Братья — страница 14 из 16

Доля пятая

Орудье о блюде

— Не пущу!

Воздетая клюка рассекла воздух. Шерёшка стояла в калитке, словно дом от злых гонителей защищая. Воронята даже прянули назад, к саночкам, откуда выбиралась испуганная Надейка.

Седые Шерёшкины пряди вились по плечам, наделённые недоброй собственной жизнью.

— Вон отсюда ноги, приблудыши!

Лыкаш с места не сошёл, но загрустил. Славненько начиналось деяние, должное к державству его вознести. Когда первый шаг таков, каких бед завтра ждать?.. Он доподлинно знал: Белозуб чуть не плакал, выпрашивая себе это орудье, но учитель был непреклонен. «Воробыш пойдёт. И Ворон с ним, для пригляду». Лыкаш с радостью уступил бы честь, да кто ж спрашивал?

Покосившись на Ворона, гнездарь забыл свои горести. На это стоило поглядеть! Надменный дикомыт, чьи дела уже обросли баснословными пересудами, стоял виноватый. Гордые брови сложились жалобным домиком.

— Мы не баловства ради, тётенька.

— А ты! Охаверник!.. Ты!..

— Нас учитель на орудье послал.

— Знать бы, что половину шайки притащишь, воли моей не спросив, я и тебя…

— Ты хоть выслушай, тётенька.

— Слышать ничего не хочу!

— Такое наше орудье, что стервоядцам здешним досада великая сотворится.

Костлявые руки крепко стискивали клюку. Шерёшка молчала, трудно дыша. В глазах всё не унималось тёмное пламя. Наконец бобылка кивнула на мальчишек с Надейкой, спросила недоверчиво:

— Эти, что ли, досаждать станут?

— Нет, тётенька. У них…

— Так пусть лыжи воротят, отколь пришли!

— У них орудье своё. Станут обходить кипуны, камешки весёлые собирать, грязи цветные.

— Пусть опричь моей калитки плетутся!

В Чёрной Пятери уже не все помнили дивный запах Шерёшкиного печенья. Только звучали в общей опочивальне сказы о воровских подвигах нынешних старших.

— Ты бы хоть спросила, на что…

— Вчера не знала и завтра не пригодится. Уводи, отколе привёл!

— А на ризы святой царице Аэксинэй, на плащ государю мученику Аодху.

Шерёшка замолчала, осёкшись. Впрочем, сошку держала по-прежнему крепко и зло.

— На какие такие ризы?

— Про это, тётенька, Надейку расспрашивай. А ежели не любо нас принимать…

— В дровник веди, — бросила, отворачиваясь, немилостивая бобылка. — И вас, остолопов двоих, в избу не пущу, не надейтесь.

Лыкаш сбросил с плеч лямки алыка.

— Пошли, — сказал ему Ворон.

— Куда?

— Людишек будешь опы́тывать.

Лыкаш опять загрустил. Он полагал засесть с Шерёшкой за стряпной склад, недавно найденный в книжнице. Думал, Ворон сам отправится доводить вороватых насельников до ночного удушья, выведывая, чей отец уволок из крепости царское блюдо да в какую сторону продал.

— Может, ты скорее управишься?.. — вырвалось у него.

Ворон поднял бровь. Его дело догляд. Он, конечно, не даст Лыкашу ни пропасть, ни потерпеть неудачу… но и подменять собою не станет. Лыкаш только рукой махнул, первый вышел вон со двора.


Дровник у Шерёшки был просторный, щепы и чурки полнили навес едва до середины. Тщедушные хворостины, добытые хозяйкой, сразу было знать от поленьев, наколотых мужскими неутомимыми руками.

Надейка вытащила свою постель, разложила у стенки. Ирша с Гойчином собирались ночевать дорожным обычаем, довольствуясь кожухами: «Мы мораничи. Нам с дядей Вороном на орудья ходить!» И удрали со двора — якобы разведывать кипуны. На деле, конечно, подсматривать, как-то дядя Ворон будет досаждать деревенским. А заодно — хоть ненадолго убраться от злющей хозяйки, с которой один только дядя Ворон сладить и мог.

Надейка выкладывала из санок последнюю плитку чёрного камня, добытого в развалинах крепости. На крылечке вновь стукнула сошка.

— Ты, бестолочь, какое понятие о царских ризах можешь иметь? — требовательно и как-то обиженно спросила Шерёшка. — Ты в Беду хорошо если в мамкином брюхе играла!

Надейка покорно опустила глаза:

— Твоя правда, тётенька. У государыни платье белое, всё синими незабудками. А у государя корзно серебряное, с плеча книзу прикраса в синюю и зелёную нитку…

— Тьфу! — озлилась Шерёшка. — Где то узорочье, негодница? И где наши грязи?

— На картине…

— Что?

— Мне картину велено поновить. С четой праведной.

— Кто велел?

— Господин Лихарь орудье вменил…

Шерёшка зло отмахнулась:

— Картины жаль. А Лихарю неудача поделом станет.

Надейка смолчала.

Шерёшка вдруг ткнула клюкой тяжёленькую чёрную плитку:

— На чём тёртые глины замешивать собралась?

— На желтке с водицею…

— Ты меня провести даже не помышляй. Батюшка мой сам книги сшивал, сам расписывал, — сурово предупредила Шерёшка. — Краски твои провоняют, иссохнут, трещинами пойдут! — И злорадно предрекла: — Загубишь, Лихарь тебя…

Отболевшие ожоги закалили Надейку. Она не вверглась в былое помрачение, лишь чуть вздрогнула.

— На желтке не иссохнут, тётенька. А чтоб не протухли, уксусом разведу. Закончу, для крепости рыбьим клеем промажу…

Шерёшка тяжело помолчала, пряча удивление.

— Кто научил? — спросила она затем.

— Я от образа Матери… художество постигала…

— Врёшь, — наставила костлявый палец Шерёшка. — Угольями берёсту марать — это да, это всякий наловчиться способен. А красками — нет! Умишка не хватит! Их от Богов взысканные люди в старину обрели и нам науку оставили. Сей же час сказывай, кто на ум направлял! Не то вовсе выгоню и показываться возбраню!

В дровник сунулись воронята. Босые, с мокрыми по колено ногами, штаны перемазаны жёлтым и красно-бурым. Шерёшка зашипела на них. Оба мигом исчезли.

Надейка отвела глаза:

— Меня дедушка Опура учил.

За углом раздались смешки. Опура! Каких только прозваний людям не нарекают!

— Я кого выгнать сулила, если снова соврёшь?

— Не вру я, тётенька. Он мне показал, как тереть, как кисти вязать…

— Опура? Он до твоего рождения последний ум обронил. Вот что, девка…

— Как есть обронил, — прошептала Надейка. — Когда стена падала, святой жрец хвалы Владычице возносил, а дедушка остатний уголок изрисовывал. Краснопева потом костей не нашли. А дедушка умом подался, когда ему труд всей жизни земными корчами обвалило.

— Ты почём знаешь? Ты тогда…

— Мама сказывала.

Воронята осторожно присели на порожек дровника, стали слушать. Полоумного Опуру они не застали. Не видели, как старец бродил безлюдными переходами. Не слышали, как беседовал сам с собой, поднося жирник к остаткам стенных росписей. Ирша и Гойчин были уже из нового поколения.

— Для нас всё случилось вчера, — совсем другим голосом сказала Шерёшка. — Вам, подлёткам, отцы-матери донесли. А скоро одни бабкины сказки останутся, никто им и веры не даст.

— Так он что? — робея, спросил Гойчин. — Дед этот?

Грустная, задумчивая Шерёшка была совсем непривычна. Как обходиться с ней, пока она размахивала палкой, грозясь прогнать за забор, они успели постичь. Как поступать с тихой и печальной — понятия не имели.

— Вам, малышне, уже не представить солнца на башнях Царского Волока, когда наш корабль подходил заливом, — проговорила Шерёшка. — Для вас это Чёрная Пятерь, где людей меньше, чем крыс, и на каждый жилой покой по три хода заваленных. Кто, рассматривая груду костей, углядит былую красавицу?

Женщина помолчала, конец сошки вычертил по уто́пку странную загогулину. Воронята переглянулись. Учитель сравнивал крепость с гордым воином, принявшим раны, но по-прежнему сильным и непреклонным. Такое сравнение мальчишкам нравилось больше, но с Шерёшкой спорить — себе дороже. Только раскричится. И больше ничего не расскажет.

— Я же видела старика, — тихо продолжала Шерёшка. — Когда печенье Ветру вашему приносила. Брезговала вонючкой, нос воротила. Знать бы, что это ради его образов и поли́чий мы с мужем горести морские терпели! Верный список с картины чаяли домой увезти! — Шерёшка вздохнула. Сложила руки на сошке, утвердила сверху подбородок. — А после…

«А после я мимо ходила. Своё горе лелеяла. Вот, думала, земля носит противного! Когда моих мужа с доченькой…»

Вслух она этого не произнесла.

— Тётя Надейка, — опасливо прошептал Ирша, — а ты как про дедушку поняла?

Надейка ответила так же тихо:

— Я в надвратной молельне узор на берёсту переводила…

— В надвратной? Там же крыши нет и стены суровые?..

— Уходит всё, — сказала Шерёшка. — Расточается. Чего огонь не сжёг, вода по капле смывает. Дети ваши и того, что сейчас есть, не найдут.

— Тогда тоже не много видать было. Остаточки. Зачин прикрасы в уголке. Как дальше совьётся, не угадаешь, а всё одно загляденье. Я рисовать… оглянулась, дед Опура стоит. Взял уголь у меня, заругался, мол, обточен не так. Бранится, а сам узор выводит верной рукой…

Шерёшка вдруг вновь рассердилась:

— Погляжу ещё, что ты намалюешь!

— Тётенька Шерёшка, — сказал тихий Гойчин, — тебе, может, дров нарубить? Полы вымести? Починить что?..

Духовая щелья

«Ну вот объявлюсь я вельможам. Клеймо открою. А дальше?»

Стоит сделать долгожданный первый шаг, и кажется, будто весь путь уже пройден. Ничтожный отрок воочию видел себя витязем. Вождём, готовым говорить с высшим почётом Андархайны.

«Только пусть попробуют рукой отмахнуться!»

Светел представил длинный стол вроде того, что накрывали для братской трапезы в Твёрже. Красных бояр, разодетых, как богатые купцы в Торожихе. Избы по сторонам большой улицы, опять вроде твёржинских, только нарядней, выше.

И ему, Светелу, сидеть во главе того стола.

О чём толковать с андархскими большаками? Сколько ни думал — ничего придумать не мог. Попеченья будущего царствования сводились в его разумении всего к двум заботам.

Вот первая:

«Велю вам, могучие воеводы, по камешку разорить Чёрную Пятерь! Сам первый пойду и уж не уймусь, пока брата не вызволю!»

И вторая:

«А кто словом заикнётся Коновой Вен воевать, я того не гневом опалю, я того кулаком в землю вгоню!»

Что ещё делать, нарёкшись Аодхом Пятым?

Поди знай. Так далеко Светел до сих пор не заглядывал.


Это был узкий бедовник, длинный и прямой, как копьё. Его огненным мечом прорубили вихри Беды, рвавшиеся в каменную щель меж холмов. Теперь здесь гуляли обычные ветры. Жгучие, свирепые. И дули, как водится, прямо навстречу походникам. Старые зяблины на щеках отзывались памятной болью. Светел корчил рожи под меховой личиной, силясь разогнать кровь. Щурил глаза в прорезях, жёсткой рукавицей сдирал с ресниц лёд. Ветродуй, по крайней мере, сметал кидь из-под ног, выглаживая дорогу. На иртах своей работы бежалось легко и задорно. Каёк со звоном втыкался в крепко слежавшуюся, бороздчатую белую толщу. Взвизгивал, проворачиваясь. Взлетал в новом замахе. Разогнанные санки катили сами собой. Почти не дёргали пояс.

Временами Светел оглядывался, ибо сзади бежали заменки. «Нас потому так зовут, что мы всякого воина заменяем, — пояснил Косохлёст. — Сестра вот из лука бьёт, когда дядя Гуляй дострелить не умеет…» Доверчивый отрок сперва рот разинул: ух ты! После вообразил страшный лук Гуляя в тонкой руке Нерыжени. Больше он ни о чём Косохлёста не спрашивал.

И называть Нерыжень милой белянушкой даже про себя не тянуло.

Источенный ветрами бедовник казался рекой, пробившей русло среди дремучих урманов. Кое-где из-под снега выпирали громадные изломанные стволы, все макушками к северу. Сразу видно: люди поблизости не живут. Ни полозновиц от тяжёлых саней дровосеков, ни отметин топора или пешни.

— Ишь, посохом размахался, — ворчал сзади Косохлёст. — Не призадумался, па́сока, в кого комья летят!

Пасокой бывалые витязи именовали хвастунов, на деле ещё не багривших кровью меча.

— Ладно серчать, братец, — серебряным голоском вступилась Нерыжень. — Не видишь, из сил вымотался мальчонка. Ему, может, пособить надо, а ты всё бранишь.

В один из первых дней Светел попался. Полез спорить, будто ничуть не стомился. «Ах так?» Косохлёст сразу подбавил ему поклажи со своих и сестриных санок. Спасибо, сам сверху не сел. Светел сдюжил, конечно. Заодно уяснил себе накрепко: мало ли что ты дома великое место держал. Здесь отроком назвался, ну и помалкивай.

— Эй! — возвысил голос Косохлёст. — Помочь, что ли?

Светел ответил через плечо и сквозь зубы, но как полагалось:

— Благодарствую, дяденька. Сам дотащу.

Хочешь не хочешь, величай парня младше себя. Светел с тоской вспомнил калашников. Вот где побратимы, вот кто друг за дружку горой! «Может, я от своих людей к чужим людям ушёл?..» Через полсотни шагов он честно попытался представить, как под снегириное знамя прибился бы парнишка со стороны. Увидел свой и Гаркин кичливые взгляды. Даже улыбнулся под меховой харей.

Тоже небось присвоили бы почёт.

Нерыжень снова подала голос:

— Вовсе не жалеешь, братец, меньшого. Кликнет дядя Сеггар привал, ему, бедному, снова без конца шпенёчки крутить, струночку за струночкой ладить…

Светелу померещился сдавленный смешок за спиной. Там словно ведали про него тайное, зазорное, но что? Поди знай.

— Не заснуть бы, покуда песен дождёмся, — согласно протянул Косохлёст.

И опять словно подавился смешком.

Светел оскалился под личиной. На правду грех злиться, да только больней правды ничто не язвит. Сколько он ни слаживал струны, к следующему привалу они вновь звучали враздрай. Не блюли строя, хоть плачь.

Надо было знать в ту последнюю домашнюю ночь: от лютых обид добра не родится. Гусельки, которые он долбил, выглаживал, клеил так жадно и яростно, словно прямо на них жизнь со смертью сплелись, — этим гуселькам его тогдашняя надсада пришлась как беременной бабе пинок в брюхо. Не порно выпросталось хилое чадце. Вместо бодрого крика еле мяукнуло.

«Где оплошка? Сколько санок в путь выпустил, ни у одних копылья с полозьями расстаться не норовят. А тут шпенёчкам струн не сдержать…»

Постепенно делалось не до разговоров. Уже густели сумерки. Сеггар гнал вперёд, стремясь до темноты пройти Духовую щелью. Чем ближе к холмам, тем беспощадней наседал ветер. В теснине, куда упирался бедовник, гудела воздушная стремнина. Что за сила гнала ветер сквозь трещину возле самой земли, когда всё небо отдано могучим крылам? Светел не знал. И никто не знал. Ни в Левобережье, ни на Коновом Вене. Всюду считали Духовую щелью чудом. Не злым, просто суровым. Бывали хуже места. Здесь, по крайней мере, люди не пропадали.

