Первородная битва
Эх, какие свадьбы прежде играли на Коновом Вене!
Сажали на посад зарёванных, но счастливых девчонок, наглухо скутанных бабушкиными фатами, расшитыми по красному о́бережным узором. Принимали выкуп от жениха, устраивали парня рядком с невестой на хлебной квашне, ставили под резвые ножки полный горшок мёда… Связывали молодым руки браным полотенцем, просторным и долгим, словно жизнь впереди!
А уж как, бывало, летел весёлый свадебный поезд! Снег из-под копыт и полозьев, гром, посвист, гусельный звон! Целая дружина присматривала, чтобы никто не перебежал пути молодым, не перебил удачи и счастья, не шмыгнул злобной кошкой между санями невесты и верховым конём жениха…
Как, наконец, воздвигали, а после мягчили для молодых брачное ложе!
Теперь всё оскудело. Проще стало, беднее.
Прежним осталось одно: на Коновом Вене от века не бывало чужих детей.
У Ишутки не осталось даже родительских могил, чтобы поплакать на них, благословения испросить. Ей имя-то приёмный дедушка дал, когда нашёл годовалую. Теперь старый Игорка ехал с внученькой в далёкую Сегду. Подарки в коробья увязывала вся Твёржа. Сворачивала шерстяные рубашечки своего дела. Перекладывала тонкие горшки одеяльцами из птичьего пуха, сотканными в Кисельне. Обшивала тюки добрыми рогожками работы Затресья…
Знай, Левобережье, Коновой Вен!
Сквозь туманный свод зеленца моросил дождь. Светел с Небышем друг против друга сидели под берестяным свесом дровника. Каждый держал на коленях гусли.
— Жаль без тебя идти, — в сто первый раз повторил Небыш.
Вручать невесту жениху решили на полдороге. В левобережной Вагаше. Там тоже собиралось купилище. Раза в два скуднее, чем в Торожихе. Зато ехать раза в два дальше.
— Котляров в этом году не ждут ещё… Чего бабка боится, зачем не велит?
— Будто мои лыжи Кайтару не довезёте? — отмолвил Светел. И вдруг прошипел: — Клином стройся!
Пальцы Небыша пали на струны, ответили ударами созвучий.
— Пращи заряжай! Копья клони! Щиты панцирем!
Небыш повторял без запинки. Всякая дружина составляет и ревниво хранит боевую речь гуслей. Всякий гусляр — ещё и маячник: если воеводу ранят в бою, ослабевший голос подхватят громкие струны. А то пронесут по полю сокровенный приказ, чтобы прежде срока не распознали враги!
Нынче в беззаконное Левобережье Пеньки не поедут. Так решила бабушка Корениха. Светел, конечно, досадовал, но что-то внутри тайком перевело дух. Это было плохо. И без того каждый день вспоминалась поездка на праздник в Житую Росточь. Что, страхами теперь жить? Страхи одолевать надо…
— Тот хитрый перебор ещё покажи, — попросил Небыш. — На драку с жениховой дружиной!
— А стать почитать, стать сказывать… — начал Светел. Играл медленно, пел вовсе шёпотом. Больно уж скоромными и срамными были слова. Не для обычного дня, только для бесчинного праздника. У Вагаши Гаркина дружина сойдётся с Кайтаровой. Покрасуется удалым молодечеством. И уступит — ведь невесту как-никак отдавать привезут.
Оттого что Светела там не будет, первому бою тускнеть не лицо.
— Погодь, погодь, — придержал Небыш. — Вместе давай, а то непонятно мне.
Из дому выскочил Жогушка. Светясь во всю рожицу, вынес на ладонях очередной лапоток. Держал, как пичужку, готовую взмыть и пропасть. Кинулся бы к старшим, но вспомнил о вежестве, прилип у крыльца, лишь переступал, будто на месте бежал. Братище заметил, приглушил струны:
— Что там у тебя?
— Вот… исполнил!
Светел глянул из-под строгих бровей. Взял, придирчиво осмотрел… Сгрёб братёнка, крепко тряхнул, мало не уронив гусли:
— Достиг, плетухан! Скажи матери, пусть сковородку калит! Ныне пепел с кашей съешь, чтобы не забылась наука!
Жогушка с визгом умчался. Светел радостно подхватил гусли, открыл рот… осёкся. Во двор вошла Розщепиха.
Парни переглянулись. Небыш кивнул: привык уже понимать с полувзгляда. Двое гуселек прозвенели согласно, две глотки грянули разом:
А стать почитать, стать сказывать!..
Рос-повырос из листочков гладкий ствол,
Из мохнатого гнезда произошёл,
Как уж белое нутро — сплошная сласть,
Да у нас и про него найдётся снасть!
Ах ты, бражка, бражечка моя,
Весела бражка подсыченная…
На большакову сестру стало страшно смотреть. Задохнулась, глаза вылезли, сейчас замертво упадёт! Опамятовалась, стукнула клюкой:
— Похабники! Что несёте? Вот матерям скажу, велю настегать!
Парни смолкли, дружно поднялись, поклонились.
— Мы, тётенька, про орех загадку поём и как его зубами колоть. А ты что сдумала, растолкуй?..
Светел отложил гусли, вышел из дровника:
— Пожалуй в избу, великая тётенька Шамша.
Розщепиха пригрозила палкой, устыдила за что-то ещё, уже невнятно. Скрылась в сенях.
— Погодила бы, у нас другие загадочки есть, — негромко, тонким голоском пустил вслед Небыш. — Про ключик с замочком, про игольное ушко с ниткой, про карман… Как то называется, куда живое тело пихается?..
Отсмеявшись, парни снова сели друг против друга, упёрли в колени пяточки гуслей. Только затеяли повторить заковыристый перебор — мелькнула кручинная понёва, платочек внахмурочку. Ишутка, легка на помине.
— Сестрёнка, — обрадовался Светел. — Сядь послушай, мы песню для тебя изукрасили!
А сам отделаться не мог, всё думал, как это Кайтар возьмёт её за руки, станет целовать, холить девью красоту, в дом введёт, будет государыней величать… Почему у него, Светела, ничего подобного не видать впереди?
Едва перешагнув порог, Ишутка бросилась в ноги Коренихе:
— Бабушка Ерга! Не оставь…
— Да что стряслось, дитятко?
Ишутка поймала её руку, прижалась, полила слезами:
— Бабушка, страшно мне… моченьки нет… благослови, государыня, матушку Равдушеньку проводить до Вагаши!
Светел сразу понял — бабушка не откажет. Тихая Ишутка впервые просила сама, а сколько услуживала! Всё же Корениха сдвинула брови:
— С тобой, дитятко, посажёными родителями сами большаки едут…
— Мало того что рогожник во дворе сидит, Светелка неведомым песням подучивает, ещё и ты, дура-девка, последний умишко обронить норовишь! — всплеснула ручками Розщепиха. — В свадебный поезд вдовую зазывать?
Бабушка усмехнулась:
— На себя погляди, сестрица Шамша. Ты-то едешь.
— Да я что? Я ж не в свадебном чину, я так, захребетницей, со стороны приглядеть…
Корениха кивнула:
— Вот и Равдуша со стороны приглядит, чтоб девочку бережно довезли. Собирайся, невестушка.
Мама оглянулась от печи, забыв, чего ради несла к растопке лучину.
— И мало́го с собой опять? — ахнула Розщепиха.
Бабушка решительно приговорила:
— Малой дома побудет. А вот старшего с матерью обороной пошлю.
«Что?..» У Светела разом выросли крылья и в животе противно заныло. Он даже не слышал, как благодарила Ишутка. Уже шёл ерепенить Кайтарову дружину, шагал единым плечом с Гаркой, Зарником, Небышем… Снова придвинулось, начало сбываться что-то большое, хотелось спешить навстречу неведомому.
А ещё хотелось забиться подальше, спрятаться в знакомой клети.
Носыня с осуждением тряхнула пальцем вслед убежавшей сговорёнке:
— Таково оно, чужих пригревать! Сколько ни корми, всё за лес смотрят.
«Да это ж обо мне опять! Как есть Розщепиха…»
Когда Пеньки остались одни, бабушка Ерга устало опустила голову на руку:
— Я-то думала, хватит уже с моей семьи проклятого Левобережья… А нешто сироту не уважить?
Из печного устья повалил дым, заклубился, ища выхода. Равдуша схватилась, побежала открывать дымоволок.
Жогушка стоял в уголке, держал забытый лапоть, губы дрожали. Светел присел перед ним, взял за плечи:
— На тебя надея, братёнок. Мужиком в доме останешься!
Когда делаешь первый шаг, предстоящий путь кажется бесконечным, полным непостижимых опасностей. Когда путь завершается, бывает впору дивиться: чего боялся? Какие напасти мерещились?..
Оплошные это мысли. Их гнать надо, поколи не споткнулся.
«Мы путём в Росточь тоже загадывали: дай Светынь перейти… А потом, когда смерть в зимовье нашли, — дай только к Звигурам добраться…»
Морозные облака высоко стояли над Левобережьем. Горбы холмов, бедовники на полуденных склонах, два останца, меж которыми раньше бежала к Светыни быстрая речка. Край, отнявший у Светела отца и старшего брата, вовсе не выглядел проклятым и беззаконным. Земля как земля. Конечно, не Коновой Вен, но тоже красивая.
Здесь была уже вагашинская круговина.
И маленькая оттепельная поляна, где встали на последнюю ночёвку твёржинские походники, ничем не напоминала Подстёгин погост.
Уже под сумерки прибежали на развед жениховы друзья пополам с вагашатами. Гаркины молодцы их встретили как подобало. Молча выстроились кругом шатра, откуда слышалось заунывное:
Лютый коршун мчит за синие леса,
Сера утица трепещется в когтях…
Светел даже уловил одобрительный взгляд дядьки Шабарши. Ребятушки стояли суровые, неприступные. Каждый — с копьём и плетёным щитом, украшенным изображением калача. Копья были без железков, но дружина выглядела потешной хорошо если наполовину. Завтра они в полной мере проявят гордую удаль. Не дадут воинству жениха умыкнуть суженую без выкупа. Кайтаровичи похаживали вокруг, примеривались задориться, но, конечно, прямо в становище ни на что не отваживались.
Вот завтра, на той самой речке меж холмами, пришлые чего угодно дождутся!
Светела потянули за руку.
— Дяденька…
Опёнок обернулся, узнал, обрадовался:
— Котёха! — Заметил под спутанными кудлами свежий синяк возле глаза. — Эх, малый…
«Куда Ишутку отдаём за тридевять окоёмов?! Вот бы Кайтара к нам… братом новым… Он и правильной речью владеет, как урождённой…»
Веретейский сирота ковырял снег стоптанным поршнем. За год он прибавил не меньше ладони, став совсем похожим на Светела шесть вёсен назад.
— Дяденька, нападут завтра на вас… За тесниной, перед болотом…
— Где нападут, там и шапки забудут, — кивнул Светел. Другие вагашата, в том числе мачехин сын, про мальца как будто забыли. — А пошли к нам в шатёр?
«Обогрею, маме покажу. Вдруг нелюбую родню согласит за выкуп отдать? Что мне лишних лыж не наделать…»
Котёха пугливо скосился, шмыгнул носом, накрыл горстью синяк, решился, зачастил:
— Дяденька, я тропу короткую укажу! Веточку заломлю, след покину!
— Что за тропка? — насторожился Светел. — Куда?
Мальчонка топтался, как на горячей сковороде:
— А в обход, по ручью! Они перед болотом в засаде ждать будут, а вы из-за плеча на них!
— Погоди… самого не прибьют?
Котёха прянул в сторону, вывернулся из-под руки, убежал.
Гарко с подвоеводой Зарником обрадовались неожиданной вести.
— Значит, зададим гнездарям! Знай северян!
— Он тебе на чём сулил веточку заломить? А след от лапок узна́ешь?
Светел нахмурился:
— След-то узнаю, премудрость невелика…
— А что не по нраву?
Опёнок пожал плечами, задумался, не умея сразу ответить.
— Боишься, накажут мальчонку?
— Так его никто за язык не тянул. И след мы затопчем.
— Не то плохо, — сказал наконец Светел. — От своих больно далеко отбежим.
Зарник дёрнул бровью, где сидела зарубка:
— Светелку от мамоньки не отойти! — Нарочно подпустил левобережное слово, посмеялся. — Не трусь, воевода тебя оставит при поезде, подальше от боя. Оботуров песнями развлекать.
Светел ощетинился:
— Ты сам чего хочешь? Гнездарям бока отходить или невестины санки сберечь?
— Вот что, — расправил плечи Гарко. — Я воевода, меня слушай! Если Светел примету увидит — все вместе тропкой пойдём. Чтобы знали царские угодники Коновой Вен!
Раньше здесь было величаво. Земля спускалась к Светыни не плавно, а словно бы широкими ступенями, каменными раскатами. Младшая река, бежавшая с водоспуска, звалась по-местному Рука́вицей — оттого, что, свергнувшись падуном, разбегалась двенадцатью звонкими рукавами. Дикомыты, конечно, смеялись. Рукави́ца!
Скальные ступени, некогда очень высокие и крутые, давно изгладил белый ковёр. А вместо серебряного звона стояла снежная тишина.
— Дядя Шабарша, мост андархи построили? — спросил Светел.
Большак тоже смотрел вдаль. Причудливые ветра не давали снегу облепить высокие дуги опор, дочиста лощили широкую бороду водопада, струившуюся под мост. Даже теперь было видно: Рукавица сдалась не сразу. Уже скованная ледяным сном, всё тянулась к матери Светыни, рвалась сквозь стужу, изливалась слезами последних струй… Борьба давно кончилась, бури доламывали густую бахрому капельников, превращая застывший падун в гладкую зеленоватую стену.
Шабарша задумчиво ответил:
— Кто говорит, андархи…
— Боги не попустили до нас со своими дорогами дотянуться! — сказал Зарник.
Светел спросил:
— А кто-то иначе говорит, дяденька?
— Своим умом подумай, Опёнок, — усмехнулся Шабарша. — Такие дороги, каменные да с мостами, в коренной-то Андархайне не всюду уделаны.
— А тут пограничье, — пробормотал Светел. — Недавно на щит взятое. Успели бы выстроить? И куда за Вагашу мостили?
— К нам, куда ещё! — засмеялся Гарко. — Дань возами возить! Благословишь ли, дедушка, нам с ребятами вперёд выбежать? Кайтаровичам возвестить, чтоб встречу готовили?
Большак отмахнулся:
— Идите уже, одно мельтешение от вас.
А стать почитать, стать сказывать!
В омутке на дне жемчужинка блестит,
А над нею сизый селезень кружит:
«Уж как я бы ту жемчужинку катал
Да на жилку золочёную сажал!»
Ах ты, бражка, бражечка моя,
Весела бражка подсыченная,
Сверху мёдом подмоложенная,
Где б найти на сладку бражку питуха!
Гарко трижды стукнул по мосту ратовищем копья, первым шагнул на камни. Невелика вроде Рукавица, да на том берегу всё равно другая земля, другой мир. С мостом не шути! Даже с простой жёрдочкой через ручей. А этот, каменный, ещё и назывался Калиновым.
— У них, говорят, и река Смерёдина где-то есть, — хороня подспудную оторопь, засмеялся Зарник.
Смех получился ненастоящим, дружина не отозвалась. Когда избегают прямо называть кровь, говорят о калине. Все это знали.
На мосту снега почти не было. Лапки брякали шипами по льду, одевшему тёсаный камень. Светел прихлопывал по певчему корытцу гуслей, отдав Небышу играть песню, тешиться наконец-то постигнутыми переборами. Сам всё слушал себя, ждал особого чувства… почти как в Торожихе, когда встретились гости, баявшие по-андархски. Вдруг мост внятное скажет? Узна́ет шаги, исстари знакомые, надумает отозваться?..
Не отозвался. Лишь убегала назад дужчатая кладка, выложенная с лукавым искусством. От какого места ни посмотреть — лепестки во все стороны, конца и начала не разберёшь. Надо будет на обратном пути подробнее приглядеться. Пока одно было ясно: Шабарша правду сказал. Такую мостовину мостить на краю толком не преклонённой страны, всякий день ожидая то западни, то наскока? Нет уж. Казистые дуги только у себя дома выводят. Без спеха. Внукам на любование…
За мостом продолжался дорожный тор, убитый снегоступами вагашат. Ребята повеселели, снова стали галдеть:
— Кайтаровичам снежки уступим или рукопашную?
— Нам не уступать стать! Пусть Ишутка в доме главенствует!
— Да ладно. На любки потолкаемся, и за пиво.
— Молодые без нас дело решат. Кто на первое утро у ладушки за спиной пробудится, тот голова.
— А вагашатам науку сполна зададим! Ишь злые, Ойдриговичей ждут, нового завоевания чают.
Гарко оглянулся:
— Светел! На чём веточка окажется?
У ребят блестели глаза, в предвкушении весёлой потехи шутки сыпались сами:
— Наш гусляр на ходу спит!
— Ждёт, мамка обратно не позовёт ли!
Светел улыбнулся, поправил меховую харю, до времени сдвинутую с лица. Вольно им смеяться. Счастливые, они дома сидели, пока Жог гвоздил больной рукой в стену, не благословляя побега… Чем ещё такой тычок допустить, лучше рот закрыть да покориться. И мама… только бы не глядеть, как расплачется…
— Сюда тропка, — почти сразу сказал Светел.
Ребята остановились. Румяные, синеглазые, каждый с плетёным щитом, с копьём вместо кайка.
— Да где заломлено?
Светел указал в сугробе прутик. Две половинки, связанные лоскутком коры.
— А вон и след тянется!.. — выметнул руку Зарник.
Небыш весело ударил песню:
— А стать почитать, стать сказывать!
— Глуши струночки, — велел Гарко. — Потиху станем идти.
След перепархивал по макушкам плотных сугробов. Не лунками — птичьими невесомыми отметинами, почерком быстрых крыл. Светел зримо представил, как в густых сумерках здесь серым заюшкой скакал тощий мальчонка: вот бы «дяденьку» за недолгое добро отдарить и своим не попасться…
От дороги след круто сворачивал к самому водопаду. Обнимал скалу, нырял под застывшее низвержение падуна. Сюда не намело снегу, лапки с хрустом сминали морозное кружево брызг, в зеленоватой сутеми блуждали шёпоты отголосий. Местами проход был совсем узким, ребята протискивались по одному, притихшие, настороженные. Будто мало им было моста — опять на свою сторону Рукавицы! Да не над рекой, а под ней! Только что покинутый берег уже мнился чужим, непривычным. Чего угодно можно дождаться.
Не приближаясь к дороге, лёгкий Котёхин след взмывал на обдутый ветром откос, бежал вдоль берега ещё дальше вверх, против течения, давно остановленного, но всё равно — против… Вот свернул в устье былого ручья, берега́ в сыпучих перинах уброда стали расти, сдвигаться по сторонам.
«Тихо-то как… — И Светел вдруг усомнился: — Понадобилось же нам вкрадываться! Нет бы зряче на засаду пойти и тем усрамить…»
Его словно толкнуло, он вскинул глаза.
Увидел белый ком, летящий к нему из чёрного ельника.
Ком вертелся в воздухе и, наверно, свистел, но Светел слышал низкое, злое гудение, уже видя, где должен был завершиться почти прямой лёт белого кулака. Опытный пращник метил в гусли.
Тело не стало ждать мысли. Светел обнял дедушкину снасть, развернулся… В щит за плечами шарахнуло дубиной, едва устоял.
— Засада!..
Крик чуть припоздал. Слева, справа, сзади летели ещё комья.
— Кли… — начал Гарко.
Светел увидел, как дёрнулась его голова. Ядрецо щёлкнуло по виску, высекло кровавые брызги. Воевода жутковато запрокинулся, рухнул навзничь, разбросал руки. Потонул в пухлом снегу. Светел бросился над ним на колени. По щиту, по ногам кистенями молотил градобой.
— За Ойдриговичей! — орали из чащи. — Бей дикомытов!
Дружина, след в след тянувшаяся серединой ручья, начала бестолково сбиваться. Древко с зачехлённым знаменем кренилось туда и сюда. Мелькнуло лицо Зарника: прикушенная губа… Пальцы Светела будто своей волей оказались на струнах, повторили оборванное:
«Клином стройся!»
С третьего раза ребята услышали знакомый призыв. Не зря собирались на озере между Затресьем и Твёржей, недаром терпели взрослые смешки и попрёки.
«Щиты панцирем!»
Этот приказ двое гуслей вызвонили уже согласно, бодро и зло. Крепкие плетёнки брякнули венцом о венец. Выпрямилось знамя. Растерянная ватажка сплачивалась в дружину. Визжащие ядра по-прежнему сотрясали щиты.
— Это за Бакуню вам! — неслось с берегов. — За Дегтяря!
«Какой такой Бакуня?..» Ясно было одно: отверстаться за неведомого пострадальца намерились без шуток. Пращники заготовили не крохлые снежки ребячьих забав — гвоздили ледяными шарами, промороженными до жестокости камня.
«А вот прорвёмся! А вот не удадим — победим!»
Светел натянул бездвижного Гарку на опрокинутый щит. Пол-лица в кровавом снегу, на губах пузыри.
— Зарник, что молчишь? Зарник!..
Подвоевода вертел головой по сторонам.
— Выходить надо! — сказал Светел. — Стоять будем, вовсе забьют!
Зарник очнулся, как от затрещины.
— Тыл показать?.. Гнездарям?.. — Глянул в глаза Светелу, решился: — Веди, коли замысел есть.
От нового удара Светелу за куколь просыпалась морозная пыль, ожгла шею.
«Все вдруг!» — грянули гусли.
Клин развернулся слаженно, в два лыжных шага. Затыльные стали первыми, стиснулись в остриё. Гарку подхватили со щитом, прикрыли собой.
«Бе́жью вперёд!»
— Избабились дикомыты! — полетело сверху. — Заробели!
Светел различил голос Котёхи.
— Попомните Дегтяря!..
«Да какой ещё, в порошицу, Дегтярь?..» Светел вдруг представил, как перед поездом на дорогу выходит из лесу засадная шаечка не чета мальчишьему войску. Бородатые мужики с копьями, с луками, с топорами… А в поезде — мама. Ишутка беззащитная. Дед Игорка увечный.
«Дери не стой!» — рявкнули гусли. Из-под лапок шибче полетел снег.
— Куда жмарим?.. — прохрипели над ухом. — Стыдоба!..
Градобой стал редеть, потом перестал вовсе. Светел оглянулся:
— А вот куда…
Гнездари приобиделись. Враг уходил из-под пращей, не приняв чаемого урона. Вот с неприступной кручи, барахтаясь, ссыпалась на лёд тёмная лохматая тень. Следом — ещё, ещё. Затевалась погоня.
— На них поворачивай!.. — тяжело дыша, потребовал тот же малый, его звали Гневик.
— Не замай! — твёрдым голосом пресёк Зарник. — Рано!
— Ещё слушать тебя, — озлился храбрец. Прыжком развернулся на лапках, грозно заорал, наставил копьё.
Вскинутый щит почти сразу затрещал от ледяных комьев. Клочьями затрепыхался берестяной, любовно вырезанный калач…
Больше никто не остановился.
«Шагай тише!» — в два голоса приказали гусли. Дружина оставила бежать, пошла тяжёлым шагом, устало, щиты откачивались один от другого. В хоботный строй молча втёрся Гневик — избитый, с расшатанным плетнём на руке, но непокорённый. Бешено оглянулся, выставил гузно, ладонью хлопнул по кожушку… Вагашата почуяли удачу, густым скопом кинулись добирать:
— За Ойдриговичей!..
Зарник со Светелом переглянулись, кивнули друг другу.
«Все вдруг!..» — достигло Калинова моста двойное звонкое отголосье. Набегающим гнездарям тут же предстали склонённые копья, щиты, выставленные для сшибки, а над щитами — оскаленные, свирепые рожи.
— Бою дай! — неожиданно густым, зычным голосом взревел Зарник.
Знаменосец сдёрнул чехол. Над щитами взмахнул крыльями бесстрашный снегирь.
— Братья!.. — заорал Светел. — Солнышко припомним!.. Знай Твёржу!
Дружина рванула вперёд, клином, панцирем, кулаком. Помчала сражённого воеводу.
— Знай Затресье!
Середина ручейного русла была худо-бедно притоптана, ближе к берегам — в снегу хоть топись. Вагашата отпрянули, начали толкаться, кто-то упал.
— Не удай, братцы! Рази!
— Солнышко припомним!..
Гарковичи вмялись в толпище, будто валун в камыши. Знай, Левобережье, как трогать Коновой Вен! Одних снесли с ног, других отшвырнули, кого-то искровянили венцом щита, самые задние кинулись прочь, но на лыжах от северян однажды кто-то утёк!.. Снегириное знамя проплыло вперёд, обернулось, указало обратно…
Левобережная рать вылезала из пушны́х сугробов размыканная и кровавая. Светел помимо воли искал глазами Котёху, не находил. Вожак гнездарей горстями вытряхивал из куколя снег.
— Нет вежества у вас, дикомыты! Потехи любошной не понимаете!
Их было по-прежнему раза в два больше. Зарник немного отвёл щит:
— Хороши любки!.. Покалечили воеводу!
— Сами будто на беседу пришли! Из-за плеча хотели ударить!
Зарник поднял руку. Клин глухо зарычал, качнулся вперёд. Знамя колыхалось над горячими головами, на снегириной груди солнцем рдело пятно.
— Эй, эй, ну вас! Пошутили, и будет… Сердца-то не держите!
