо. Значит, пока ничего не случилось. А новую схватку он встретит с новыми силами.

— Мартхе! — окликнули сзади. И чуть погодя: — Ознобиша!..

Он оглянулся. Его прежнее имя здесь знали немногие. Со стороны бутырки, кутаясь в рогожный плащик, спешил коротконогий толстяк.

— Наставник Галуха?..

Удивление жило недолго. Бубен в углу расправы. Дудочка в лодочном сарае.

— Быстро ходишь, не догнать, — отдуваясь, пожаловался игрец. — Позволишь, я до лестницы тебя провожу?

Он казался ещё приземистей и толще прежнего. «Или это я вырос?..» Чувство, что сейчас разразится выволочка, уходило с трудом.

Некоторое время шли молча. Ознобиша смотрел, как пугливо озирался Галуха, и не знал, что сказать. «На новой службе поздравить? Только, будь она в радость, выбежал бы меня догонять?»

— Ты вспоминаешь, как я ругал тебя за ослиную глотку, — с горькой обидой выговорил попущеник.

— Иногда вспоминаю, — улыбнулся Ознобиша. — Ты был прав, петь я так и не научился.

— Теперь с тобой благосклонность праведного…

— А с тобой разве нет?

Галуха нахохлился, пряча лицо от сырого ветра. Помолчал ещё и решился:

— С год назад я почувствовал, что устал от неприкаянной жизни. Увы, творец созвучий без покровительства сильного обречён на нищую долю. Я приехал в Выскирег, надеясь послужить праведному, знавшему меня ещё прежде Беды. Восславить храбрость деяний… выходы царские украсить…

Он содрогнулся.

— Оказалось, Меч Державы предпочитает звон оружия всем иным звукам? — предположил Ознобиша.

Галуха остановился:

— Не в том дело, райца третьего сына. Я знал, на что шёл. Мой дар обретения песен давно подёрнулся пеплом. Для доброго покровителя я бы до конца дней возвещал смену стражи и не жаловался на судьбу… Мартхе, я бежал от страха, которым наказал меня Ветер, но доискался лишь худшего.

— Праведный Гайдияр суров с тобой? Чем ты провинился?

А сам облизнул внезапно пересохшие губы.

— У Ветра, — сказал Галуха, — я отдувался хотя бы за собственные грехи, у праведного — за чужие. Я словно приговорённый, которого назавтра казнят, и так каждый день! Помоги, Мартхе, прошу! Замолви словечко наследнику. Верно, я был с тобой когда-то неласков…

— Я райца.

Голос попущеника дрогнул:

— Выручи, Мартхе. Эрелис любит тебя.

Ознобиша привык быть листком, катящимся по воле злых бурь. И вот его речи обрели вес. Повисли серебряной тяжестью на груди. Он повторил словесный образ, унаследованный от предтеч:

— Правдивый райца ни для кого не просит кар или благ. Райца лишь предлагает государю память, хранящую установления и деяния всех времён.

«И подавно не встаёт между праведными. Или это я по трусости не решаюсь пытку остановить? Несудимого обрекаю?»

Галуха совсем повесил голову. Сломанная кость выправляется, сломанная душа только никнет. Ищет опоры, но, даже нашарив, удержаться не может. Он пробормотал, глядя под ноги:

— Я поклонился зрелому государю, уверенный, что выбрал наверняка. Знать бы мне, кто обретёт истинную силу… Да ещё так скоро…

Надолго отлучаться из расправы ему не следовало. Мало ли какая служба занадобится Гайдияру! Свистнуть в дудку, полагая меру воинскому занятию. Стукнуть в било, призывая отроков к трапезе. Галуха остановился.

— Он стал было думать на меня из-за площадной песни. Я умер от страха, но он посмеялся! Сказал: да разве есть в тебе тот огонь?

Повернулся, побрёл назад. Рогожный куколь съехал с головы, неживые кудри забило снегом. Ознобиша смотрел, как он уходит, сутулый, беспомощный, постаревший.

Коряжинское срамодейство

Ознобиша успел полюбить Злата. Славный был малый. Надёжный. Во всяком случае, шегардайских царят ничем не подвёл. Так вот. Если сопоставить пригульного Коршаковича ножу, уехавшему подарком в Чёрную Пятерь, нынешний зарукавник получался сущий царевич Аодх, каким тот мог вырасти, оставшись в живых. Даже клинок на руке Сквары был ему не чета.