Каменное горло можно было обойти, задав крюк вёрст на двадцать, но воевода спешил. Упрямые сеггаровичи входили в теснину, ложась грудью на живой плотный воздух. Поговаривали, будто ветер здесь обретал человеческий голос. Светел хотел вслушаться, но было недосуг. Приходилось двумя руками всаживать посох, чтобы не опрокинуло коварным порывом. Светел убирал лицо, лишь изредка раскрывая правый слезящийся глаз. На левом, неволей подставленном ветру, смёрзлись ресницы. Ветер метал иглы, гвозди, бронебойные стрелы. От такой молотьбы потом больно под веками.

— Ну погодища! — прихотью воздушных токов донёсся смех Ильгры. — Будто в лодке упором!

Дойдя до каменной шишки, за которой неясной тенью растворился Гуляй, Светел глянул назад. Заменки приотстали. Лёгкая Нерыжень налегала на каёк, цепляла мёрзлые камни… всё равно съезжала обратно. Даже камыс на лыжах не помогал. Косохлёст тянулся помочь, возился с потягом.

Ильгра прошла здесь без помощи, но Светел не вспомнил, не призадумался. Живо отстегнул санки, направил в стену, чтобы не снесло. Перепрыгнул с лыжами, проехал по ветру. Радостно ощутил в себе силу — врёшь, вихорь, не сдвинешь! Упёрся, схватил руку Нерыжени, поволок за собой. Шаг, ещё, ещё! Вот и кремнёвый желвак. Руки в стороны разведи — обе стенки достанешь. Одолевая половину неба, ломившуюся навстречу, Светел рывком бросил себя на ту сторону. Вытянул Нерыжень.

И… весь воздух кругом куда-то пропал. Рот открылся сам собой, как у вытащенной рыбёшки. Затишь казалась неестественной. Почти пугала.

— Тебя кто просил? — с нешуточной яростью вырвалась Нерыжень.

Светел отодрал с левого глаза корку льда вместе с половиной ресниц.

— Ты ж девка… — проговорил он растерянно. Хотел добавить — у нас на Коновом Вене девьё заступать принято… Не добавил.

— Ещё кто тут девка!

Изощрённый удар легко пронизал меховую толщу, вязаную, портяную. Выше брюха, ниже груди. Огненным клубком прожёг тело — искры вон! Какие сшибки в Затресье, гордая победа возле Смерёдины?.. Светел задрал кверху носки беговых лыж. А Нерыжень, выплеснув обиду, вспомнила: в теснине остался брат. С тремя санками. Девушка обрадованно устремилась за желвак, но тут Косохлёст сам показался наружу. За ним выкатились его чунки.

— Ты, олух, оружие без присмотра бросил и сестру к тому понудил?

Поднявшийся Светел проворно отскочил и только тем избег новой кары. «Я бросил?..» Вслух пенять было без толку. Он торопливо скинул юксы, проскочил мимо «дяденьки», нырнул за желвак. Вихрь немедля пнул его в спину, ринул вперёд. Светел едва устоял. В узких стенах плавала почти кромешная тьма. Санок не было. Ветром столкнуло? Косохлёсту помешали пройти?.. Светел заскользил на коленях, шаря по снегу. Руки натолкнулись на гнутый облук. Санки Нерыжени, заботливо опёртые о валун. Щенячья глупость, бросившая отрока помогать воевнице, сделалась совсем очевидна.

Свои чуночки Светел нашёл опрокинутыми у входа в теснину. Захотелось разметать по снегу поклажу. Сесть посередине, замёрзнуть. Вовсе уйти от чужих людей, никак не желавших становиться своими. Светел вздохнул, впрягся, потащил. В лицо ударили иглы, копья, бронебойные стрелы.


По счастью, бежать вдогон пришлось недолго. В щёки пахну́ло влажным теплом. Сеггаровичи шли здешними местами не первый раз, добрые места для ночёвок были давно ими разведаны. Санки витязей стояли огородом у края большой плоской впадины, где снегу лежало на сажень меньше, чем всюду. Внизу тонкой пеленой плавал туман. Не зеленец, даже не оттепельная поляна. Просто грельник, материнская ладонь Земли. Кожух здесь не снимешь, но меховую харю сразу долой!

— Где болтаешься? — встретил Светела желчный Гуляй. — Брюхо к спине липнет!

Он, по обыкновению, растирал ногу, наболевшую в дневном пути.

— Помилуй, дяденька, — смиренно повинился отрок. — В теснине застрял.

Перед Гуляем он почти лебезил. Очень уж хотелось испытать его прославленный лук, на который, как говорили, стороннему человеку и тетивы не надеть. У Светела был при себе свой, очень неслабый, но можно ли сравнивать!..

Он быстро вытащил трёх больших шокуров, ободрал, начал стружить, пока было хоть что-то видно. В дружине всякое право приходилось доказывать. Твёржинский отрок никаких вольностей покуда не отвоевал. Знай кланялся да служил.

— Не побрезгуй отведать, государь воевода, — по старшинству поднёс он Сеггару самые жирные и желанные стружки.

Сеггар в ответ даже не кивнул. Молча взял, бросил толику на грельник, отдаривая за тепло. Начал есть.

— Не побрезгуй, государыня первая витяжница…

И вот так всем остальным.

Заменки в дружине стояли всего на ступень выше Светела, но кормились едва не слаще вождя с Ильгрой. Так, будто Неуступ ждал от них трудов превыше даже своих. Каких именно — Светел не спрашивал, всё равно не ответят. Ему самому предстояло обсасывать хребты.

«Вот ослабну, отстану, совсем пропаду, и не оглянутся. Потеря невелика!» Это говорила обида. Светел знал, что не ослабеет. Шокуры, выкормленные в прудах Твёржи, даровали великую силу. Ему, не другому кому. И ещё предстояло раздавать верхосыточку — калачи, испечённые в ту последнюю ночь. Тонко нарезанные, до нежного хруста высушенные в печи… Светел опять же по чину обнёс лакомством дружинных. Попотчевал добрый грельник, взял сам. Ничего вкуснее не было на всём белом свете.

Домашнее благословение медленно растворилось во рту. Пока оно таяло, Светел пребывал в своей ремесленной. Обнимал братёнка, маму, бабушку. Теперь он знал, почему семьян не было у дверей, пока он исступлённо строгал Обидные гусли. Скоро вынется из короба конечный сухарик, развеется запах… ещё ниточка оборвётся, ещё след позёмкой затянет…

Светел тоскливо сглотнул последки домашнего вкуса. Взял рыбьи шкурки и косточки, понёс прочь — птице и зверю, чаявшим угощения от людей.


Другой глупостью и преступлением Светела были проволочные струны Обидных. Обрадовался, дурень, стальному моточку, щедрому подарку Небыша! Изначально думал дедушкины гусельки обновить по образу Золотых: пусть бы его вспоминали, звеня в руках у братёнка. Не обновил. С собой проволоку унёс, как украл. Едва ли не в отместку, что Золотые дома остались. Ну и вышло — сам себя наказал. Где было знать, что тонкие стальные тетивы боятся мороза? Светел каялся, мечтал где-нибудь раздобыть жил. Не на каждой ночёвке гусли вытаскивал. Только там, где стужа давала хоть какую-то щаду.

— Опять бренькать уселся. Чем бы уши прикрыть, — немедля заворчал Косохлёст.

Заступа Нерыжени ударила больнее нападок.

— Да он, может, петь и не будет. Пока-то струночки соберёт… А там сон сморит.

Щекам стало жарко. Воевница не сильно ошиблась. С прошлой игры Светел нарочно ослабил струны, чтобы пережили мороз. И вот тебе: шпенёчки даже такого усилия не хотели держать. Два крайних вовсе выскочили из гнёзд.

«Что же с вами в битве будет, родимые, коли в санках один раз кувырнулись да оплошали?..»

Рассудок искал объяснений. Сотни сделанных лыж одним голосом винили дурной нрав вагуды, рождённой в обиде. «Дрянной сосудишко. А я иной заслужил? Руки — сковородники, голос — корябка… Смолой, что ли, разведённой гнёзда изнутри напитать?..»

Руки меж тем знай вправляли выпавшие шпеньки, напрягали струну за струной. Спасибо Торожихе, Крылу, спасибо поношениям, принятым на купилище! Светел теперь что угодно мог пропустить мимо ушей.

«Это было в горестный год… Ждал скончанья света народ…»

Последнее время из Левобережья приходили хорошие песни. Иные складывали будто нарочно для того, чтобы по ним гусли налаживать.

«А над ней застыл валун в ковыле…»

Светел выждал, заново попробовал голоса. Гусли звучали верно. Всё-таки он спустил нижнюю струну — проверить, не слишком ли свободно ходит шпенёк.

— А я думал, ветер в Духовой щелье воет, — буркнул из кожуха Гуляй. — Всем игрецам наш игрец! Ни тебе песен дождаться, ни спать не даст.

— Крыло, бывало, из чехолка пока тянет, сам уже слышит, где нестроение, — добавил другой голос. — Один шпенёк повернёт, сорока вёрст как не бывало! Подмётки горят, ноги плясу просят…

— Будет тебе, дядя Кочерга, снегирька орлиной высью корить, — отравленной стрелкой прозвенел смех Нерыжени.

«Мне дядя Летень не брезговал удары показывать. Гуслям Леший неупокоенный отзывался. Что ж вы-то пеняете? И про Крыла сказать не хотите…»

Домашние доблести Светела, его законная гордость, здесь рождали только насмешки.

— Взялся гусли строгать, всё одно лыжа вышла.

— Повизгивает, как об снег.

«Я глянул бы, как ты с гибалом столкуешься!» Светел злорадно представил ущемлённые персты Гуляя. Его нос и своенравную заготовку, раскидавшую клинья. Он знал: это было пустое. Всё прежнее осталось за Родительским Дубом. По сию сторону имели значение лишь воинские начала. Которые Светелу никто давать не спешил.

Ленивый разговор продолжался:

— Люди доносят, весной старый гусельник помер. Знатый делатель был. Последними, говорят, дивные андархские гусли построил. Палубки аж светятся, струнки вызолочены…

Это говорил молодой витязь, носивший древнее и звучное имя: Крагуяр.

— Вот бы посмотреть да послушать, — вздохнул Гуляй.

Ильгра зевнула:

— Знать бы, кому делал?..

— Крылу небось. Кому ещё такие в руки дадутся? Жаль, забрать не успел.

«Не успел?» — навострил уши Светел. Он пытался спрашивать, почему Пернатые гусли называли сиротскими. Его как не слышали.

— Наносная позолота сотрётся, — сказал Гуляй. — Истым золотом игрец сиять заставляет.

«Крыла вашего я слыхал. Тянусь за ним теперь, достать не могу. Только если бы в Торожихе Сквара запел, Крыла, от срама сбежавшего, до сих пор бы искали!»

Самому Светелу играть уже не хотелось, хотя и надо было. Сеггар обмолвился о скорой встрече с союзным вождём. Значит, не обойдётся без сравнения гусляров. Светел даже потянулся было за полстью, но спустить струны и закутать гусли не дала совесть. Он словно Жогушке принарядиться велел: перед гостями предстанешь! — а после раздумал, в хоромину не пустил. Руки перебирали, гладили струны… Пальцы очень хорошо знали, где какая тетивка и чего от неё ждать, поэтому пряди голосниц возникали сами собой. Сплетались, сплачивались, обрастали переливами… взывали к словам… «Бредёт вперёд, упрямо брови сдвинув… Мой кровный брат, моё второе „я“…»

— Это что? — сонно спросила Ильгра.

— Это, государыня стяговница, гусли думу думают. Может, песня родится.

Всякий, потянувшийся к струнам, рано или поздно начинает по-своему украшать знакомые песни, затем слагает своё. Плох игрец, избегающий небывалого. Однако Гуляй даже на локте приподнялся. Выпростал из куколя жёсткую бороду. Спросил, будто Светел посягнул на запретное:

— Тебе, олух, кто сказал, будто сочинять можешь?

Светел отмолчался. «Если б я кого спрашивал, могу или нет, вот тогда и пытаться было бы незачем…»

Ильгра спросила миролюбиво:

— Про что песня будет, подъёлочник?

— А про то, государыня, — вздохнул Светел, — как мораничи добрых людей в подвалах неволят, за правду голодом уморить норовят… Есть брат, чтоб помочь, да сам голодный. Усы омочить позволяют, в рот — ни-ни.

— Усы, — пискнула Нерыжень.

Косохлёст, вроде основательно улёгшийся, выпростал куколь, стал подниматься. Светел хорошо знал эту неспешность. Пока рожу недругу не искрасит, уж не отстанет.

— Тебя, отрочёнок, прямо сейчас досыта накормить?

Светел торопливо завернул гусли, уложил струнами вниз. Не склеил он Обидным берестяного чехолка, да что уж теперь.

— А накорми, — проговорил он и тоже встал, подбираясь для драки.

«Вот, значит, как у вас науку берут. Ладно, колошматники. Хоть скопом, хоть в очередь. Совсем, чай, не убьёте, а там однажды отвечу…»

Косохлёст перешагнул сани. Светел не отвёл взгляда. «Рёбра заживут. Коли повезёт, хоть что угляжу…»

— Цыц там, — сказал воевода.

Косохлёст замер, как пригвождённый.

— Дядя Сеггар… — протянул он с ребячьей обидой. — Но ведь сам вразумления попросил?

Светел тоже гнал прочь досаду. «Почему старики, как за советом придёшь, велят своим умом доходить? А когда вовсе ненадобно, указками сыплют?..»

— Дурень, — продолжал воевода. Светел даже не сразу понял, кому он пенял. Похоже, сразу обоим. — Учить — велю. Сердце срывать не моги.

«Сердце срывать?..» — удивился Светел. А ведь правда, брат с сестрой впрямь будто на горячей печке метались, покоя лишённые. И чем дальше, тем хуже.

«Ну ровно как я, когда Летеню последние образцы плёл… Эти-то какого излома день со дня ждут? Призыва к великому служению, на которое Сеггар обоих у себя холит?.. Да ну их совсем…»

Раздумья заняли миг.

— Как скажешь, дядя Сеггар, — процедил Косохлёст. Негромко, медленно. Светел мигом забыл всё стороннее, руки взвились обороняться. Вышло совсем глупо. Мутное небесное серебро плавилось на длинном, в локоть, боевом ноже Косохлёста. Всё перенятое у Летеня закружилось в беспорядке, улетело позёмкой. Сдуру вынутый нож Зарника он тогда отправил в сугроб. Сопляки были оба. Воробьишки в пыли. Теперь…

— Да не трясись, не с тобой война. — Косохлёст хотел ещё что-то сказать, но Сеггар рявкнул:

— Четверо!

Косохлёст прянул влево. Нож пропел, вспарывая пустой воздух. Светел воочию увидел врага, пытавшегося миновать Косохлёста. Не вышло! Ворог скорчился, зажав булькающую рану, а Косохлёст уже бился с другими. Нет! Биться на любки́, мерясь удалью да сноровкой, могут и побратимы. Косохлёст — убивал! Разил, калечил, уберегая кого-то безмерно ценимого… Взмах! — вскроены жилы чужой оружной руки. Обман, разворот! — воет дурным смертным воем не устерёгший глаз. Кувырок, беззвучная молния от земли — и последнему уже не до боя: весь мир смёл огненный ужас, разверзшийся внизу живота.