— А мы не держим. Мы тоже сейчас пошутим немножко…
В это время за спинами северян стали трещать ветки, посыпался снег, раздались голоса. Гнездари ожили, охрабрились: подмога?..
— Светел!.. — кричал из лесу Кайтар. — Светелко, брат! Гарко! Зарничек!.. Держись, братья, Сегда идёт!
А стать почитать, стать сказывать!
Заряжай, друг, боевой железный лук,
Ты стрелу тяни на прочну тетиву,
Жилу добрую повыше поднимай,
Ретива сердечка метко досягай!
Ах ты, бражка, бражечка моя,
Весела бражка подсыченная,
Сверху мёдом подмоложенная,
Где б найти на сладку бражку питуха!
Обратно на дорогу невестина рать вывалилась одним плечом с жениховой, горланя так, что с ёлок разлеталась куржа. Синяки, красные сопли… впереди бежали понурые, распоясанные вагашата. Умытого Гарку перевязали рубашкой пленного вожака: до свадьбы заживёт! Он шевелился на щите, хотел слезть, его не пускали.
Светел увидел свой поезд, только вползавший на мост. От сердца отлегло, он лишь удивился. Ему-то казалось, великая брань длилась полдня.
— А я тебе весть несу, брат, — сказал Кайтар. — В Вагаше дружина боевая стоит. Гостя богатого на купилище привела.
У Светела аж дух захватило.
— Дружина? Которая?..
«Неужто снова Ялмак…»
— Сеггара-воеводы, — ответил Кайтар. — Царская называется.
Дружина Сеггара
Разведывать дружинных Светелу сперва было некогда. Посад, последние плачи, мамин крылатый голос, воспаряющий над раскатами гуслей… вскрывание фаты, доверчивый румянец Ишутки, свивание двух рук полотенцем, озорные проводы молодых в опочивальную клеть… Дрожащая борода немощного Игорки, его светлый и взыскательный взгляд…
Вкусное, чуть горьковатое донце от свадебного коровая — доля удалых игрецов.
Кайтаровичей, живших аж за Шегардаем, водить своего гусляра не благословила Владычица. Некому было подменить Светела с Небышем. До утренней встречи молодых сбивали пальцы, вызванивая песню за песней. И уж не оплошали. Знай, Левобережье, как гуляет Коновой Вен!
После Светел делал вид, будто ему некогда.
«Царская, значит. Сеггар Неуступ. Поморник на знамени. А что мне до них? Мы свою дружину уставили…»
Вагашинское купилище раскинулось намного скромней, чем в Торожихе, но тоже было что посмотреть. На Коновом Вене чаще торговали изделиями своих рук. Здесь было гораздо больше снеди. Сало и солонина в опрятных бочонках. Вяленые мя́са полосками. Жирные шарики мурцовки в берестяных туесках. Сочный припас для похода: тельно́е, залитое жиром в горшочках, чтобы не портилось в тепле зеленцов…
— Зорко ваш как? Съехал за море?
— Забоялся. Слух идёт, у Порудного Мха людей до смерти убивали.
— Если кому боязно, вон опасная дружина стоит. Найми, горя не узнаешь.
— Дорого больно…
— Хочет Зорко и рыбку съесть, и в воду не влезть.
— А у Порудницы что, говоришь? Опять с севера натекли? Уже и за Кижи?..
— Там, слыхать, Лигуевичи таковы, что дикомытов не надо.
— Вот им укорот и вышел. Царский сын примучил. Тайных воинов, говорят, с собой приводил.
— Ух ты! Сам великий котляр для такой чести Чёрную Пятерь покинул?..
— Сказывают, хуже тварь завелась: Ворон! Уж пошлют на кого, вовсе нету спасения. Слово крепкое возгласит во имя Мораны, стрелы сами летят, свой своего копьём порет, дом пожаром занимается. Сильна Владычица!
— Самовидцы хоть есть? Или опять слухи одни?
— …А кого обречёт, на портах чёрное пёрышко объявляется.
У Светела больно сжалось в груди. Перед глазами встала вьюжная предрассветная мгла. Детскому плачу отозвались кугиклы, вереницей побрели озябшие человечки. Совсем маленькие и побольше. Один, упрямый, долговязый, нёс на спине малыша.
Кувырнулась в воздухе, понеслась прочь недобрая птица.
«Кто из вас жестоким Вороном стал? Кто кожу на левую сторону вывернул и снова надел?..»
Человек легко верит тому, во что очень хочется верить. И ещё — тому, чего боится хуже всего. «А если…» Догадка была слишком страшной. Невозможно к такой даже присматриваться. Берегись её на свет допускать, не то приживётся. Светел шагнул вперёд:
— Мир на беседе, гости почтенные… Он какой? Видели его?
Важные торгованы повернулись к юнцу:
— Кого ещё?
Светел сглотнул.
— Ворона.
Его смерили недовольными взглядами:
— Послали Боги беседничка…
— Чего от дикомыта необычливого ждать.
— Беги себе, вежества прикупи, — надменно посоветовал первый.
Светел ушёл от них, даже пустого извиненья забыв попросить. Казалось, что-то страшное пролетело мимо, не зацепив.
«Почему к дружине на развед не спешу? В Торожихе небось бегом сорвался…»
Опёнок брёл мимо лотков, ни на чём не останавливая взгляда, очень смутно слыша крики торговцев. Только попятился от возка с мороженой птицей. В беспутном Левобережье среди битых гусей, чего доброго, лебедя можно было найти.
«Опять боюсь, никак?.. Боги благие, чего?..»
Едва покинув птичий ряд, Светел обернулся на внезапную ругню за спиной. Медленно разжал кулаки, пошёл дальше. Люди, затеявшие перекоры, были самые обычные купцы-гнездари.
В стороне мелькнула кручинная понёва. Знакомая, твёржинская. Розщепиха торговала себе горшочек с плотно вмазанной крышкой. На лотке горел весёлый светильничек, по ветру смрадило не пойми чем. Розщепиха наконец согласно кивнула, выложила из котомки отплат: двои лапки Светеловой работы. Крепкие мужские, нарядные женские. Опёнок смотрел, думая о другом.
«А вот выйдут Царские посрамлением собственной славы, как Железные в Торожихе…»
Разом стало легче. Не зря говорила бабушка Корениха: узнать имя болезни — почти за порог отогнать.
«А дались они мне!»
Светел даже остановился. Снова сжал кулаки, пристально на них посмотрел. Хорошие кулаки. Левый славно рассажен в первородном бою на ручье.
«Больше ни к кому не стану охотиться! Вовсе к этим сеггаровичам не подойду!»
С плеч свалился трёхпудовый мешок. Светел как взлетел. Улыбаясь, вышел в ряд, где торговали «молоками». Этим рыбьим словом левобережников догадало называть молочный скоп — простоквашу, сыр, масло.
— Будешь так-то сквалыжить, выкормленику чесноком отрыгнётся…
— Что?
Светел повернул голову.
Знать бы загодя, где падать придётся, соломки бы подстелил!..
Вполоборота к нему стояла девка такой разящей красоты, что парень мигом забыл все свои думы, страхи, надежды. Сделал шаг, другой, третий…
— А что слышала! — пеняла торговка. — Знала б ты, приблуда, сколько моих трудов задаром берёшь!
Девка впрямь была пришлая. Стояла одетая по-дорожному, в тёплые штаны с телогреей. Только что расплатилась за кувшинчик козьего молока, совсем маленький, взрослому человеку на два глотка. Уже ссыпав в бурачок медяки, молочница подосадовала на дешевизну. На то, что не семь шкур содрала, всего три.
— Так и я свои куны не в сугробе нашла, — сказала красавица.
Светел почти не улавливал слов, только голос, звучный, неторопливый. До веку слушать — не наслушаться! Серые глаза, головушка чистый лён, врусебелая…
Любопытный народ уже останавливался.
— Твои ку́ны от куны́! — побагровела торговка. — Знаем, как ваша сестра охлёста злато-серебро наживает!
«Охлёста?..» Светел поморщился. Вот сейчас белянушка расплачется, убежит. Кувшинчик наземь метнёт. С такого оговора молоко вправду на языке прогоркнет. Догнать… утешить…
— Экая ты злая, тётенька, — усмехнулась красавица. — Я же всему торгу не объявляю, что ты козу у отхожего места пасёшь, погаными вениками кормишь.
Светел наблюдал в немом восхищении. Девка выглядела ему ровесницей, но он-то давно удрал бы с пылающими ушами, а она!.. Сразу две бабы возгнушались товаром, отошли от лотка. Молочница приобиделась, завизжала:
— Околотница! Ступай с дикомытами на их свадьбе гуляй! Может, позарится какой!
Люди ожидаючи повернулись к белянушке.
— Ты-то с мужем советно да благоверно живёшь, — отмолвила та. — Поди, разницы не ведает, где ты, где коза…
Взялась вдруг пятернёй за лицо, приплюснула нос, сдвинула уголки глаз, вытянула губы. Позоряне захохотали, стали указывать на молочницу:
— А похожа до чего! Только рог не хватает!
Девка спрятала кувшинчик за пазуху, повернулась, ушла. Светел не думая потянулся следом. Перемолвился бы с душой-разумницей, да удостоит ли?..
Он так и притопал за девкой к невзрачному шатру, стоявшему на краю зеленца. Рядом теплился костерок, огородом стояло несколько санок, сидели походники. Серые, взъёрошенные против нарядных торжан. Они с первого взгляда показались Светелу страшно измотанными. Словно одолели невмерный путь, да всё впроголодь, да под гнётом злосчастья.
Светел увидел: красёнушка вдруг напряглась, превратилась в стальную плеть, изготовленную для боя. Лишь тогда обратил внимание на двоих бородачей, грудь в грудь стоявших между санями. Оба выглядели бывалыми путешественниками. Только один красовался в суконном охабне с длинными прорезными рукавами, второй — в заплатнике грубого портна.
— Из милости жалую, а ты ещё недоволен? — брезгливо спрашивал приодетый.
Рука в мягкой пятерчатке держала кожаный кошелёк. Его супротивник был меньше ростом, зато раза в полтора просторней в плечах. Таких люди называют ширяями. Он ответил:
— Довольство тешить мне незачем. О чём договаривались, того хочу!
У богатого плеснули за спиной опрятно связанные длинные рукава.
— Да за что тебе платить? Злые дикомыты с ножами не натекли, а вот на торг я по твоей милости припоздал. Горестный убыток терплю!
Ширяй угрюмо ответил:
— Дикомытами я тебя не пугал. А коли бояться нечего и от нас тягость одна, сам собой обратно иди.
— И пойду! А тебе платы не дам и другим платить закажу!
Светелу чужая свара не занадобилась. Он поискал глазами белянушку. Девка шла прямо к спорщикам — драть бороду обидчику, глаза бесстыжие царапать… может, ещё похуже что совершать. Ширяй не повернул головы, лишь едва заметно дёрнул плечом, но сердитая красавица споткнулась. Выдохнула, свернула к шатру, исчезла внутри.
— А заказывай, ну тебя, — плюнул ширяй. — Станет кому Бакуне приветное слово за мостиком передать.
«Опять про Бакуню! — опешил про себя Светел. — Кто таков, хоть расспрашивай!»
— Ты грешные-то речи оставь, — насупился второй. — Я купчанин посовестный. Возьми, что заслужил, и не докучай мне!
— Ступай поздорову, — был ответ.
Кошелёк звякнул оземь. Взлетели, распы́рились суконные полы охабня. Купец, недовольно бормоча, зашагал прочь. Ширяй остался стоять, глядя в сторону. Нужда приказывала нагнуться за кошельком, но было тошно. Другие походники смотрели на вожака и молчали.
Светела вдруг прошибло потом.
«Так это же…»
Сеггар заметил пристальное внимание парня. Раздражённо спросил:
— Что зенки пялишь?
Светел шагнул вперёд, поднял кисетец, отдал:
— А спросить хочу, отчего Царскими прозываетесь.
«В ухо даст… обругает…» Неуступ усмехнулся криво, ибо угол рта поддёргивал шрам. Наверно, этот человек видел столько горя и зла, что лицо разучилось как следует складываться в улыбку.
— Оттого, дитятко, что по-царски живём. Ещё чего тебе?
— К вам в дружину охочусь.
…Вот оно и сказано, слово неворотимое. Думал, еле выдохнет, обмирая, волнуясь. А дошёл черёд, произнёс легко и спокойно, с летучим блеском в глазах. Отказывай, если не люб! Не больно хотелось!
Сеггар задержал взгляд на его руках, широких в запястьях:
— Ты чей, солнышко? Кого кликнуть, чтоб за ухо сынка оттаскал?
Светел ответил обстоятельно:
— Атя мой со святыми родителями давно. Матушка, матёрая вдовица, та здесь, мы с Конового Вена пришли. — Подумал, добавил: — Дома ещё бабушка есть и братёнок.
Воевода обернулся к своим.
— Вона от какой грозы нас купчина оборонять нанимал. От бабок с внуками… — Люди стали смеяться, Сеггар же, подумав, спросил: — Это не у вас, мелюзги, на щитах знамя забавное? Калачами кого-то закидывать собрались?
Светел смотрел исподлобья:
— Мы с калачами не шутим! А и с мечами!
Сеггар устало вздохнул:
— Не шутите, стало быть.
По неприметному знаку вскочил самый маленький кметь, костлявый, вовсе безбородый. Отбросил за плечо седую толстую косу. Воевода кивнул:
— Глянь парня, может, чем удивит.
Воин оказался росточком Светелу по ухо. Глаза полинялые, скулы дублёные, шаг звериный, крадущийся. Стар ли, молод, не разберёшь. Только веяло жутью, как морозом с бедовника. Кметь скользнул ему за спину, улыбаясь по-волчьи. Лёгкая рука легла на плечо…
И Светела вдруг осадило наземь, да так, что не устоял!
Полмига хватило постичь собственное ничтожество. Даже задуматься, видела ли девка-красавица его неудаль. Ещё полмига — откатиться прочь, вскочить, изготовить кулаки, оскалиться. Сбили в драке, не щады просить стать!
Сеггаровичи судили меж собой. Веселились, хлопали по коленям. Маленький кметь стоял подбочась, насмешливо клонил голову набок.
— Ишь, незамайка, — промурлыкал он погодя. — А паренёк гожий. И умишко при нём. Расплаты не ищет, ножен не лапает. Можно бы взять, пусть котёл чистит.
Светел смотрел ошалело. Что за голосок… ведь не баба же?..
Воевода вздохнул:
— И что тебе, дикомыт, под мамкиным запонцем не сидится?
Светел сглотнул, ответил хрипло:
— Мораничи старшего брата сильно свели. Вернуть надо.
Веселье тотчас угасло, он не понял причины.
— Вот как, — медленно, тяжело проговорил Сеггар. — Не «хочу», не «попробую»… надо ему, вишь! Ну а нам с тебя какая корысть? Драться не умеешь…
«Кто, я не умею?! Да я…»
— Я на гуслях могу. У вас в дружине гусляра не слыхать, а я игрец.
Сказав, Светел задохнулся от собственной наглости. Игрецом прилюдно назвался! И язык не отсох!
Поторопился ковать железо, пока горячо.
— Гусельки есть у вас? А то за своими сбегаю.
Кругом шатра неожиданно сделалось безжизненно-тихо. Все кмети, не исключая воеводы, с чёрной ненавистью смотрели на чужака.
Сиротские гусли
В самый первый миг Светел только понял: сболтнул не в час, да тем всё дело изгадил. Ещё знать бы, что за вы́словь сорвалась с языка? За какую болячку не знаючи ухватил?..
— Ступай поздорову, малец, отколе пришёл, — угрюмо процедил воин, такой же седоватый и кряжистый, как сам Сеггар.
— А по мне, Гуляй, пусть мальчонка попробует, — всё тем же бабьим голосом возразил маленький кметь.
— Хоть позабавимся, — подал голос ещё один. — Может, правда умеет.
— Вроде играл, когда снегом кидались…
«Снегом кидались?!» У Светела до сих пор саднили плечо и скула. В бою не сберёгся, дедушкину вагуду заслонял.
— Неча! — оборвал суровый Гуляй. — Вот моё слово!
Поглядывали на Неуступа. «Верно атя упреждал. Воинская братчина — не деревенское вече. Воевода всех выслушает, решит сам…»
И Сеггар решил:
— Неси гусельки, Ильгра.
Маленький витязь обрадованно метнулся в шатёр. Воевода покосился вслед, вздохнул, непонятно добавил:
— Побаловать, что ли, в сиротстве.
— А хозяин в ночи не придёт? — мрачно осведомился Гуляй. — Я бы год выждал, прежде чем кому попало в руки давать…
Пока Светел тщился уразуметь: в каком сиротстве? чем баловать?.. кто ночью придёт?.. — входная полсть снова взлетела. Вернулась Ильгра. Сеггар кивнул. Женщина-витязь с поклоном протянула Светелу гусли.
Он шагнул. Бережно подставил ладони… Гудебный сосудец лёг невесомо. Широкий, доброго андархского дела. Тонкое дерево переливами, стальные струночки не чета жильным…
Подобной снасти Светел ни разу ещё в руках не держал, какое играть! Нешто вправду заговорит сейчас, запоёт?
Хитрые гуселишки сразу взялись испытывать его. Назвался игрецом, а ну, совладай! Почему-то не ложились как надо, не устраивались под рукой. Ох, неспорина!.. Светел слушал сдавленные смешки, чувствовал, как по лицу течёт малиновый жар.
Пернатый завиток на верхней поличке, под разлётом струн… Гордая красота андархских письмён…
Крылья лебединые, щёкот соловьиный, сердце соколье.
«Что… Быть не может!»
Резьба по краю корытца выглядела побитой, в бороздках запеклась бурая ржавчина…
Светел забыл, чего ради всё делалось, медленно поднял голову, не умея и не смея поверить. Кое-как выдавил:
— А… а Крыло-то где?..
«В Торожихе… с Ялмаком был…»
— Играй уже, пустобрёх, — морщась, потирая бедро, сказал угрюмый Гуляй. — Не то к мамке беги.
«Ты мне ещё что про маму скажи…» Светел вновь склонился над гуслями. Хлынувшая злость, как водится, придала ясности. «Да что ж я сразу не понял?..»
— Так они под левую руку, — вырвалось у него.
В Торожихе от волнения и обиды он умудрился главного не заметить. Так всегда бывает. Только разберёшься, когда сам в руки возьмёшь.
Ильгра насмешливо отмолвила:
— Заправскому гусляру разницы не было.
«Заправскому!..» Светела с детства остерегали являть исконное леворучье. Однако рожоного не переродишь, старшая сестра с годами младшей не становилась. Светел на миг отрешился от голосов и насмешек, представил вживую, как попирает обычай. Правой рукой избирает нужные струны… левой бряцает, поваживает вверх-вниз…
«Где уж тебе, кокористая снастишка, дикомыта перекокорить!»
Открыл глаза, поставил гусли как надо. Попытал на пробу созвучие. Гулкий короб отозвался кошачьими голосами.
— Безрукому гудиле струны мешают, — сморщилась Ильгра.
— В небо глянь: тучи рвутся!
— Мёртвые встают, от живых сглаз отбегает.
— Забыл ты, парень, о банную печку ногу сломать, чтоб верно игралось.
— Клади гусли, пильщик, пока не испортил!
Молчал, кажется, один Сеггар, но его пристального взгляда Светел не замечал. Крутил шпеньки. Ладил, соглашал струну со струной. Гусли привыкали, из чужих и неведомых становились понятными, почти своими.
— Оставь, косорукий, перетянешь, порвёшь!..
«И не вам, захожни, дикомыта переконать!»
Когда он снова утвердил гусельки на колене, в ответ грянуло такое богатое и звонкое полногласие, что занялся дух.
Светел победно вскинул голову… Во дела! Прежде этого мгновения он за недосугом даже не думал, какую песню сыграет. Что-нибудь этим гуслям привычное? Из того, что от Крыла слышал?.. «Да ну. Кметям не девичьими безделками тешиться стать…»
Созвучья побежали одно за другим, выстраиваясь в напев. Зарокотали отзвуками далёких битв. Загудели лесными вершинами в бурю.
Под беспросветным небосводом
Клубится снегом темнота.
А молодого воеводу
Несёт дружина на щитах…
Голос у Светела как был тележный, так и остался. Чёрного кобеля добела не отмоешь. Ильгра подняла руку перебить, раздумала. Гуляй оставил мять бедро, запустил пятерню в бороду.
От дома отчего далёко,
Чужую рать громя у стен,
Он ранен был в бою жестоком
И угодил во вражий плен.
Так начались земные муки
Страшней могильной черноты:
Железом скованные руки,
И боль, и ругань, и кнуты.
«Атя! Слышишь ли? Вот она, твоя мудрость…» Светел во всё сердце рванулся к хмурому небу, откуда сквозь облака смотрел на него Жог Пенёк.
Стянув кровавой тряпкой раны,
Он молча вытерпел позор…
Плелись цепные караваны
Сквозь серый дождь — на рабский торг.
А тучи плыли равнодушно
За окоём, в родной предел…
Но доживать рабом послушным
Упрямый пленник не хотел.
Не зная слова колдовского,
Не разумея крепких чар,
Он просто выломал оковы,
Утёк с водой, уплыл как пар.
Струны зазвенели рваным железом, упавшим на пол темницы. Такого восторженного наития Светел не познал даже в бою, когда под ледяными снарядами расседались щиты. Жёсткие стальные струны ранили пальцы, гусляр не замечал.
Он шёл кромешными ночами,
В туман и в лютую пургу,
Когда с погоней за плечами,
Когда один в глухом снегу.
Но путь далёк, и тают силы,
И всё медлительней шаги.
И там, где мнился берег милый,
Не различить уже ни зги.
Со стороны купилища взялись подходить люди. Вагашата, приезжие торжане, кто-то из кайтаровичей… и, конечно, свои правобережники. Становились, слушали.
Неужто сдаться у порога
Так долго снившейся земли?..
Держись! Держись! Ещё немного.
Холмы знакомые вдали.
Чтоб им на плечи опереться,
Дерись вперёд — осталось чуть.
Терпи, надорванное сердце,
Ещё успеешь отдохнуть…
Под беспросветным небосводом
Клубится снегом темнота.
А молодого воеводу
Несёт дружина на щитах.
Светел ещё пробежался по струнам… замолчал. С пальцев капала кровь. Гусельный короб трепетал бесконечным послезвучанием, казалось, оно не то чтобы затихало — тянулось облачком ввысь, улетало, истаивало, как певчая душа игреца.
Сеггар кашлянул. Спросил хрипло:
— Ты эту песню где подцепил, парень? Её скоморох боговдохновенный поёт.
— Ну…
Пока Светел раздумывал, говорить ли при всех о Житой Росточи и Кербоге, подал голос Гуляй:
— Слышь, гудила! «Крышку» умеешь?
Ни о какой «Крышке» Опёнок понятия не имел, но в том ли беда! Какое не могу, какое не знаю! Чем невозможней, тем лакомей! Он изготовил гусли, ответил уверенно:
— Напой, подхвачу.
Только узнать, каковы певцы ходили в дружине, тот раз не довелось. Долетел крик, люди стали оглядываться, расступились… Прямо к Светелу со всех ног спешила Равдуша.
— Ты что, околотень, удумал? — голосила она на бегу. — От рук отбоиш, горе моё горькое, что удумал-то, а?..
Добрые люди уже ей донесли — сын прямо нынче ладился с воинами уйти. Подбежав, Равдуша при всём народе схватила дитятко за ухо, принялась дёргать. Светел не вырывался. Стоял, глядел перед собой. Не слушал, как потешались торжане.
В глазах воеводы отразилось нечто похожее на уважение.
Равдуша вдруг всхлипнула. Перестала кричать. Опустила руку.
— Мама… — сказал Светел.
Повернулся, обнял её. Только тут заметил на пальцах липкие капли, пачкавшие мамину сряду.
Равдуша уткнулась ему в грудь, расплакалась. Сколько было говорено о его судьбе, о дружине… когда-нибудь… когда курица петухом запоёт… И что… уже? Настал срок несбыточный?
Сеггар вновь кашлянул.
— Не спешила бы ты, государыня матерь, сына бранить…
В это время из шатра послышался стон. Негромкий, страшный. Тотчас высунулся русоголовый парень:
— Дядя Сеггар! Летень мечется!..
Кмети сразу ожили, зашевелились, будто им объявили о чём-то очень значительном. Сеггар покосился, принял решение:
— Пойдём со мной, государыня. И ты, гусляр, если воинскую жизнь постичь хочешь.
В шатре разгоняла сумрак масляная лампа. Навстречу Светелу обернулась белянушка. Она сидела у низкого походного ложа, держала знакомый кувшинчик и ложку.
— Глянь, безделяй, что своей гудьбой натворил! — с ненавистью прошипела она. — Вот руки-то не отсохнут!..
Светел почти не услышал. Под меховым одеялом покоился человеческий остов. На подушке разметались рыже-бурые волосы, обтянутое лицо казалось бескровным, как берестяная изнанка. Костлявые пальцы трепетали, скребли одеяло, человек дёргался, приоткрывал бессмысленные глаза… временами жутко стонал.
Белянушка накрыла его руку своей, в голосе наметились слёзы:
— Ну что ты, дяденька Летень… Всё хорошо… Пожалуй, молочка глотни…
— Лучшим витязем был, — глухо проговорил Неуступ.
Светел как очнулся. В шатёр набилась почти вся дружина; кому не хватило места, заглядывали снаружи. Глубоко в животе начал расползаться мертвенный холод. Светел помнил: год назад, в Торожихе, мать плакала при виде калеки. Примеряла его судьбинушку к своим детям. Не могла вынести мысли, что с ними приключится подобное.