Переданный кузнецом через месяц и два дня сроку, он превзошёл все ожидания Ознобиши. Недоучка воинского пути кое-что понимал в оружии короткой и длинной руки. Ножевщик, подогретый ревностью к дикомытам, дедовской наковальни не посрамил.

Сквозь чёрный лёд клинка протаивали дождевые, туманные вереницы теней. По голомени брели призраки письмён, почти готовых к прочтению. Бережная чеканка совлекла с них последний покров. Тоненький золотой луч бежал вдоль обушка. Повторял, чуть-чуть подправлял булатные завитки.

ЧЕСТИ ВВЕРЯЮСЬ.

Ветер не приказал Владычицу помянуть. Ознобиша мысленно поставил себя на место хитрого котляра. Правосудная всякой чести прибежище и исток, почто всуе тревожить!

— Может, себе купишь ножичек, правдивый райца? — осведомился кузнец. — Вот, смотри, какие у боярских детей ныне в обычае!

Клинки загибались маленькими серпами. Такие не секут кожу и плоть — лезут в тело, причиняя увечья. Оружие верящих стали, а не собственной руке.

«Лихарю такой заказать. Да с надписью про кривой путь котла…»

— Спасибо, делатель. Я не сын боярский.

Он был всего лишь один из немногих, кому в царских палатах дозволялся скрытый нож. Последний заслон Эрелису, если остальные падут. «Коготь из тела поди запросто выдерни, а враг может быть не один…»

Сполна расплатившись, Ознобиша обернул драгоценное лезо шёлковым лоскутом, спрятал в кожаную шкатулку. Быстрым шагом достиг книжницы. Взялся за подложную ручку скрыни. «Кому Ветер отдаст? Сквару стенем делает, наградить хочет?»

Толстые гранёные звенья жгли пальцы.

Он положил коробочку с ножом на «Умилку Владычицы». Чувство было как в том последнем зимовье. Отец с матерью ладят ночлег, предвкушают встречу назавтра. А из-за сосен, сопровождаемый Лихарем, сквозь розовые сумерки идёт Ветер. И уже понятно: отныне имеет значение только его воля. Только она.

Ознобиша запер сундук и ушёл, чувствуя лопатками тяжёлый взгляд из стены.


— Забрали, — сказала царевна.

Они с двух сторон заглядывали под крышку, осенённую хвостами жар-птиц. Неприступный тайник оборачивался ловушкой. Празднично-страшноватые игры в тайные знаки и забытые грамоты — кровью, смертью, щупальцами тьмы.

— Дальше читать будем? — спросила Эльбиз. — Или, может, домой?

«Холод и страх не пустим в сердца…» Ознобиша молча вытащил пачку неразобранных записей. Поставил светильник, устроился на низкой скамеечке.

— Тебе что, вовсе не боязно? — шёпотом удивилась царевна.

«Правдивый Анахор, оставивший мне служение, принял огненную смерть вместе с государем Эдаргом… а я от вручённого дела отскочу при первой тревоге?»

— Сама, — спросил он, — всё ли слушаешь, что боязнь присоветует?

Эльбиз села по ту сторону скрыни. Выложила на донце бочонка траченные плесенью листы. Покосилась на Ознобишу:

— Ты ничего не записываешь…

Ознобиша легонько ткнул себя в грудь:

— Всё здесь. — Подумал, сознался: — Мнится уже, берёсты в подголовнике и те без спросу кто ворошил. Ты многим, кроме дядьки, сказывала, чем тешишься? Харавонихе? Девкам сенным?..

— Нашёл тайных поползней! Им, клушам, в хлевке смирно сидеть.

Ознобиша скорбно вздохнул:

— Тот силён, чья доблесть глаз поражает. Чьей не заподозришь — сильней.

Царевна задумалась.

— Нет, — отреклась решительно. — Ни единой душе.

Дотянулась, тёплыми пальцами стиснула его руку. Фитилёк за стёклышком вспыхивал золотым светом, противостоя сгустившейся тьме.