Светел снова начал дышать. Такое навзрячь схватывать было что переборы Крыла с ходу запоминать. Раскатился бисер, сверкнул, пропал, собери его! Косохлёст управился даже не вмиг. В ничтожную половину самого короткого мига. Кто другой красовался бы над телами, напоказ сшибал с клинка ещё не загустевшие капли, примеривался к добыче, — не Косохлёст! Юный витязь нёсся прочь, уводя того, кого защитил, и нож в ножны прятать не торопился…

— Ну! — сказал Сеггар, помедлив. Чувствовалось, искал, к чему бы придраться. Не находил. Косохлёст, толком не отошедший от жутковатого вдохновения, задел взглядом Светела. Но не выплеснул остатков ярости обидным словом. Просто улыбнулся, будто у самого прорвало чирей в душе.

Светел вдруг задумался, какой наигрыш подобал бы его плясу. Такой же стремительный? А может, грозно-медленный?

«Измерцался яхонт мой», — отдался мамин голос. Стонал, приплакивал, хороня все надежды. Хочешь воевать, как Косохлёст, начинай дыбушонком. Не жди до десяти годков, будто всё само обойдётся. Хочешь в гусли играть, как Крыло… да ладно, куда тебе, снегирёк, в орлиную высь! Крылом надо родиться.

Вконец опечалившись, Светел лёг у полозьев, положив под руку закутанные гусли с так и не спущенными сутугами. Его очередь сторожить настанет под утро. Можно будет и шпенёчки сразу проверить.


— Не могла царевна Жаворонок на какой-то переправе простыть, — шептались у соседних саней.

— Не могла. Если хоть вполовину такова была, как наша Эльбиз.

— Наша — Лебедь. Лебеди, вона, посейчас даже на Коновом Вене живут. А жаворонки нежные все в ирий улетели.

Светел заново насторожил уши. Царевна Жаворонок? Он по этой песне гусли налаживал. Второму имени ничто в памяти не откликалось.

— Эльбиз никому себя в обиду не даст, — упрямо, словно отгоняя сомнение, повторила Нерыжень.

— И других отстоит, — сказал Косохлёст. — Ты, сестра, не грусти. Это он всё без правды сыграл.

Светел высунул голову наружу:

— Что ещё за Эльбиз?

У соседних санок притихли.

Светел вновь смял щекой куколь. В двойном толстом кожухе лежалось тепло по-домашнему. О какой-то Эльбиз печалиться нужды не было, а вот за мать болела душа. Когда сын обратился к Родительскому Дубу спиной, Равдуша запела. В полный голос, как нельзя петь на морозе. Мама за него-то, глотку лужёную, вечно боялась, когда он на спускном пруду под драку песни орал. А сама!.. Голос крылатый золотые крылышки не познобил бы… Может, сына проводив, сама в жару заметалась? И даже бабушка ума не приложит, как ей помочь?..

Светел не выдержал, сунул руку в санную полсть, вытянул нещечко, обогрел у лица. Тряпичные куколки-неразлучники, что свил ему Жогушка. Двое мальцов, чернявый да жарый.

«Хочешь сказ послушать, братёнок?»

«Расскажи! Расскажи!»

«Ой ты, поле, поле снеговое, не закатный луч тебя кровавит! На закате полем шли герои, алой нитью вышитая слава…»

Знать бы, нашёл ли уже Жогушка Золотые, спрятанные на полке в ремесленной. Нашёл, вестимо. Взрослым принёс. И Ерга Корениха махнула рукой: чего ждать от дурня! А мама в слёзы ударилась…


Светелу ночь за ночью доставалось сторожить самую горемычную стражу. Ближе к утру, когда сгущается тьма, а коварная дрёма знай ждёт, чтобы ты на санки присел. Хоть ненадолго. А как не присесть, если с вечера только веки смежил и после — почти сразу снова вставать? Терпи, отрок. Слагай песни, которых никто слушать не пожелает.

Будил Светела обычно Косохлёст. Валенком под ребро. «Вставай, мешок! Не у мамоньки на полатях!» Заме́ныши язвили намеренно, с удовольствием. Старшие витязи за отрока вступаться не снисходили. Светел злился, молчал. Растил навык вскакивать до пинка.

Он и нынче сам выплыл к яви, разгоняя клочья тревожного сна. В этом сне Обидные, уносимые рекой текучего снега, плакали голосом Сквариных кугиклов. Белые пальцы дёргали струны, те жалобно звали Светела, рвались одна за другой. Светел гнался по берегу, никак не мог ухватить…

…А разбудило его не подошедшее время стражи. Всего лишь призрак движения во внешнем мире, за плевой кожуха.

Сна как не бывало! Светел обратился в слух, продолжая ровно дышать. Ждал, чтобы движение повторилось. Дождался. Гусли, обёрнутые войлоком, метила потревожить чья-то рука. Проникала опасливо, по волоску. Чья? Грельник позволял спать с открытым лицом, но Светел с лихвой получил в щелье ледяных стрел. Втёр в саднящие веки нежного рыбьего сала, упрятал в меховое тепло… за что, кажется, теперь и платился.

Ясно было одно: рука не чужая. Воришка или подсыл сто́рожа не минуют. «Нешто задремал Кочерга? Вовсе душу изронил, знака не подав? Небываемо!» Вдобавок рука не к горлу тянулась. К гуселькам. Шпенёчки повынуть. «Косохлёст! Ну, погоди мне…»

Он дал воровской лапке глубже заползти в полсть.

Молча и разом вскинулся с лёжки. Большой, безголовый от утянутого внутрь куколя.

Ладонь, привыкшая усмирять черёмуховые плашки, смяла запястье, неожиданно тонкое. Светел сгрёб вёрткое, гибкое, определённо девичье тело. Вдавил в податливый снег…

По ушам хлестнул крик, жалобный, невозможно пронзительный:

— Братья!.. Насилком насилуют!..

Могла бы дурным матом зря не вопить. Светел уже бросил её, откатился, торопливо простая из куколя голову. Со всех сторон заполошно вскакивали тени. Самая ближняя с силой рванула за кожух, вздёрнула на колени…

Белые искры из глаз!..

Вот он, конец пути. Лютый срам, одинокое возвращение домой.

«Нет уж, — успел решить Светел. — Домой не вернусь. Без вас дальше пойду…»

Руки и ноги что-то содеяли мимо всякого разума. Светел только понял, что уже стоит, а Косохлёст валится через сани, отброшенный неведомой силой.

Коснувшись лопатками земли, заменок взлетел, как танцор, заложивший немыслимое коленце.

Пока длился взлёт, Светел умудрился пережить и перечувствовать — на три дня хватит.

Успел сплотить кулаки: довольно голову клонить, не спущу! Убивай, сумеешь небось, да сам рядом ляжешь! Зубами грызть буду!..

Успел ощутить на плече Скварины синяки, услыхать больной голос Равдуши. Мятежная решимость опала пеной. «Я сюда не честь брать пришёл. Не буду драться с тобой…»

Снова белые звёзды! В скулу, в ухо, под дых!..

Земля накренилась. Светел ударился коленом о снег, зарычал, выправился, встал. Подметил злое разочарование на лице Косохлёста. Кулак снова летел, брошенный всем весом. Светел подставил плечо. По телу разбежалась волна, он качнулся, переступил, не упал. Исполнился ярой уверенности, понял: с третьего налёта заставит Косохлёста промазать…

Не довелось. Могучие руки схватили за вороты обоих щенков. Расшвыряли в разные стороны.

Светел мигом взвился, выплюнул снег. «И жаловаться, перстом тыкать — гусельки разладили! — тоже не буду…»

Дружина, поднятая криками и вознёй, вся была на ногах и вся смотрела на отрока.

Серебряное ночное свечение успело сползти к окоёму, потёмки заставляли больше угадывать лица, но Светел слишком хорошо успел узнать этих людей. Не глядя видел, где кто. И с чем подошёл.

Вот «безлядвый» Гуляй, вечно раздражённый из-за боли в ноге. Все ему виноваты, а пуще всех отрок. Он сразу обнял Нерыжень, не спросив, кто зачинщик. Хитрой девке даже врать не пришлось. Вот смешливая Ильгра, белой горностаюшкой из-за санок. Стяговница, кажется, всех уже раскусила, но помалкивает: чем ещё развлекут?..

И наконец Сеггар, самым последним, рассерженный, отчего не сумели обойтись без него. У Сеггара на кривом от шрамов лице один глаз открывался лучше другого, темень делала воеводу ещё шире и страшнее, слова падали валунами:

— Кто спать не велит? Где враги?

Заменки смутились.

Отчаяние Светела смыло хмельным восторгом.

— Меня казни, государь воевода. Мне сон тяжкий привиделся, будто к гуслям кто лез.

Гуляй крепче обнял Нерыжень. С отцовской печалью поцеловал девичью макушку.

— Завтра день долгий, — чуть повременив, буркнул Сеггар. — Спать всем. Отроку сторожить.

Далеко, в Духовой щелье, немолчно ревел ветер.

Колыбельная брату

На третье утро буря изготовилась совсем сдуть Отавин зеленец. Купол тумана стал рваться, вместо дождя по двору проносились вихрящиеся белые волны. За чёрной девкой, бегавшей то в собачник, то в поварню, то в дальние клети, оставались маленькие босые следы.

Вот в такое утро, когда Отава с семейством совсем не ждали гостей, заполошно разлаялись дворовые шавки.

Пурга катила налётами. Серая завеса тумана падала и снова смыкалась. Уверившись, что пятнышки на краю леса впрямь движутся, Отавины домочадцы позвали хозяина:

— Глянь, батюшка.

Миновал снежный приступ, летящие клочья явили старое поле и двоих лыжников, ходко дыбавших к зеленцу.

Передний шёл налегке, тропил. Второй вёз лёгкие саночки.

— Узнаёшь ли? — морщась от колючей куржи, спросил Отава сына Щавея.

— Не обессудь, отик… не узнаю́.

Через тын видно было непривычно далеко. Ветер сдувал русые кудри Щавея, открывал над глазом свежий синяк. Десница хозяйского сына была замотана тряпкой, но тетиву держала уверенно. Метнёт стрелу, уж не опрометнётся.

— Маяки, что ли? — предположил Отава.

— Ну не скоморохи же.

— И на лихих не похожи. Те по двое не приходят.

Взбуду в зеленце бить не стали, но крепкие работники помалу собирались к воротам. Кто с топором, кто с рогатиной. Не то чтобы пришлые выглядели прямыми обидчиками. А вот поверенными людьми того же Телепени… «Выноси злато-серебро, копчёных шокуров, яйца утиные! Волей отдашь — охотой возьмём, волей не отдашь — неволей возьмём!» Зря ли саночки приготовлены: богатый откуп везти…

Незваные гости остановились вежливо, на последнем снегу. Скинули куколи, сдвинули меховые личины. Передовой нагнулся отвязать лыжи. Тот, что волок чунки, круглолицый, кормлёный, вышел к тыну. Набрал воздуху.

— Здорово в избу, насельники! Верно ли соседи ваши указывают, будто здесь Отава живёт, сын Травин?

Ответил Щавей:

— А что за дело вам, люди дорожные, до батюшки моего?

— Нам…

Пришлый замялся. Его товарищ выпрямился с лапками в руках:

— Нам-то дела вовсе нету, а вот отцу нашему, великому котляру, дельце малое есть.

Мораничи!

— Ух ты, — осе́л голосом Щавей.

Работники начали тихо переговариваться. Глядели на большака. Отава сам с радостью оглянулся бы на кого-то, властного судить и решать, но было не на кого. Стало жарко, захотелось снять шапку, вытереть лицо. Он так и сделал.

— Что встали, лодыри! Отворяй добрым гостям.

Запели скрипучие вереи, торопливо разъехались створки ворот. Для этих захожней не калиточку открывать стать…

Тайные воины вступили во двор.

Дворнягам вовсю отзывались в собачнике ездовые упряжки.

Мигом выбежала чёрная девка, сбоку подскочила к гостям. Чистым веничком обмела кожухи, жёсткие от мороза и снега. Сбила с валенок корки, наросшие перед путцами лыж, бросилась чистить саночки. Рубашонка — одни заплаты, ноги грязные.

— Дёшевы нынче рабы, — ровным голосом подметил долговязый моранич. — Беречь незачем.

У него были волосы цвета чёрного свинца, глаза светлые, пристальные.

— О́тсталь кощейская, — махнул рукой Отава. — Недокормыши. — Слегка успокоившись, он рад был поговорить о понятном. — Жрут, как не в себя, работы чуть, и всё помереть норовят. Сущий убыток, а на ком доправлять? Вы, милостивцы, порно подгадали прийти. Старуха моя уж на стол, поди, собирает. А может, в мыльню с дороги?

Он обращался к длинному, чуя в нём ватажка.

— Нам, хозяин ласковый, не до мыльни… — начал было моранич. Спохватился, кивнул товарищу.

— Орудье наше спешное, не велит мешкать, мыльней да столом-скатертью тешиться, — подхватил круглолицый. — И рады бы вежество соблюсти, да наказано сразу дело пытать.

Лыкаш уже столько раз повторял вопросные речи, что казалось — до старости будет твердить по зеленцам всё те же слова. А Ворон — безжалостно гнать вперёд и вперёд, гнушаясь передышкой в тепле.

— Отцу вашему перечить не рука, — честно поклонился Отава. — Что же за дело у великого котляра до нашей глуши?

Из дому выглянула невестка. Закричала на весь двор:

— Цыпля́, безделяйка! Цыпля!..

Маленькая чернавка кинулась из собачника.

— В сенцах ждать должна! Не дозваться! А ну, живо масло неси!

Девчонка шастнула в дальнюю клеть, со всех ног вернулась с горшочком. Получила затрещину. Упрямо скрылась в собачнике.

Лыкаш излагал причину орудья:

— Стало нам знаемо: славному Эдаргу, Огнём Венчанному, ради его восшествия на шегардайский столец некий человек поклонился двумя красными пирожными блюдами. Ещё знаемо: одно из тех блюд, щедростью доброго царевича, подарено было в Чёрную Пятерь…

Отава явственно приуныл. Всё знают мораничи, не отопрёшься. Лыкаш продолжал:

— Знаемо также: в Беду, попущением Справедливой, оное блюдо было украдено и носимо с торга на торг. Ныне, по орудью, возложенному во имя Владычицы, мы следим его путь, ибо в Шегардае поднимают дворец, и долг всякого доброго подданного — обиходу царскому порадеть.

Лыкаш был готов без запинки перечесть пройденные зеленцы, доказывая Отаве: они с Вороном забрели сюда не наобум. Готов был и к тому, чтобы перечень украсился ещё одним именем, а их с дикомытом вновь приняла бесконечная промороженная стезя. Однако у Отавы с каждым словом как будто кислое копилось во рту. Лыкаш вострепетал надеждой:

— У тебя ли, хозяин ласковый, с царского стола блюдо? Либо, может, нас с братом дальше направишь?

Мораничей редко пробуют обмануть. Безумное это дело — тайным воинам врать. Тщетное и опасное. Лучше выдать правду, пока спрашивают добром.

Из большой избы показалась нарядная девка.

— Цыпля, где ты есть! Прибью не́слушь!

Дверь собачника хлопнула.

— У меня оно, блюдо ваше, — тяжело выговорил Отава. Не сдержался, добавил: — Дочка вот заневестилась. В приданое хотел… — Отавишна стояла на крыльце, издали поглядывала на захожней. — Каб знать, откуда пришло! Воз гусей мороженых отдал…

В собачнике затеялась свара, донёсся плачущий лай. Что-то беспокоило псов.