«Вот теперь, уж верно, благословение отзовёт. Страшной боронью возбранит. И как мне Сквару вернуть?»
Равдуша вдруг выпустила его рукав, шагнула, склонилась к лежащему, присмотрелась. От измученного лица веяло не жизнью, лишь подгнётным угаром страдания. Светел нахмурился. Огонёк человека метался, шаял сизой змейкой. Не знал, разгореться или угаснуть совсем.
— Давно он так?
Ответил сам Сеггар:
— Давно. Как вернулся с шишкой на голове…
— По сию пору смирно лежал, — со злой горечью вставила девка. — А тут этот… тренькать начал, все раны развередил!
Равдуша подобрала понёву, опустилась на колени у ложа:
— Ты за ним ходишь, умница? Кормишь-то как?
Девка показала кувшинчик:
— В рот волью, глотает понемножку… и то ладно.
— Нас уж спрашивают, отчего не добьём, — сказала Ильгра.
— А мы в ответ в кулаки, — прогудел Гуляй. — Где один из нас, там и знамя!
Светелу на плечо легла каменная рука.
— Глядишь ли, малец? — спросил Неуступ. — Такой почести при мне ищешь?
Светел ответил так же негромко:
— Брата вызволю, будет чести довольно.
Девка поясняла Равдуше:
— Оставить бы у людей, как всегда делают, да кому такого доверишь? Уморят небрежением и нипочём вины не призна́ют.
— Как он, бедный, в тяжком пути вовсе душу не изронил…
— Того боялись, — вздохнула белянушка. — Калита бегом гнал, уж очень дикомытов страшился. А дядю Летеня в болочок взять — места нет!
Смочила ветошку, бережно протёрла сухой лоб. Раненый вдруг перекатил голову, захрипел. Непослушные губы силились что-то произнести.
— Тихо! — рявкнул Сеггар.
Кмети затаили дыхание, девка замерла с тряпицей в руке, не кончив движения. В тишине прозвучал голос, которого они не слышали месяцами. Слабо позвал:
— Крыло…
— Дядя Летень! — ахнула белянушка. — Заговорил!..
— Никак в себя входит, — обрадовалась Ильгра. — Дозвались гусельки!
— Бредит, — не поверил Гуляй.
Раненый кое-как приподнял ресницы, зелёно-карие глаза смотрели с детской обидой.
— Крыло…
Белянушка нагнулась к нему:
— Дядя Летень, это не Крыло играл, а вот он… Дядя Летень?
— Друже! Правда очнулся! То-то мы без тебя заскучали!
— Теперь встанешь!
— Силу быстро наберёшь, а мы и лук твой сберегли, и броню!
Летень смотрел на своих товарищей, на Сеггара, на Равдушу.
— Что… молчите…
Скрипнул зубами, бессильно зажмурился.
Когда вышли наружу, Равдуша снова ухватилась за руку сына, крепко сжала. Светел изготовился к напрягаю, но мама заговорила не с ним.
— А сам ты, воевода, страшных дикомытов трусишь ли?
Сеггар даже остановился. Нахмурился. Понял.
— Ты к чему, матерь?
— К тому, — сказала Равдуша, — чтобы тебе немощного по колотным дорогам лишку не мучить. Оставляй у нас, вы́хожу.
Светел отважился подать голос:
— Мы сами из Твёржи. Пеньками люди зовут. Бабушка многими зельями искусна…
— Пеньки? — удивился воевода. — Не того ли Жога Пенька семьяне, лыжного делателя?
Равдуша скорбно понурилась.
— Атя мой это был, — с мрачной гордостью подтвердил Светел. — Как брата свели, от горя изник.
Мамина рука задрожала на локотнице.
Сеггар вздохнул, помолчал. Принял решение:
— Чем отблагодарить велишь, государыня?
— А тем, — отмолвила Равдуша, — что витязь сынку о воинстве сказывать станет. Вернёшься за ним… буде не раздумает Светелко… тогда сумею тебе дитя вверить.
Поклонение у моста
Соседям, что вырастили и собрали замуж Ишутку, достались добрые подарки от жениха. Всё, чем был богат приморский запад Левобережья: вяленая рыба, птенцовый жир, тонкая посуда и соль. Даже две андархские книги в красивых окладах. Кто сумеет, прочтёт, остальные рисунками полюбуются. Самым драгоценным был, несомненно, большой короб настоящей муки. Светел с калашниками возились в болочке саней, так и этак устраивали поклажу, готовя ложе больному. Короб с мукой до поры выставили наружу. Тотчас появилась Розщепиха, прошлась вокруг, постучала по расписному лубу клюкой. Подумала, уселась сверху.
— Вот уж, — довольно проговорила она, — домой-то вернёмся, виту́шек сладких напечём… и сги́бней, и блинничков!
Хмурый Косохлёст прибежал со стёганой полстью и подушкой. Следом воины принесли Летеня. Раненый беспокойно возился в меховом одеяле:
— Сам я… Сам…
Силился приподняться, но и головы не мог удержать, глаза сразу мутнели. Девка-белянушка помогала Равдуше устроить больного, что-то объясняла напоследок. Светел всё поглядывал на неё, пока закладывал оботуров.
— Затейливые имена у вас с сестрой, — сказал он русоголовому. — Косохлёст, Нерыжень…
Тот буркнул неприветливо:
— Какими отец нарёк, такие и носим.
Светел раздумал спрашивать его, куда делся Крыло.
Воевода Сеггар влез в оболок, взял Летеня за руку:
— У них отлежишься. А я через полгода вернусь.
Летень вглядывался в его лицо, пытался понять.
— Что молчишь? — выговорил беспомощно.
Закрыл глаза, пальцы сползли с руки воеводы. Сеггар как-то странно втянул носом воздух, вылез наружу. Шрамы на лице корчились, оттаскивали уголок рта.
«А возьмёт помрёт Летень этот? — неволей испугался Опёнок. — Да ну. Если до сих пор в тяготах дорожных не помер…»
Гарко, важный и гордый, с повязкой поперёк лба, сидел на других санках. Отдавал вагашатам выкупленные пояса. Побеждённые несколько дней служили правобережникам. Кланялись кто угощением, кто подарками, кто работой. Пасли оботуров, таскали дрова.
— И Кайтар наш с молодицей счастливо домой доберутся, правда ведь? — заглядывая каждому в глаза, ласково спрашивал Гарко. — Никто дорожки не перебежит, снежка вслед не бросит…
По сторонам юного воеводы, такие же гордые, стояли с копьями Гневик и Зарник. Красовались подновлёнными калачами на плетёных щитах. Среди вагашат топтался Котёха. Вот заметил Светела, поспешно скрылся за спинами. Светел тоже отвёл глаза. Злости не было. «Я дурак. По головке погладил в Торожихе, и что? Родным стал? Небось приду и уйду, а с ними вековать…»
— Сам-то понимаешь, что вашей дружиной только чаек кормить? — спросила сзади Ильгра.
Светел обернулся. Словно для того, чтобы ещё больше смутить его, воевница подошла не одна — с Нерыженью.
«Чаек кормить?..» Ему-то казалось, о первородном бое калашников, о том, как сбивали с поля злых вагашат, впору будет гуслям звенеть.
— Почему?..
Ильгра кивнула младшей подружке:
— Втолкуй несмышлёнышу.
«Это я тебе несмышлёныш?» Желание понять всё-таки перевесило. А может, кабаньей шкурой оброс в гусельном испытании.
— Вы, дружинушка, вроде невесту везли на посад, — начала Нерыжень. — Так куда ж потекли врагов бить, славы наискивать? А тем часом кто набежал бы поезд перенимать?
«Много ты смыслишь!» Вслух Светел буркнул:
— Там бы нашлось кому заступиться.
— Если без вас заступы полно, значит вы дорогой лишними были, втуне хлеб ели, — скривила губы красавица. — Хорошо хоть на таких же дураков нарвались.
— Это почему?..
«Я бы сам в том месте засаду устроил…»
— Потому что они вас сзади не заперли. Начали бы с двух сторон забивать, вы бы живенько щиты побросали.
Ну уж тут дура-девка была кругом не права! «Чтобы мы щиты бросили! Поле гнездарям отдали! Да мы…» Кулаки сжались сами. Светел перехватил насмешливый взгляд Ильгры, выдохнул. Его снова испытывали. «Ничего. Перемаюсь. Полгода быстро пройдут…»
Неуступ решил проводить поезд до моста через Рукавицу. Чтобы оттуда, минуя Вагашу, уйти прямо на запад. Калашники сперва шагали сами собой, гордились, держали воинское строение. На первом же привале, когда перепрягали оботуров и стружили рыбу, Сеггар без улыбки спросил:
— Ты, воевода Гарко, через Калинов мост сюда шёл? А с чего так назван, ведаешь?
«Это у себя мы каждый камень знаем, каждый бугор, — привычно нахохлился Светел. — Тут гнездарей о́тчина, нам на что?»
— Поди, с Ойдриговых войн, — рассудительно отмолвил Гарко. — Зря ли Кровавый.
— Не зря, — кивнул Сеггар. — Только в пору Ойдригова нашествия этот мост не первый век здесь стоял, от путников поклонение принимал.
Светел обрадованно навострил уши, но Неуступ сбился со скоморошьего сказа.
— Давным-давно, когда андархи нарушили клятву, Прежние не покорились без боя. Смерёдина тогда была бурной и полноводной…
— Смерёдина?
— Рукавицей её после прозвали, когда Кровавый мост Калиновым стал. Бабы и дети уходили к Светыни, а здесь, на мосту, заслоном встала дружина. Воевода был самый страшный боец. Мы таких зовём оборукими — двумя мечами рубился. Иные болтают, будто он сдался на смерть и позор, покупая своему народу спасение, но я в это не верю.
— А как было, дядя Сеггар?
— А так, что под конец боя река текла кровью нападчиков, но дружина была мертва, а воевода изранен.
Светел представил багровые сосульки на стройных перемычках моста. Как рассказал бы о них Кербога!
— И угодил во вражий плен, — вздохнул Сеггар. — Всё верно, загусельщик. Андархи не любят вспоминать бесславные Ойдриговы походы, но одно вероломство хуже десяти проигранных битв. Об истреблении Прежних даже дерзкие скоморохи до сей поры поют так, чтобы сберечь языки.
— Не при андархе будь сказано, — буркнул Косохлёст.
Светел вздрогнул, повернулся к нему. Он только что непобеждённым ликовал на мосту, слабея, смеясь, два меча обтекали своей и вражеской кровью… И вдруг его взяли забросили к этим самым врагам: не с теми стоишь!
— Светел в Твёрже рос! — оскалился Зарник. — На себя глянь, конопатый!
Сеггар отвесил Косохлёсту подзатыльник:
— Язык прикуси. К святому месту идёшь.
С полсотни шагов только снег скрипел под ногами.
— Худоваты лапки у твоих людей, дядя Сеггар, — нарушил Светел злое молчание. — Придёте в Твёржу, всем вычиню.
Неуступ усмехнулся:
— Ты, что ли, вычинишь?
— Я. А не то новые сделаю.
Сеггар усмехнулся в усы. Кажется, не поверил. Но ничего не сказал.
Перед мостом поезд остановился. Дикомыты сочли непристойным переходить мост в том же направлении, в котором некогда рвались насильники. Русло, погребённое многолетними завалами, вроде не таило препон, но удобное место следовало разведать. Пока бесстрашные парни лазили туда-сюда, раскидывали и приминали уброд, сеггаровичи спустились под самый мост. Встали в кружок у срединной опоры. Пустили по ветру знамя, выпростанное из чехла. Разом воздели к небу мечи.
— Хар-р-га!.. — троекратно отдалось в берегах.
Светел не понял, что это значило, но прозвучало — аж мурашки по телу. Не от страха — от гордости. С завистью пополам. С чувством будущей причастности. Такой жгуче-желанной, что невозможно поверить.
Вот Сеггар обнажил и вскинул к тучам ещё два меча. Не клинками протянул, рукоятями. Словно бесплотной душе взять предложил. Почтить хотел давно сгинувшего воеводу? Который даже имени не оставил, лишь то, что был оборукий?..
— Хар-р-га, — снова единым голосом отозвались витязи. Прозвучало больной скорбью, словно по недавней утрате.
Светел отвернулся, полез обратно на левый берег. Сводить по крутому спуску мычащих, тревожно фыркающих оботуров. Придерживать за верёвочные хвосты тяжёлые сани. Внутри покоился Летень. То ли спал, то ли опять уплыл в неверное забытьё. Равдуша с большухой сторожили у передка: если что, сбросить под полозья железные тормоза. Светел видел, как оглядывались Ильгра и Нерыжень. Вслух сеггаровичи подмоги не предлагали. Доверили побратима, так уж доверили.
Гаркины молодцы упирались коваными лапками, врубали шипы в снег. Хоть надсесться, но срама не допустить.
Светел вдруг представил Рукавицу без снега. Отвесные, неприступные берега. Меж ними — бешеный поток. Свирепый, клокочущий белогривыми падунами: поди одолей! Мост над руслом, тонкие полукружья втрое выше теперешних, погрузших в снегу… А на мосту — бой, смерть и смех. Потому что бабы со стариками одолели последние вёрсты, ушли за Светынь. Сами спаслись, детей увели, не отдали в плен. Мать-река изовьёт течение, откроет брод беглецам, а на врагов плеснёт могучей волной. Значит, всё не зря, и не о чем сожалеть, рубясь в-обе-ручь, ни шагу не удавая над телами павших друзей…
«Где гусельки? Я бы так про тот бой заиграл! До самого неба гулы пустил, чтоб воевода порадовался…»
«Не твоё дело, андарх», — тут же отозвалось в ушах. Стало обидно и горестно. Светел засопел, пуще прежнего налёг на верёвку.
«Вот стану витязям лапки плести, а тебе, Косохлёст, забуду…»
Сеггаровичи за Рукавицу не пошли. Поднялись опять на ту сторону, выстроились цепочкой на самом верху, уже отдалённые, отъединённые от походников речным междумирьем. Грянули клич, высекли эхо, приветствуя то ли поезжан, то ли святой мост.
С другого берега в плетёные щиты плашмя треснули копья.
— Солнышко припомним! — отозвались дикомыты. Клич, рождённый в мальчишеском бою, прозвучал на удивление грозно.
Дружинные повернулись, пошли в закатную сторону, потекли волчьей рысью, вроде неспешной, но отведи глаза, потом не найдёшь. Самой первой бежала Ильгра. Светел вздохнул.
«Вот бы толком расспросить. О воинстве… Как готовить себя… Как через полгода не оплошать… — Спохватился: — Да о чём я! Летеня поправим…»
Под мостом, у срединной опоры, в синеющих сумерках остался мерцать светильник. Его устроили в заветери, чтобы не скоро погас. На ледяных камнях остывали следы кровавых ладоней.
Светел похлопал по косматой холке оботура-коренника. Бык повернул голову, насколько позволял хомут. Протяжно фыркнул. Светел стянул рукавицу с варежкой, пальцами вычистил ему из уголка глаза скопившиеся комочки. Снова оглянулся туда, где уже не было видно Ильгры, Сеггара, Нерыжени.
«Тоже выдумала, чаек нами кормить. А мы всё равно вагашатам плеч не показали, поля не отдали!»
Оботур лизнул руку, ткнулся носом.
Снег скрипел под лыжами, пар дыхания оседал блестящей куржой.
«Всем лапки уставлю. Ладно уж, Косохлёст, и тебе…»
Светел шёл домой. Знал себя победителем. Всё было хорошо. Всё будет хорошо.
Властители судеб
Эрелис и Ознобиша сидели в спаленке царевича, склонившись над доской для игры в читимач.
— Ставь, сердечко моё, одну ножку прямо перед другой, — раздавался из переднего покоя голос боярыни Харавон. — В ниточку… Вот так, умница моя!
Переменчивый обычай дворового женства требовал особой поступи, называвшейся «лисий ход» и якобы наделявшей неотразимостью. Эльбиз и комнатные девушки честно упражнялись, вышагивая от стены до стены.
— Смотрите, дурёхи, на государыню! — радовалась наставница. — Лебедью плывёт! А вы переваливаетесь, как утки на берегу!
Эрелис сидел, подперев рукой голову. Смотрел на доску… медлил, не делая хода. По мнению Ознобиши — вполне очевидного.
— Что тревожит моего государя?
Эрелис поднял глаза:
— Ты, верно, слышал про жреца, прибывшего из Шегардая.
— Слышал, государь.
Сын святого появился в Выскиреге скромно и незаметно. Притом что, по мнению многих, сам обещал составить земную славу Владычицы. Молодого Люторада видели шегардайским предстоятелем с той же очевидностью, с какой Эрелису прочили Справедливый Венец.
— Невлин уже трижды напоминал мне, что я должен принять его как самого желанного гостя.
Ознобиша молча слушал.
— Я мысленно ставлю его перед собой, — продолжал Эрелис. — Святой Лютомер резал языки, сжигал книги и требовал казни людей, близких нашему дому. Сын, если не лгут о нём, готов зайти ещё дальше. Где отец ждал царского суда, этот сразу пошлёт за тайным убийцей… Как мне с ним хлеб преломить?
Ознобиша ответил тихо и грустно:
— Правда райцы велит мне возразить государю. Ты будешь правителем для всех вер и племён, сущих в Шегардайской губе. Значит, не волен отвергать и Люторада с его ревнителями.
Эрелис потянулся к доске. Сделал наконец ход, который давно уже мысленно подсказывал ему Ознобиша.
— Все вон, все вон, кривоногие! — доносилось из-за ковровой перегородки. — В девичью, бездельницы! За прялки! Пойдём в спаленку, сердечко моё… О! Кто здесь? Никак постельничья твоя?
— Это бабушка Орепея, — сказала Эльбиз.
— Тебе, дитятко, несомненно известно, что хранителям царского ложа всегда была свойственна знатность. Любая боярская дочь…
— Одни украшены знатностью, другие верностью, — упёрлась царевна. — Дядя Космохвост говорил, верного человека царь может и возвеличить. А от предков знатные порой изменяют.
Эрелис скупо улыбнулся упрямству сестры. Ознобиша бросил кости и, почти не думая, передвинул шашку. Деревянное войско царевича оказалось в опасности.
— В Шегардае, — продолжал Ознобиша, — ты по долгу правящего начнёшь творить суд, выслушивать просителей, объезжать земли… попутно узнавая город и людей. Лучше тебе приноровиться к Лютораду, пока всё сразу не навалилось.
— Ты прав, — задумчиво протянул Эрелис. — С Инберном я хотя бы по твоим рассказам знаком.
Он вновь уставился на доску. Ознобиша видел: его государь думал о чём угодно, кроме игры. «Как помочь тебе? Какой совет дать?»
Из опочивальни царевны слышались голоса, немного приглушённые толщей ковров.
— В том, что ты, сердечко моё, болтовни девичьей чураешься, истина есть. Я уж объясняла тебе, да повторю. Праведность Андархайны живёт и племится совсем не так, как мужики и мужи́чки.
— До сих пор? — удивилась царевна. — Как мать Гедаха Заступника с отцом его? От ветра, что пал меж ними, солнечного жара упившись?..
— Что ты, дитя, — рассмеялась матушка Алуша. — Божественное рождение случается раз в тысячу лет и даёт начало народам, нам ли чаять его? Нет, сердечко моё, супруги царевичей и царственноравных ложатся с мужьями, подобно всему прочему женству. Разница в том, что худородными движет низменное хотение, мы же блюдём святой долг перед предками и мужьями. Царская опочивальня есть храм.
Эрелис сидел с таким лицом, словно отведал несвежего на званом пиру. И глотать нельзя, и выплюнуть не годится.
— Как же… в этом храме служить? — выговорила Эльбиз.
— Не бойся, дитя. Есть обычай брачного ложа, завещанный мудрыми. Многие сорочки уберегут вас с супругом от излишнего волнения плоти. Благочестно понявшись, вы станете жить в кротости, в каждодневном служении государю и Небесам.
Эрелис сделал движение, словно хотел смести со стола все шашки вместе с доской. Удержал руку. Потянулся вперёд, проговорил очень тихо и быстро:
— Я скажу тебе. Высший Круг полагает: Люторад может стать опорой и святителем трона. Родословы не находят препятствий для его брака с Эльбиз.
Ознобиша вспомнил подушку правителя у ног изваяния Правосудной.
— В таимном покое судят перед ликами всех Богов, чтимых по городам и весям Андархайны… Владыка Хадуг склонился к моранству?
— Благородный дядя Хадуг, — ответил Эрелис, — лишь желает, чтобы оставалось изобильным его блюдо со сладостями. Он немолод и полагает, что на его век достанет.
— А… другие волостели что говорят?
— Доблестный брат Гайдияр нахваливает потомка хасинских шагадов, пережившего уже двух жён. Если воевать с дикомытами, от него может быть польза. Через год-полтора владыка с вельможами вынесут окончательный суд. Мартхе, друг… неужто мне сестрой платить за венец?
Эльбиз не могла слышать их разговора.
— Матушка Алуша, — вдумчиво спрашивала она, — а как быть велишь, если супруг примется другим молодицам честь оказывать?
Боярыня вздохнула:
— Хорошо, что ты отважилась спросить, дитя, это следует уяснить наперёд. Наши великие мужья нами не судимы. Мы лишь утверждаем их честь, как бесскверные подданные — славу своего государя.
— А правду люди говорят, будто боярин на тебя любовь обратил, только когда ты опалу от него отвела?
Боярыня негромко рассмеялась. Пелена былых лет сделала дорогими и эти воспоминания.
— Мой Ардарушка сеял на стороне, ибо я никак не могла родить ему сына. Пригульные росли у нас под рукой, становясь опорой семьи… Впусти эти слова в своё сердце, дитя, ведь у тебя за спиной ещё и честь брата.
Царевна замолчала. Задумалась.
Эрелис окончательно забыл читимач, уставился в стену.
— Государь, — начал Ознобиша почти шёпотом, но пламя жирника заставило светиться глаза. — Сейчас ты как воин, угодивший в захаб. Ни прорваться, ни выйти — и стрелы со всех сторон! Так обрати отчаяние и гнев уроком сосредоточения!.. В этом уже преуспела твоя сестра. Услышав про «лисий ход», она сперва задохнулась от омерзения…
— А теперь, сообразно имени, плывёт лебедью, — сказал Эрелис. — Уж не ты ли, Мартхе, надоумил её?
— Этот райца лишь помог государыне осмыслить дурную походку как ещё одно средство сокрытия на вылазках… Девушке надлежит тонкость, правителю — величие! Угоди наставнику. Покажи ему, что можешь принять сына святого, как подобает царевичу. Покажи Лютораду, что милостив и благосклонен. Пусть те, кто ищет тебя подчинить, успокоятся и сами свернут туда, куда ты поведёшь. Становись на дорогу к шегардайскому венцу, государь.
Эрелис задумчиво переставил шашку.
— Ты ведь тоже чего-то ищешь, друг мой…
— Ищу, — весело подтвердил Ознобиша. — Я встретил в расправе… Помнишь, государь, мой рассказ про попущеника Галуху? В старину было принято сопровождать беседы знатных созвучиями гудьбы. Верно, праведный младший брат не откажет уступить тебе игреца на несколько дней?
Эрелис бросил кости. Его шашки приняли положение, которого Ознобиша, пожалуй, не ожидал.
— Если я здесь чему научился, так это просить. А Гайдияр любит, когда его просят.
Двое юнцов смотрели один на другого через доску для читимача и были вершителями судеб, властителями всего мира.
Золотые струны
— Разгулялся… — грубым голосом протянул Светел.
— Было встарь, — подтвердил Жогушка.
Он сидел у верстака, прямо под старинным щитом. Держал гусли. Наслушался о подвигах брата, потянулся к струнам весёлым.
— На купилище гнездарь, — сделав страшные глаза, то ли спел, то ли выговорил Светел.
Медленно, чтобы братёнок успел, не запутавшись, дёрнуть одну за другой четыре струны. Руки между тем направляли маленький рубанок. Бережно, осторожно. Вперёд, назад, снова вперёд. Выглаживали продольные гребни на заготовках беговых лыж. Чтобы не было добрым иртам ни излому, ни гнили!
Сам — румяный бородач,
Ходит пьян, жуёт калач!
Это братья спели уже вместе. Восторгу Жогушки не было меры. Он, конечно, и раньше трогал струны, но песню вёл впервые. Глаза горели, пальцы переступали, голос звенел.
И смеётся: «На Светыни
Лишь топор в ходу поныне!»
Здесь голосница немного менялась. Простая песенка была на самом деле не так уж проста. Могла кое-чему научить неопытного игреца. Даровать крылышки, чтоб впервые вспорхнул. Светел даже рубанок придержал. Вдруг придётся гусельки перенять? Не пришлось. Жогушка сам, без ошибки добавил струнных биений. И пропел верно.
Вам искусные орудья не милы:
Не постигли ни подпилка, ни пилы!
Светел ничего не сказал, но про себя улыбнулся. Ухо у братёнка было безошибочное. Материно, братнее. Каков голос унаследовал, поглядим.
Шильце тонкое, клюкарза и тесло —
Вот как люди обряжают ремесло!
Только люди дикомытам не указ,
Лишь один топор за поясом у вас!