На исаде вновь стряпалась пища для людских пересудов. Друзья это поняли ещё за три подземных распутья. Красно-белые плащи стояли заплотом. Никого не впускали, не выпускали.

— Пожалуй, государев советник, — заметил Ознобишу седоусый Обора. — По твоему, чай, замыслу казнение.

«По замыслу? Казнение?! А-а… тягун…»

Царевна сзади ухватилась за его пояс, чтобы не отбили прочь в толкотне. Так и вошли на исад.

Позор был, какой Выскирег в самом деле не всякий день видел.

Очередной бесхмелинушка вёз тележку без кузова. Парень, чьё имя поделом забыл Гайдияр, в знак отвержения от людей ехал шиворот-навыворот. Все порты задом наперёд, изнанкой наружу, кругом шеи тяжёлка. И сам — лицом назад. Слева, справа летели рыбьи кишки и прочая дрянь, которую так легко подбирает ищущая рука. Возилка еле поспевал прикрывать лицо рукавом. Ему тоже доставалось от народных щедрот.

— Не так раньше казнили, — говорили в толпе.

— Обречённику смерть, добрым людям гулянье.

У тележки с громким плачем бежала растрёпанная баба. Отца и братьев наказанного порядчики оттеснили, но мать поди удержи.

Вот тележка завершила круг по исаду. Плащи расправы заслонили тягуна с матерью, скрыли возилку. Произошло движение, воины согласно воздели щиты. На живую подвысь истым Ойдригом Первым взбежал Гайдияр:

— Слушай же, Выскирег царственноравный!

Царевич пылал золотом, как в день, когда остановились дружины.

— Я покарал человека, вздумавшего меня подвести! Вы видели: он принял наказание, как мужу достойно. Посему никто более не смеет злословить семью, довольно претерпевшую от его низости. Над нею — мой щит!

Царевич даже притопнул, добавляя весу словам. Опора, зиждимая руками могучего Новка, не шелохнулась.

— И ещё потому, — летело над площадью, — что бывают злодеи похуже струсившего бойца! Он бросил меня, но хотя бы в спину не бил!.. Да, мужи достаточные, прячется среди вас и такой. Думал ли я, что дождусь за свои труды!.. Ан дождался вот! Храбрости не имея, срамным пением под лопатку язвят!.. — Гайдияр оглядел притихший исад, грозно потребовал: — Сей же час, говорю, объявись, козявка премерзкая! Не то сам пойду доискиваться и сводить и уж кого походя зашибу, не обессудь!

Людское скопище загудело, заколыхалось, каждый украдкой взглядывал на соседа. Ознобишины ноги пустили крепкие корни, никакая сила не вырвет. Краем глаза он приметил Машкару, тот улыбался.

— Знал я: и теперь струсишь! — Гайдияр легко сосчитал кожаные ступени, встал наземь. — Тут кто-то грустил о казнях прежних времён, так не вспомнить ли, братья, как за одного родовича казнили другого? Чтоб впредь неповадно?

Торговцы, побирушки и ротозеи, только что весело метавшие сор, в ужасе подались прочь.

Не успели.

Да кто б тут успел. Гайдияр не просто шагнул — как бы исчез в прежнем месте, возникнув сразу в другом. Метнул руку. В жилистой хватке затрепыхался нищий. Бессильный, бросовый человечишко.

Кругом как по волшебству сделалось порожнее место.

— Которых Богов славишь? — зловеще спросил Гайдияр. — Взывай напоследок!

Схваченный заблажил. Без слов, тонко, предсмертно.

«Осудить несудимого!»

Что-то держало Ознобишу сзади за пояс, он вырвался, почти не заметив. Во всём мире существовал один Гайдияр. Он делался с каждым шагом огромнее и страшнее.

Вот повернулся…

— Опять ты, евнушонок! Не высоко ли занёсся? В каждый мой суд влезть норовишь?

Ознобишина голова торчала третьей на колу над старым причалом, снятая кожа висела на воротах расправы.

— Нет, государь. Этот райца полон почтения. — Он проглотил застрявшего в горле ежа. — Отпусти безвиновного. Я песню сложил.

— Ты?..

«Отмахнётся. Беги, скажет, сопливый. И что делать? Владычица… дай отваги…»

Глядя в петлицу на груди великого порядчика, Ознобиша повторил громко и ясно:

— Это я песню сложил. Меня казни, а безвинной кровью рук не марай.