Лыкаш важно отмолвил:

— Так мы ведь, хозяин ласковый, не задаром берём. Не в том правда Владычицы, чтобы без вины людей обижать. Мы вознаградить тебя присланы, а не убыток чинить. За то, что су́дну узорочную сберёг.

У него хранилось в тайном кармашке звонкое серебро. Всю первую половину дороги Ворон отучал его чуть что тянуть туда руку.

Дикомыт подал голос:

— Коли так, скажи, Травин сын, сука шатущая не забегала к тебе? Грудь бела, рубашка сера…

— Забегала, милостивец, — вовсе приуныл Отава.

Ворон бросил снегоступы на саночки.

— Позволишь одним глазком глянуть?

А повадка и голос выдавали иное. «Я — моранич. Мне воля!»

— Гляди, милостивец. Полюбится, хоть совсем забирай. Она там отдельно привязана.

Ворон кивнул, ушёл. Щавей без него как будто стал выше ростом.

— Псица тоже, что ли, превеликих кровей? Прямиком со старой псарни дворцовой?..

Собаки при виде чужака взревели всей стаей. Не полошилась только смурая сука, привязанная у двери. Ещё не обжилась, не привыкла. Орудник посмотрел на неё один раз, вздохнул, забыл. В потёмках вскидывались мохнатые тени, лязгали зубы. Коренники, рулевые, вожаки тянули носы в проход, не могли достать, цапались меж собой. Ворон мимоходом потрепал чьи-то уши. В глубине собачника, у щенячьего кута, раскачивалась, припадала на кучу мха, постанывала ещё одна тень.

— Поршо́к, — доносилось оттуда. — Братик милый… открой глазки… Поршок…

Ворон подошёл. Девка-босоножка затравленно обернулась, плеснула руками. Съёжилась. Не захотела бежать. Во мху нескладно вытянулся тощий мальчонка. Из угла рта — тёмный пузырящийся потёк. Бесцветный взгляд сквозь кровлю, сквозь облака. Ворон опустился на колени. Ему-то внятен был поцелуй Мораны, бесповоротно осенивший парнишку.

— Кто? — спросил он тихо и медленно, как на морозе. — Большак?

— Батюшка Отава нам отец родной… — заученно пробормотала девчонка. Натянула рукава, пряча локотницы, тёмные от синяков. Вжала голову в плечи.

— Отец бья не прибьёт, отчим гладя кровь пустит, — проворчал Ворон.

— Поршок… с палкой набежал, — выдавила она.

Мальчишка приоткрыл глаза. Для него уже не было страха.

— Щавей, — внятно проговорил он. — Щавей её…

Поршок. Даже не подлёток. Птеня́ с палкой на взрослого несытого коршуна. Возложил хищнику синяк на чело. Валялся теперь, обходясь кровью из порванного нутра.

— Братик, — всхлипнула девочка.

— Не больно, — сказал Поршок.

Ворон провёл ладонью по спутанным волосам, по щеке, задержал руку. Боль — примета живого. Материнский поцелуй её отгоняет. Мальчик хотел ещё что-то сказать, не успел, дыхания не хватило. Кровь в углу рта начала успокаиваться.

— Матерь Правосудная, всем сиротам заступница… — не спеша отнимать ладонь, прошептал Ворон. — Утешь, обогрей, великим сердцем прими…

Неприкаянная сука возле двери подняла морду, завыла.

Девочка молча следила, как пришлый моранич покрывает лицо брата краем рогожи. Ворон встал с колен, поднял Цыплю, взял за плечо:

— Пойдём.

Она беспамятно прошла с ним два шага, на третьем вывернулась. Метнулась назад, откинула ряднину, стала гладить, целовать лицо брата, поправлять рогожные кули, наброшенные для тепла.

— Поршок… Поршок…

Ворон присел рядом на корточки:

— Его встречает Царица. Кутает пуховыми ризами, чтобы не мёрз больше. Пойдём.

Снова взял её за плечо, поднял. Девчонка отчаянно рванулась из-под руки, не вышло. Попробовала укусить…


Хозяйский сын с работником уже вынесли блюдо из клети. Огромное, цветущее алыми праздничными цветами. Лыкаш сверил клеймо, придирчиво осмотрел посудину, нашёл целой на удивление. Ни иверин, ни трещин. Вот что значит старое андархское дело! Даже краски — будто вчера запечатлённые печным обжигом. Кто-то заботливый сплёл для тяжёлой и хрупкой посудины плоскую корзину, подстелил мякоть…

Наконец Лыкаш с хозяином ударили по рукам. Молодой орудник вынул кошель, передал Отаве:

— Вот, хозяин ласковый, от учителя тебе щедрая плата.

Отава было взялся отнекиваться. Довольно, мол, чести праведному Эрелису послужить. Потом всё же взял серебро.

— Теперь-то прикажешь мы́ленку греть, государь вольный моранич? А там честны́м ладком да за стол, да и переночуете?

Лыкашу хотелось и в мыльню, и за стол, и переночевать. Он мялся. Ждал Ворона. Блюдо привязывали на санки, когда наконец из собачника явил себя дикомыт. Девчонка таращила глаза, семенила, подпрыгивала, пыталась царапать железные пальцы, поддёрнувшие за ворот. Ворон казался невозмутимым, однако Лыкаш поглядел на его выставленную челюсть — и враз покинул приятные мысли о еде, мыльне, ночлеге. Слишком хорошо знал товарища. Сейчас Ворон что-то учудит, но вот что…

— По праву сына Владычицы я забираю это дитя.

Отава наверняка почувствовал себя обобранным, но не оказал недовольства. Девка была вправду грошовая. Не с мораничами из-за неё спорить. Измял в руке шапку:

— Воля твоя, милостивец.

Чернавка знай молча дралась, ничего не понимая, лишь чая лютого наказания. А вот Щавей сотворил кромешную глупость:

— Далековато воинский путь волю простёр…

Буркнул в ворот себе, только дикомытских ушей ничто не избегнет. Ворон ответил ровным голосом, от которого на Лыкаша совсем напала тоска:

— Ты, обсевок отецкий, Владычице послужить приходи. Узна́ешь, за какие труды мы великой вольностью взысканы.

Сам повернулся в сторону крылечка, откуда любопытно поглядывали Отавины невестка и дочь. Подмигнул. Расправил плечи. Погладил усы. Маленькая кощеевна барахталась в его хватке, он на неё и не смотрел.

Девка с молодицей взвизгнули, ухватились одна за другую. Как быть? Под лавками прятаться? Улыбнуться могучему красавцу, принять устами уста?..

— Да уж забирай дурищу, милостивец, охотой отдаю, не нужна, — невпопад ляпнул Отава.

Ворон заулыбался, сделал шаг в сторону крылечка:

— Ты, добрый хозяин, про которую говоришь?

Лыкаш смотрел с любопытством. Вот, значит, как он Иршу с Гойчином забирал. Врали всякое, но досужие вруны ещё не то наплетут.

Щавей налился бурой кровью. Сжал в кулак руку, прокушенную паскудой-чернавкой. Ворон продолжал весело:

— У одной девки был брат, вступиться не устрашился. У другой брата нету. У молодицы муж есть ли?

Ещё шаг, наглый, уверенный. Щавей не стерпел, бросился через двор. Моранич едва обернулся. Лёгкая чернавка покинула твердь, перепорхнула в руки Лыкашу. Щавей близко рассмотрел усмешку на горбоносом лице. Успел понять, что погиб.

В скулу шарахнула булава, утыканная гвоздями. Земля и небо сорвались с мест.

Дюжие работники качнулись было на выручку. Ударились о взгляд моранича, качнулись назад. Все острастки о Чёрной Пятери были правдой. За плечом Ворона ткалась простоволосая мара в понёве, расшитой белым по белому. Кто сунется, вмиг поймёт, что допрежь вовсе скорби не знал.

Отава грянулся в ноги оруднику:

— Не губи, господин… Во всём волюшка тебе… не губи…

Самый противный голос становится у человека, униженно молящего.

— Царица Морана велела сирот миловать, — ответил Ворон. — Ты миловал?

Щавей, схвативший плюху, коими потчевали у столба, обмочившись, полз, корчился, подвывал переярком, свергшимся в ловчую яму. Девка с молодицей не вынесли ужаса, удрали в избу.

Бывали мгновения, когда юный державец отчаянно завидовал Ворону. Ну вот почему Боги к одним без меры щедры, а к другим… Зависть долго не жила. На поварне хозяйствовать, оно как-то спокойней. Лыкаш вытянул из санок кожух бурого росомашьего меха, один из двух, припасённых на случай плящих морозов. Всунул в него ошалевшую девчонку всю целиком, с босыми пятками: никакой стуже не прокусить. Усадил прямо в блюдо. Небось не тяжелей пирогов, что слуги вдвоём к царскому столу понесут. Она хотела вскочить, бежать, но запуталась. Очнулась, притихла. Отава стоял на коленях, подставлял голову за дерзкого сына.

— Не губи, батюшка… Не губи…

Моранская воля страшна, как метель, властная сдуть маленький зеленец. Ни ратью не встанешь, ни во все глаза не посмотришь.

Ворон сказал:

— Да не возгорчат шегардайскому государю пироги с этого блюда. Во имя Владычицы, ради чести учителя и воинского пути, никто не станет болтать, будто мы здесь без правды разведались. Как ты поступал с птенцом живым, Владычице ведомо. Как с мёртвым поступишь, Она тоже узрит.

Обошёл Отаву, молча миновал Отавиного «обсевка». Лыкаш держал наготове две пары беговых лыж. Выйдя на снег, молодые орудники вздели ирты, быстро понеслись прочь. Только теперь коренастый бежал с санками впереди. Жуткий долговязый держал тыл. Девчонка меховым кульком сидела в драгоценной посудине. Санки кренились на ухабах неторника, девка длинными рукавами хватала края кузова. Оглядывалась на зеленец, где покинул сломанное тело её брат, ушедший к Владычице. Толстый куколь съезжал на лицо, мешал смотреть.

Певчая метель накатывала волнами. Туман на границе тепла затягивался и рвался, то являя, то пряча старое поле. С каждым налётом снега три пятнышка убегали всё дальше. Наконец пропали в лесу.


Девка с молодицей, обнявшись, ревели в бабьем куту. Открылась дверь — завизжали на два голоса.

— Дуры! — выместил пережитую напужку Отава. — С вас бы не убыло, а я теперь дрова изводи!

В перепутном кружале

Под кровом было тепло и блаженно. Густо пахло сохнущими валенками, дымом, натруженным телом, добротной едой, псиной, пивом. Открытое горнило печи рдело жарым золотом, гул и треск пламени под круглым сводом вливались в голоса жизни, звучавшие в харчевном покое.

Перепутные кружала зовутся так оттого, что ставят их на скрещении торных путей. Никто не хочет жить у дороги. По ней что угодно может явиться, добрым людям ненадобное. Кружало не дом. Кружалу на перекрёстке самое место.

Молодые захожни доставили с собой добрый беремок хвороста для печи. Дрова положили оттаивать и сушиться, молодцам же за пособление досталось местечко на скамье, в самом низу длинного стола.

— Гостей жду почтенных, — предупредил хозяин кружала. — Сегодня с утра чаял. Если вдруг припожалуют — им стол. Да без обид мне чтобы!

У него было подходящее имя: Путила. Ворон поставил снятый с саночек меховой свёрток. Раскрыл, вытряхнул худенькую девочку. Добротно приодетую, отмытую от грязи и вшей, но всё равно пугливую, как дикая птаха. Она сразу юркнула за Ворона. Спряталась.

— Какие обиды, батюшка, — отрёкся Лыкаш. — Не хочу выпытывать тайного, но что за великие гости?

Путила приосанился. На то затевал разговор, чтоб похвастать.

— Вождей с дружинами жду. Потыку Коготка — слыхали небось? А за ним сам Сеггар Неуступ Царскую дружину ведёт.

— Ух ты! Сам Сеггар!

Распоследнее место за столом не давало видеть печного устья, сюда и столешник даже не дотянулся, но тепло не веяло мимо. Могучее, одуряющее после несчётных вёрст по мёрзлым бедовникам. Ворон и Лыкаш живо сбросили кожухи, растянули на деревянных гвоздях.

— У Неуступа, я слышал, раньше гусляр знатный ходил… — начал Ворон. Лыкаш встревоженно покосился, но Путила махнул рукой:

— Э, парень! Если Крыла слушать прибежал, вороти лыжи. Крыло твой когда ещё к Ялмаку перекинулся. А теперь, говорят, и у Ялмака его нету. Может, за море уплыл, может, на Коновой Вен подался. Ветром носит их, гусляров.

Он кого только в своём кружале не угощал. Умел честь честью принять и заезжего скомороха, и строгого воздержника, отрицающего забавы.

— Это ж сколько молодцев, один другого прожорливей, — опасливо перевёл беседу Лыкаш. — Чего не съедят, то прочь унесут! Добро ещё, коль заплатят!

Харчевник пожал плечами:

— Не заплатят, вдругорядь возместят. Зато в нашу круговеньку даже Телепеня больше не сунется.

— Это который Телепеня? Кудашонок, что ли?

— Про иного не слыхивали. Вас, люди странные, самих каково звать-величать?

Пускаясь в дорогу, разумный человек оставляет каждодневное имя там, отколе пришёл, но надо же как-то о себе объявлять.

— Меня Круком хвали.

— А меня — Звигуром.

Про девчонку хозяин спрашивать не стал.


Греться у печи — опасное искушение. Разнежившись, трудно снова гнать себя на мороз. Тело быстро отдаётся внешнему греву, потом холод за порогом кусает втрое против былого. Лыкаш и Ворон скинули даже верхние шерстяные рубашки, млели в одних тельницах. Утолив первый голод, Ворон уже не спеша смаковал редьку с капустой. Цыпля успела смориться от сытости и обилия новизны. Пироги с борканом она прежде видела лишь на свадьбе молодого хозяина, какое там пробовать. Облакомилась, уснула, поникнув Ворону на колено. Мешковатые стёганые штанишки, телогрейка из собачьего пуха. Валеночки на вырост, купленные в одинокой деревне, куда разрешил зайти дикомыт.

Лыкаш с упоением наблюдал, как Путила готовил для щедрого гостя особое блюдо, составлявшее славу кружала. На толстой доске вынес плошку с сырыми кусочками мяса и овощей. Накрыл глубокой глиняной крышкой, раскалённой в печи.

— Все девки — козы блудливые! — ревел хмельной голос в левом углу.

Мудрый Путила ставил бражку вкусную и некрепкую. Однако и простоквашей можно упиться, выхлебав бочку.

Лыкаш разглядывал в надтреснутой миске последние оладьи из ситника. И что дёрнуло на троих брать? Упрямый дикомыт не притронулся, а девка — цыплёнок. Здесь оладушки доесть, сыскав в брюхе местечко? В путь припасти?..

— Не пойму тебя, — сказал он товарищу. — Из дому бежали, гнал, как от пожара спасаясь. Домой бежим, заячьи петли взялся метать…

Ворон изронил неохотно:

— Орудья довершать надо.

Лыкаш безнадёжно уставился на сизые струйки дыма, завивавшиеся в стропилах. Трапеза начала уже одаривать добрыми мыслями о скалках и черпаках в знакомой поварне, но с Вороном такое разве возможно? Переспорить дикомыта способен только учитель. А напрямую неволить и Ветер бы, наверно, не стал.

— Ты след-от когда видел? Полгода назад?

— С месяцем.

— И будто узнал?

Ворон покосился. Лыкаш давно знал этот взгляд.

— Ты пряностей воньких через год не признал бы?