Ясно, это безбожная неправда была. У Светела про каждую работу свой топор в заводе имелся. Вот новенький на колоде лежит, полдня у Синявы по руке подбирал. Для дров — колун в ведёрке, дедушкиным гуслям ровесник…
Дом за стенами ремесленной звучал каждодневной песенкой живого и бодрствующего гнезда. Вот мама взяла корзину в сенях, вышла уток проведать. К ней сразу приластились собаки, игравшие у крыльца. В большой избе стукнул чапельник, скрежетнула глина о глину. Значит, скоро вкусным запахнет. Светел наклонил голову. А вот и глухой шумок, коего не было раньше. В малой избе шаркали неверные, упрямые, заплетающиеся шаги. Вдоль длинной стены, где Светел недавно приколотил поручень. Туда, обратно, снова назад. С ума сведёт, если вслушиваться.
«Вот же взялся сновать. Точно баба перед кроснами…»
Рубанок снял ещё завиток стружки, невесомый, прозрачный. Будто мимолётные сутки откроил от срока, названного воеводой.
Песня затеяла новый круг, вышучивая обычай Левобережья.
Без подпилков что без рук,
Подавай точильный круг!
С топором на что горазд?
Покажи, побалуй нас…
«Успею ли, братёнок, твой голосок окрепший послушать? Явится Сеггар, а в который день — поди знай!»
Вот так атя когда-то начал заплетать лапки, не ведая: этим суждено стать последними. Наскоро захлестнул ремни узлом… Долго на тот узел не покушалась рука. «И я однажды заготовки распарю, гнуться поставлю, а сам… Кому вынуть достанется?»
Так девка мечется перед свадьбой. Целовалась украдкой, мечтала, как с ладушкой заживёт. Наконец ударили по рукам, придвинулся неворотимый посад… отчего дрожь проняла?
«Пойду, значит, с Сеггаром. И в первой же сшибке — стрелу в глаз. Отыскал брата!»
Движение за стеной, худо-бедно мерное и привычное, нарушилось. Несколько мгновений тишины. Неуверенный шорох.
«Куда ж ты…»
Стук тяжёлого падения настиг Светела уже возле двери. Жогушка спрыгнул с верстака, побежал следом.
На пороге малой избы витал чужой запах. Летень, в полотняном балахоне и голоногий, безуспешно пробовал встать. Руки вроде обретали опору, но пол незримо кренился. Тело уводило на левую сторону. Руки хватали воздух, разъезжались, подламывались.
Былой витязь даже головы не мог уберечь. Выглядел как откулаченный. На лбу запеклись ссадины, щека расцарапана…
Поручень вдоль стенного бревна, вылощенный его ладонями, в свете жирника так и блестел.
Светел нагнулся, взял увечного под мышки. Движение вышло недовольным. Балахон был влажен от пота. Рёбра без жира и мяса торчали прямо под кожей. Не поверишь, что когда-то мечом о шлемы звенел. Светел почти без усилий поднял взрослого человека. Посадил на лавку:
— Рано тебе на воле гулять! Куда заспешил?
Летень моргал слезящимися глазами. Страшно это, наверно. Впасть в тягостную сонливость после обманчиво несильного удара по голове. Как следует очнуться спустя много седмиц… понять, что ввергся в ничтожество. Хочешь не хочешь, принимай помощь в самых стыдных и сокровенных делах. Заново учись ложкой в рот попадать.
Терпи сердитого мальчишку, которого, будучи в прежней силе, щелчком отогнал бы.
— Прости, — выговорил Летень. — Вернётся Сеггар… уйду.
Пальцы сжимали край лавки, словно та удрать норовила. Голова искала верх и низ, найти не могла. Голос был не как у людей. Деревянный, безжизненный. Летень его отдавал в пустоту. Открывал рот, испускал дыхание… не слышал звука. Ни своего, ни ответного. Смотрел на чужие губы, силился понять. Чаще промётывался, но временами угадывал.
Светел ощутил, что краснеет. До словесного попрёка он не унизился. Проговорился движением.
— Ну тебя, — буркнул он. — Ложись, что ли. Буду лечить!
— А… что?
Летень смотрел тревожно.
Жогушка из-за спины брата показал ему гусли.
— Лечить… — повторил увечный. — Да…
И не стал противиться, когда братья взяли его за плечи, уложили, повернули вниз лицом. Сам сдвинул тюфячок, вытянулся ничком на голой доске…
Усмехнулся.
Витязю, поди, плохо верилось, что именно Светел его вытянул, вызвал из небытия. Разве спасибо сказать тетивам струн, помнившим руку Крыла. Бросили стрелы гулов, случайно отозвались чужим неуклюжим перстам… Чтобы те же пятерни, да с захудалыми гусельками, возмогли толку добиться — верилось ещё меньше.
Значит, опять вредного мальчишку терпи. Взялся мучить, и не отделаешься.
Светел нахмурился, разогнал неподобные мысли. С такими лиходеям без боя нажитое отдавать. Он ладонью разгладил балахон на плечах Летеня. Положил гусли ему между лопаток. Витязь немного повернул голову, вздохнул. Сказал вдруг:
— Так-то лёжа, гору сверну.
Светел взялся за струны. Повёл песню Крыла, перенятую в Торожихе. Правда, слезливые глупости про девок, любовь и тайные встречи из памяти почти все разлетелись. Осталась лишь голосница, богатая на прежде неведомые приёмы.
Жогушка спросил шёпотом:
— Напёрсток подать?
Твёрдый роговой коготок позволял менять звучание струн.
Светел мотнул головой. Это он сперва дураком был. Хотел ручей из земли выкопать, если дороге мешает. Потом оставил гусли насиловать. Ручей ведь перепрыгнуть можно. Мостик выстроить. По камешкам одолеть. Вовсе стороной обойти…
Крыло бы теперь не сразу свою песню признал. Какие свидания-целования? Гусли вызванивали мрачновато и строго. По-воински. Насколько Светел себе воинскую гудьбу представлял.
— Вот бы ты, дядька Летень, про Крыла мне поведал… Как вышло, что гусли осиротели?
Он расспрашивал дружинных. Что с Крылом, заболел? Руки поморозил? В бою смертью убили?.. Кмети отмалчивались. «Твоё дело сторона», — сказал Косохлёст. Сеггар, конечно, дал подзатыльник невеже, но больше для виду. Когда Светел подступил к нему самому — как не услышал.
Летень удобнее повернул голову, невпопад молвил:
— Славно…
Чтобы радоваться гуслям, слух не надобен. Звуковые трепеты отдаются в груди, становой хребет сам поёт как струна, разносит гулы от пяток до маковки. И оно, тело, будто новую кожу после мыльни примерив, насвеже узнаёт, ощущает, собирает себя. Ярче разгорается огонёк, веселей ходит сердце, живым током гуляет кровь…
Жогушка увидел, как тонкое, невесомое сияние озарило волосы брата. Золотом окутало плечи. Медленно потекло по рукам.
…А Светела вдруг осенило: мораничи!!! Мораничи Крыла истребили! Не уберёг воевода. Недоглядел. А те подползли, в ночи неприметные. Вот тебе, Крыло, за гусельный звон! За правду, за гордые и весёлые песни! За свет, что по свету искрами нёс! За то, наконец, что девки любили, в очи синие заглядывались…
Наслали на него… Ворона какого-нибудь…
Зря ли Сеггар с дружиной умолкли и гнать перестали, когда Светел перед ними злых мораничей помянул!
…Пальцы знай вышагивали по струнам. Низы горестно рокотали, задавая меру погребальному шествию. Гудели суровой поступью воинов, помнивших солнце. Верхи рвались к небу вихрями святого огня. Возносили душу Крыла. Возжигали светочи его песен…
Когда скрипнула дверь, Светел не сразу открыл глаза. Наконец обернулся. У порога стояла Равдуша.
Он успел привычно решить: сейчас укорит. Не делом дитятко балуется. В гусли играет вместо того, чтобы лыжи строгать, дрова носить, к зелёному пруду чунки лишние вытащить… Эта мысль жила полмгновения. Глаза матери были круглыми от испуга.
— Ой, — пискнул Жогушка.
Светел глянул вниз и самым последним узрел то, что заметили братёнок и мать.
Из уха Летеня, из ноздрей, даже из уголка левого глаза исторгалась жижа. Вроде той, что скапливается в мешочке старого затёка, пухнет, синеет сквозь кожу. Нежидь выползала по капле, медленно густела на досках.
Долгое мгновение сменилось очень скорым бегом событий.
— Что творишь!.. — ахнула Равдуша. Устремилась вперёд, спасать Летеня от нерадивого сына. — Опять раны развередил, мозг ушами течёт!..
Светел кубарем свергся с гордых высот. Дитё бездельное, от рук отбоиш. Какая дружина тебе, какое что… Гусли жалобно тренькнули, он отдёрнул их, шарахнулся сам. С гневными слезами скверные шутки. Как выхватит досадное орудьишко, как в стенку метнёт!
Может, Равдуша и хотела так поступить, но вперёд её рук поспела костлявая пятерня. Поймала запястье Светела, сжала на удивление сильно. Потянула обратно. Притиснула деревянный открылок к толстой кости за ухом.
— Гуди, малый… что перестал?
Светел покосился на мать. Равдуша стояла, прижав ладони ко рту.
Скверно это, когда семье за столом не собраться. Из рук вон скверно.
Если каждый сам по себе, и стол не престол, и дом не храм.
Присев у печи, Ерга Корениха смотрела на внуков, чинно опускавших ложки в горшок. Светел давно и по праву держал за столом великое место. Хозяин, кормилец! Жогушка, как надлежит младшенькому, — в самом низу. Равдуша осталась в малой избе. Мало ли что Летень улыбаясь заснул. Вдруг с той же улыбкой совсем дышать перестанет?
Так когда-то сама Ерга над мужем сидела. Забега́ли дружные внуки, льнули к слёгшему деду. Единец глаза открывал… всё реже и реже. Ни дня в жизни он не праздновал, не складывал рук. Прилёг вот отдохнуть наконец.
Вчера было дело. Только вчера.
Садился во главе стола могучий сын. Своих сынов подзывал. И нерушимо крепок был дом. Чего старой бабке ещё ждать, чего желать? Разве правнукам в глазки ясные заглянуть?
Дождалась. Пожалела, что мужа одного к родителям отпустила.
Не засиделся любимый сынок на лавке дубовой. Споткнулся. Ушёл, словечка последнего не сказав.
И Скварушка двенадцатилетним себя помнить велел.
А назавтра что будет?
«Замешкалась на свете старуха. Пора честь знать. Может, внука на мостике догоню…»
— Бабушка… Не журись!
Корениха вздохнула, очнулась. Жогушка смотрел снизу вверх. Впрозелень голубые глаза, подвижные брови домиком, жалостным и смешным. Только левая без поперечной зарубки. И старшенький рядом. Совсем возмужалый. Скулы веснушками облепило, в жарых кудрях сияние от лучины… Сама жизнь…
Корениха оперлась на его руку, встала. Дотянулась, разворошила на полатях мягкие одеяла. Вытащила плетёную суму:
— Возьми, Светелко. Беспамятная стала, как положила, так за хлопотами и покинула. Не обессудь уж.
Он взял лёгкую суму, недоумённо хмурясь, тронул верёвочные завязки. Чуть не отдёрнул руку, когда внутри приглушённо звякнуло.
— Это что?
— Это тебе в Торожиху подарочек принесли, да самого не застали.
— Кто не застал?
— Дедушка один, сказывали.
Корениха улыбалась. Парень вдруг что-то понял, догадался, щёки залил неудержимый румянец. Жогушка тянулся на цыпочки, вперёд брата заглядывал под камышовую крышку.
Светел хотел говорить, сглотнул, кашлянул… сел на лавку. Вытянул себе на колени обманчиво-хрупкую снасть. Стал молча смотреть. Медовые палубки… тёмные благородные стенки…
Солнечные лучи струн.
Ему довольно смутно помнился исцарапанный, растерявший исконную роскошь снарядец Кербоги. И очень ярко — пернатые гусли Крыла с бурым следом, хранимым в резной пазухе.
Эти… этим не было ни названия, ни цены.
Тонкий дух настоящего воска, втёртого в дерево.
Голосник в виде птицы, указующей путь облакам.
Вызолоченная бронза, готовая отозваться небесными голосами…
Жогушка присел рядом на корточки. Он тоже хотел тронуть дивные струны, послушать, каково запоют. И тоже не смел.
Пеньки
В малой избе звучали, перебрасывались попевками сразу двое слаженных гуслей. А как иначе? Без гусельного устроения мечная премудрость мимо памяти ляжет. Учение без проку, если не весело и не свято!
— Есть четыре главных удара, с которыми на тебя нападут, — объяснял Зарнику Летень. Он стоял у стены, цепко держался за поручень. В худой руке покачивался деревянный меч: палка с огнивом, стянутым из двух кусков корня. И голос у былого первого витязя был деревянный. Неверный, беспомощный голос глухого, ещё не привыкшего к тягостному молчанию мира. — Вот, замечай…
Золотые струны рассы́пались богатыми созвучиями, но шёпотом, чтобы не мешать.
Ребят в малую избу набилось как снетков в бочку. Мальчишья дружина смотрела во все глаза. Замах, лишённый силы и быстроты, всё равно вершился на удивление грозно. Был красив, как любое движение, годами направляющее грань жизни и смерти. Деревянный клинок косо лёг Зарнику на плечо. Тот хмурился, вбирал начатки ратной науки. Каково-то будет, когда меч станет железным, а рука — беспощадной? Как себя к такому делу примерить?.. Юный подвоевода гордился зарубкой, принятой у Смерёдины. Тело витязя, покрытое шрамами, было векописанием подвига. Это со слов Светела все знали.
Палка легонько коснулась второго плеча Зарника. Прошлась концом по коленям.
— Вот так. Два ве́рхом, два низом, — сказал Летень. — Есть ещё удары, но они этим родня. Теперь себя защищай.
— А прямо сверху? — подал голос Велеська. — По темечку?
У калашников он пока шастал на побегушках, ни до каких гордых дел не допускался. Потому, как водится, во всём был первый знаток.
— На голове шелом, — сказали ему.
— С него соскользнёт, шею или плечо переломит! — спорил Велеська.
— Ты дядю Летеня слушай, сам язык прикуси. Не то выгоним.
Велеська закрыл рот, стал смотреть. Деревянный меч витязя медленно и почему-то страшно летел к уху Зарника. Парень промешкал. Наконец вскинул оружие.
— Замри, — велел Летень.
Рогожник опустил палку. Витязь глянул на Светела. Опёнок сунул гусли Жогушке, подоспел, вернул руку Зарника в прежнее положение.
— Это не палочный бой. Ты встретил меч концом клинка, а надо преградой. — Летень передвинул руку Зарника, подставил сильную часть меча. — И держишь поперёк, а второй рукой не подхватил. Зачем переть силой на силу, если вскользь можно пустить? Поверни.
Деревянный меч калашника обратил конец кверху. Летень улыбнулся:
— Так лицедеи на подвыси рубятся в каких-нибудь «Деяниях Йелегена». Позорянам любование, нам смех. Замечай: если я продолжу удар…
Палка Летеня тронула плечо Зарника, скользнула по боку и бедру. Золотые гусли тихонько пропели «подайте нищему калеке». Ребята стали смеяться, оплошный сердито покраснел, оглянулся.
— Сам выходи! Являй, каково горазд!
— У меня дядя Летень всякий день за стеной, — сказал Светел. — Запасайся наукой, пока гостишь.
— Поди сюда, — вдруг сказал витязь.
Светел проворно вскочил, потянулся к мечу Зарника, но Летень остановил его, отдал свой.
— Он будет бить, — проскрипел деревянный голос. — Обороняйся.
Летень сел на лавку, убрал руку с шеста. Светел заметил частые капли на его лбу, но тут же забыл: все мысли присвоил черен в ладони. Опёнок набрал полную грудь воздуха. В настоящем бою никто ему даже на этот вздох не даст времени. А ещё в брови Зарника белый шрамик. Память глупой сшибки в Затресье. Тогда у Светела в руках были чурбачки. Палочный удар рушит мякоть. Железный меч, даже тупой, дробит кости.
— Обороняйся, — повторил Летень. Улыбнулся. — Может, сам поймёшь наконец.
Ребята снова развеселились. Зарник ударил Опёнку в левое ухо, почти как Летень показывал. Долетит — звон в голове назавтра уляжется! Не долетело. Светел отступил вкруговую, подставил опрокинутый меч. Удар скользнул мимо, палка стукнула в пол, Зарник отшатнулся. Яблоко Светелова меча прыгнуло ему в лоб. Не так сильно, как тот чурбак у овина, но след отчеканился.
— Вот, — сказал Светел злому и разгорячённому Зарнику. — Бей опять таким же боем, медленно. Или обороняйся, если постиг.
Калашники гомонили, шаркали босыми пятками, орудовали руками. Хоть сейчас в битву! Летень смотрел на безусое воинство, непонятно улыбался. То ли гордился, то ли о чём-то жалел. Зарник изготовился бить. Светел встал в оборону.
На самом деле он расправлял плечи среди метельного поля, щитом к щиту с Сеггаром и Гуляем. Стоял против жестоких врагов. За братьев… за брата…
Тут заскрипела дверь. Через высокий порог в малую избу полезла Равдуша. Плеснула рукавами, чуть не выронила мягкий свёрток:
— Сколько ж вас, околотней! Здоровый оглохнет, немощного вовсе уморите! В сени ступайте, во двор, к Светелку в ремесленную, там балуйтесь!
Возвышенное мужское геройство тотчас развеялось. Уступило каждодневности с её бабьими хлопотами. Ребята потянулись за порог. Стали разбирать валенки, как попало брошенные в сенях. Гарко оглянулся в дверях, посмотрел на Летеня, на Равдушу. Хмыкнул, словно что знал. Может, вправду знал, кто его разберёт. Зря ли к телу уже льнула подоплёка рубахи, скроенной милыми руками Убавы. Светел перехватил Гаркин взгляд, осерчал, позавидовал, устыдился.
Местничи, переговариваясь, начали растекаться по своим дворам. Отовсюду пахло съестным: скоро вечерять. Зарник с Небышем пошли за Светелом в ремесленную.
Затресский гусляр положил чехолок, огляделся:
— Тут, значит, теперь живёшь?
— Мы с братёнком, — подтвердил Светел. — Мужики.
Он повадился ночевать в ремесленной после возвращения из Вагаши. В том походе он будто враз повзрослел, застыдился спать на полатях рядом с мамой и бабушкой. Разворчался о грядущих тяготах воинства… да и поселился среди заготовок, клея, кож. Жогушка, привыкший греться под боком, сначала надулся. Потом задрал нос, тоже ушёл с тюфяков: я большой! Здесь у него стоял пестерь с берёстами, колодками, кочедыком, скамеечка для работы. Всё сам, сам! Брат лишь подсказывал.
— Грево печное, стало быть, бабам, — сказал Зарник.
— Ну…
Внук гусачника поднял бровь:
— Хватает обеим-то? Или бабка старую кровушку одна зноит?
Светел запоздало уловил намёк, нахмурился:
— Ну тебя.
Небыш взял на плечи опутанное верёвками бревешко. Присел, встал. Осмотрел перекладину:
— Сколько раз поднимаешься?
Светел думал похвастаться, но вчера свершение не заладилось.
— Тридцать четыре.
— Тебе хорошо… — Небыш поставил бревешко.
Светел удивился:
— Что ж хорошего?
— И силу унаследовал, и витязь тебя прежде всех вразумляет, и гусли вона какие. А иным голосницу толком затвердить не дают. То ценуй, то стан заправляй…
Светел потерялся с ответом. Сказал Зарнику:
— Давай, что ли, друже, в мечи постучим.
— Щит дашь подержать?
— А я о чём, — вздохнул Небыш. — Иным вот и щит правский достался. В дружину возьмёшь или тебе дядя Летень свой отдаёт?
«В ухо бы приласкать, да не с руки…»
— А в углу что за красота? Полозья никак?
— Саночки с собой лажу, — буркнул Светел. — Кузов только не доплету. Велик нужен! Добычу бранную мешками грузить!
— Во-во, — пригорюнился Небыш. — Всё тебе! Нам небось никто таких не подарит…
Светел замер с открытым ртом. Парни переглянулись. Грянули смехом.
— Ты б себя видел, Опёночек!
Он покраснел, только тут смекнув: угодил друзьям на зубок. «Ну, рогожники. Ну, скоморошки…»
Вслух сказал:
— Щита не возьму, это братьям наследство. Себе в битве добуду.
— А гусли? Которые?
В дверь сунулся братёнок:
— Бабушка вечерять зовёт!
— Идём сейчас. А про гусли Жогушку спросим.
— Это как? — на всякий случай попятился к двери малыш. Беда, как велят умение показать…
— Ребята вот спрашивают, которые тебе оставить, которые мне с собой взять.
Взгляд Жогушки ласкал Золотые, но ответил он твёрдо:
— Я дедушкины приму. А эти вручены тебе за дивную игру, за ратные песни, чтобы воинские сердца веселить!
Светел бросил струганый меч Зарнику, тот ловко поймал.
Деревянные клинки встретились, вымерили размах. Зарник сосредоточенно сдвинул брови, переступил. Светел повёл удар очень неспешно. Ради науки, не ристания для. Зарник верно принял натиск, пропустил мимо… и, как прежде Светел, метнул яблоко в лицо супостату.
Сдержался, не стукнул.
— Что он про вторую руку говорил? Подхватить?..
— После, — сказал Светел. — Идём, пока бабушка не разгневалась.
Неугомонный Небыш посетовал уже на ходу:
— Санок жаль. Хороши! Дружинные покорыствуются, отнимут.
Но Светела было не провести на той же мякине.
— Отнимут, новые сделаю. — И мстительно задул жирник. — Сказано, бабушка гневается, сейчас ложкой лбы перечтёт! А кто клей мне опрокинет, теснинки уронит, того сам зашибу!
Ребята со смешками вывалились за Светелом в сени, спотыкаясь, тщась принять чинный вид, с коим добрые люди в гостях выходят к столу. В сенях было немного света из двери большой избы, мелькнул мамин рукав. Сзади с треском обрушились мотки соснового корня. Светел перехватил дверь, чтобы в самом деле не заработать бабкиного щелчка. Оглянулся на Зарника с Небышем, пренебрёг ступенькой, махнул прямо через порог.
…Он увидел — и даже не сразу постиг, что́ предстало глазам. В первый миг показалось — Равдуша шла об руку с чудесно воскресшим Пеньком. Широкие плечи, знакомая вышивка на рубахе…
…И шаткая, неуверенная походка Летеня, впервые оставившего поручень. Тощая шея, волосы мокрыми патлами. Три шага из малой избы дались ему паче трёх вёрст. Да ещё мечом намахался.
«Что ж не кликнули? Я б довёл…»
Равдуша снизу вверх заглядывала витязю в лицо, как могла подпирала и… цвела девичьим румянцем, провожая мужчину на великое место. Под божницу, с которой улыбались резные тёмные лики, голубела андархская братина.
Туда, где года два уже по святому праву садился Светел. Опора, защитник, делатель. Глава семьи.
Зарник с Небышем ткнулись в спину Опёнку, замершему на пороге. Он не заметил.
Бабушка Ерга Корениха у хло́пота оглядывалась, молчала.
Светел не сыскал воздуху, молча ушёл обратно в ремесленную.
Рогожники переглянулись. Попятились следом.
Жогушка дёрнулся было со скамьи.
— Куда? — прикрикнула Корениха.
Дверь затворилась.
Когда притихшие гости вернулись в ремесленную, Светел бестолково тыкался из угла в угол. Перетаскивал кожи, ровно складывал кругляки. Наводил порядок, добивался худшего беспорядка. Хотел заложить дверь, чтоб мать не налетела с попрёками. Раздумал. Не было у него права в этом доме ничего отпирать-запирать.
— Мы это… ну… — глядя в сторону, начал Зарник.
— Домой, что ли, побежим, — договорил Небыш.
Светел оставил кадь, плеснув горячей водой. И эти покинуть норовят! Он спросил:
— Какую такую голосницу тебе затвердить не дают?
Небыш заморгал, вспомнил, смутился:
— Да «Крышку» вот. — Вздохнул. — Дознался у захожей купчихи… нос тебе хотел натянуть.
Эту песню со Светела спрашивали дружинные. Гусельный подвиг в Вагаше виделся сквозь текучую воду: с кем было, неужто со мной? Сырым ветром сдуло весёлые краски. Сумрачный снег кругом да серое небо.
— Покажешь, что ли?
Небыш обрадованно вытащил гусельки. Заметил, впрочем, что Светел не тронул ни дедушкиных, ни Золотых.
Тяжкая цепь, ошейник тугой,
Кости гремят во тьме под ногой…
Пальцы Светела начали выплясывать на колене. Подхватывали плетение голосницы. «А меня бы тогда котляры взяли? Благословила бы мама рожоного сына приёмыша по свету искать?»
Что замолчал? Несладко, братишка?
Вот она, крышка!
Доверчивая улыбка Летеня. Помолодевшее лицо Равдуши, сияющие глаза. Братская чаша над ними, яйцом склеенная из половинок. «А меня в этом доме выпестовали, взрастили. Они меня… за меня… Сперва Сквара… потом атя Жог…»
Холод и страх не пустим в сердца.
Братья за братьев, сын за отца!
Застывшее лицо Коренихи. Бабушка Ерга так и не проронила ни слова. «А ей каково другого на месте сына увидеть?! Долг платежом…»
— Купчиха, говоришь? Отколь прибежала?
Небыш заглушил струны:
— Да гнездариха. Из какого-то Нетребкина острожка.
— С левого берега нынче добрые песни передают, — подтвердил Зарник. — Ещё другая была, про город у моря. И не подумаешь, что гнездари сочинили.
Название острожка смутно тронуло память, но сразу замстило. «Мать плачет, поди…» Он всё же не утерпел, вытащил Золотые:
— Давай вместе, что ли.
В дверь стукнула нерешительная рука. Потянула створку.