«Владычица, ну пусть разожмёт пятерню. Помилует непричастного…»

Гайдияр бросил нищего, как мерзкую тряпку. Тот, ошалевший от ужаса, не сообразил даже вскочить, устремился прочь на карачках. Гайдияр про него тотчас забыл.

Ознобиша понял, какую власть потревожил.

Пора было целовать мостовую, но он снова видел перед собой Лихаря. И стоял прямо, ибо смерти кланяться грех. Взгляд Гайдияра устремился на что-то поверх его головы. Ещё миг спустя великий порядчик принял решение.

Рука поползла… Ознобиша вместе со всей площадью ждал — к ножнам…

Нет. Мозолистая ладонь накрыла кошель.

— Ты славно позабавил меня, — сказал Гайдияр. — Не впервые песни о себе слышу, но таких не было. Жалую за дерзость!

В руку Ознобише лёг полновесный золотой с ликом доброго Аодха. Да не какой-нибудь затёртый по купеческим мошнам. Новенький, сверкающий подробной чеканкой. Не на торгу разменивать — в божнице хранить!

Гайдияр добавил совсем тихо, только для его ушей:

— Ещё под ноги сунешься, растопчу.

И сопроводил слова такой затрещиной, что Ознобиша вспорхнул, полетел лёгкой пташкой, не касаясь земли. Туда, где стояла царевна — шапчонка в горсти, грозовой взгляд, льняная коса. За спиной девушки улыбался Машкара.

Вдвоём они подхватили невесомо парящего Ознобишу, поставили, повлекли прочь.


— Чего ради вперёд вылез? — сокрушалась царевна. — Гайдияр гневлив, но не забывается. Никого бы не казнил.

Ознобиша начал как следует соображать только в густом кружальном тепле. Дали в руки тёплую чашку, тут-то зубы застучали о край.

— По грехам… — выговорил он наконец. — Я правда… в спину…

Эльбиз хмуро отмолвила:

— Это я скоморохам грамотку бросила. Тебя под гнев подвела.

Ознобише до судорог захотелось взять её руку. Пальцы в очередь поцеловать. Не всякие цари у слуг вину отдать просят. Только праведные. Он сказал:

— Видишь, каково со мной гулять выходить. Ничего… скоро Нерыжень вернётся, дружка твоя…

— И Косохлёст, — улыбнулась девушка.

Ознобиша ощутил укол глупой ревности:

— И Косохлёст…


Эрелис сидел в передней хоромине, румяный после мыльни. Дядька Серьга расчёсывал «зеночку» влажные кудри. В углу возился Сибир, распаренный не меньше царевича. Качал головой, осматривал, пытал ногтем два «обтёсанных» меча, кинжал, боевые ножи. Опять всё потешное оружие у кузнецов направлять!

Едва войдя, Ознобиша припал на колени:

— Карай, государь, этот райца грешен тебе…

Братец Аро первым долгом посмотрел на сестру. Ознобиша не увидел, какой знак подала Эльбиз. Эрелис воздел руку:

— Вину, коли есть, потом доведёшь. Тут… грамотку одну прочесть надобно.

«Прочесть?!» Ознобиша был способен думать только об одной грамотке, подмётной, злосчастной. Эрелис добавил с непонятной усмешкой:

— Я просмотрел, да что-то не вник. Огласи, может, станет понятней. Чего и тогда не уясню, истолкуешь.

По его кивку Серьга принёс пачку ровных листов, снизанных верёвочкой в книжку. Странно! Эрелис явно чаял повеселиться.

Ознобиша начал читать, одержимый очень скверным предчувствием:

— «Вот краткая суть. Кровнорождённый был мною покинут в Ямищах здоровым и бодрым, вечером после гордого стола, равно как честная молодица и её предобрая матерь с чада и домочадцы, а за ними удатная дружина и ближники…»

Эрелис приподнял руку, веля остановиться:

— Как истолкуешь?

Ознобиша ответил с немалым облегчением:

— Думается, поход любезного тебе родича, сущего вне лествицы, завершился успешно.

— Дальше читай.