— То ж пряности! — возмутился Воробыш.

— А то след лыжный.

Время тянулось. Хозяин вёл через сенцы уже новых захожней.

— Верещит, аж с ёлок снег сыплется, сама радёшенька… — никак не смирялся в углу бесчинный гуляка. — Чужой жёнке — башмачки, своей — ошмётки!..

Путила чистой тряпицей поднял приостывшую крышку. По кружалу ринулся чудесный лакомый дух. Ворон сжевал последнее волоконце капусты. Лыкаш щипок за щипком убрал верхнюю оладью, примерился ко второй.

— Слышь… а вдруг этот твой… лапки продал за недостатком?

Ворон непритворно удивился:

— А то я ступень его перепутаю? Может, он косолапость избыл? Правой загребать перестал?

— А самого…

— И рожу я его видел, когда по лесу пугал. Уймись, Воробыш.

Длинные пальцы Ворона обводили, гладили узор на доске. Древодел, сплотивший столешницу, знал толк. Выбрал плахи, где ложная заболонь светлыми полосами перемежала ядро. Сдвоенные начатки сучков, лучики от сердцевины, слагавшиеся в древние письмена… Ещё чуть, и прочтёшь. Постигнешь заклинания травяных кружев, репейных колючек, птичьих следов…

— А вот присушка необоримая, — нёсся хмельной рык. — И душу в белом теле… И юность, и ярость… И чёрную печень, и горячую кровь…

Ворон стряхнул насевшую дрёму. Вытащил маленькие снегоступы, затеянные для Цыпли. Одна лапка была готова совсем, на второй ремни ждали плетения.

— Шумно у тебя нынче, добрый Путила.

— Это разве шум? Всего-то меньшой Гузыня бражничает. Хвойка.

— Вот когда их четверо гуляет, тогда лавки трещат.

— Богато живут, знать?

— Какое! В долг пьют. Что переломают, сами по две седмицы чинят потом.

Лыкаш вдруг откинулся навзничь, мало не слетев со скамьи. С исподу наметилось движение, его тронули за ногу. Цыпля вспрянула от толчка, молча ухватилась за Ворона. Другая бы в крик, но кощеевну жизнь давно отучила. Ворон заглянул вниз.

Навстречу шибануло смрадом, коему никак не место в храме харчевном. Из-под стола на карачках выползло чудище. Сошло бы за крупного облезлого пса, но вместо шерстяных колтунов обвисали лохмотья бывшей одежды.

— Это что?.. — вырвалось у молодого державца.

— Раб Путилушкин, — ответили из-за ближнего стола.

— Под игом дёшево взял. Думал, помощника покупает, а оно вон как.

— От доброты людской кормится, подаянием.

— На что ж убогого привёл?

— Да он тогда как мы с тобой был. Тощой только.

— Худоба не беда. Были б кости, мясо пищами нарастёт.

— Огни в небе горят, — прошамкала несчастная ка́лечь. Об пол стукнула деревянная плошка, культяпая рука ткнула в потолок. Все неволей посмотрели туда же, но увидели только две ложки, засевшие в трещинах черенками. — Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет!..

Космы распадались надо лбом патлами. Ни носа, ни ушей, щёки в язвах. Лыкаш неволей понизил голос:

— Кто его так?..

— А сам, дурным делом. Послал хозяин за чёрной солью в Пролётище. Дорогу растолковал. А дурень услыхал от кого-то, будто Ура́зищами короче. Придумал кинуться напрямки. Кощей, южанин, что с него взять!

Ворон поднял голову от работы:

— А в Уразищах что?

— Ты, парень, знать, вовсе издалека. Сам не сунься смотри.

— Сделай милость, поведай нашему неразумию. Там что, волки-самоглоты стаями бродят или мороз трещит небывалый? Снег текучий с холмов сойти норовит?

— Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет…

Едоки неловко переглянулись. Ответили честно:

— О тамошних погибелях, паренёк, нам толком неведомо. Мы туда не ходили, а кто ходил, не расскажет. Этот вот как-то выскочил, да лучше бы совсем не выскакивал.

Жестокой истине никто не стал возражать. Лыкаш пальцами разорвал половинку оладушка, бросил в плошку рабу. Тот жадно приник, зачавкал по-собачьи. А как ему ещё, если руки беспалые.

— Два яичка в моху, палка наверху, — похабничал пьяный Гузыня. — Что таково́? А глаза в ресницах и нос!

Гости досадливо морщились, но щунять не спешили. Детинушка был саженного росту, кулаки жернова. Осердится, в подпол сквозь половицы уронит.

— Девки в мыльне распалились, — орал Хвойка непотребную песню, — выбегали на мороз!..

Лыкаш спросил вполголоса:

— А если Путила… твоего… в то дальнее Пролётище послал? Седмицу велишь скамью здесь просиживать?

— Не велю.

— Так он…

— Он следопыт. Его чаемых гостей послали встречать. С утра жданных.

Лыкаш посмотрел на Цыплю, снова задремавшую на колене у Ворона. Ощутил некоторую ревность.

— Хорошавочкой поднимется, — сказал он спутнику. — Ленту в косу вплетёт, тогда, может, мне голову на плечико склонит.

Дикомыт усмехнулся:

— Не к тебе в поварню веду.

— А куда?..

Вопрошание повисло. Ворон забыл про товарища, прислушиваясь к разговору в сенях. Лыкаш тоже навострил уши. Путила кого-то громко бранил, в сердцах обзывал слепым, глухим и никчёмным. Виновный немовато оправдывался. Потом дверь отворилась. Чуть косолапя, вошёл неудачливый следопыт. Внёс кожух, пегий от инея. Против былого Порейка выглядел потасканным. Отвыкшим от сытости и веселья.

Недовольный Путила кивнул ему на Гузыню, выместил недовольство:

— Сходи уйми.

Ворон улыбнулся.

У Лыкаша враз пропала из живота приятная тяжесть. Дикомыт собирался довершить орудье. Вот сейчас. Вот прямо сейчас…

— Кожухи готовь, — негромко приказал он Лыкашу. — Пойдём скоро.

Беловолосый Хвойка занимал весь угол. С прочими братьями, верно, заполонил бы кружало.

— Я к милёночке ходил по лесной тропиночке, — выводил он мимо всякого ладу.

— Мир по дороге, друг мой, — подступил к нему несчастный Порейка.

Веселье Гузыни, по обычаю пьяных, легко обратилось злостью. Он шатко полез из-за стола:

— Тебе, приболтень, кто позволил песню ломать?

Порейка потянулся было… Рука, ловко протыкавшая копьём снег, людей, оботуров, не улежалась на могутном плече. Порейка спиной вперёд отлетел прямо к скамье, откуда вылезали орудники. Кровь из носу брызгала на рубаху. Лыкаш подхватил Цыплю, Ворон поймал падающего работника. Удержал, чтоб тот голову о столешницу не расшиб. Поставил на ноги:

— Журиться оставь. Бе́ды не замучили, а победу́шки минуются.

Хлопнул жалеючи по спине. Пошёл с Лыкашом вон из кружала.

Ночёвка в зеленце

— Гуляй! Слышь, Гуляй! Как мыслишь, друже? Ещё помнит любушка, как ты за неё морды расписывал?

— Была любушка. Теперь — мужатая бабонька.

— Небось в молодёнушках толком не покрасовалась, без поры дитё родила…

— Сыночка. Горластого.

— С пелёнок ворчливого.

— Только что не хромого.

Гуляй хмыкал, расправлял плечи.

— Уйдём, знамо, снова родит.

— А муж на беседу не пустит?

— Не пустит, значит, другой ныне рожать.

— Да не ей одной…

Места кругом были праздничные. Почти не сгубленный лес, на соснах полно длинной хвои, хоть в щёлок опускай да пряжу сучи. Беговые ирты лихо мчат по звонкому черепу, саночки на долгих спусках норовят погонять. Впереди у сеггаровичей ночёвка в дружеском зеленце. Печное тепло, жар мыльни.

Торопливый огонь любовных объятий…

— Эй! Незамайка! — Это обращались уже к Светелу. — Ты, кроме пла́чей дикомытских, из своих гуслей можешь что-нибудь высечь? Плясовую весёлую?

— Могу, — отвечал Светел надменно. Сам тотчас задумался, как бы не оплошать.

— Вот когда Крыло с нами ходил, бывало, только заиграет, вся краса молодая из круговеньки бегом спешит, — улыбнулась воспоминанию Ильгра. — Как-то ныне получится.

«Да я!.. А правда, получится?..» Светел попытался навскидку вспомнить хоть одну песню. Память была пуста.

— Прежде Боброк в Путилино кружало возами битых уток да гусей отправлял.

— И теперь небось отправляет.

— Значит, голодны не уйдём.

— Перины пуховые доведётся ли, братья, опробовать?

— Хороши калачи были в Твёрже. Бобрёнушки таких напекут ли?

«Жди! Кишка тонка против наших калашниц!»

— Мыльню нагрели бы. А без калачей проживём.

У Светела зачесалась кожа под правой ключицей, в ушах отдалось давнее предупреждение: «В мыльню с ними не соблазняйся!»

«А позовут, атя, что делать? Сказать, обет принял мыльни не ведать, пока брата ищу?.. — При мысли о лжи чесотка разбежалась по телу. — Дай совета…»


Бобров зеленец выглядел таким же нарядным, как и угодья вокруг. Горячие ключи отгоняли мороз от круглого озерка с полверсты поперечником. Доброе озерко. И рыба на простор не уйдёт, и птице кормовище, и спускных прудов не надо чистить, как в Твёрже. Легко и весело, наверно, жить в таком зеленце. Правда, котляры могут нагрянуть, как в Житую Росточь. Но такой поезд объезжает Левобережье раз в пять или семь лет. Невелика боязнь. Иным и за радость.

Наслушавшись про былую доблесть Крыла, Светел загодя вынул чехолок с Обидными из поклажи. Сам видал, каким гордым гоголем Крыло входил в Торожиху. «Где нам, валенкам, за красными сапогами гоняться. Но уж чем горазды, не утаим…»

Дружину ждали. Путников вроде сеггаровичей вести нередко обгоняют, особенно в знакомых и дружественных местах. С последнего взлобка было хорошо видно, как из тумана повалил навстречу народ. Принаряженные мужики с бабами. Парни, снедаемые ревностью пополам с любопытством. Девки в заячьих шубках, едва брошенных на плечи, чтобы не прятать браньё, вышивку, дорогую покупную тесьму.

И бесстрашная ребятня, никак не согласная отсиживаться по избам.

Захожни во главе с воеводой катили вниз по длинному, не меньше версты, отлогому склону. Радостно бежать по такому домой — с добычей, с добрыми новостями. Радостно и снизу смотреть, держа руку у сердца. Вот-вот объявится желанный, болезный! Светел увидел себя и своих глазами местничей. Давно ли сам, как вон те недоросли, ждал заветного «Идут!..» и не верил, что дождётся. А небываемое сбылось, и уже он ловил взгляды, полные зависти и ожиданий, и всё было ясно и удачливо впереди.

Когда сделались различимы лица, на мороз вышел большак. Встал впереди, опёрся, как подобало, на резной посох. Высокий, с умным и красивым лицом, опрятный, крепкий на вид, как всё его племя. Светел мысленно поставил твёржинцев рядом со здешним людом. Вздохнул: куда диким соколам против домовитых бобров. «Зато нас гнездарями не кличут, ручным племенем. Мы славе наследуем. Той, что на Смерёдине, на Кровавом мосту…»

Сеггар, шедший первым, лихо вскроил иртами снег прямо перед старейшиной.

— Здорово в избу, брат Боброк.

— Поди пожалуй, брат Неуступ, — раскатисто отозвался большак.

Они с Сеггаром обнялись, стали хлопать один другого по спине.

— Давненько ты нашими местами не проходил. Года полтора, почитай.

— Ныне в Путилино кружало спешу. Потыка Коготок встречи ждёт.

— Не поле огораживать ему идёшь? — почти по-настоящему испугался большак.

Сеггар засмеялся. Светел, кажется, впервые слышал, как он смеётся.

— Не моя это вера — на младшего побратима в поле вставать.

Боброк обводил взглядом пришлое воинство, улыбался, кивал… вновь обшаривал. Кого-то не находил.

— Первый витязь твой… Летень Мировщик, — не зная, как подступиться, выговорил он наконец. — Люди разное бают…

Ильгра оставила перемигиваться с парнями.

— Что же, примером?

— Да такое, что вовсе не верим. Будто злым дикомытам его продали, как кощея. Будто его кровью на удачу снег кропили при начале похода…

Деревенские помалу брали витязей в круг, парни важничали и робели, девки прятались, но сами цвели маковым цветом, глядели во все глаза.

— Люди правды не ведают, знай врут без стыда, — прогудел хмурый Гуляй. Среди местничей бочком переминалась полнотелая молодушка, он на неё косился, не подавал виду. — Вот как истинно было: Летеня мы на морозе бросили, надоел.

— Тебе, Гуляюшка, те не надоедают, кого по году не видишь, — долетел задорный бабий смех.

— Да что ж я вас, с дороги усталых, у ворот держу, — пристукнул посохом старейшина. — Поди пожалуй, государь Неуступ! Уж и мыльня согрета про вас, и хлеб напечён. Будем столы столовать, беседы беседовать…

Вновь прозвенел бабий голос, трепещущий весельем:

— И псов из собачника по дворам уже разобрали. Мха свежего, мягкого навезли ночлега вашего ради…

Дружина начала снимать лыжи, ближе подвигаться к воротам.

— У меня гусляр снова ходит, — похвастался Сеггар. — Крыла не вернёшь, что теперь. Отрочёнка вот взял. Погляжу, будет ли толк.

Вся деревня уставилась на отрочёнка. Светел встрепенулся, расправил грудь, покраснел, опять забыл все песни до единой. Боброк мазнул взглядом, как-то недовольно, словно радостная встреча оказалась подпорчена.

— Ты вот что, брат Неуступ… — выговорил он через великую силу. — В походе над тобой воля Божья, больше ничья. А тут, не серчай уж, место моё и устав мой. Покинь, ради Владычицы, за тыном отрока своего. Не надобно нам, по вере нашей, ни гусляров, ни струнного звону.

Светел рухнул с неба на землю. «С чего вообразил, будто своим стал…»

Сеггар остановился у самого тумана. Тёплый влажный воздух веял в лицо.

— Усерден ты стал в вере, брат Боброк.

— Станешь тут, — пояснил большак неохотно. — Отавин зеленец помнишь?

— Как не помнить. А что?

— А туда мораничей нанесло. С воинского пути. Сущее разорение учинили.

Обиды Светела рассыпались морозными бесплотными блёстками. «Мораничи! С воинского пути!»

— С чего вдруг? — спросил Сеггар спокойно. — Нешто детище сговорили котлу, да в срок раздумали отдавать?

— Если бы! Врасплох пришли силой ратной. И ну Отаве пенять: украл-де царское блюдо, тотчас вынь да положь. Сына, Щавея, избили всего, посейчас пластью лежит. Только его Отава женил…

— Сам ты тех мораничей видел?

— Не видел, — содрогнулся большак. — Миловала Правосудная. Слышали только, старшим был Ворон злолютый. Этот где ни пролетит… Хорошо ещё, не пожёг, как Лигуя в Поруднице! — Помолчал, вздохнул, довершил: — Ты прости уж, брат Неуступ. Щавея за весёлый нрав изломали-искровянили всего, а моим чадам какую казнь сотворят, дознавшись, что я гусляра привечал? Далека Чёрная Пятерь, да от Владычицы не укроешься… Сам знаешь, люди горазды по-своему перетолковывать! Как есть донесут, будто мы всей деревней Матерь Правосудную срамословили, хульные песни орали!