Трое калашников забыли все песни, обернулись навстречу. За порогом стоял Летень. Вновь одетый в свою старую, истёртую тельницу. Свёрнутую вышиванку он держал на ладони.
— Я не задумался, а надо было, — глухо прозвучал его голос. — Возьми. Вот окрепну…
Хотел положить Жогову рубаху на порог и уйти. Светел опередил. Сунул куда попало драгоценные гусли, выпрыгнул в сени:
— Дядя Летень… Ты портище возьми.
Светел был меньше ростом, но не намного. Ещё вытянется в полную стать, оплечится по-медвежьи. Витязь смотрел ему в лицо, напряжённо хмурился:
— Я…
— Пойдём, дядя Летень. Вечерять пойдём, пока бабушка не разгневалась.
Крепко взял за пояс, уважительно повёл в большую избу. Витязь не противился. Привык доверять упрямому парню. Да и без толку было противиться.
За столом всхлипывал Жогушка. Под суровым бабкиным взглядом макал ложку в горшок, но в рот не нёс, лишь по губам мазал. Уйти не смел, есть не мог без старшего брата. Равдуша молча сидела в бабьем куту. Держала прялку и… не делала ничего. Хуже буйных слёз, хуже гневного крика! Смотрела за край мира, в бездонную пустоту, на тот свет. Светел едва не бросился к ней. Скорее ткнуться в колени лицом: за ухо оттрепли! Скалкой поперёк спины вытяни, только не сиди так, мама!
Не глядя ни вправо, ни влево, он провёл витязя в большой угол. Усадил.
— Дядя Летень, — проговорил он медленно и отчётливо, чтобы глухой сумел хоть с пятого на десятое уразуметь по губам. — Я с твоими братьями уйду, коли не передумают, а тебе здесь вековать. Женству Пенькову опорой, братёнку наставником. Здесь твоё место.
Корениха повернулась к рогожникам, глядевшим из-за порога:
— А вы почто взялись тепло выпускать? Живо за стол, неслухи!
Парни дружно влезли в избу. Тихие, приробевшие. Зарника величали подвоеводой. Сейчас Светел казался ему вождём, за которым не стыдно идти.
Сам Опёнок знал себя мальчишкой, злым, глупым, неблагодарным. Остебельником, несчастьем родительским, неслухом окаёмным…
Совсем поздно вечером, уже устроив гостей, Светел напоследок вышел во двор. Всё ли огоено, всё ли убрано на ночь? Нашёл у забора покинутую лопату, взял в руки.
Бабушка Ерга Корениха стояла в калитке, прислонившись плечом к резному верейному столбику. Смотрела на улицу, куда-то за спускные пруды, где плавал туман. Будто ждала из сумерек заплутавшего путника. Внука? Сына?..
Светел вдруг испугался. А ну впрямь обозначится во мгле невесомая тень! Подплывёт к бабке, прошелестит: «Заждалась, что ли? Пойдём…»
— Бабушка!
Корениха ожила, глянула через плечо.
— Бабушка… я с тобой постою?
Корениха притянула внука к себе. Ладонью разгладила вихры, вздохнула:
— Не журись, Светелко. Будет кому Пеньково имя нести.
Бабкин огонёк был свободен от материных метаний и вспышек. Горел ровно, надёжно.
Светел кашлянул, ответил хрипло:
— И новый атя у мальца справный будет.
Ему нелегко дались эти слова. Сам нового отца и обретал, и любить научался, и провожал за небесную реку.
Ерга Корениха негромко рассмеялась в потёмках:
— Сразу б так. Чего ради вздорничал, бестолковый? Весь дом смутил.
Из дому, кутаясь в большой плат, показалась Равдуша. Какой сон, ежели матушка богоданная на полати нейдёт! Сын и свекровка обернулись навстречу. Равдуша притекла к ним в руки, в тепло. Всхлипнула:
— Народишко там, в дружине, лют больно… Куда идёшь, Светелко? На муки отдаю, на обиды! В люди неведомые посылаю…
Светел впрямь без радости ждал встречи с Гуляем и Косохлёстом. Другое дело белянушка, красавица Нерыжень. Вот от кого он снесёт любые насмешки. Даже синяки с радостью примет.
— Не завтра уходить, мама. И Летень дядька пригожий.
— Ещё ухо-девка их, с прозванием волчьим, — пуще содрогнулась Равдуша. — Разбойница, удушье ночное! Какому добру дитя малое выучит?
«Это она про Ильгру, что ли?..»
Толстое лопатище хрустнуло в руках Светела, как лучина. Мать бросила причитать, уставилась на обломки.
Сзади снова охнула дверь. Трое у ворот повернули головы. На крылечке стоял сонный Жогушка. Братнин кожух свисал малышу на самые пятки.
Когда Пеньки обнялись все вместе, Светелу показалось, будто их осенил нерушимыми ветвями сам Родительский Дуб. Обступили, раздвинув тьму ночи, сонмища предков.
И которой крови при жизни были те предки, Светел даже не задумался.
Воевода
Рыбные пруды, где кормился жирный шокур, таились слизистые лини и пряталась от сачков колючая мелочь, делили Твёржу на две неравные части. Одна, прикрытая от стылых ветров ледяным валом, считалась зажиточной. Тамошние обитатели во главе с большаком Шабаршей сели у кипунов изначально. С тех пор держали старшинство, знали всех других пришлыми.
«И пусть! — говорил сыновьям Жог. — Бремена началия холку мозолят. Чем проще, тем веселей!»
Пеньков двор встал на новом месте последним, в самом незавидном углу. Когда наваливался мороз, туман тёк через вал, всовывал щупальца под плетень. Равдуша пугалась, отступит ли. Жог подмигивал ещё крепкому батюшке Корню. Мужики брались за лопаты, мальчишки хватали пращи — и с дружным криком шли на врага ратью. Что старый, что малые! От их веселья у матери неволей подсыхали слёзы. Развеивался посрамлённый туман, воскресала вера, что будет всё хорошо…
Светел внятно помнил переселение. Тяжёлые санки, в которых они пыхтели со Скварой и молодым Зыкой. Было им тогда шесть лет и четыре, Зыке — годик всего. Полтора десятка вёрст туда и назад, туда и назад. Поди выкинь из памяти.
Наконец Жог в старом лапте вынес Суседушку, вселил под новую печь… После того на прежнем месте цепенело забытище. Отец с сыновьями ещё не раз туда приходили.
«Атя, а в Андархайне теперь царь новый сидит?»
Под лыжами курился тащихой саженный сугроб, погребальный курган былого уюта.
«Нет, Светелко. Никто венца не надел».
«Почему?»
«Потому что носить его трудно, больно и страшно. Ныне ещё паче прежнего».
«Почему?»
«Велик поднимешься, уразумеешь…»
Светел до сих пор, как лучший из оберегов, носил отломышек прокалённой глины от старой печи. Гадал, сберёг ли свой Сквара.
Твёржа привыкла веселиться и судить о делах на площадном кругу возле общинного дома. Сегодня, так уж случилось, сперва ребятня, потом взрослые потянулись улицей вниз. Твёржинские калашники, по уговору с затресскими, уходили на своё озеро творить воинские потехи. Былая воркотня по поводу ребячьих отлучек давно улеглась, отчего же переполох? А вот отчего. Парни вздумали везти с собой наставника, больного витязя Летеня. За пределами зеленца ждали снаряжённые чунки, велись последние споры, кому впрягаться сначала, кому потом. Но как ни близко к деревенской околице стояло Пеньково жильё, до снега ещё нужно было дойти. И Летень пошёл.
Снял с гвоздя плащ, помнивший дружинные дни.
В первый раз на своих ногах двор покинул.
То есть громко сказано — на своих. Слева глухого подпирал Светел. Хоть весь повисай, не дрогнет рука. Справа суетилась Равдуша. Робко приглядывалась: не бледен ли? Не устал сражаться с тягой земной?.. Сзади важно выступал Жогушка. Нёс на плече ладонь бабушки Коренихи. Ему до послезавтра мужиком в доме жить. Бабку с матерью ограждать.
А по сторонам почётными рындами шагали калашники! При копьях и щитах! Под знаменем, пыжившим храбрую снегириную грудь!
Как не выглянуть в калитку шествием полюбоваться! Как вслед не пройтись! Старенький отец большака, приятель деда Игорки, совсем было сдавший после проводов в Сегду, и тот слез с любимой завалинки. Вытребовал из дружинного строя правнука-воеводу. Придирчиво оглядел…
— Ступай уж.
Остался гладить бороду, задумчивый, строгий, довольный.
Возле запруды, откуда тянулся жёлоб на спускные пруды, подоспела Розщепиха. Чуть не опоздавшая к зрелищу и немало тем раздосадованная.
— Гордо жить стала, сестрица Ерга… — отдышавшись, попеняла она Коренихе.
Бабушка спокойно ответила:
— Гордовать не в обычае, а гордиться есть чем.
Ерга с Равдушей впрямь шли как на праздник. В обновках, расшитых яркими нитками, привозными из Торожихи. В опрятных берестяных лапотках. Прикрасы куплены трудами Светела и своими. Обувка — дома обрелась, усердием плетухана.
— Гордый обычай быстрей ржи заводится, — воздела клюку Розщепиха. — Или память у тебя, сестрица, малость жирком заплыла? Я сколько лет для твоих внуков последнего не жалела. А ты? Мои в гости забежали, уж и за стол не зовёшь…
Светел поймал тревожный взгляд Летеня. Мотнул головой: чепуха. Бабушке не впервой было рассударивать с Носыней.
— Так посади я их вечерять, — сказала Ерга, — ты, сестрица Шамша, опять криворядила бы. Я-де слух распускаю, будто внуков дома не кормишь.
— Укажи-ка мне семью гоить, — поджала губы Розщепиха. Обежала Корениху со Светелом, подобралась с другой стороны. — Я тебя, Равдушенька, было дело, красным рукавом попрекала… А ты, смотрю, вот-вот пояс справа завяжешь!
Пояс, выпущенный концами с правого боку, значил ожидание сватовства. Брови Равдуши жалко сломались, взгляд заметался. Носыня почуяла слабину, засеменила рядом, едко заулыбалась, взглядывая в лицо:
— Прежде Жигой по мужу звалась… Теперь как назовёшься?
Равдуша прикрылась рукой, хотела спрятать лицо, но было некуда, разве только у Летеня на плече. Светел даже шаг придержал. Оттереть бы злыдницу, на себя гнев её оттянуть… да как увечного бросишь?
— Может, завтра кику снимешь? Косу по-девичьи заплетёшь? На беседу с молодыми наладишься? — продолжала бесскверная вдовушка Розщепиха. Возвысила голос с горьким подвывом: — Ой же срама дождались…
Ей, верно, казалось — срамить Равдушу прямо сейчас возьмётся вся Твёржа. Людям нравится знать себя праведными, обличать чужой грех.
Не тут-то было.
…Клюшка вырвалась у неё из ладони. Шамшица грузно села наземь. Мир кругом звенел добротной заушиной, что вкатила ей дальняя сестрица Ерга.
— Мой сын тебе, дура старая, значит, задаром смертью погиб? — полетел на ту сторону пруда голос бабушки Коренихи. — Он жизнь скончал за день будущий! Чтоб в Твёрже дети орали, чтоб счастье велось! А ты бабу в цвету безмужием засушить посягаешь? Отыдь, говорю! И язык свой поганый с собой забери! С кем восхочет невестушка, с тем заживёт благословенно! А будет на то воля Небесная, ещё лебеди новых внуков мне принесут!
Шабарша уже подоспел на помощь сестре. Внук Гарко оставил чело дружины. Вместе с дедом взялся отряхивать великую тётушку от земли и растоптанной по берегу тины.
— Ты здесь что позабыл? — вдруг спросил Шабарша. — Почто щит бросил, бездельник? Воеводе где место? У подола бабьего?
Розщепиха охала, всхлипывала, каяла гонителей правды. Гарко облился жарким стыдом. Метнул глазами на Светела. Опёнок стоял такой же красный, беспомощный, виноватый. Каждый за свою бабку убил бы. Но ведь не брата?
Мудрый Шабарша выпрямился, провёл рукой по усам:
— Что шаг убавили, воинство? Опоясались к учению ратному, так не мешкать стать!
Озеро издавна звалось Лукошком. Раньше здесь рос самый лучший, узколистный ивняк для корзин. С северной стороны нависал глядный обрыв. Взрослые сказывали, в прежние времена его славно холило солнце. На тёплом песке грелись змеи, цеплял редкие облака беломошник…
Жаль, после Беды здесь не проклюнулось даже плохонького кипуна. Обрух год от года лишь грозней сосульками обрастал. Ну да ратное дело постигать всяко лучше в таком месте, после коего всюду как в избе на полатях.
Сегодня здесь впервые поднялся братский шатёр. Справили его затресские. Понятно, из рогож, вытканных сверх родительского урока. И что это были за рогожи! Кто сказал, будто из них кроить лишь нищие гуньки? Уж если не краше царской парчи, то вестимо прочней. Одно слово, не на продажу закладывали, для себя. Буря умается рвать, стужа не выстудит, оттепельная вода не промочит!
На озёрном льду, вдали от Равдушиных тревожных глаз, Летень попросил копьё. Опёрся на него, как на посох, начал ходить без подмоги. Пошатнулся, взмахнул руками, сел в снег. Светел подбежал, но витязь отрёкся:
— Сам встану.
И встал. И дальше пошёл. Снова зашатался. Окрепшими ладонями стиснул ратовище, зажмурился, вспотел, устоял. Светел, кравшийся в готовности подхватить, обрадовался, шагнул. Воин сразу оглянулся через плечо. Светел даже руками развёл. Глухой-глухой, а сзади не подойдёшь.
— Дядя Летень…
Такие простые слова витязь уже узнавал по движению губ, если чётко произносить.
— Что, ребятище?
— Как ты это делаешь?
— Делаю?..
Изустно объяснять показалось долго и муторно. Буквами написать? Об этом Светел вечно спохватывался после. Он и сейчас по привычке изобразил — телом, движением. Сперва Летеня, вцепившегося в копьё. Себя, прервавшего шаг. Снова Летеня и как тот обернулся навстречу.
Только продолжил ударом, назначенным повергнуть врага.
Летень рассмеялся:
— Ты, ребятище, как есть лицедей досужий.
Представления Светела неизменно удивляли и веселили его.
— Научишь, дядя Летень? Знать, кто сзади?
— Ты уже это умеешь. Все умеют. Только понимать не хотят.
— Я хочу!
— Значит, скоро постигнешь.
Остатки светлого времени растаяли быстро. Ребята поставили в шатре жаровню, стали разогревать домашнюю снедь.
Дозорные ходили кругом, прятались от ветра в убежищах, вылепленных из снега. Ждали смены, завидовали тем, кто грелся внутри, и в то же время гордились: вы нежитесь, мы воинствуем!
Скоро под кровом зазвенели гусельки Небыша. Наружу полетели голоса, не слишком стройные, зато громкие, полные молодой страсти, той, что порою двигает мир.
Под беспросветным небосводом
Клубится снегом темнота…
Каждая боевая дружина свою песню несёт. Почти как ремесленная артель. Разница в том, что у трудников песни — работницы, у витязей — воевницы. После Вагаши, где Светел обдирал струнами пальцы, славнуки взялись горланить «Воеводу». Творение Кербоги и теперь звучало над озером. Разгоняя холод и мрак, рдели угли в жаровне, а по рогоже шатровых стен скользила тень Светела.
Да не Светела уже!
Ступая через ноги калашников, по узенькому свободному пространству, ставшему бесконечными путинами Левобережья, брёл, хромая, раненый Воевода. Взятый врагами, измордованный, но упрямый и гордый!
Надо же было Летеню вовремя помянуть лицедейство. Всего словцо изронил, да волной подхватила то слово могучая песня Кербоги. Вынесла память на бережок, где дощатую подвысь вдохновенно попирали двое мальчишек. Два брата, темноволосый и жарый. Бог Грозы, Бог Огня. Младший вскидывал два меча, старший рвал незримые путы.
«За обоих нас я раны приму…»
Надо было видеть, как Светел крушил цепи, вросшие в тюремную стену! Подвернись под руку настоящие, и те разметал бы. Вот победно воздел кулаки, мало не снеся низкий кров. Потянулся на милый север, всё медленнее, слабея, увязая в снегу. Упал наконец, но и тогда приподнялся, простёр к родным холмам руку!
Глядя на Светела, Небыш сам взмывал выше головы. Посрамлял всё прежде достигнутое. Гусли кликали лебедиными стаями. Рокотали воинским кличем. Отзывались голосами близкой подмоги.
И всем было ясно: Воеводу несли на щитах покалеченного, изнурённого, но живого. Мчали в тепло родимого дома, где ждали мать с бабушкой и братёнок. Кто бы убедил далёких потомков, что песня подсказывала совсем иную кончину! Славнуки жаждали совокупной силой душ, чтобы Воевода вернулся. Стало быть, на самом деле так и свершилось. Ибо лишь так было правильно и хорошо!
…Когда воздух медленно перестал трепетать послезвучанием гуслей, а калашники вернулись в привычный мир, Светел сказал то, что только возможно сейчас было сказать:
— Дядя Летень, у нас разное бают…
Пришлось повторить несколько раз. Витязь наконец понял:
— О чём?
— А в которую войну это было. Одни говорят, когда Ойдриговичей отваживали. Другие… — Светел помолчал. — Другие… Прежних памятуют.
Летень пожал плечами:
— Крыло тоже Кербогу спросил, когда песню перенимал. Тот ответил: века считать без толку. Важно, что́ люди в сердце несут.
— А всё же?
— Кербога обмолвился, будто однажды пришлось ему много старых книг перечесть. Инно повести встретились, каких дотоле не знал. Про царей с царевнами да откуда великие имена повелись… В тех книгах и про мост Кровавый повесть была. С тех пор мы, когда там бываем, Воеводе кланяемся. И песней Кербогиной ему славу поём.
Калашники молчали. Переглядывались. Было зябко и жутковато. Шатёр с маленькой жаровней стоял один-одинёшенек, до ближайшей деревни — полсуток во все лопатки бежать.
«Возле моста никаких стен нету, — раздумывал Светел. — Может, иначе петь надо? „Не пропустив врага на Вен“… — и сам испугался: — Это я, околотень, кого поправлять вздумал?»
Гарко будто подслушал:
— Люди сказывают, андархи тоже про Воеводу поют. Только у них он будто бы с хасинами дрался.
Парни заулыбались:
— Пусть врут. Мы-то знаем.
Светел взял остывший уголёк, написал на ладони, показал Летеню.
— Боязное ремесло у Кербоги, — задумчиво проговорил витязь. — Когда твои песни расходятся, как круги по воде, одного слова хватит, чтобы язык усекли. Как деду Гудиму.
Небыш разворошил угли, спросил своё:
— Так Воеводу что… правда в железах? На торг рабский?
Светел кандалами замкнул на руках пальцы, угрюмо нахохлился. Повторил спотыкливый шаг пленника. Витязь кивнул:
— Это Кербога для красного словца вставил. Победное войско вёл Гедах, сын семьи, которую теперь зовут праведной. Он вспомнил о благородстве. Взял пленника в дом, приказал ходить за ним то ли жене, то ли сестре. Она, говорят, Воеводе потом сбежать помогла.
Гарко спросил:
— А правда, будто у царей временами дети родятся… точь-в-точь Прежние? Темноволосые, зеленоглазые?
Ребята стали смеяться:
— Отомстил Воевода!
— Андархи нам полторы деревеньки оставили пригульных, а мы им — вона!
— Только мы выродкам смеёмся, а первые Гедахи, говорят, круты были на расправу. Всех убивали.
— Ну и доискались себе на голову Беды. К нам-то брызгами долетело.
Шатёр полнился теплом. Вблизи жаровни даже дыхание паром не клубилось. Витязь оглядел хохочущих парней, всё понял без объяснений.
Один Светел знай хмурился. Повременил, тронул глухого за руку:
— Дядя Летень, а… с Крылом-то что сталось?
Витязь понял только после того, как Светел бросил пальцы к воображаемым струнам и, будто довершив песню, сронил голову на плечо, воздел руку в сторону, отпуская гулы на волю.
— Вот ты про что, — вздохнул Летень. — Нет, парень. Не знаю, как гусельки сиротства дождались. Только пальцы видел поломанные.
— Пальцы? — ахнул Светел. — Кто ж его?.. — Успел отчаяться: — Тоже не знаешь?..
— Это знаю. При мне было.
— Кто?!
— Лишень-Раз.
— Да за что же?..
— А не в час о побратимстве запел, от коего Ялмак отбежал.
Светел долго молчал. Наконец откашлялся.
— Ты меня, дядя Летень, жестокими науками наторяй. Чтоб я этого Лишень-Раза где встретил, там и убил.
Говорил он сквозь зубы, но витязь очень хорошо понял его. Стиснул руки, будто на что-то решаясь. Ответил неожиданно:
— И ты меня.
— Чему, дядя?
— Ремеслу. — Летень разглядывал свои ладони. — Твой брат ещё мал. Я в дружине больше не воин. Если с хлеба не го́ните, лыжи уставлять научусь. Мало чести праздновать, когда другие спину не разгибают.
Под утро Светел и Гарко вместе несли дозор. Сперва ходили молча. Потом Гарко сказал:
— Бабки наши что… теперь в ссоре пребудут?
Светел помолчал, подумал, ответил:
— Бабки наши век прожили. Умели рассориться, сумеют поладить.
Гарко тоже задумался.
— Ты, брат, Воеводу красно вывел. Аж дух занялся. А ведь ты… ну… — И понизил голос: — Гедах этот вражий — тебе родня?
В Твёрже редко поминали происхождение Светела. Зря ли говорят: и в бревне сучок лишний может найтись. Светел отмолвил:
— Я не про андархов с Прежними думал. Я героя представлял и недругов злых.
— Скучно без тебя будет, Опёнок.
— Этого не бойся, — засмеялся Светел. — Жогушка вчера «Лихо в Торожихе» с начала до конца сыграл. Под песню совсем верно бряцал и уже под драку пытался.
— Правда, что ли?
— Правда святая. Мама аж плакала.
— С чего ещё?
— Сказывала, соловушкой поёт. Сквариным голоском. Ему правда гусельки легко отзываются. А чего я не успею, Небышек преподаст.
— Бабам лишь бы слёзы точить, — скрывая чувство, пробурчал Гарко. — Небышек вон песню начал слагать. Про бабок наших. Смешную. — Гарко помолчал, перестал улыбаться. — Ты… вернёшься же?
— Сказано, брата выручу, к матери на порог приведу. Значит, сам с ним приду.
— А потом?
«Венец отеческий принимать… мораничей, за неправду их, как крапиву из огорода…» Светел обвёл взглядом еле видимый подветренный берег. Снова вспомнилось, как они со Скварой и атей бежали пустошами Левобережья. Ёлки, росшие то ли из двух корней, то ли из одного. Уверенное ожидание завтрашнего веселья… эх… Светел повёл плечами, гоня разбежавшийся по лопаткам мороз.
— Даже гадать не хочу, — ответил он честно. — Зарок исполню сперва, там видней будет.
— А всё же? Вот глянь, сядешь на государство…
Звучало несбыточно. Как скончание долгой песни, затеянной неопытным гусляром.
— Будет то, что будет, даже если будет наоборот, — сказал Светел. Встряхнулся, подпрыгнул на месте, хлопнул рукавицами. — Давай, что ли, брат-воевода, копьями на любки поиграем, руки-ноги оживим!
Царский выход
Царевна Змеда выплыла в переднюю комнату совсем неожиданно. Ознобиша с Галухой поздравствовали ей большим обычаем:
— Государыня…
У них ещё ничего не было готово. Ознобиша только застелил узорным покрывалом скамью. Видавший виды сундук попущеника, столь уместный в Чёрной Пятери на избитых столах, был чужероден среди изысканного убранства. Галуха открыл его, но гудебные снасти разложить не успел. Сарафан Коршаковны, неизменно чёрный, расшитый на сей раз цветами шиповника, прошуршал подолом мимо уткнувшихся лбов.
— Для чего ты перевесил ковры? — спросила царевна. — Я своей передней не узнаю́. Даже голос по-другому звучит.
— От моей госпожи не ускользнёт ни единая мелочь, — приподнял голову Галуха. — С позволения твоего царского преподобства, это ради верного биения звуков. Я убрал излишнее эхо…
Змеда с радостью согласилась быть хозяйкой выхода, всех принимать, привечать, потчевать. Её покои исходно были водоскопом, обширным и гулким. Изобретательность царевны наполнила каменный мешок теплом и уютом. Там, где когда-то собиралась дождевая вода, разгоняли сумрак светильники, переливались многоцветной шёрсткой ковры.
— Ради звучания ты пожертвовал красотой, но, может быть, гости простят меня, если ты должным образом их возрадуешь… — Коршаковна любознательно заглянула в сундук. — О! Я вижу среди утончённых снастей любимые простолюдьем. А это что там внизу? Никак гусли? Добрый Галуха, ты не забыл, какого гостя я принимаю сегодня?
Галуха ответил со всем почтением:
— Пусть государыня будет надёжна. Этот слуга сопроводит беседу знатных негромкими, всеми любимыми песнями, пришедшими из давних времён. Благочестный жрец не услышит гуслей, отрицаемых его верой, и даже их не увидит.
Змеда улыбнулась неожиданно лукаво:
— Достань-ка мне их, пока гости медлят.
Пухлые пальцы отважно побежали по струнам. Коршаковна играла верно и с удовольствием.