— «Из важного. Несомненно вскрылось злодейство, сгубившее доброго промышленника Бакуню, — продолжал Ознобиша. — Нам уже было известно, что в Шегардае заметили и признали суконник доброго мужа, купленный у тёмного маяка, рекомого Хобот. Изволением Правосудной случилось оному Хоботу, весьма терпящему нужду, быть нами переняту на краю Шерлопского урмана. Изведав на пытке великий страх, холопишко сей указал на Лигуя Гольца, владетеля Порудного Мха. Лигуй тот доброму мужу завидовал, только случай прикидывал, чтобы совсем извести, лихих людей навести…»

Вот тут Ознобиша икнул, охрип, замолчал. Поднял глаза.

Эрелис улыбался уголком рта. Ознобиша спохватился, стал читать дальше:

— «Прибывши к Десибрату Головне, человеку верному и доброму, по его же совету был оному Лигуишке также учинён великий страх…»

Из вороха грамот, скреплённых лыковой верёвочкой, тянулись родные сильные руки. Гладили по плечам, держали, приникшего, на весу.

— «С первой напужки он… Со второй…» — читал Ознобиша, а слышалось памятное: «Рубаху вздень, застынешь. Я тебе книжку принёс…»

Он больше не разумел слов, только внимал голосу братейки. «Я жив-здоров, — говорил Сквара. — Знаю, почему ты мне письма́ не прислал. Злат всё рассказал, мы с ним о тебе каждый день толковали. А я догадался, что сказка про Златов поход твоих рук не минует. Вот, весточку подаю. Ещё мыслю, брат: истинно, видит нас Справедливая! Чаю, уже скоро встретиться приведёт…»

Даже вскинутую руку Эрелиса Ознобиша заметил не сразу. Государь смотрел в угол, где сестрёнка Эльбиз подсела к телохранителю. На зверской роже Сибира мешались страдание и благодарность. Великанище сидел на полу, запрокинув голову маленькой государыне на колени. Погрузив пальцы в густую рыжую бороду, Эльбиз нянчила его челюсть.

— Сильно грызёт? — У Эрелиса был голос человека, знающего сходную боль. — Почто не сказал? Я бы с Новком потешился.

Сибир виновато шевельнулся, открыл глаза.

— Это он буквы ленится повторять, — сказала царевна. — Зубной скорбью отговаривается.

Эрелис кивнул сестре, снова повернулся к советнику. Ознобиша стоял умытый живой водицей, часто моргал, пальцы стиснули берёсту, как братейкину ладонь.

— Государь…

— Теперь вижу, истолковал, — улыбнулся Эрелис. — Добро, будет с тебя. Сказку эту Ветер к письму приложил ради нашего уведомления. — Заметил, как подобрался Ознобиша. Пояснил: — Его письмо скучное. За подарки благодарит. Ученики, пишет, передрались, кому на Златово орудье идти. Но он, конечно, лучшего послал. Правдивый Ваан взял грамотку в писемник. Пусть видят потомки: мы дел правления не оставили и никого из родни заботой не обошли… Сказка твоего побратима ему не занадобилась. В подвалах места не хватит, если всякое празднословие собирать.

Царевна кивнула:

— Мы видели, какие труды он хранит. Мартхе целый день с ними загубил, из почтения к старцу. Я бы на первом заснула, к третьему — петельку свила!

Эрелис задумчиво проговорил:

— Дядя Космохвост сказывал, в родительском дворце книжница была преизрядная. И писемник — ещё с Ойдриговых деяний. Только не сбереглось. Значит, надо новое учинять. — Помолчал, встал, прошёлся. — Это был мой первый суд. Посему велю тебе, Мартхе…

Ознобиша преклонил колено.

— …Положи эту сказку, вынутую из корзины с растопкой, подугольным камнем собрания. Чтобы через двадцать лет я посмотрел и увидел, где впервые ошибся, с чего всё вкриво пошло.


Тем вечером Ознобиша несколько раз вытаскивал рыхлую книжицу из подголовника. Гладил один лист, другой, шмыгал носом, улыбался неизвестно чему. Трогал узел на верёвочке снизки. Когда все угомонились и он водворился в свою спаленку, к нему вышел братейка. Подоткнул одеяло, сел рядом и не уходил, пока он не уснул.

Доля четвёртая