Сеггар задумчиво кивнул:

— Твоя правда, друже. Твоё место, твоя вера — закон… Ну а моя вера — где один из нас, там и знамя. Вороти лыжи, ребята. За Ярилиной Плешью встанем.

Светел настолько погрузился в ничтожество пополам с незримым геройством, что не сразу поверил. А поверил, сердце счастливо трепыхнулось, и окатило стыдом. «Это ради меня, значит, дружина без тёплой ночёвки дальше беги? Я же что, мне по-куропаточьи, у санок, дело привычное…» Хотелось об этом сказать. Вправду остаться одному на морозе: что́ дикомыту здешний мороз!.. Совесть требовала говорить, но Светел смолчал. Отроку след безмолвствовать, принимая волю вождя. А вредные заменки всё равно найдут чему посмеяться.


Сеггар впрямь хорошо помнил здешнюю круговину. Ярилина Плешь лежала на другом конце удолья, за озером. Пока шли, Светелу жгуче хотелось немедля совершить подвиг. Отплатить витязям за жертву. Однако подвигу всё не было места, никому даже простой подмоги не требовалось. Как только поставили огородом сани, он подошёл к Неуступу:

— Благословишь ли, государь воевода, рыбу стружить?

А сам жалел, что не в силах дополнить походную снедь ничем лакомым и желанным. Разве только свой калачный сухарик тайком вождю подложить?

Сеггар отмолвил:

— Ты, гусляр, струночки натягивай. Бряцай что пободрей.

Воевода впервые назвал Светела гусляром. Впервые прямым словом велел играть на привале.

— Чтоб задором сердце кипело, — стукнул по колену Гуляй.

— Чтоб хмель в голову, — уловив тайный смысл, пожелал Крагуяр.

Кочерга воздел перст:

— Чтоб ноги плясу просили.

— А руки — объятий… — Ильгра потянулась, повела плечами так, что метнулась седая коса. Будто не тридцать вёрст с утра пробежала — с пуховых перин разнеженная поднялась.

Светел и сам наполовину догадался о чём-то. Живо спрятал доску и нож. Размотал полстину. «Эх, руки-сковородники, голос-корябка, да к ним — дрянная снастишка! Держись, дружина! Повеселю…»

Обидные гусельки, в эту ночь не потревоженные ничьей злодейской рукою, лишь чуть похныкали — и заладили, взяли удалой строй.

— Шибче, гусляр!

Гуляй оставил мять вечно ноющее лядвие, первым вышел на утоптанную середину. Сразу стало видно: до встречи с вражьим копьём был плясун, каких поискать. Из тех, кому под ногу верно сыграть — что выстоять в поединке. Не ходить витязю без железного тела, а в чём тело норовит отказать, то воля восполнит. Гуляй плясал со всей мужской страстью. Звал к себе бабоньку, не дождавшуюся от него золотых бус. Требовал на смертный бой всех повинных в разлуке. Может, завтра Гуляюшка вконец охромеет, может, Светелу скажут его на санках везти — пропадай душа! По кругу вприсядочку, да отбивая, чтоб снег гудел: можешь переплясать — выходи!..

Дружина отвечала его удали неистовым воплем. Витязи хлопали, свистели, колотили в щиты.

Могучего Гуляя сменила гибкая Нерыжень. И тоже погнала Светела так, что поди успевай: кто кого! К её ножке Светел приноровился влёт, может, оттого, что вспоминалось тонкое тело, рванувшееся из-под него тогда, возле Духовой щельи. На миг родилось искушение сбить девке пляс, но, мелькнув, пропало тенью с плетня. Не тот день! Не та притча!

За сестрой выскочил Косохлёст.

— Гусельки починить надо, — важно выговорил Светел.

— Да они у тебя… — бешено начал Косохлёст. Хотел, наверное, брякнуть: «Всё одно бестолковые», но поносных слов метнуть не успел. Подоспевшая Ильгра залепила парню рот таким поцелуем, что в ближних ёлках охнуло отзвуком.

Светел, улыбаясь, натягивал пятерчатки, связанные нарочно для игры на морозе. В них руке было привычно, как голышом. Дурак, сразу не позаботился надеть, да всё к лучшему: подразнил Косохлёста. И вот пальцы снова взмыли над струнами, десница ещё и вооружилась, для звучности, жёстким берестяным лепестком: теперь — хоть до утра!

Косохлёст выплясывал сперва зло. Метил неожиданным коленцем сбить гусляра с ладу. Потом разохотился, рванул уже от души, с молодым огненным пылом. Ладонью оземь, чтобы шевельнулись в глуби спящие корни! Ногой об ногу над головой, лишь снег с валенок! Кто не уберёгся, поглядывай!.. А там — по кругу влёт, ноги ножницами, соперникам на посрамление, душе-девке на радость!

К тому времени гусельные трепеты подпирало скопище голосов, хриплых и сиплых, не очень слаженных певчески, экая важность! Гуляй, обычно угрюмый, трубил, вздувая жилы на шее:

Удалую нашу силу

Нешто ржа теперь взяла?

Косохлёст ещё выбирал, кого вытянуть за собой в круг, но тут отзвук за ёлками ожил настоящим человеческим голосом:

Сколько леса изрубила,

Крепче дуба — не нашла!

Все, кроме занятого Светела, туда повернулись. В санный огород выплыла отчаянная бабёнка, не усидевшая в благолепии зеленца, за рукодельем под моранские воздержанные хвалы. Хвойные лапы за спиной статёнушки долго не успокаивались. Мелькал то расшитый рукав, то браный подол.

Косохлёста сдуло, как комара. Гуляй, невнятно взревев, рванулся к зазнобе. Пришлось Светелу бросать неконченный наигрыш, спешно вспоминать всё учёное для Затресья, где тайком от родительской строгости плясали четами. Затеял бряцать первое, что явилось, не по порядку, — «девки нарасхват». Ох же ты! И не угадывал, а как угадал! Из ельничка посыпалось неустрашимое бобровское женство. Кто охотно и бойко, кто — для виду противясь смешливой мужской силушке. Одних тут же повели витязи, других укрыли в объятиях бдительные мужья. Плясать четвёрочку умели не все. Лучше прочих управлялись Гуляй и его друженка. Прочие силились подражать, сталкивались, отряхивались, дальше плясали. Задор полыхал вовсю, обращал смехом обиды.

Светела, сросшегося с гуслями, некому было сменить. Нос вытереть недосуг! Он начал уже уставать, когда померещилось: к струнным гулам примешался щебет кугиклов. После Торожихи Светел уже не так терял разум, услышав цевницы, но всё равно завертел головой: кто?.. где?.. Благо разогнанные руки играли сами, без водительства разума, а то непременно сбился бы с ладу. Кугиклы, словно смутившись, примолкли, потом снова запели, подхватывая голосницу.

В точности как Сквара когда-то «подгукивал» деду Игорке.

«Так вот чего ради всё затевалось! Чтобы я брата вспомнил…» Кто стоял с кугиклами, Светел так и не понял. Зато, озираясь, метнул взглядом вверх…

Увидел большого ворона, замершего на маковке ели.

Чёрная птица ни голосом, ни движением не оказывала себя на чужом празднике, лишь внимательно следила людское веселье. От взора умных бусинок сердце дрогнуло скверным предчувствием, почему?..

Светел ещё раздумывал об этом, когда плясавшие начали сбиваться с ноги. Близящийся крик, бабий визг, ругань! Вроде даже шлепки посоха по толстым шубам и кожухам! Светел покосился на воеводу.

— Погоди, гусляр, — сказал Сеггар.

Светел отнял от струн берестяной лепесток, размахрившийся, всё равно скоро бросать. В санный огород вступил разъярённый Боброк, за ним ближники.

Вот чья палка охаживала резвый народ! Отучала посрамлять бесстыжим весельем моранскую чинность и его, большака, всей жизнью нажитое старшинство!

Сеггар усмехался, глядя на приближение грозы.

— Что творишь, брат Неуступ? — трудно перевёл дух осипший от брани Боброк. — На что людей сманиваешь?

— Я сманиваю? — хмыкнул воевода. — Твоя вера — виниться да плакать Владычице, моя — радоваться, долгие труды одолев… Я для того ушёл за две версты, чтобы святую печаль твою не теснить.

— Ушёл, значит! А разыгрался, распелся затем, чтобы моих чад не смущать?

Да хоть он посох свой совсем о спины сломай. Его страх перед моранским всеведением был бессилен против стихии, гулявшей у Ярилиной Плеши.

— А у нас уж мыльня даром простыла, — ничего не стесняясь и не страшась, запустил бабий голос.

— Ещё вытопим! Жарче прежнего!

— Собачник веткой можжевеловой окурен, мох свеженький, неизмятый…

Светел видел: старейшина колебался. Мог, верно, загнать местничей в зеленец. Согнуть, подмять своей волей, на то он и большак. Но всякий вождь своим людям принадлежит точно так же, как они ему принадлежат, и, бывает, приходит время вспомнить об этом.

— Эх! Пропадай голова! — выкрикнул Боброк голосом, с каким впору шапку оземь метать. — Ныне гуляем! А нашлёт Владычица казнителей, мой ответ!

— И гусляр зван? — шальным голосом спросила Ильгра.

Светел отдыхал, улыбался, шмыгал носом. Растирал пальцы в вязаных пятерчатках.

— И с гуслями! — ответил старейшина. — Семь бед — один ответ.

Сеггар поднялся с саночек.

— Вот тебе моё слово. Чтобы Правосудная вовсе не осерчала, у ворот мы гусельки спрячем. Дабы ты, брат Боброк, если что, мог сказать с чистой душой: соблазнились, виновны. Но в ограде — ни-ни. Не осквернились.

Обрадованные бобрята потянулись в сторону зеленца.

— Ой, ножки болят, — тотчас загомонили сметливые девки, не вдосталь наплясавшиеся на краденом празднике. — Не можем быстро идти!

Светел накинул было алык, но саночки у него отобрали.

— Дотянем уж как-никак. Ты играй знай, играй!..

Когда людская вереница под песню и немолчные звоны двинулась к зеленцу, ворон снялся с ели. Покружился, полетел на закат.

Где мелькнёт над жилым двором — быть несчастью. Где с криком промчится, там покойника жди…


Воеводское слово кремень. У ворот Светел спустил струны, закутал Обидные. Снова стал простым отроком, безропотным, бессловесным. Пока вдругорядь готовили мыльню, Светела назначили сторожить. Негоже добру, а главное, воинской справе лежать без присмотру.

— Сменим, — милостиво обронил Косохлёст. — Погодя.

Это значило, что мыльни и накрытых столов Светелу не видать. «Ну и ладно. Всё равно ничего вкусней маминого калача не сготовлено…» Светела ещё возносило гордое чувство: а совладал! а не посрамил!.. Возносило, помогало мелкие невзгоды прощать. Съеденное на пиру пройдёт черевами. День минул — и нету его, а нынешние песни под ёлками не скоро в памяти отзвучат.

Деревня была устроена как один большой двор. Избы, клети, ухожи — всё под кровом, всё опутано переходами. Сразу видно, большая семья живёт. Одного рода потомки. Потому, может, и дружину так привечают. Зеленец уединённый — откуда сватов ждать? В Твёрже иначе. Там всё же дальние крови вместе сошлись. Не односемьяне — шабры.

Со стороны общинного дома наплывали снедные запахи, сдержанно гудело веселье. Кто-то из бобровичей, отмещая недавний плясовой разгул, густым голосом тянул святую хвалу. Светел слушал, снова думал о брате. Гусельное буйство в нём отгорало, понемногу клонило в сон. Светел слезал с санок, обходил двор, разминал спину и плечи. Между тем страсть, рождённая от натянутых струн, отнюдь не заглохла, лишь проточила новое русло. По тёмным переходам мужской смех переплетался с девичьим. Двойные размытые тени проскальзывали в собачник, не спешили наружу. «Совет да любовь, а я стороной!» Но на сей счёт у Светела тоже имелись воспоминания. От них неволей становилось страшно, жарко и сладко. Он даже вздрогнул, когда из общинного дома с миской в руках вышла девка и направилась к нему.

— Не побрезгуй угощением, господин витязь. Повечеряй.

Рука сама дёрнула ложку из поясного кармана.

— Благо, славёнушка, твоей доброте… Только я не витязь ещё. Так, па́сербок. Отрок дружинный.

Румяная каша, заправленная козьим маслом, блаженно исчезала прямо во рту, не достигая брюха.

— Мне ваш чин воинский — звук пустой, — отмахнулась девка. — Я одно видела: ты, над песнями сидя, светился весь.

Она была статная. Круглый подбородок, губы уголками вверх. Такая сама дров наколет, сама поднимет копьё да любого обидчика и насадит. А мужу семерых сынков народит, крепких, как колобки. Светел даже заробел слегка такой женской власти. Вспомнилась Полада, стыдливая, тихая, отчего бы?.. Девок пойми! А бобрёнушка продолжала:

— Тебе б гусельки поголосистей вместо этих, гнусавых. Не сам ли долбил?

— Сам…

— Беда поправимая. — Девка села рядом на санки. — Вас воевода в Пролётище наниматься ведёт? Заработаете, ты попроси, пусть купит тебе добрый сосудец гудебный. А пока растолкуй, умишком не постигну, чем тебя мои кугиклы так напугали? Чуть гусли не выронил! Сдумал, тебя слушать забудут, ко мне лицо обратят?

«И гусли у меня гнусавые. И сам я дурак…»

— Не, — отрёкся он вслух. — О том даже не думал. Братёнок мой кугиклами тешился.

— Брат? Снастишкой девичьей?

Светел было насупился, смекнул отшутиться, пусть неуклюже:

— На то парень, чтоб девичьей снастишке радоваться.

Посмеялись.

— Что за боль у тебя о нём? — совсем другим голосом спросила приметливая кугикальщица. — Нешто к родителям младшенького проводил?

Светел выговорил упрямо:

— Живой он. В плену мается.

Не помянул котляров. В деревне, где насаждено моранское поклонение, их не хулить стать.

Она коснулась серых треугольников на его поясе, означавших решимость:

— Вот, значит, откуда узор. А я гадаю стою.

— Я отроком в дружину пошёл, чтобы всему научиться и его вызволить. Хочешь, покажу?

Ярое вдохновение снова в нём расходилось. Руки, толком не остывшие от живых струн, просили если не объятий, так оружия. Светел вытащил поясной короткий ножик, велел числить боевым длинным клинком:

— Витязь один правило намедни творил… Вот, гляди, вороги спереди посягают! Раз!

И прянул вправо, где обозначилось Лихарево скоблёное рыло под бледными волосами. Думал с лёту повторить Косохлёстовы чудеса возле Духовой щельи, куда! Всё легко, со стороны глядючи! Боевой пляс Косохлёста поражал страшной наполненностью движений, у Светела руки-ноги барахтались сами по себе, без ладу, без толку. Тело отвечало медлительно, тяжело, неумело. «Ах вот ты как?..» Не поспеть с ударом было просто нельзя. Светел весь вложился в порыв… Бритые скулы Лихаря густо залила кровь. Недосуг мешкать! Слева подходил Ветер, и уж этот ножом владел — Лихарю во сне не приснится. Какое там правило Косохлёстово! Ветра не угадаешь, не понадеешься… Броску Светела вздумал противиться самый воздух, вдруг ставший густой липкой топью. Это надвигался предел. Проломить его, и придёт великая ясность. Светел кинул нож из руки в руку, выгадывая с ударом…

Дверь собачника скрипнула, отворяясь.