— Моя госпожа немало трудилась, овладевая приёмами…
— Батюшка приказывал заниматься, чтобы не оплошать перед дядей Аодхом. Потом однажды велел истребить в Еланном Ржавце все гусли. С тех пор я не брала их на колено. Будь я моложе…
— Не в обиду моей государыне, — помолчав, заметил Галуха, — мудрые говорят: впереди вечность.
Когда Коршаковна удалилась повелевать блюдницами, Галуха закрыл руками лицо:
— Владычица по грехам ум отняла! Почему я в эту дверь сразу не постучался? Не смекнул, что Гайдияр мне в чужом пиру похмелье устроит?
Какой такой пир, Ознобиша не понял, но пепел давних страстей явно ещё клубился. «Ветер говорил, слабый жалеет о несделанном, сильный — о сделанном. Глупо то и другое: обрати ум на будущие дела, чтобы не пришлось снова жалеть. Хочешь от Гайдияра уйти? Думай, попущеник, как Эрелису полюбиться…»
Царский выход — важная притча. Всякий, кто вхож, волен предстать праведному. Привлечь его взор. Попросить справедливости или службы. Гости начали собираться строго по чину. Красные бояре едва замечали Галуху, милостиво кивали Ознобише и не догадывались, кто их всех здесь собрал.
У дверей возник жезленик Фирин. Стукнул посохом:
— Благородные царевны Моэл и Моэн, дочери Хида, восемнадцатого в лествице!
Возвещать Фирин умел. Звучало как многолетье царской чете в святое брачное утро.
За спиной обрядоправителя мерцало золотое шитьё, искрился бисер. Девушки проплыли по ниточке, не поднимая глаз. Тонкокостные, ухоженные, безупречно красивые. Подолы изящно вились, отвечая «лисьему ходу».
В чинные разговоры исподволь вплёлся голос глиняной дудки, вроде той, что радовала исад. Растопыренные пальцы Галухи поднимались по два, по три, открывая и закрывая маленькие отверстия. Звучала хрустальная песня капели, бегущей по ледяным скалам. Ознобиша выдохнул с облегчением. Он-то спорил: не дело нищенской дудке на царском выходе свиристеть. «Нищенствует игрец, а не дуда, — упёрся Галуха. — Какой босяк тебе сыграет, чтоб глина пела, как серебро?»
Подле Фирина переминался нарядный отрок, тощее дитя удушливых подземелий. «Родича себе в помощники холит?» Мысленный лествичник тотчас раскрылся. Древо Фирина обрывалось на самом старике, но рядом тянулась ветвь сестры с единственной почкой. «Мадан! За его долги старый слуга на правеже умер…» Обрядчик строго взглядывал на племянника. Недоросль не замечал: красота царевен манила сильней дядиного искусства.
— Благочестный Люторад, сын святого Лютомера, чтущий закон Царицы Мораны!
Молодой жрец низко, почтительно поклонился знатным гостям. В тёмных волосах красивая седина, узкое, собранное лицо духовного делателя. Ознобиша сразу почувствовал себя маленьким, неприметным, ничтожным.
Сверкнуло перо на посохе Фирина, грянул в пол наконечник. Голос раскатился особенно вдохновенно:
— Третий наследник Огненного Трона и Справедливого Венца! Эрелис, потомок славного Ойдрига, щитоносец северной ветви, сын Эдарга, Огнём Венчанного! Добродетельная сестра его Эльбиз, сокровище Андархайны!
Харавониха созерцала царят сквозь счастливые слёзы. Как они выбирали наряды, как оттачивали походку!.. Из-под парчовых охабней казался изумрудный атлас. Эрелис выступал, вскинув подбородок. Эльбиз… Ознобиша ждал «лисьего хода», но царевна семенила потупясь, застенчиво приникнув к братниному плечу. Угловатый мальчишка, неведомо зачем всунутый в давящую ферезею… Галуха схватил дудку-двоенку, сопроводил выход Эдарговичей строгим воинским прославлением. Всё шло хорошо.
Племянник обрядчика забыл младших царевен, раскрыв рот уставился на Эльбиз. Фирин, кончивший возглашение, незаметно толкнул недоросля.
На другой руке Эрелиса, в складках подобранного рукава, разлеглась Дымка. «Когда в судебню зовут или в таимный покой, ты кланяешься обычаю, — сказал Ознобиша. — Здесь обычай твой. Ложку резать начнёшь, дети боярские за теслички возьмутся!» Эрелис выслушал. «Начну с малого. Не то пальцы порежут…»
Глиняная вагуда повела сдержанную хвалу. Малый царский выход шёл своим чередом. Дочери Хида вытащили из корзиночек пяльцы, Эльбиз — любимое бёрдо. Гости отдавали почесть хозяйке, кланялись Эрелису, комнатные девушки Коршаковны обносили их угощением. Это также был новый обык, утвердившийся в дворцовых пещерах: вкушать лакомства прямо с блюд, гуляя в палатах. Ознобиша ждал, что Люторад сразу заведёт беседу с его государем, но к мораничу подошла Змеда:
— Благослови мою домашнюю божницу, святой жрец.
Она хранила грамотку от Злата, прибывшую вместе с письмом Ветра. Даже мирволила Ознобише, поскольку он был из воинского пути.
— Добрый господин Фирин, — произносил между тем Эрелис, — ты усердно и дружелюбно служил нам сегодня. Как я могу вознаградить твоё искусство и труд?
Жезленик вытянул оробевшего недоросля вперёд:
— Пади перед праведным Эрелисом, малыш! Вот, государь, сын моей любимой сестры, вихрями Беды унесённой. Если сыщется у тебя порученьице, чтобы свет белый измерить и преданность оказать, уж ты про детище моё не забудь.
Взгляд царевича сделался прозрачным, обманчиво-рыбьим.
— Не забуду, славный Фирин. А служба для юного Мадана у меня, пожалуй, скоро найдётся…
Галуха украсил хвалу всеми мыслимыми цветами, пропел робко и смело, грустно и радостно. Звуки дудочки, как ловкие слуги, искусно вились меж людских голосов. Всё шло хорошо. Ознобиша взял с блюда шарик чего-то жареного, проглотил, но вкуса не понял.
— Ты права, государыня, дорогой ходили упорные слухи о разбойниках. Нам даже передали скорбную весть о гибели нашего единоверца Таруты, но никто нас не побеспокоил ни днём, ни в ночи, — рассказывал Коршаковне Люторад. — Владычица всемогущая оградила.
Племянник Фирина жевал постилу и знай пялился то на пригожих служанок, то на великих наследниц. «Стань сначала царственноравным, — позлорадствовал про себя Ознобиша. — Не службишки попроси — страшного подвига для дееписаний! А ты думал, дядин жезл тебе царевну доставит?»
Люторад низко склонился перед Эрелисом:
— Этот служитель Правосудной прибыл к стопам праведных из Шегардая, воздвигающего престол тебе, государь.
Третий наследник милостиво кивнул:
— Сядь со мной, радетель Матери Мораны. Поведай нам с сестрой о городе предков.
Эльбиз подхватила бёрдо с нитками. Покинула сестрёнок и тихо подбиравшихся к ним боярских сынов. Спряталась за спиной брата. Царевнам Андархайны несвойственно входить в дела правления, их не занимают разговоры владык, но мыслимо ли повесть о родном городе упустить!
Ознобиша огляделся.
Великий законознатель Цепир, пришедший заместком владыки, сидел отчуждённо, молчал. «Праздных сборищ не любит. Разум нечем занять, и больной ноге неудобно…» Ознобиша приблизился, поклонился. Встретил неприветливый взгляд.
— Этот райца лишь хочет поблагодарить тебя, правдивый Цепир. Я убедился: игра с отысканием козн замечательно сосредотачивает рассудок.
— А я думал, ты уже разорил всех зерновщиков на исаде, — желчно отмолвил Цепир. — Тебя постоянно видят среди немытых мезонек. Пристойно ли это твоему сану?
— Из немытых сирот, попади они в хорошие руки, могут вырасти толковые слуги для государя, — сказал Ознобиша. — Я свёл знакомство с одним юношей… В голодный год его ослепили отчаявшиеся родители. Бедняки надеялись, что бродячий игрец легче найдёт пропитание. Если бы его немного подучить…
— Так вот чем ты занимаешь своё время, молодой райца. Вместо постижения судебников и шегардайских старин устраиваешь судьбу нищего дударя. Это не он тебе пособлял скоморошью песенку сочинять?
Ознобиша поклонился и отступил, чтобы сразу угодить в общество Мадана. Обещанная служба словно загодя возвеличила юного Гриха. Ещё не начавшись, сделала первейшим приближённым Эрелиса, отодвинула всех прочих к слугам в людскую. Он откусил постилы.
— Верно ли, что в Шегардае возводят настоящий дворец?
Ознобиша ответил ровным голосом:
— Так говорят.
— Значит, скоро в дорогу?
— Когда государь повелит.
— Ты, райца, несдружлив. Праведному подобает советник, менее обойдённый вежеством, да и статью! Дядя говорит, тебя из жалости держат, до первой оплошки. У Ваана десять искателей на твой знак приготовлено!
Ознобиша успел мысленно родить немало ответов. От бьющих в хлюст — до таких, в которых Мадану ума не хватило бы ощутить яд. В это время за спиной что-то начало происходить. По ту сторону ковровых завес, в прихожем чертоге, стукнула дверь. Лязгнуло железо. Взвизгнула и умолкла дудка Галухи. Ознобиша обернулся, уже стоя между Эрелисом и входом, нащупывая черен зарукавника. Пальцы сразу разжались. Сражение, увиденное почти наяву, развеялось мороком. В передний чертог входил Гайдияр.
Похоже, Площадник шагнул прямо со стогн, давших ему прозвище. Старая кольчуга, облезлые сапоги. Потрёпанная накидка, измаранная грязью и ржавчиной. В чертоге затихли разговоры, все смотрели на воеводу.
— Я к тебе, великий брат, лишь поклон отдать заглянул, — усмехаясь в усы, проговорил Гайдияр. — Не всем же праздновать, когда в городе кошельки режут и воровские сговоры учиняют.
Галуха поднял упавшую дудку, но забыл, что с ней делать. Вцепился, как тонущий в протянутое весло. Взгляд метался по сторонам.
Эрелис невозмутимо указал на подушки:
— Присядь с нами, хранитель города, отважный брат и любимый друг мой. Дай себе отдых среди бескрайних трудов.
Гайдияр не заставил упрашивать. Сел, с удовольствием вытянул ноги. Принял у Коршаковны тонкий фойрегский кубок.
— Ты, старший брат, видишь суть: труды мои бесконечны. Люди не спешат предаться добру, а верных сподвижников раз-два и обчёлся… Ты ещё убедишься, как тяжко, когда изменяют обласканные. Один знамя целует, потом чуть что — из войска бежит. Другому даёшь кров, пускаешь к столу, а он уже завтра в чужие руки глядит. Ищет, где жирней подачка перепадёт… Что же, старший брат, твой гудец так долго молчит? Прикажи, пусть играет. Без песен вино скучно и лакомства не сладки.
С удовольствием откусил рыбного пирога, запил щедрым глотком.
— Продолжай, любезный Галуха, — сказал Эрелис.
«Продолжай! — мысленно взмолился Ознобиша. — Закрой глаза и продолжай! Здесь нет ни души, ты лишь упражняешься!»
Его собственный первый день в Выскиреге. Порядчики, бутырка, тень Лихаря. Другой день, поближе. Вскинутые щиты… голова на колу, шкура на воротах расправы… Великая, древняя, грозная власть. Беспощадная, если нечаянно потревожить.
Под взглядами всего выхода несчастный игрец поднёс дудку к губам. Зажмурился. Начал самую простую попевку, которую, пожалуй, сыграл бы и Ознобиша. Довёл до середины… сбился. Вздрогнул, словно стрелу поймав. Выправился, доиграл. Начал сызнова. Нежная, трогающая сердце голосница звучала отрывисто, обречённо. Гайдияр похваливал вино, весело рассказывал какой-то уличный случай. На Галуху больно было смотреть. Ознобиша нутром чувствовал, что́ будет дальше. Игрец сбился опять. На том же месте. Выправился, продолжил.
— Право тебе ходить, законоискусник Мартхе, — сказал Люторад. — Люди, приверженные истине, радуются, видя нашего единоверца за плечом наследника Шегардая.
Ознобиша вежливо поклонился:
— Да будет Справедливая довольна тобой, благочестный жрец.
Они стояли друг против друга, держа руки убранными в широкие рукава.
— У тебя, правдивый райца, внешность северянина и повадка выученика воинского пути, — сказал Люторад. — Ты, верно, из сирот Левобережья, принятых под крыло моим добрым другом Ветром?
«Добрым другом!..»
— Мой господин весьма сведущ. Однако этот ученик пришёл на порог Владычицы немного не так, как остальные. Меня взяли на смену старшему брату.
Взгляд Люторада стал очень пристальным.
— О, вот как! Родитель столь крепко верил Владычице, что решил второго сына Ей посвятить?
«Да ты, жрец, ничего толком не знаешь. Был бы Ветер в самом деле твой задушевный друг…»
По счастью, братейка давно изобрёл способ напускного бесстрастия. Ознобиша вообразил копчёного окуня. Горячего, сочащегося душистым жирком. Сосредоточился на его вкусе во рту… Даже чуть улыбнулся. Ответил ровным голосом:
— Случилось так, что мой брат был казнён за отступничество. Я стараюсь служить Правосудной с честью и верой, как и ему следовало бы.
— Теперь я припоминаю горе, омрачившее дни великого котляра, — проговорил Люторад. — Я восхищаюсь тобой, правдивый Мартхе. Ты должен был явить несравненную одарённость, помноженную на великое усердие. Как вышло, что ты не свернул на путь озлобления?
Скрывать правду было бессмысленно. Люди всё всегда знают. Особенно о тех, кто на виду.
— Злые мысли не миновали меня, — признал Ознобиша. — Я шёл в книжницу, подумывая спалить её, но вначале решил найти книгу, сгубившую брата. Так я напал на песню про царевну Жаворонок и воина Сварда…
Люторад почему-то вскинулся, будто при нём крамольную «Умилку» взялись хвалить. Странно. В Чёрной Пятери песня о подвиге Сварда не считалась запретной.
— …и открыл в старинных писаниях свет, силу и красоту, — внимательно наблюдая за жрецом, договорил Ознобиша.
Дудка вновь произвела грешный звук. Несчастный Галуха, как стреноженный, всё силился сыграть песню чисто с начала до конца. И… не мог пройти заговорённого места. Знатные гости уже ждали ошибки, смеялись, весело хвалили гудилу.
— Святые слова ты молвишь, брат по вере, — собравшись с мыслями, вновь начал жрец. — Твой путь к свету Матери начался утратой и гневом, но ты вышел из мрака. Увы, соблазны скоропреходящего дня слишком многих отвращают от духовного блага. Простецы никак не поймут, что длят наказание себе и другим. Верно, ты согласишься со мной, что долг сильных этой земли — всемерно приближать возвращение солнца?
— Счастье и благоденствие подданных есть смысл царства, — сказал Ознобиша. — Так заповедал ещё славный Эрелис, первый этого имени и предок моего государя.
— Люди связывают немало надежд с именем Эрелиса Пятого, восприемника былого величия. А дети Владычицы видят в тебе брата, который их не оставит.
Ознобише сжала сердце тоска. Почти как в разговоре с Галухой возле бутырки. Вот они, тягостные испытания райцы!
— Без сомнения, мораничи обретут у ступеней трона милость и справедливость, достойную славных государей былого… — Ознобиша знал: его дальнейшие слова жрецу опять не понравятся, но сказал всё равно: — Как и верные иных Богов, правящих Андархайной.
— Такое рвение к вере тебе преподали в котле? — помолчав, спросил Люторад.
— Мне преподали служение истине и верность господину. Советник пребывает вне племени, где родилось тело, вне веры, воспитавшей дух. Праведные цари признаю́т множество поклонений. Так ведётся ещё с древних войн, когда союзные народы молились врозь, а в битву шли вместе.
Люторад ответил с безупречной любезностью, не выдав разочарования:
— Быть может, правление в Шегардае наведёт третьего сына на благотворные размышления. Тем более что нынешний предстоятель воистину свят.
Царевич Гайдияр опрокинул последний кубок и встал. Поправил налатник. Стёр улыбку, вновь становясь суровым Площадником. В чертоге сразу стихли все голоса.
— Веселись, великий брат, а меня дело ждёт.
Эрелис учтиво ответил:
— Удачи тебе, славный брат, отважный хранитель спокойствия.
Гайдияр попрощался малым обычаем, коснувшись рукой ковра. Провожаемый поклонами знати, миновал растоптанного Галуху, не посмотрев. Когда закрылась дверь, тот медленно опустил дудку. Дрожащие пальцы, пустой взгляд. Ознобиша много раз видел страх, но не такой. Это была уже-не-жизнь утки, которой хозяин завёл крыло за крыло и поднял тяжёлый косарь. «А я ему помочь думал…»
— Отдохни, добрый гудила, — сказал Эрелис. — Освежись угощением и питьём.
Галуха попытался сесть. Залубеневшие колени сперва не хотели сгибаться, потом подломились. В палате возобновились разговоры и смех. Ознобиша повернулся к Лютораду:
— Да пошлёт Владычица доброму старцу ради нас ещё много земных лет. Мы надеемся, благословивший первый крик государя благословит и его рождение как правителя.
— Истинные слова. Многие оставили предубеждения, встретившись со святым.
«Благой дедушка всегда стоял за обиженных, не спрашивая о вере…» Ознобиша сотворил знак Правосудной:
— Кому судить о святости, как не тебе, достойный сын Краснопева! В Чёрной Пятери, уходя на орудье, ищут правду духа в молельне во имя твоего отца. И тебе прочат высокое место под рукою Владычицы.
Они поклонились один другому. Лютораду улыбалась гостеприимная Коршаковна. Молодой жрец вернулся к ней и к Эрелису.
— Люди говорят, шегардайский храм славен хвалами, — припомнил царевич. — Не доведётся ли нам услышать песнь веры из тех, что любезны благому предстоятелю?
Люторад задумался на несколько мгновений.
— Если таково твоё желание, государь, позволь возгласить одну, достигшую нас недавно, — сказал он затем. — Я, в духовной слепоте, полагаю её слишком вольной и мирской… это как бы не совсем даже хвала… но мудрый предстоятель снисходительно усматривает в ней пользу. Кроме того, она здесь многих порадует, ибо пришла из воинского пути.
Говоря так, Люторад с улыбкой поклонился Коршаковне, ведать не ведая, как встрепенулся у него за спиной Ознобиша. «Сквара! Братейка!»
Люторад запел верным голосом, обязанным упорным занятиям много больше, чем природному дару.
К должной поре плодоносит любой посев…
Если живых постигает всевышний гнев,
Кто-то припомнит, всегда ли был прям и прав,
А у другого лишь станет чернее нрав.
Кто-то последним куском накормит сирот,
Ибо иначе кусок не полезет в рот,
Чья-то, напротив, в кулак сожмётся рука:
Выпросишь у такого только пинка.
Гонят оборвышей прочь от сытых палат,
Будто в случившемся кто из них виноват.
Будто в два раза полнее станет лабаз,
Если не видеть голодных сиротских глаз…
Ознобиша понял, почему Люторад избрал именно эту «вольную и мирскую» хвалу. Она просто была несравнимо краше других. И словами, и голосницей. А ещё, послушав её, хотелось творить добро. «Осуждай меня сколько хочешь, строгий Цепир. Я прав…»
Что́ твоя сила, кулачный боец честной,
Если ты за бессильных не встал стеной?
Если жестоких обидчиков бедноты
Кто-то другой разогнал — почему не ты?
Жрец, оглянись! Вот оборвыш мимо прошёл.
Лоб хоть совсем расшиби о храмовый пол,
К Небу на крыльях молитв не взмоет душа,
Если осталась пустой ладонь малыша.
Каждый в урочный свой час шагнёт за черту.
Сделает шаг, трепеща на Звёздном мосту.
Вот когда праздное золото сундуков
Душу закрепостит прочнее оков!
Если ж чужой не была чужая беда,
Слёзы убогих точились не как вода,
Сколько бы тяжких грехов ни начислил жрец,
Смех и свобода спасённых — тебе венец!
— Это уже не первая достойная хвала, обретённая в Чёрной Пятери, — довершил Люторад. — Наш добрый друг, великий котляр, поистине достоин прославления. Он учит детей воинского пути служить престолу не только вооружённой рукой, но и словом.
Ознобиша перебрался поближе к Эрелису и Эльбиз. Царский выход длился.
Тремя днями позже Ознобиша стоял на выскирегском привозе. Время вернулось! Фыркали, чуя снег вдалеке, запряжённые оботуры. Купец Калита в сопровождении писаря обходил поезд. Проверял перед дорогой товары, телеги, людей. Прямо у колёс крутились пронырливые мезоньки. Чего не выпросят — украдут в суете. Ознобиша и Галуха приглядывали, как грузили в оболок расписной короб. Нетяжёлый, но довольно объёмистый.
— Ты куда теперь, наставник? Может, всё же постучишься в Невдаху?
Игрец зябко кутался в шубу, хотя до морозных мест ехать было ещё полдня.
— Нет уж, — пробормотал он, глядя в сторону. — Хватит с меня котла.
«И от праведных куда бы подале, — добавил про себя Ознобиша. — Мыслил из рук хлебушка поклевать, самого чуть не склюнули…» Галуха подтвердил его мысли:
— Думаю, пока в Шегардай. А там, глядишь, была не была, с кощеями за море.
— Говорят, в Аррантиаду стали переселяться богатые, — кивнул Ознобиша. — Найдётся кому твоё искусство вознаградить.
Галуха вдруг спросил его:
— А тебе у твоего царевича надёжно живётся?
«Эрелис взрослел вдали от дворцов. Он видел смерть и чтит павших ради него. Он говорит, знатные без простолюдья — голова, лишённая плеч…»
— Этот райца не надеется отслужить его многие милости и каждодневное заступничество.
Галуха вздохнул, досадуя:
— И дёрнуло меня предпочесть зрелого государя… Э, да что теперь.
— Погоди, — сказал Ознобиша. — Меч Державы слывёт скорым на гнев, но все соглашаются: закон для него свят. Скажи, что́ мне следует знать? Отчего ты в его присутствии забыл ремесло?
Галуха уставился в сторону. Поджал губы. Ознобиша повторил:
— Спрашиваю, ибо причина может сказаться на моём государе, а я бы этого не хотел.
Галуха огляделся. На всякий случай повёл Ознобишу прочь от поезда. Здесь под ногами хрустела россыпь битого камня, покрытого ржавым налётом, серым лишайником.
— Я кое-что видел, — шёпотом начал игрец.
Прозвучало так, что у Ознобиши по плечам разбежался мороз.
— Помнишь, — продолжал Галуха, — когда тебя привели порядчики, государь велел вооружить недавно взятых разбойников?
— Как не помнить…
— Позже он ещё не раз повергал их, доказывая могущество различных приёмов. Сочтя, что пленники слишком отчаялись и стали слабо противиться его руке, он с ними покончил. — Галуха сглотнул, помолчал, решился: — Он встал… — Толстяк попытался изобразить грозную стойку. — Вот так выдохнул… и… И что-то погасло. Я не знаю, Мартхе. Они просто умерли. — Галуха оттянул ворот шубы, словно тот давил ему шею. — С того дня я себе казался пойманной мухой. Сейчас сомкнётся кулак… — Галуха содрогнулся, прижал руку к груди. — Да благословит Небо твоего государя, купившего мне место в поезде…
Ознобиша с усилием подавил страх, казалось бы давно пережитый. Древняя власть. Грозная даже в милости, смертоносная в гневе.
«Да кто бы Эрелису денег дал платить за тебя! Царевну благодари. Она на торгу мои начертания города купцам продаёт…»
Окул уже шёл вдоль поезда, покрикивая:
— Поспешай, не отставай, в путь выступай! Оглянись, поклонись, о возвращении помолись!
— Ни за что не вернусь, — содрогнулся Галуха. — Помолюсь лучше о том, что ждёт впереди. Прощай, Мартхе.
— Прощай, наставник.
Со скрипом провернулись колёса головной телеги, за ней потянулись остальные. Дорога шла вверх. На вершине долгого изволока, в Ближнем перепутном дворе, телеги поменяют на сани — чтобы снова встать на колёса лишь у Невдахи, где берёт начало спуск к Подхолмянке. Тучи, плывшие с Кияна, на возвышенности задевали землю. Клочья тумана то прятали удалявшийся поезд, то вновь открывали. Когда глаз перестал различать шубу Галухи, шагавшего рядом с телегой, Ознобиша повернулся, пошёл назад в город.
Верхние зевы жилых пещер некогда служили для праздничных выездов царевичей и вельмож. В старину их перекрывали резные ворота, слева и справа почётными рындами высились изваяния героев и полководцев. Теперь — большей частью обрушенные. Умирающий город не находил сил восстановить былые прикрасы. Из каменных рук, ног, голов пополам с простыми обломками сделали загоны для оботуров. Косматые тягачи облизывали властные лики под пернатыми шлемами. Лакомились солью, осевшей из морского тумана.
Зримое отражение могущества праведных, сметённого пламенем Беды.
Неколебимо стояло лишь несколько изваяний. Трёхсаженный Ойдриг Воин держал на ладони резной город с башнями и дворцом. Плывущая мгла омывала сурово-красивые черты, делая Ойдрига похожим и на Эрелиса, и на Гайдияра, и на владыку Хадуга. Молодой советник низко склонил голову. Ознобише не очень хотелось кланяться завоевателю Левобережья. Райца Мартхе чтил строителя Шегардая и предка своего государя.