…Мёртвый Лихарь, Ветер, сберёгший тонкий волосок жизни, и кто там был ещё — рассеялись в воздухе. Светел оглянулся.

Через порог наружу перешагивал Сеггар.

Окатил стыд. Чем занялся! Поставленный стражу стеречь, перед девкой красоваться надумал. А она, поднявшись, ещё и взяла его за плечи, звонко чмокнула в щёку:

— Ты возвращайся, гусляр. Брата приводи. Глядеть стану, который пригожей.

Взмокший Светел трудно дышал, ждал руганицы. Неуступ молча уселся. Вынул из-за пазухи большую завитую раковину. Приложил ухо, стал слушать далёкое море. Долго слушал. Наконец спросил:

— И чего ты от меня хочешь, отроча?

Ответить было просто.

— Науки хочу, государь воевода. Начал воинских.

— Науки, — усмехаясь, будто Светел рёк несусветную глупость, повторил Сеггар. Вдруг оставил всегдашнюю неторопливость, бросил Светелу каёк: — Яви, много ли у Летеня перенял.

Среднего Опёнка вновь подхватило наитие. Он стоял у черты, когда уже ничего не боишься, ничего не ждёшь и оттого-то всё получается. Голос зазвенел струной:

— Левой или правой явить велишь, государь? А то второй каёк давай, в-обе-ручь встану!

Снова охнула дверь. Поступью сытой кошки выплыла Ильгра. Всё сразу увидела. Подошла, братски села с воеводой — нога на ногу. Выгнула бровь:

— Да он, ума палата, в поле двумя мечами изяществовать собрался?

Сеггар подпёр кулаком бороду.

— На оборукость многие посягают, а толком — одного Крыла и видали.

— До Крыла с мечами, как с гуслями: тянись — не дотянешься.

«И тут Крыло. Он, что ли, витязем был?..»

— Где вранья наслушался, будто оборучьем пуще всего победно и знаменито?

— Ну не от Летеня же, — усомнилась Ильгра. — Тебе, солнышко, кто глупостей в уши напел?

Светел упрямо насупился:

— Никто не пел, матушка стяговница. Сам изведал, самому полюбилось.

— Сам! Изведал!

— Ты, детище, хоть сумей в руках не запутаться. А ну пройдись! Назвался окунем — полезай в сеть!

Светел бестрепетно взял второй каёк и пошёл. Как тысячу раз дома хаживал. В одиночку на всё тайное воинство с Ветром и Лихарем во главе. Шаг! Левый меч сам оборотился клинком вниз. Шаг! Скосил, вспорол! Шаг, разворот! По земле вихорем, вы мне повоюйте без ног! Шаг, прыжок! Всем головы с плеч!

Он не видел, как у него за спиной переглянулись воевода и воевница. Ильгра встала с той же кошачьей плавностью, глаза разгорелись:

— Будет воздух кромсать. На меня замахнись!

Светел обернулся. Успел заметить: она плыла к нему совсем безоружная. Пока он смекал, как тут быть и можно ли на неё, безоружную, замахнуться, Сеггар поднял руку:

— Стой, Ильгра.

От общинного дома шёл старейшина Боброк. Завтра он отправлял в Путилино кружало две нарты мороженой птицы. Воевода брался доставить, отплачивая за щедрый приём. Светел стоял пу́галом, глупо разведя руки с мечами, вновь превращёнными в два деревянных кайка. Невелик труд догадаться, кому одну из этих нарт всю дорогу тащить.

Встреча

В Путилино кружало можно добраться разными дорогами, но удобней всего, да с гружёными нартами, — по заснеженной речке. Светел с любопытством смотрел под ноги. Хожалые тропы витязям давненько не попадались, жаль, чело дружины изрядно затаптывало след. Насколько сумел различить Светел, после метели встречь пробежали всего два человека с нетяжёлой поклажей. Отменные лыжники, дыбали шаг в шаг. Только по рубчикам от кайков и поймёшь, что вдвоём прошли. И санки у них были хорошие. Поворотливые, на ходу невесомые. Вроде тех, что сам Светел сработал перед уходом из дому.

«Сказывала бабушка Корениха: я, мол, знаю, куда я иду, а все-то куда?.. Вот прошли, разминулись, а кто они, что за ну́жа налегке в дорогу погнала? Не догоню, не спрошу…»

Когда за поворотами впереди уже скоро должно было показаться кружало, передовые вдруг замедлили ход.

— Дядя Потыка! — обрадовалась Нерыжень.

Светел тоже вскинул голову, благо ростом мало уступал даже Гуляю. Коготковичи загораживали Царской проход, стоя во всей славе грозного боевого строя. Углом вперёд, заслонясь сомкнутыми щитами, и на каждом щите — хищная птичья лапа с изготовленными когтями! Реет по ветру знамя, а на знамени распахивает крылья Скопа…

Захватило дух. Светел в первый раз видел дружину в полном доспехе и выстроенную для боя. Крашеные порты, зелёные с жёлтым налатники, багряный плащ воеводы! Даже взяла крамольная ревность. Почему не сеггаровичи стоят в красе и воинской славе? Почему вывалились из леса миряне мирянами, в кожухах, в грубых заплатниках?..

Пока Светел любовался и ревновал, Царская тоже сплотилась в боевой клин, не такой нарядный, но ничуть не менее грозный. Чествуя Потыку, Ильгра выпустила из чехла знамя с Поморником. Светел забыл досадовать на яркое перо коготковичей, взявшись новой обидой: «Почему Косохлёсту и Нерыжени есть место в груди клина, а я у нарты стою? Доищусь ли чести биться подле вождя?..»

Взгляд отметил такого же отрока, стоявшего в тылу супротивной дружины. Только стерёг парень не нарту с мороженой птицей, ему было вверено куда более ценное. На саночках сидела молоденькая женщина — две бронзовые косы из-под тёплого головного платка. «Самокрутка? Покрытка?..» Юная мать держала на коленях угловатую большую корзину. Внутри шевелилось меховое нежное одеялко. С перевясла гроздьями свешивались обереги. Крохотные топорик и меч…

Сеггар вышел вперёд:

— Ну здравствуй, что ли, Потыка.

Обычно он говорил мало, негромко. Но возвысил голос — и стало понятно: этот голос привычен был одолевать бурю, крики, железный лязг.

— И тебе, батюшка Неуступ, здоро́во на все четыре ветра, коли не шутишь, — так же зычно отозвался Коготок. Улыбнулся: — Видал суложь мою? Впрямь нетронутую взял. Сына вот родила!

Он был не столь кряжист, как ширяй Сеггар, зато высок ростом, очень подвижен, гибок, точно стальное копьё. Сходства добавляла кольчуга, ничем не прикрытая, пугающе-красивая сама по себе. Сидела она на Коготке, как вторая кожа. Сразу видно, насколько привычно и удобно в ней телу.

Светел глянул и понял: хоть он разбейся, не судьба ему такой доспех на подвиг вздевать. Не носить, небрежно красуясь, как носил Коготок. Да что носить! Отроку бестолковому даже чистить не вверят…

— А не пропущу тебя, морянин, без выкупа! — весело задорил между тем Коготок. — Возьмёшь поле — в блюде за столы сядем. Не возьмёшь — ступай, отколе пришёл!

— Не хвались, на рать идучи, — гудел в ответ Сеггар. — Которой честью разведаться вздумал?

— А мы, как на пиру, с малой чаши начнём. Ты, я вижу, отрока взял, так и у меня молодчик Посвящения чает. Сравнятся пусть, а там, глядишь, уже мы с тобой разохотимся жилы обмять.

Все посмотрели на Светела. «Отрекутся. Куда на меня такого честь возлагать…» А у самого вострепетал живчик надежды.

— Мой — справный гусляр, — сказал Сеггар.

Коготковичи стали смеяться.

— Удивил! Так наш тоже. Твой пока ещё шпенёчки подкрутит, а наш, наготове стоя, пальцы морозит.

Щуплого беловолосого парня потянули вперёд, переняли заботу о суложи воеводы. Светел, уже тянувший из санок полстку с Обидными, метнул взглядом на соперника…

Из памяти тотчас выдуло всё, чем мыслил заняться.

Отрок нёс вагуду, какой Светел никогда в руках не держал, лишь изображение видел.

Где видел? А на щите славнука, что много поколений сберегали Пеньки.

Маленький толстый лук, унизанный десятком тетив…

Захлестнул восторг чуда, редкостного и святого. Светел с двадцати шагов понял: певчее дерево было старым. Не на его, Светела, веку впервые струнами зазвучало. Может, даже не на веку Ерги Коренихи. Наследие, чтобы в божнице хранить, снимая лишь для праздника Рождения Мира, когда кипит мужской удалью боевой Круг… уж не по кружалам перепутным таскать, ввергая в скверну и бедствия…

Чего не отдал бы Светел за позволение прикоснуться, в ладонях понежить!

Беловолосый держал искру Прежних без трепета, как самую обычную дуделку или брунчалку. И вряд ли собирался души за облака возносить.

Шустрые заменки между делом раскупорили воеводские сани. Облачили Сеггара в поддоспешник. Взялись за броню…

Потыка кивнул белобрысому. Отрок начал играть.

Голос у древней пе́сницы оказался точно такой, какого подспудно ждал Светел. Серебряный, лебединый и звёздный.

Царь-обидчик, в ратном деле

Не сыскав желанной славы,

Снарядил копьё и стрелы

Ради прихоти кровавой.

Без вменяемой потребы

Причиняя смерть и раны,

Разлучил с высоким небом

Золотого симурана.

Пнул ногой, смеясь удаче,

Ком тускнеющего меха:

«Пусть поверженные плачут!

Что им свято — нам потеха!»

Эту песню вспоминали на Коновом Вене, ожидая назавтра войны с Ойдриговичами. Светел тоже её знал. Сам не пел: было больно. Вместо жестокого царя неизменно виделся парень, мало не причинивший смерть Рыжику. Тот был, правда, не жарый волосом, как дети всех андархских владык, просто медный. В том ли суть! Светел знал: если где-нибудь встретит, не ошибётся. «Покажу, как без дела стрелами бить…»

Между тем против древнего царя ополчился весь поруганный мир:

Только шутка вышла боком.

Голося, взлетели птицы:

Лютый царь, стрелок жестокий,

Обернулся кобылицей!

Свита в крик, упало знамя,

А свирепая кобыла

Поскакала с жеребцами —

То рожала, то кормила.

Раз валялась в том же поле,

Под копытом череп стукнул…

Вмиг продолжилась недоля —

Лошадь стала злобной сукой.

Годом позже, вся в коросте,

Отлучив приплод пятнистый,

В поле выкопала кости —

Тут же стала мерзкой крысой!

Снова год прошёл по кругу.

Для крысят на прежнем месте

Голохвостая зверюга

Подбирала клочья шерсти…

И вернулся царь державы,

Поседевший, грязный, хворый,

Вместо почестей и славы

Трижды меченный позором!

…Кнут и дыбу за глаголы

О проклятье симурана

Повелением престола

Посулили горлопанам…

Но заткни-ка рот напеву!

В землю косточки погрузли,

А над ними встало древо,

А из древа вышли гусли.

И гласят всему народу,

И звенят крамольной былью

Про старинную невзгоду,

Про изорванные крылья.

Коготкович заглушил струны.

— Чем ответишь? — крикнул весело, зная: спел на славу.

Обе дружины снова посмотрели на Светела. Светел очнулся и с ужасом вспомнил: Обидные так и лежали не налаженные. Он вслепую бросился к саночкам.

— Станет ждать тебя воевода! — досадливо фыркнула Ильгра.

Сеггар застёгивал нащёчники. Будь Светел готов состязаться, может, нашёл бы предлог повременить. А так — нет.

— Наша взяла. До горы! — обрадовались коготковичи.

— Рано хвалитесь! Хар-р-га! — зарычала в ответ Царская.

Сеггар поправил кованый пояс, зашагал навстречу Потыке. Светел стоял с пылающими ушами, понимая, что впервые зрит истинного Неуступа. Какой «дядя Сеггар», пестовавший юных заменков? Толстый поддоспешный суконник, выпуклые «доски» брони, шлем с бармицей, росший прямо из плеч… Доспех, весивший, наверно, пуды, пугающе искажал телесную соразмерность. На Коготка надвигался железный утёс. Ни глаз, ни лица, ничего человеческого. Неуязвимый, неприступный. Мечтая о расправах с врагами, Светел даже не представлял их такими. А если…

Снедающий срам и тот отпустил. Лыко ли в строку оплошка ничтожного отрока, когда спорят вожди!

Ничего-то Светел пока не знал, не умел… Только рукавицы раздирать да пустой воздух дубасить…

…Сошлись. Поклонились, держа расстояние, когда ещё копьём не достать. Обнимутся после. Когда вызвонят друг другу славу по щитам, по шеломам, по серебрёным нарамкам.

— До горы! — взревели коготковичи.

— Хар-р-га! — ответила Царская.

— Эх! — блестела шальными глазами Ильгра. — То ли дело прежде бывало! Сойдёмся с кем переве́даться — только и утихнем, когда всяк молодечеством натешится и Небо натешит…

— Нынче не то.

— Чай вместе наниматься идём, а купец глянет — один руку нянчит, другой без зубов шепелявит, третий рожу исписанную несёт…

— Глянет, напугается, к Ялмаку отбежит.

Косохлёст ломко подал голос:

— Если кто плачет, будто дядя Сеггар всем в убыток нас с сестрой бережёт…

Кочерга отвесил молодому витязю подзатыльник:

— Умишка не нажил, так язык прикуси.

Светел вновь уловил тревожную недомолвку, касавшуюся заменков. Неволей вспомнилась Житая Росточь. Тётка Обороха, не знавшая, чем ещё напоследок потешить сыночка, обетованного котлу. И Лыкаш, сам не свой от страха и неизвестности. Он тоже тогда задирал то Сквару, то Светела, а губы знай тряслись…

…На застывшей реке, на поле воинской чести, огороженном двумя стенами молчаливого леса и двумя — оружных людей, затевалось соперничество стремнины и тверди, удали и упорства. Коготок вился, нападал с лёту, как скопа на лосося. Да вот лосось нынче был велик и непрост. Из тех, что выплывают в отвесно падающей струе. Измором не возьмёшь, врасплох не захватишь. Силой попрёшь — самого ловца утянет на дно!

«И я буду таким! И я…»

Потыка всё же изловчился сбить Сеггара.

Воткнул в снег копьё, взвился, грянул обоими валенками ему в щит! Как тут устоишь? Сеггару хватило бы проворства рубануть по ногам, но друга, вышедшего на любки, не калечат. Светел про себя охнул. Неуступ опрокинулся… но как! Назвать это падением не поворачивался язык. Доспехи лязгнули, сплачиваясь в кованый шар. Сеггар перекатился, толкнул землю коленом — и вот уже снова стоял, и тяжёлая рогатина смотрела Коготку в грудь. Проделай такое даже без лат, не выронив щита и оружия! Супротивника из виду не потеряв!

Рогатина свистнула в ответном посяге. Что Неуступ брал от земли, Потыка, сообразно имени, черпал у воздуха. Отлетел, упорхнул, выправился, полный грозного веселья, готовый снова разить.

Коготковичи громыхали в щиты кто секирой, кто вдетым в ножны мечом.

— До горы! До горы!

— Хар-р-га!

Светелу хотелось петь общий клич, он не знал, позволено ли. Вспомнил о гуслях…

Со стороны Путилина кружала белым речным плёсом спешил лыжник. Когда витязи стали оборачиваться, парень замахал руками, закричал:

— Не покиньте, государи воители! Братья Гузыни крушить идут вчетвером!