Он ещё постоял у входа в пещеры, силясь представить, как, наверное, уже скоро выйдет отсюда вместе с Эрелисом и Эльбиз. В дорожной одежде. Последний раз вдохнёт морской ветер. Оглянется…
— Проводил? — спросил Эрелис. Ножки низкой скамеечки тонули в опилках и мелкой стружке. Чёрная дуплина давно обратилась кружевной башенкой в три десятка сквозных окон. Царевич обтёсывал заготовку для деревянного образка. Подгонял по размеру оконца у основания башенки.
Эльбиз сидела, обложившись поличьями, доставленными из книжницы. Раздумывала над внешностью и одеждой исконного отца всех царей, братниного тёзки.
— Проводил, государь.
Эрелис отложил резачок.
— Я со страхом ждал необходимости карать, но теперь вижу, что и миловать не умею. Взявшись служить на моём празднике, Галуха чаял радостной перемены в судьбе. А я даже не смог защитить его от страха перед Гайдияром. Наверно, следовало щедрей воздать ему…
— Вознаграждаются не намерения, а дела, — сказала царевна.
Ознобиша добавил:
— На воинском пути говорили: в кругу плясать всякий горазд, ты спляши, когда над головой стрелы свищут. Нельзя избавить от страха. Галуха просил испытать его искусство и не выдержал испытания. Тебе впору бы наказать и меня, ведь это я в нём ошибся.
«И ещё мы оба по носу получили. Ты от Гайдияра, я от жреца. Дерзали судьбы вершить, а сами — что снежинки на могучем ветру. Котята, встрявшие в игры взрослых котов…»
Эрелис долго молчал, раздумывая над словами советника. Эльбиз перекладывала книги. Вот юный всадник летит на врага, возглавляя таких же яростных и безусых. Вот дебелый властитель на престоле. Какой лик предпочесть?
Царевич заговорил наконец:
— Правда в том, что нам преподали урок. Гайдияр, мне доносят, пойманных бесчинников на радостях отпускает, даже не избив. А ты после разговора с Люторадом впервые проиграл мне в читимач.
Это была сущая правда. Ознобиша ответил:
— Котёнок, подаренный Злату, наверняка зализал первые шрамы, становясь грозой нечисти. Я помню, ты впервые предложил Высшему Кругу суждение, государь, и после едва дошёл до покоев. Теперь ты окреп. Воссел с ними как равный. Владыка Хадуг вслух гадает, сумеет ли без тебя обойтись!
— Владыка снисходительно посмеивается надо мной.
— Владыка, я думаю, полон великих надежд. Вот учитель братейку всё горем луковым да чудом лесным! А Златово орудье вручил, ибо нет лучшего ученика! — «И песни его от костра к костру по свету летят…» — Ты поднимаешься, государь. Почтенная Орепея вновь служит вам с сестрой. Благородный Невлин вот-вот распорядится о телохранителях, близких вашим сердцам.
— Сестра выплакала, — буркнул Эрелис.
Эльбиз облюбовала среди кучи книг одну и разглядывала её. Красуясь на неправдоподобно мощном коне, Первоцарь метал огненную стрелу в крышу дома, похожего много больше на дикомытскую рубленую избу, чем на передвижную вежу хасинов. Для чего метал? Ждал, чтобы легко вспыхнул земляной кров, поросший травой? Да и пленники уже на коленях, связанные, беспомощные. Бабы, дети. С ними ли воевать могучему красавцу, властно вздыбившему коня? Только если братья и мужья перед гибелью как следует насолили андархам…
— Не веришь, государь, — признал Ознобиша. — Может, оно даже к лучшему.
— Почему? — одним голосом удивились царята.
— Потому что первая звезда верней различима, если чуть-чуть мимо смотреть.
Письмо Люторада
«Милостивый господин и друг мой, здравствовать тебе счастливо премногие лета! Пишу, побуждаемый бесконечно скорбными обстоятельствами, удаляющими меня от служения в стенах, помнящих шаги моего святого родителя. Возвращаясь из Выскирега в Шегардай, я испытывал искушение повернуть сани и тотчас ехать к тебе, хотя бы на несколько дней. Увы, роскошь подобного путешествия мне сейчас недоступна, ибо всеми любимый наш предстоятель, да улыбнётся ему Владычица, не сегодня завтра примет Её поцелуй. Будучи почтительным сыном, я боюсь надолго оставлять старца, тем более что он ещё не благословил меня, назначив служение. Должен сказать, многие видят меня преемником благочестного, хотя сам я полагаю нескромным на сей счёт даже гадать.
Как бы то ни было, людская молва, вслух именующая меня, в скором времени, предводителем мораничей Шегардая, открыла мне в стольном городе немало дверей. Государь Эрелис, третий наследник Андархайны и будущий правитель нашего города, почтил меня малым выходом и удостоил беседы. Отнюдь не себе в похвалу, но лишь к земной славе Матери нашей замечу: принимать выход изволила благородная Змеда, дочерь усопшего восьмого наследника. Милостивая царевна была со мной бесконечно ласкова, господин мой, ради тебя и твоей заботы о её единокровном брате, сущем вне царской лествицы. Итак, эта забота доставила нам сподвижницу, драгоценную среди праведных.
О моём приходе гостям возвестил сам великий жезленик, чего, помимо меня, скромнейшего служителя Матери, удостаивались лишь потомки царской семьи. Моё равнодушие к внешней чести ты хорошо знаешь, но как не воспламениться надеждой, что наши духовные истины скоро освятят знамёна царей!
Не стану перечислять достоинства государя Эрелиса и его честнейшей сестры, они тебе, несомненно, в полной мере известны. Напишу о том, что отяготило моё сердце тревогой.
Господин мой, друг, жаркий единоверец! Я нимало не сомневаюсь: в Выскиреге у тебя довольно глаз и ушей, готовых сообщать о делах первых и последних людей, от высших царедворцев до самых подлых бродяг. Всё же, надеюсь, тебе будет небесполезно это письмо, ибо речь о твоём, господин мой, бывшем ученике.
Как я понял, сей унот, именем Мартхе, уже некоторое время оставлен твоим каждодневным водительством. Знай же: свобода пошла ему отнюдь не на пользу. Насколько разумен и благороден молодой государь, настолько же, к прискорбию моему, неспособным к высоким делам я нашёл его райцу. Увы! Нечестивец с первых слов исповедался братом отступника, казнённого смертью. Я встревожился, не заметив даже тени смущения и стыда, подобающих признанию в подобном родстве. Более того, юный Мартхе, против всякого разумного ожидания, наполнил свой голос скорбью и гордостью, рассказывая о брате. Едва ли не прямым словом отрекаясь от Матери Первосущной, брат казнённого почти открыто сомневался в правости твоего суда. Сколь я понял, молодой райца намерен употребить сан, вручённый во имя Владычицы, на очищение памяти поругателя святых начал. Как говорят, ради этого он затеял странные разыскания, сутками напролёт роясь в книжнице Выскирега. По словам верных людей, Мартхе складывает найденное в тайный сундук, видимо опасаясь, что записи попадут в руки чтущих котёл и разоблачат его помыслы. Его добычей уже стала презреннейшая из книг, которую истинно верному надлежало бы уничтожить немедля. Полагаю, Мартхе ищет мести, стремясь опорочить как нашу веру, так и верность котла. Это тем более пугает меня, что ум его несомненен; я сам в том убедился.
Что ещё тревожнее, оный райца, с неведомой мне целью, пугает царский двор расспросами о последних днях перед Бедой, сугубо любопытничая о неустройствах, омрачавших в то время жизнь праведных. Он не стесняется донимать вопрошаниями даже столь значительных людей, как добрая царевна Змеда и праведный Гайдияр, четвёртый в лествице, не говоря уже о законознателях и простых горожанах. Боюсь, если его намерениям будет дана воля, твой ученик породит смуту ещё хуже Эдарговой.
Суди сам! Недавно в городе имела хождение крайне непристойная песня, порочившая четвёртого сына. Для меня очевидно: Мартхе толкнула к сочинительству зломерзкая книга, наполненная семенами раздора. Карающую длань Меча Державы удержало лишь благородное нежелание огорчать хозяина райцы, своего праведного брата. Итак, блудный Мартхе без раздумий привносит раскол в жизнь царской семьи, что повергает нас в ужас.
Беседуя со мной, он всячески намекал на своё особое дружество с неопытным государем, охотно склоняющим ухо к его мнению и советам…»
Прибытие дружины
— Идут!.. Дружина идёт, видели!..
Летень, по обыкновению сидевший у Светела в ремесленной, чуть не вперёд хозяина обернулся к двери. Жогушкиного крика он не расслышал, но босые пятки на деревянном полу восприняли топоток.
Светел одичало вскочил. Выскользнула из пальцев заготовка обода для очередной лапки. Упругая и сильная деревяшка стала распрямляться с радостной быстротой освобождённого лука. Светел увидел свою ладонь, поспевшую на перехват. Мысли заметались проворней вспугнутых белок. Уже? Это как?.. Почему сроку не дождались?
Он вдруг с ослепительной ясностью понял, что не выучился даже ногами верно переступать, какое там обороняться и бить.
И дядю Летеня не успел делателем наторить.
Это было куда важней и обидней. У Сеггара полна дружина наставников, знай учись… а витязю кто теперь Пеньковы узлы передаст? Заветное косое плетение, коего повторить даже затресские рогожники не берутся?..
И что за кукол выпестует Жогушка, взявшийся помогать Коренихе, Светелу уже не увидеть…
Вот сколько всего! — в один краткий миг, пока шустрый братёнок одолевал сени. Наконец сунулся в дверь:
— Царскую видели! За Торожихой! Мозолик вести принёс!..
Светел, точно старый дед, осел на скамью. Внезапно пропало желание тотчас пытать Летеня о хитром замахе из-за плеча, сулящем неотразимый удар. Расхотелось поспешно доучивать витязя ремеслу. Не было смысла даже высчитывать сроки, сравнивая летучий ход Мозолика, первого лыжника Кисельни, с метельной, волчьей побежкой, подсмотренной у Калинова моста.
Хотелось, пока можно, зажмуриться и просто сидеть, напоследок вбирая звуки, тёплые запахи, прикосновение дома. Чтобы когда-нибудь позже, в неведомом и недобром краю, разогнать насущные думы, прикрыть глаза…
Нестомчивый бегун был долгоногий, русоголовый, весёлый. Он тоже хотел сам увидеть дружину, о которой прибежал возвестить. Хотел проводить Светела и дома про то рассказать. Поэтому задержался.
Ахов и охов вокруг нежданного налёта Мозолика Твёрже хватило на несколько дней. Девки так и вились.
— А что левый глаз красный, гостюшка дорогой?
Парень улыбался:
— В лесу веточка отлетела. Соринку покинула, доселе свербит.
Его схватила дюжина милых рук.
— К бабушке Ерге отведём! Промоет пусть, чтоб взоры сокольи не затуманились.
И выполнили угрозу. Всем девьём ввалились на Пеньков двор. Корениха не поскупилась заварить щепоть сухих лепестков. Глянула под веко, нахмурилась:
— Зачем трёшь, дурень?.. Светелка зовите сюда.
Пришёл Светел. Крепко взял в ладони голову Мозолика.
— Да не побегу, — заворчал тот, жалея, что сдался девкам на милость.
Твержаночки ахали, сокрушались. Каждая своеручно гладила крепкое плечо, облачённое пушистой рубахой.
Тёплые одёжки, затканные невесомым птичьим пухом, умели творить только в Кисельне. Чуни, платы, поддёвочки! Большак Шабарша когда-то привёз из Торожихи многоценный гостинец: безрукавку. Ясно, брал для жены, но надела сестрица Шамша. Жена ведь что? У ней муж есть, чтоб подарки дарить. У неё-то всё будет. А вот у сирой вдовинушки…
— Что ж тётка Розщепиха не принарядится? — судачили жёнки. — Пусть бы знали Твёржу! Не плоше иных живём!
— А она к одёжке паренька присмотрелась. Теперь сомневается, её-то не из мелкопушья ли.
— Сравнила тоже! Его — вся повытертая. Не красы-басы ради, для гревы в лес надевает.
— И что? Драному перу с чистым пухом всяко рядом в сундуке не лежать…
Люди более основательные, не смущаемые бабьими пересудами, рядили о своём.
— Слыхали, мужики, что Мозолик сказывает? Неладно в Левобережье.
— Ойдриговичам не сидится.
— А то! Кровного отпрыска в Поруднице поселили.
— Сеча, говорят, немалая была, народишку полегло — страсть…
— Завтра городок срубят, войско домосидное приведут.
— А там и на Коновой Вен.
— Брось, друже. У них в Шегардайской губе шаечка гуляет. Не до нас им.
— Вот они на этой шаечке силушку попытают, а после и решат старые времена вспомнить!
Широкий мир, где сильные люди раздвигали головами тучи, ещё вчера таился за тридевятой рекой. Сегодня отдалённое пограничье как будто приблизилось к маленькой Твёрже. Заклубилось вместе с туманом прямо у тына. Выгляни за ледяные валы — а небываемое того только и ждёт!
И никто не знал, добра или худа от таких перемен чаять.
Полную седмицу у Светела всё валилось из рук. Бабкину стряпню глотал не жуя, не чувствуя вкуса. Только думал, садясь, не этот ли ужин станет самым последним.
На восьмой день он вытащил во двор саночки.
Ласка с Налёткой тотчас принюхались. Нашли всего один алык, едва над ним не подрались.
— Цыц! — рявкнул Светел.
Вышло грозно. Виновницы отбежали, припали к земле, умильно завиляли хвостами. Светел уставился в пустой кузов. Хороши вышли саночки. Лёгкие, прочные. Как раз день за днём скорым ходом впрягшись бежать.
Золотые гусельки дожидались в берестяном чехле, закутанные для дороги.
«Ведь не их первыми вгружать? А что тогда?..»
Ну не лапки же, сплетённые по зароку.
Отчаявшись, Светел вынес запасной потяг. Бросил на дно кузова. Постоял ещё, ничего не придумал. Сам сел на санки. Хитрая Ласка подобралась первая. Носом тронула руку, обрадовалась, полезла на колени, за ней Налётка. Обе мощные, широкотелые, одна в Зыку, другая в мамку Пескуху. Как не улыбнуться, не приласкать? Светел обнял две мохнатые шеи, сукерьюшки тут же опрокинули его вместе с санями. Барахтаясь, он расслышал тревожное глухое мычание, катившееся по земляным крышам. Потом — Велеськин заполошный вопль:
— Дружина идёт! Светелко, дружина идёт!..
Царских ждали со стороны Торожихи, а явились с заката. И заприметили их, вестимо, калашники, топтавшиеся дозором на ледяных валах. Увидели сквозь морозную дымку, как на краю леса распахнул серые крылья Поморник… Протрубили в длинный рог, склеенный из берёсты.
Когда Царские поравнялись с морозными амбарами, у захаба ледяных валов стояла вся Твёржа. Мужики во главе с большаком. Бабы за спинами, девки, любопытная ребятня. Гордые калашники по верху валов — при снаряжённых луках, копьях, плетёных щитах. Плескал на ветру, летел встречь Поморнику бесстрашный Снегирь. Светел стоял внизу с Летенем, больно стиснувшим плечо.
Дружина замедлила шаг. Полтора десятка лыжников, все в густом инее после бедовников и морозного леса. Серые, потёртые людишки, не на что посмотреть. Светел глаз не мог отвести. Впереди Сеггар Неуступ, Ильгра со знаменем… насупленный Гуляй… Кочерга, молодой Крагуяр… белянушка Нерыжень, полный ревности Косохлёст… «А раздумают принимать? Дядю Летеня заберут да уйдут себе?..» Стылым ветром ожгли неизбежные смешки твержан. Светел выпрямился. «Особняком возвращать брата уйду…»
Воевода сбросил лапки, покинул своих. Перегнулся в поясе, малым обычаем приветствовал шагнувшего навстречу Шабаршу.
— Можешь ли гораздо, отец племени… — И добавил с едва приметной усмешкой: — Вот, на калачи к тебе завернули. Принимай, коли не шутишь.
Здесь, в Твёрже, его чужой говор так резал ухо, что Светел едва не оглянулся на мать. Наверняка схватилась: кому дитятко отдаю!
— Повеселу дошёл, государь воевода? — кланяясь, отмолвил большак.
— Повеселу, стало быть, — прогудел Сеггар. — Вижу, товарища моего сберегли.
Летень выпустил плечо Светела. Где ж утерпеть! Шагнул вперёд, к своему воеводе, к знамени, к побратимам. Легко, свободно шагнул, так что даже Светел в чудо поверил. Бывает же, перебитые крылья в небо возносят. Однако миг жил кратко. Летеня повело влево, неловко, беспомощно. Светел подхватил: я те дам, срамиться прилюдно.
И заметил по лицам, по взглядам: витязи сами хотели поверить. Едва не поверили.
— Пожалуй к очагу, друже Неуступ, — говорил между тем Шабарша. — Хлеба преломи да поведай, что на белом свете слыхать.
— Твой хлеб с нашим да смешается в едином дыму.
Сеггар кивнул своим. Косохлёст с сестрой вытащили гружёные санки.
Деревенские и дружинные снялись с места, пошли друг друга рассматривать. Витязи перво-наперво обступили Летеня. Обнимали его, гладили голову, тяжёлыми пятернями хлопали по плечам. Он улыбался, пробовал говорить, моргал, жмурился…
Калашники покидали валы. Утрачивали гордую важность. Робели воителей. Под горячими взглядами юнцов смягчился даже Гуляй. Самым надменным выглядел Косохлёст.
По другую сторону Твёржи вовсю махал посохом, уносясь на беговых иртах, проворный Велеська. Живой ногой торопился в Затресье, кликать рогожников на проводы Светела. Всего сутки по знакомой тропе, не маленький, не заплутает небось!
В остатние, в последние…
Правду люди говорят. Хочешь уяснить, кем любим? Ляг помри. Уже без пелены на глазах глянешь с мостика, воспаряющего над сиянием звёзд. Без завес на ушах послушаешь людские речи.
Это отдалённо переживает невеста, покидающая родительский дом. Вот младшие ссорятся за сестрин тюфячок на полатях, радуется отец — одна с хлеба долой! Шепчутся подружки: вторая невеста завтра станет первой в деревне. Одна мать плачет горько, как над покойницей.
Нечто близкое испытал Светел.
Сеггаровичей Твёржа приняла родственно. Какой шатёр за прудами? Всех повели в общинный дом, к очагу. Согрели добрую мыльню. Стали собирать пир. Хозяйки без скупости потрошили амбары. Так, словно кто-то в самом деле умер либо родился. Дружинные вскрыли тяжелогружёные сани. Всё вместе и выметали на большой братский стол.
Ради двух жизней, что покидали привычный круг бытия, устремлялись каждая по новой стезе.
К тому времени примчались затресские. Доставили в чунках блаженно спящего, до тла вымотанного Велеську. Привели зачем-то девку Поладу, осунувшуюся, заплаканную. Светел её мельком увидел и забыл тут же.
Они с Летенем на веселье постничали. Сидели одинаково прямые, незрячие, деревянные. Светел подле Шабарши, Летень между Ильгрой и Сеггаром.
Светелу бросилось в глаза: Ильгра с Нерыженью пили и ели за мужским столом. Как иначе — воевницы! С бабами, что ли, им пировать?
Мысли, впрочем, не скучивались ни на чём. Хоть убей — возвращались в Житую Росточь, на Лыкашкину прощальную почесть. «У меня всё не так! — яростно отметал Светел. — Не так всё!»
Но уже взмывал над прочими голосами, трепетал и звенел певчий плач Равдуши:
Соколочек да милый сы́ночка,
Ты куда, сынок, наряжаешься,
Куда, милый, сподобляешься,
Во какую да в путь-дороженьку?
А ведут тебя, сокол-сыночка,
Не в лю́бую да подороженьку,
Не в любимую — во дальнюю,
Во дальнюю да во печальную!
Уж и к людям немилостивым,
К сердцам да нежалостливым…
Равдушу слушали со вниманием, коего бабий вой редко удостаивается. Мозолик тёр глаз, спохватывался, опускал руку. Смотрел на Светела, завидовал и снова спохватывался.
А тому не прогнать было воспоминаний о страшном крике тётки Оборохи, отворявшей сыну ворота. О бескровном, неживом лице Лыкаша.
Вот легли сзади на плечи ладони бабушки Коренихи. Ох легли! Всё сразу поведали. О последнем, скорбном, неворотимом… полном славы, мужества, великой надежды…
Пала на голову, отгородила мир большая непроницаемая фата. Светела подняли. В безмолвии повели из-за стола. Он толкнулся плечом в чужое плечо, ткань скользнула по ткани… Летень! Точно так же окрученный, не принадлежащий денному миру.
Их трижды обернули посолонь и наконец развели. Летеня поместили среди твержан, на ещё не остывшей скамье, одесную большака. Светел на странно отяжелевших ногах ушёл к другому концу стола, где тоже хранила греву старинная плаха. Там он и сел ошалевший, не веря, не умея понять.
Уж припасть было, горюшице,
Мне на лавочку дубовую,
А победной да головушкой
На кленовую прибоинку,
К сыну милому, любимому,
Мне в остатние, в последние!
Без тебя, да милый сыночка,
Опустеет дом-подворьице,
Ты, родное моё дитятко,
Ты куда спешишь-торопишься
А из дому благодатного,
Из новый да новы горницы?
Слева тяжеловесно и медлительно шевелился Сеггар. Негромко, без внятного слова покряхтывал, ворчал, будто дерево на ветру. Справа к бедру исподволь подкрадывалось тепло. Обманчиво ласковое. Отчётливо женское.
Разверзалась под ногами незыблемая прежде твердь. Отчаянно, до дрожи и озноба, хотелось назад. Туда, где сильной рукой гладит бороду Единец Корень. Где Сквара с бровью, ещё не переломленной шрамом, забыв распухшее ухо, следит, как атя Жог ловко смазывает яйцом голубые сколы. Крепит, ладит целое из двух половин.
Туда, где маленький Аодх ещё ведать не ведает, что спустя неполных семь лет этот труд вручён будет ему.
«Дяде Летеню ещё раз объяснить, как гибало подклинивать… Братёнку наказать, чтоб к Ласке с Налёткой ещё годик никаких женихов. Рано им…»
Когда надо запомнить что-то одно, можно это насечь на бирку. Позже глянешь, и явится нужное. А что делать на сломе жизни, когда весь прежний обык дыбится щепками? И вот прямо сейчас надо всё доделать, договорить?
«Погоди помирать, дед, за киселём побежали…»
Смешно, да как-то не очень.
Взгляд скользил по неплотно затянутым образцам плетения, развешенным по стене. Упирался в заготовки, сжатые тем самым гибалом. Руки тянулись напоследок что-то подправить, оставляли движение. Память вместо важного открывала подцепы и переборы, которых он ещё не объяснил Жогушке.
«Без меня обойдётся. Небышек преподаст…»
Светел мотался по ремесленной дурак дураком, отрезанный ломоть, беспамятный и больной.
«Жогушка не то что гудьбу, само ремесло теперь не от меня примет. От дядьки стороннего…»
Да ладно. Летень разве чужой? Лапки в последний месяц начал гожие плести, на торговый рундук выложить не зазорно. Умный, руки хорошие. Одно слово, витязь. Всё осилит, не сдастся, всё превзойдёт.
Вполовину таким стать бы.
С разрешения бабушки Светел показал воеводе щит славнука. Сеггар бережно, с поклоном взял его в руки. Вгляделся, кивнул. Этот мог рубцы принимать если не на Кровавом мосту, то вблизи. «Мыслишь унести, отроча?» Ровным голосом спросил, хотя на самом деле испытывал. Светел отрёкся твёрдо: «Это братьям память, не мне. Моя доля иная!»
Ответ и мог быть только таков, но душа съёжилась. Всё уходило прочь, отпадало, как листва осенью, обратно не прирастёт.
«Меча нет ли при нём?» — спросил воевода.
«Нет пока, — сказал Светел. — Увижу в злой руке, отберу!»
…Когда в ремесленную заглянула Равдуша, сын, оставив бесцельно бродить, вытаскивал Золотые. Чехолок для них был сверху берестяной, внутри стёганый, на пёсьей тёплой шерсти. С лямками, чтобы носить за спиной. У дороги спрос строгий, сегодня стужа мертвит, завтра кижи мокрыми бородами — а гусли в уютном домике и горя не знают.
Мать тотчас заметила раскрытую коробейку. Лучи струн, мерцание вощёного дерева. Брови горько изломились, будто до последнего надеялась и не верила в разлуку, да напала на зримое подтверждение. И вот что вырвалось:
— С собой, что ли, надумал?
Как-то так прозвучало, что Светел аж покраснел. Увидел себя воришкой, пойманным за руку.
— Так я… дедушкины… они ведь…
Не в том было дело, вовсе не в том. Мать смотрела, будто он древние набожники, достояние рода, от безделья собрался куклам на платьишки изрезать.
— Загубишь снасть добрую! У костра опалишь, в чужих людях украдут, ногами наступят…
«…Нет бы младшенькому оставить. Соловьиным голосом даровитому…» — довершил про себя Светел.
Стало разом жарко и зябко. Что-то падало в бездну. Посреди ремесленной стояла незнакомая женщина. Та, что на лыжах спешила Жогушку от лютого братища оборонять.
Своего птенца от жадного кукушонка.
Золотые, часть души, явились вдруг чуждыми. Как всё в этом доме, где Светел, оказывается, никогда не был родным.
Обернулись наследием, к которому приёмыш потянулся без права.
Руки-сковородники, голосом телега… тебе, что ли, снасть бесценную уносить? Когда тут Сквара новый растёт?..
Кровь отхлынула от вспыхнувших было щёк. Светел медленно закрыл коробейку, отчётливо понимая: не притронется больше к ней ни за что, никогда. Уставился в сторону, сказал глухим голосом:
— Как скажешь, государыня матушка, так и будет.
«…Мачеха…» — услыхала Равдуша. Плеснула руками, охнула, простонала. Метнулась вон из ремесленной. Светел смотрел ей вслед, судорожно сглатывая. Шагнул к порогу. Заложил дверь.
Вихри памяти вновь подносили ему Лыкаша, нетвёрдого на ногах. Домашние саночки, сиротливые у ворот. Всё, что надо ему, в обозе найдётся, сказал злорадный котляр.
А ведь справедливо сказал. Не поспоришь.
«Я сюда голый прилетел. Голый улечу. Пусть Жогушка пресветлыми струнами забавляется…»
Ревность к братёнку вспыхнула мимолётно, тотчас угасла. Всё правильно. Жогушка через год играть будет, как Светелу в жизни не досягнуть. Руки Скварины. Ухо Скварино. А уж голос…
Всё виделось сквозь текучую воду. Криво, косо.
Дёрнуло ознобом от вида тючков, собранных для плетёного кузова. «Не по молодцу справа. Хороша слишком. Летеню пригодится. Жогушка подрастёт. Вон драный кожух под перекладиной: не весь ещё полысел. Телесной гревы как-нибудь хватит на переход, а там…»
…Сама перекладина, гладкая, лощёная, где руки ложились. Оставит её новый хозяин? Выкинет, чтоб глаза не мозолила?
Светел вдруг заметался, что-то решил, кинулся к верстаку. Скорей, скорей! Подхватил еловую плашку, неудачно отколотую, до времени забытую в стороне. Вот же, вот что надлежало из неё сделать!.. Топор, привезённый из Торожихи, прыгнул в ладонь. Светел бросил плашку на колоду, начал быстро обтёсывать.
Топорик этот он тоже хотел с собой взять. Теперь не возьмёт. Незачем. «Может, и плашку без всякой правды беру? Полено из печи похищаю?..»
Кольнуло, улетело: пустое. Имел смысл только нарождавшийся облик.
Вначале Светел ждал, чтобы вот сейчас вернулась Равдуша. Того хуже, Корениху на него позвала. Оставил, забыл. Блестящее лезо позванивало, посвечивало, играючи ссекало лишнее дерево. Светел вовсе отрешился от времени. Начерно обтесал выпуклое брюшко ковчежца, наметил открылок, схватил из гнезда наточенную стамеску, лихорадочно вогнал в слоистую плоть…
Из большой избы потянуло вроде бы печевом.
Светел и это забыл тотчас. Мысленно уже подбирал теснинку пошире, позвонче. На верхнюю поличку. Примеривался к строптивым еловым сучкам: добрые ли выйдут шпеньки? Руки жадно и бешено подбивали киянкой. Вытряхивали стружки, нетерпеливо метали длинные щепы.
Освобождали просторное чрево для рождения гулов.
Почему раньше не взялся?..
Надеялся, дурак, Золотые позволят из дому забрать?..
Светел знал, конечно, как гусельки уставляются. Это любой мужик знает, у кого в руках владение есть. Пальцы сами выверяли толщину стенок, взгляд искал сверло — буравить отверстия под шпенёчки…
…Он так ушёл в горячечное, бредовое дело, что не расслышал тихих шагов. Вскинул голову, когда из сеней в ремесленную заскреблись.
«Мать, что ли? Бабка? Братёнок?..»
Нет. Эти были здесь в своём праве. Им ли робко царапаться! Они бы ломились, громко, сердито!
На спине и плечах с трудом расправлялись узлы судорог. Делатель тут только заметил, как свело мышцы.
— Светелко… — выдохнул сдавленный голосок. — Отвори…
Ему понадобилось мгновение. Полада! Зарогожница, подружка Убавина. Дура-девка, незнамо зачем притёкшая в Твёржу с парнями. Светел едва приметил воспалённый взгляд из-за спин, из-за плеч: глаза красные, сорок вёрст стужами, шутка ли! Добро, любопытству девичьему нет узды, но здесь-то что потеряла?..
— Светелко… — еле слышно повторила Полада.
Он наконец отозвался, после долгого молчания рявкнул сипло и грубо:
— Чего ещё?
Полада молчала. Светел озлился вконец. Девку пойми! Только бы от дела мужика оторвать. А зачем — сама не смыслит!
— Надо-то что?
Снова молчание. Светел больше ощутил, как девушка убрала персты с дверной ручки, отстранилась, исчезла.
Хоть плюнуть с досады! И почто было работе мешать?.. Он придвинул жестянку, раскрошил пластиночку клея…
Забыл начисто Поладу, её невнятные речи.
Сотни выстроганных лыж одарили руки сноровкой. Гусельную палубку Светел вытончил едва не быстрей, чем разбух в тёплом кипятке липкий студень. Подровнял, примерил к деревянным окраинам…
Когда бросаешься в работу, как он теперь, подпилки теряются, сверло жалит, тесличка укусить норовит… Других, не его! Светел на крыльях летел. Орудия ремесла утешали и радовали напоследок. Глаз не подвёл: поличка влегла в окраины корытца, как тут и была. Концом гусиного пера Светел подцепил клею…
Натянуть и опробовать струны он всё-таки не успел. К утру, когда двор внезапно ожил чуждыми голосами, Светел сидел среди озера стружек. Обматывал нитью, шершавой от смоляной крошки, последний шпенёк. Вздрогнув, поняв — вот теперь всё! край! встань, каков есть, иди без оглядки! — он закинул в наплечный кузов моток тонкой проволоки. Перетянул старый кожух тем самым пояском в серых громовых треугольниках. Лапки, нож в ножнах да гусли за спиной, чего ещё! Руки есть — остальное можно добыть. Сглотнул сухим горлом, хлопнул руками по коленям, встал.
У него в ремесленной не было какого следует очага. И Божьего угла не было. Эту клеть благословлял дух Жога Пенька, святила память Единца Корня. И его, Светела, немалая частица здесь оставалась. Он крепко зажмурился, испрашивая напутствия. Резные тёмные лики, сияние голубой чаши, нетленные льняные набожники… Светел трижды поклонился верстаку, перекладине. Узлам, когда-то принятым от отца.
Задул жирник.
Онемевшими руками закрыл за собой дверь.
Небо мрело густым ранним сумраком. Семьян во дворе не было видно, а у ворот стоял Сеггар. Псицы обнюхивали гостя, вертели хвостами.
— Жданки долгие, — буркнул воевода. — Пошли уж.
Он будто посмеивался одичалому парню, растерявшему всю молодецкую удаль. Светел в который раз вспомнил Воробыша. Телом ощутил Скварину пятерню. Плечи сами натянули кожух.
— Воля твоя, батюшка воевода.
Собаки побежали за ним. Взвизгивали, лапами царапали кожух. Ловили хозяйские руки.
Светел так сросся с мыслью о бесповоротно замкнувшемся одиночестве, что едва не споткнулся при виде полной улицы молчаливых твержан.
Калашники, выстроенные в два ряда. Суровый Гарко…
Светел начал искать маму с бабкой и братом, не находил.
Зарник с Небышем, Розщепиха, Велеська, дядька Шабарша…
Светел не знал, что сказать напоследок, шёл, увлекаемый Сеггаром, беспамятный и глухой. Мелькнула Полада, бледная, взрослая. Светел вдруг начал слышать полозный скрип по голой земле. За прудом клубился граничный туман, хотелось скорее войти в него… с облегчением вынырнуть по ту сторону, к хлопотам новой жизни, заживляющим всё, что с мясом рвалось сейчас.
Вовне одиноко стояли мама, бабушка, братёнок и Летень. Светел задохнулся, промолчал, подошёл.
Все они ждали не с пустыми руками. Жогушка первый протянул свой подарок. Две куклы, свитые из единого рубища, как вьют свадебных неразлучников, только тут были двое мальчишек. Темноголовый и жарый. Сквара со Светелом? Светел и Жогушка? Поди знай. Мамины руки обвили шею. Равдуша потерялась у него на груди, маленькая, беззащитная. За пазуху всунулся мягкий свёрточек, непобедимым теплом облёк тело. Глаза Коренихи были прорубью во вселенной. Оттуда глядели поколения славнуков до самого Воеводы.
— Пошли, — услыхал он первое за всё утро внятное слово. — До Родительского Дуба проводим.
Сеггар с Летенем двинулись следом, чуть приотстав.
Лесная тропинка к знакомому холму никогда ещё не казалась Светелу настолько короткой. Даже холод, жестокий на открытом бедовнике, не морозил, больше трезвил. «Да что я разнюнился, ровно девка сопливая? Не в котёл без вести ухожу, не за море отселяюсь. Наймутся купца опасать — в Торожиху, в Вагашу… Кайтара где-нибудь встречу…»
Северный ветер качал ветви Дуба, свистел, говорил далёкими голосами. За холмом стояла дружина. Светел подхватил Жогушку. Легко, не вытягиваясь, воздел к отцовской морщине. Снегу нанесло или оба росту прибавили? Рубец зримо заплыл, смертная корча обратилась улыбкой, мудрой, звёздно-высокой. Кручинное Равдушино полотенце унеслось нитями, отпущенное во славу новой судьбы. Светел покосился. Летень стоял подле кряжистого побратима, волосы осенней листвой в длинных полосах снега, глаза — упрямая зелень почек, ждущих весны. Ни чёрточки грозовой красоты Сквары или Жога Пенька. Он лапки Светелу выплел. Смешной подарок, но славный. «А ему каково, — вдруг ударило парня. — Вся жизнь прочь. Вся слава былая. Я-то что, брата выручу и сразу назад, а ему ратных песен больше не петь…»
От святого древа Пеньки отошли единым целым, никакое расставание не расторгнет. Сеггар чуть не расщедрился на улыбку. Новый отрок, недавно полуживой, будто вырос, смотрел бодро и гордо.
Даже заставил орлёнка Эрелиса вспомнить, неведомо почему.
— Дядя Летень, — преувеличенно двигая губами, выговорил парнишка. — Ты дом честно веди. Вернусь, спрашивать стану. — И чуть отступил от семьян, поклонился Сеггару. — Приказывай, государь воевода. Теперь за тобой пойду на жизнь и на смерть.
Нож к горлу
В дороге Галуха никогда толком не спал. Любой толчок саней, любой возглас извне был знамением близкой и неминучей погибели. Сразу мерещились руки в боевых рукавицах, перехватившие вожжи. И вот уже тащат с козел возчиков, не успевших крикнуть: «Родимые! Грабят!..» Срывают входную полсть болочка. Заносят лютые ножи над горлом сонного путника…
Жители окраинных земель полагали, будто в коренной Андархайне текут молочные реки с кисельными берегами. Тщета зависти! Небеса карали андархов недородом и скотьей погибелью нисколько не реже, чем племена дикарей. В один моровой год, когда лишние рты впору было уводить подальше в чащобу, отчаявшиеся родители продали сына-подростка перехожим кувыкам. Ватажка слепых певцов взяла мальчонку поводырём. Скоро Галуха привык нести верёвочную лямку через плечо, опираться на посох-попирашку с навершием из шкуры ежа — для защиты от деревенских собак. Выучился дёргать струны уда, петь песни нищих: старины, жальные, заздравные.
Кувыки заходили в городки и деревни. Славили рождения и кончины. Принимали подаяние, не всегда изобильное, не от излишества, но с голоду не погибнешь.
Однажды на мосту через речку их догнали верховые.
Галуха так никогда и не узнал, кто были те люди, почему с лютой яростью обрушились на безответных слепцов. Может, ватажка перед этим пела на свадьбе, а молодая оказалась «нечестной»?.. Юный Галуха, тощий и быстроногий, спасся лишь тем, что сразу вывернулся из лямки и проворным зайцем кинулся в лес.
Ему казалось, он мчался целую вечность. На самом деле, вероятно, покрыл не больше версты. И… выскочил к стоянке жрецов-мораничей, ученика и учителя.
Когда они вернулись к месту нападения, живых там уже не было. Нищие певцы лежали в ряд на обочине. Горло у каждого было рассечено до позвонков, длинные бороды торчали бурыми колтунами.
Это зрелище врезалось в его память, навсегда став образом страха.
Он остался с двоими жрецами, в которых видел защитников. Пел моранские хвалы, то возвышенные, то озорные… а думать первое время мог лишь о том, сколь уязвимо для лихого клинка его горло, полное звуковых дрожаний. Вот сейчас захолодит шею сталь. Вдвинется под ухо. Обратит изысканные переливы безобразным свистом и бульканьем…
По счастью, между ним и ножами убийц стояли сильные люди.
«Завтра мы увидим Царский Волок, — утешал молодой Гедах. — Там стены в двадцать сажен! Полезут лиходеи, все вниз оборвутся! А кто не оборвётся, того стража собьёт неусыпная. Великие сокровища поставлена сберегать, и тебя сбережёт!»
Сам он был из рода царственноравных. Таким бояться некого.
Юный служка взращивал голос, заучивая хвалы. Гедаху, наделённому могучим даром, особенно удавались прославления весёлые и смешные. Люди приезжали за три овиди, чтобы послушать про Владычицу и ловкого плута, укравшего приношения с алтаря. В такие дни Гедах с рук не спускал любимые гусли. Учитель Кинвриг и Галуха подыгрывали ему, а Правосудная улыбалась с небес.
Они принимали у себя царевича Эдарга, друга Гедаха, и сами ездили к нему в Шегардай. Зазывали на украшение храма Аркуна Ляпунка, славного богописца. Тот вначале отказывался.
Это были добрые годы. Галухе перестали сниться растерзанные гортани. Кинвриг начал чувствовать приближение старости. Гедах, обласканный царём и царицей, привёз из Фойрега молодую жену. Кинвриг трижды метал козны, вопрошая о первенце. Все три раза жребий указывал: родится девчонка.
В это время стали доходить слухи об исцелении веры. О злоречивых жрецах, распоясанных, сосланных, заточённых.
На самом деле это рокотала за небоскатом гроза.
И наконец в заливе показался боевой корабль с трилистниками Владычицы на парусах. На причал сошёл Лютомер Краснопев, за ним — воины и палач. Узилище Царского Волока, вмиг очищенное от жуликоватых торговцев, поглотило жрецов. Не тронули одного Ляпунка, теревшего краски. Святой ревнитель придирчиво оглядел творения богописца, исполненные строгим уставом Хадугова благочестия, и не нашёл слов, кроме восхищённой молитвы. Велел спокойно довершать труд.
Когда Галуху притащили в подтюрьмок, он увидел возле стены прикованного Гедаха. А напротив — Кинврига, так залитого кровью, словно ему вправду перерезали горло. Тем самым душегубским ножом. Седая голова свисала на грудь, борода затвердела бурым колтуном…
Тогда Галуха явственно ощутил: между его шеей и ранящими клинками нет ничего. Ни крепких стен, ни сильных людей.
«Оставь его, Лютомер! — прошептал из ошейника Гедах. — Послушеник молод и ничего не смыслит. Он не слагал крамол, только пел их, заблуждаясь по моему наущению…»
Гедаха ограждала знатность. Без царского дозволения его не смел тронуть даже ревнитель. Краснопев повёл на царственноравного глазами, опухшими от недосыпа.
«Умолкни, посрамление храма, иначе твоему учителю выдернут не только язык… — И наставил палец на Галуху. — Внемли, ничтожный участник богоотступных забав, именуемых в этом блудилище службами. Знай: Матерью Милосердной нам заповедано, где только возможно, предпочитать кротость огненному бичу. По всему, что я о тебе слышал, выходит, что ты можешь отделаться простым распоясанием. Если убедишь меня, что похабничал Матери лишь по глупости, прельщением вот этих двоих, я берусь даже устроить твою судьбу. Незачем тебе умирать с голоду, гонимому верным народом…»
Простёртая ладонь Краснопева зримо воздвиглась между Галухиным горлом и готовыми вонзиться ножами. Сильный человек снова был рядом. Он смилуется. Он защитит.
Галуха открыл рот… Захлёбывался словами, чтобы кровью не захлебнуться. Вдохновенно угадывал, каких речей ждал от него Лютомер. Это было нетрудно. Мелких отступников клеймили повсюду, но кто заносил жегло на жрецов высшего посвящения? Пригвождал царственноравных? Не боялся споткнуться, быстро шагая к престолу первостояния?
Галуха снова мчался по лесу, а позади терялись голоса тех, кому он даже не попытался помочь…
Он проснулся оттого, что сани остановились. Нутро сперва сжала ледяная рука, но речи за пределами болочка звучали обыденные. Купец Калита, возчики, молодые работники… Ни железного лязга, ни тревожных криков. От сердца отлегло.
На Бердоватом бедовнике, на полпути между Выскирегом и Подхолмянкой, некому присматривать за дорогой. Поезда здесь идут почти без следа, по приметам, по вехам. «Что стоим? Заплутали?»
Галуха лежал на своём сундуке, укрытый толстыми шубами. Иным людям по сердцу странствия. В пути они принимают решения, приводят в порядок мысли, обретают слова. Галуха скитался побольше многих, но дорогу не полюбил. Тоска и безделье. А если раздумья, то тягостные. Навязчивые картины былого, всё никак не желающие поблёкнуть…
Галуха пошевелился, ощутил позыв телесной нужды.
Выбираться на мороз не хотелось. Однако лучше размять ноги сейчас, пока поезд стоит. Галуха завозился под шубами. Потянулся к привязанной полсти.
Бедовник лежал на порядочной высоте над старым берегом и Выскирегом, упрятанным в его недра. Чуть всхолмлённая, заснеженная равнина — сколько ни поворачивайся, не на что посмотреть. Лишь на западе угадывается крутой склон и за ним, очень далеко, — туманная полоска Кияна. Вот она, свобода! После Гайдияровой бутырки, после подземелий дворца — дыши полной грудью! Галуха втянул чистый морозный воздух, закашлялся. Сухая стужа сразу обожгла горло.
Над морским окоёмом росла тёмно-синяя туча, всосавшая, по всему, половину Кияна. Быть немалому снегопаду, а то и метели. Когда близилась непогода, разумные походники с Бердоватого убирались. Так отчего задержка?.. Галуха выглянул из-за болочка.
Впереди поезда виднелись брошенные, наполовину заметённые сани. Обозники во главе с Калитой собрались кругом. Изорванная рогожа, пустые, задранные оглобли… Что случилось? Поломка, которой не сумели исправить? Разбойный изгон?
До сего дня в здешних местах не озоровали. Калита вооружил своих парней, но на опасную дружину не раскошелился.
Без рукавиц пальцы стали быстро неметь. Галуха только подоткнул шубные полы, когда одна из обозных собак с лаем бросилась в сторону. Прыгнула в сугроб. Словно бы провалилась, барахтаясь… громко завизжала и смолкла.
Пёсий визг ещё отдавался в ушах, а Галуха уже понял: что-то сдвинулось. Как снежный обвал, как лёд, треснувший под ногами. Сразу несколько больших снежных горбов обратилось плетёными западнями. Из-под сыплющихся покрывал вскакивали дюжие молодцы. У всех в руках — луки, натянутые для боя.
Ловушка!
Походники живо обернулись, щетинясь железными перьями копий… Эх! Даже Галуха, едва смысливший в воинстве, понял, как мало толку с их обороны. За двадцать шагов рогатиной врага не испорешь. Стрелой — уметишь играючи. Копьё можно докинуть, но оно одно. А стрел в туле — десятка три. На всех хватит.
Засадчики стали смеяться. Копья сгрудившихся, одно за другим, обречённо понурились.
Калита заговорил первым:
— Вы, люди повольные, зла на нас не держите. Если кто на заповедную дорожку не знавши свернул, за обиду расплатимся, а кровь незачем проливать.
Галухе человеческий голос был как следопыту отпечатки в снегу. Купец люто досадовал, что не нанял дружину, стоявшую у Зелёного Ожерелья. Небось шатуны подорожные близко не подошли бы. Однако досадой, как бабьей слезой, упущенного не вернёшь. Смирись уж! Такова плата за купеческую удачу. Десять лет с товарами ездить, да не споткнуться!.. Деятельный торговец прикидывал, как с наименьшими тратами выйти из переделки. Торговаться и договариваться Калита умел. Галуха сглотнул, стал слушать дальше.
Один засадчик неспешно выдвинулся вперёд. Огромный, чуть хромающий белобрысый мужик, на плече оружие под стать телесной могуте: цепной двуручный кистень. Галуха понял, кого на них нанесло. Самого Телепеню. Преемника знаменитого Кудаша. Понял это и Калита.
— Милостивец… Всё забирай, батюшка, только кровью безвинной рук не марай…
Какое договариваться, спорить! Шутки кончились. Купец стоял в снегу на коленях, вымаливая хотя бы пощаду.
— И заберу, — пророкотал в ответ низкий голос. — Отдашь волей, возьмём охотой, не отдашь волей, возьмём неволей. А крови безвинной у меня на руках нету. И нынче не осквернюсь.
Голос вновь открыл замершему Галухе то, что утаивали слова. Возле разорённых саней ещё жили, дышали, надеялись уцелеть мертвецы.
Телепеня оставил Калиту, прошёлся, ловко переступая добротными лапками, кого-то выискивая. Остановился:
— Послушайте, люди торговые, что скажу. Мыслите небось, далековато Кудашонок от северной губы забежал? Не по чину занёсся у стольного Коряжина промышлять? А я вам вот как отвечу. О прошлом годе сговорил меня добрый человек письмишко в город доставить. Другу разве откажешь? Послал я ребятишек двоих…
Калита так и дёрнулся. Понял, про что шла речь. И участь свою понял.
— Думал я, пусть парнишечки бела света посмотрят, — продолжал Телепеня. — Дело справят, да позабавятся, да нам, заглушным, про городские дива расскажут. Дело-то они справили… — Ватаг снова прошёлся, встал перед ослабшим Калитой. — А как дошло до забав, у неопытных отроков девку-прелестницу увели. Мальчонки в обиду, на них всемером и руки вязать!
— Нету его здесь! — ломко выкрикнул Калита. — Злыдня, что стражу навёл!.. В городе он… царевичу служит…
— Которому царевичу?
— Эрелису праведному… Помилуй, Телепенюшка, отпусти! Добра не забуду!..
— Ужо не забудешь, — кивнул ватаг. — Тяжко, сказываешь, достать выдавца-продавца? А я и не чаял вас всех одним кусом выкусить. Батюшке Посовестному хвала уж за то, что тебя под ногой видеть привёл. Будто не ты парнишек моих воеводе обрёк? На муки долгие, на смерть скаредную?..
Одним движением сгрёб Калиту за куколь, выдернул, поволок. Купец, провалившись в собственный ворот, невнятно кричал сквозь кожух. Его сразу схватили.
Поезжане шевелились, роптали. Сжимали бесполезные копья.
Если бы хоть один рванулся вперёд и погиб, но дал остальным сломать круг стрельцов…
Если бы возчик, оставшийся при санях, шепнул словцо оботурам…
Подвижников не нашлось.
— Кто сам первее кровью не измарался, того и мне кровь на руки не потребна, — степенно повторил Телепеня. — Вам, люди странные, нынче о мошнах только скорбеть, не о головах. Который здесь Окул-грамотей?
Несколько человек разом оглянулись на детинушку, прятавшего рукав с чернильным пятном. Ближние шарахнулись, как от порченого. Имать Окула, отступавшего за спины, пошли двое. Кряжистый бородач и гибкий рыжак. Писарь побелел, сорвался в утёк. На продутом ветром бедовнике негде было спасаться, но ужас смысла не ищет. Ноги понесли Окула к поезду. Прямо туда, где стоял померкший Галуха, вцепившийся мёртвыми пальцами в озадок саней.
Весёлые телепеничи догнали писаря сзади в ляжку стрелой. Сбитый закричал, взрыл снег прямо перед Галухой, не досягнув десятка шагов. Подоспел проворный рыжак, насел сверху. Пятернёй сгрёб растрёпанные светлые кудри. Правой рукой вдвинул Окулу нож под левое ухо, рванул резко к себе. Галуха увидел белые глаза на белом лице, вдруг обросшем бородой кровавых потёков. Рот, распахнутый в крике и тотчас захлебнувшийся. На этом частицы света и тьмы пустились в беспорядочный пляс. Больше Галуха не видел и не знал ничего.
Когда с Кияна подошла метельная туча, закутала Бердоватый кручинной фатой, людей на бедовнике не осталось. Только на задранных вверх обломках оглобель торчали две головы. Незрячие глаза смотрели в сторону Выскирега, раскрытые рты безгласно звали на помощь. Никто не слышал их жалобы. Ни великий порядчик, ни былые друзья.
Совместное мужество сплачивает, общее малодушие разобщает. Поезжане, обобранные, молчаливые, ставшие друг другу чужими, гнали оботуров в сторону Подхолмянки.
Разбойная ватага, с её лёгкими саночками, уносилась прочь гораздо быстрей. Всех неповоротливей, втихомолку бранясь, поспевал молодой Онтыка. Вместо правского хабара, резвящего ноги добытчика, в его саночках громоздился короб со всякой вагудой и сидел чуть живой от страха попущеник. Дёрнула нелёгкая Лутошку узнать игреца, виденного в крепости ещё прежде закабаления! Вменённый в заботу Онтыке, Галуха сперва бежал сам, но долго не выдержал. Онтыка успел тридцать три раза проклясть рыжака и его длинный язык, а толку? Знай посохом упирайся покрепче…