— О! — сказала Ильгра. — Гузыни!.. Как думаешь, Сеггар, двух дружин хватит управиться? Может, лучше сторонушкой обойти?

Воины засмеялись.

— Мизинный братец у нас намедни гулял, — жаловался упыхавшийся работник. — Песни злые орал, мисы бил, работника Порейку об стол ринул… Еле совладали гуртом выкинуть! Так за него все братья рукава засучили. Семьян собрали, ратью поднялись! Говорят, дядьку своего Мешая призвали нам на погибель… А и наши возгорелись, всяк друзей кликнул… в топоры бы не кинулись! Выйдет кружалу сквернение, как потом гостей принимать? На вас надея, милостивцы…

— Я бы так рассудил, — молвил скорый на решения Коготок. — Мой недоросль с твоим ротозеем толком ведь не разведались. Пусть, говорю, вперёд выбегут, а погодя и мы подоспеем. Свезёт им — похвалим. Не свезёт — косточки приберём.

— Ты своего как ругаешь? — спросил Сеггар.

Не то чтобы имя отрока впрямь имело значение. Воевода смотрел на приплясывающего Светела. Взвешивал.

— Ве́селом ругаю.

— Светел да Весел, — рассмеялся Гуляй.

— Лучше Светелом да Веселом быть, чем Гузынями.

— Санки оставите оба. Довезём, — наконец приговорил Сеггар. В побратимстве двоих вождей он был старший. Он строго предупредил, глядя почему-то лишь на Светела: — Ума кулаком добавить благословляю. Смертью убивать не велю.

— По слову твоему, государь воевода!

Два отрока живо пристегнули быстрые ирты. Нетерпеливый Путилин работник долбил кайком снег.

— Бегите уж, — сказал Неуступ.

Отроков погонять не занадобилось. Скоро Путилин работник уже налегал из последней мочи, удерживаясь вровень.

— Лыжи у вас, сеггаровичей, любо-дорого, — пропыхтел он, когда схлынул первый задор и бег выровнялся. — Одно слово, царские!

— Слыхал про делателя Пенька?

— А то! Его лыжи втридорога из рук рвут.

— Вот он и верстал.

— Дикомыты! — сказал работник. — Злой народец, а лыжи смыслят, не отнимешь.

— Почему злой?

— А будто нет? Зеленцы жгут, купцов убивают. Вона, торгован две опасные дружины берёт в поморье идти, одной мало, боится.

Речка петляла, в иных местах бури намели снега, выстроили горушки. Карабкайся вверх, прежде чем по уклону катить. Провожатый вовсе умаялся — видно, многовато сил положил, бросившись за подмогой.

— А ты ходо́к, — похвалил Весел.

— Я что… Вот Порейка хаживал, не угонишь, даром что лапы косые. И следопыт добрый был.

Светел наконец-то спросил Весела:

— Песница знатная у тебя. В наследство досталась?

— И так можно сказать, — кивнул беловолосый. — В зеленце нашёл позноблённом. Дом пустой, могилки хозяйские… Я вагуду и поднял, пока растопку искал. Струночки обновил, заиграла.

— Старая она…

— Так другой нету. Что в руки пришло, на том бренчу помаленьку.

«Да я б за неё… рубаху с тощей спины…» Добрых полверсты Светел не знал ни лыжни, ни предстоявшего дела. На что искру славнука у Весела выменять? Обидные в плату поднести? Засмеёт. Санками со всем животом поклониться? Сеггар выгонит, и поделом…

Так они коротали последнее колено пути, когда как раз бы рядить, как с орудьем справляться.

Гузыни

Пока бежали, скудный полуденный свет начал быстро меркнуть, сменившись неурочными сумерками. Облачные космы, путавшиеся в лесных вершинах, прорвались густыми ки́жами снега. Белые рои поплыли навстречу, неторопливо кружась. Бородатый гонец и Весел с едва пробившимся мужским волосом тут же сделались дремучими старцами в поросли серебряного мха. Застывшую речку на глазах кутало первозданное покрывало. Вправду, что ли, Путилин домочадец здесь проходил? Может, птицей по воздуху долетел?

Он огорчённо стукнул кайком возле устья ручья, падавшего с северной стороны:

— Поди знай теперь, в угон гнать Гузыней или здесь ждать, пока выйдут.

Весел широкой лыжей смахнул полпяди свежего пуха, припал на колено.

— Хаживали тут седмицу назад, с тех пор никого. Вона, крупка намёрзла, лисой только потревожена.

— Да ты, добрый господин, прямо как Порейка наш следами искусен…

Светел спросил:

— Каково Гузынюшек привечать будем? Здесь встанем?

— Воеводы подойдут, скажут: забоялись сами разведаться, на нас уповают! — Весел выпрямился прыжком, отряхнул стёганые порты. — Ты вставай, коли охота. Я навстречу пойду.

Хоть трусом вслух не назвал. Светел опять вспомнил Житую Росточь. Спины брата и отца… неизбывные синяки на плече. По жилам раскатился тёмный огонь.

— Добро, — сказал он вслух. — Только не обессудь: кому грудь подставлять, кому в засаде сторожить, про то жребий метнём.

— Так я уж, государи витязи, побегу, — засуетился работник. — Де́ла невпроворот, столованье ваше готовить. Мы люди мирные, это вы биться умны и небось в делах кровавых бывали, как Порейка хвалился…

— Беги, толку с тебя, — отмахнулся Весел.

— Погоди, — сказал Светел. — Что у них за дядька Мешай страшный?

— Будто не страшный! При добром Аодхе каторгу сторожил. Ему что кровь, что водица!

— Значит, старый уже, — рассудил Светел. — А какой такой Порейка, боевым делом испытанный?


Толпу свирепых родичей и дружков, обещанную боязливым работником, Гузыни с собой на реку не вывели. Светел увидел с ними всего одного человека. На двадцать лет старше и на голову меньше братьев-осилков. Крепкий, поджарый, с корявым шрамом на лбу, он приминал пушистый уброд, возглавляя невеликую рать. В каждом движении сквозила вспыльчивая, опасная сила. Светел знал эту породу. Такой едет с гиком и свистом. Разгонит нарту собачью — всякого переедет, кто не убрался с дороги, но вожака не придержит. И ты ему ещё виноват выйдешь, что под полозья упал.

Братья-буяны, дубинушки стоеросовые, дыбали за дядькой Мешаем след в след. Тянулись нитками за иголкой.

Светел стоял посреди промёрзшего ручейного омутка. Смотрел сквозь кружащийся снег. В теле бродили токи вдохновения и восторга, почти как за гуслями на Ярилиной Плеши, только опасней, угрюмей. Наплывали голосницы, неслышимые сторонним, ноги просили ломания, словно перед кулачным радением на Кругу. Судьба наконец обратила к Светелу милостивый лик. Коготкович, вынужденный скрыться в чаще, мало не плакал, но жребий свят, не оспоришь.

Наконец-то!

«За воеводу. За крылья Поморника, царствующие над морем и сушей…»

Светел даже сбросил за спину куколь. Его распирало внутренним жаром, крутящиеся хлопья таяли на лету, не достигая волос. Опёнок не мог видеть себя со стороны, лишь жалел с безумным молодым пылом, что на него шёл не Лихарь. Не Ветер.

— Мир по дороге, местничи, — вежливо приветствовал он подходивших.

— И тебе путь-дорожка, — без большой охоты поздоровался страшный дядька Мешай. Крепкий парень явно не просто так стоял на пути. — Тебе, чужой чуженин, что за дело до нас?

Светел улыбнулся во все зубы.

— Нетрудно ответить. У Путилы в кружале нынче скамьи поломались, столешники истрепались, пиво не задалось. Вас он в другой день ждёт, не сегодня.

Светел долго обдумывал своё слово. Чтоб звучало понятно, да не слишком обидно. Получилось средненько. Братья Гузыни, правда, озадачились, соображая, с чего бы такой бессчастный выдался день. Дядька Мешай грозно поубавился в росте, зато в плечах как будто раздался:

— Сам отколь взялся, говорю?

— Где вчера был, там завтра не будет. А твоего, Мешай, прозвания Путила вовсе поминать не желает.

— Не соплив ты, малец, добрых людей учить, по которой половице ступать?

— Учат тех, кто слушает, — сказал Светел. — Иные и ласкового совета не понимают.

Рубец на лбу Мешая вздулся уродливым червяком. Омуток позволял с лёгкостью миновать наглого паренька. Всего дела — шаг-другой в сторону отступить. Не за полы же он их ловить будет. Однако бывший надсмотрщик отступать не привык. Обойдёшь, побрезговав сбить, — кто-нибудь непременно скажет: не тот стал Мешай. Порастерял силу. Обмяк. Забоялся юнцу вежество преподать.

Он повёл глазом через плечо, нашёл четвертуню:

— Сходи, Хвойка.

Меньшой, самый бодрый телом и разумом, с готовностью присел расстегнуть юксы. Светел постиг его намерение так, будто оно уже состоялось. Хорошо жить на миг вперёд супостата! Вот Гузыня прянул вперёд, но куда дню вчерашнему день завтрашний догонять! Жарая голова уплыла в сторону, очень неудобную для удара. Хвойка поскользнулся, холостой замах развернул его… в лицо косо ринулся снег. Лесовику ловкости не занимать! Парнище мигом вскочил. Озлобленно кинулся мстить за нечаянное падение.

«Прав был атя! Пока силён не поднимешься, слушать не захотят…» Вдругорядь Светел приложил недруга уже как следует, об твёрдый череп загривком. Чтобы полежал, отдохнул.

— Ты нашего младшенького не замай, — встрепенулись Гузыни. Без дядькиного слова начали сбрасывать путца.

— Угадали: меня, если что, Незамайкой нынче ругают, — сказал Светел. — А ты бы, Мешай, хоть сестру свою уважил, их родившую.

Хвойка ёрзал на снегу, искал воздуху. В сипящий рот втягивались белые хлопья.

— Слыхали? — оглянулся бывший надсмотрщик. — Вы, говорит, мамоньку плохо чтите!

— Мы не чтим?

— Он сказал?

— Да его мамка нашей родимой ножки мыть не годится!

— Что, что он там про мамоньку вякает?

— Гово́рю дикомытскую поди разбери.

— Он что сказал? Не ува́жу?

— А на рыло андарх!

«Насядут скопом, не выстою. Надо, чтоб не насели…» Длинные руки первака сгребли пустое облачко снега. Светел пролетел сквозь вражий приступ, как дядя Летень учил. Другак, начиная улыбаться, всё смотрел туда, где медленно смыкались пятерни старшего. Успел ли понять, что за вихорь метнул его на спину брату? И обоих — на четвертуню, наново лишив того воздуху? Третьяк вроде что-то подметил, затеял повернуться навстречу. Зря! Лучше б вверх выпрыгнул! Светел кувырком влетел ему под ноги. Разгон взял своё — матушкин любимец упорхнул в общую кучу. Даже помогать не занадобилось.

Теперь на ногах оставался только Мешай, но он, может быть, один стоил всех поверженных братьев. Светел встал так, чтобы не застить коготковичу, если тот раскрутит пращу. Мешай не спускал с него глаз. Правая рука хищно тянула вон зарукавник. Сущий кинжал с клинком, плавно сбегавшим к гранёному острию. «А то не хаживал я на нож…»

— Зол ты драться, а и злее найдём, — сквозь зубы выговорил Мешай. — Щенков раскидал, поговори-ка с матёрым!

Этим зарукавником он небось в застолье хлеба не резал. Работник не врал. Оружие знало кровь. И вновь её изведает не задумавшись.

Гузынюшки вставали пристыженные. Медлили нападать. Смотрели на дядьку.

— Я их, — сказал ему Светел, — в кучку сложил не потому, что плохо насели. Не надо вам туда, вот и падаете.

И ликующе улыбнулся. Открыто, как долгожданным друзьям.

При виде этой улыбки Мешай дрогнул, рука замерла. Последние лет десять его боевой кинжал лишь гусям да уткам головы сёк.

— Я вас, ребята, от лихой беды опасаю, — заботливо продолжал Светел. — На тебя, Хвойка, и так смертную вину уже возлагают.

— Что?.. — поперхнулся мизинчик. Совсем не таким голосом он пьяные песни третьего дня в кружале орал. Теперь стоял аршин проглотив, держался за старшего.

— А вот что. Ты, бражкой облакомившись, Порейку-работника ринул?

— Ну я. Подумаешь, ринул! — Меньшой хотел отмахнуться, только задор вышел тревожным.

Братья поддержали:

— Ты нас смертными ви́нами не пугай.

— Тяжкое слово скоро молвится, не скоро изглаживается…

— Зашиб, что ли? Так подарочком обиду загладим.

— Ковром войлочным добрым поклонимся. Шегардайского дела.

Мешаев зарукавник медленно уползал в ножны.

Светел грустно покачал головой:

— Некому кланяться. Тебя, Хвойка, Путилина чадь гуртом выгнала, а у Порейки кровь горлом пошла, унять не смогли. Помер к вечеру.

— Не я это! Не я! Я только нос ему подрумянил! Я смертью не убивал!

Все смотрели на младшего. Так, будто с рук у него капала Порейкина кровь.

— Не я!!!

— Ты, не ты… перед людьми правься теперь. Мне-то лишь сказать велено, чтобы вы к Путиле захаживать повременили.

— Кем велено? — спросил Мешай.

Светел ответил с великолепным чувством причастности:

— Слыхал про Сеггара Неуступа?

— Кто ж не слыхал, — переглянулись Гузыни.

— Сразу б сказал, чьих ты…

— А я пытался. Вы слушали? Так вот, Сеггар моими устами велит вам впредь блюсти мир в перепутном кружале. Буянов отваживать.

«Вот, атя!.. Я поднялся! Деревенских драчунов слушать понудил! Дай срок, нарочитые вельможи послушают…» Его озадачила перемена, случившаяся с Мешаем. Имя Сеггара не то что напугало бывшего надсмотрщика, просто как бы отменило все дальнейшие споры. Гузыни вдруг насторожились, обратили головы к северу. Светел и сам уже различил лай четвёрки псов, звоны бубенцов на потяге.

— Мамонька едет, — выговорил первак обречённо.

— Борзую упряжку взяла…

Дядька неожиданно достал пальцами снег:

— Ты, парень, кланяйся Неуступу от Мешая-десятника.

По ручью на омуток вырвались псы, во весь дух мчавшие вёрткие санки-лодочку. Дома у Светела такие назывались керёжами.

Псы тотчас кинулись к молодым хозяевам ластиться. Даже четвертуня, ошеломлённый, потерянный, неволей подхватил псицу, с визгом прыгнувшую на грудь. Светел аж позавидовал. Хвойка неудержимо заулыбался, убирая лицо от проворного языка. Звери чуяли тяготившую воздух беду, силились отвести её, как умели. Светел ловил смутные обрывки их мыслей, как некогда Зыкиных.

Санками, пригнувшись, правила маленькая женщина — вся белая от налипшего снега, узора на одежде не разберёшь. И меховая личина была такой же мшисто-серебряной, как у сыновей, пока те друг через дружку падать не начали. Цепкие глаза в опушённых инеем прорезях мигом оценили увиденное.

— Уж ты, батюшка добрый молодец, несмышлёнышей моих помилуй, — неожиданно сильным, низким голосом обратилась она к Светелу. — Ребята у меня ласковые… одна незадача, без отцовской строгости возрастают, баловники.

Слова были словами мольбы, однако чувствовалось — мамонька привыкла к исполнению своей воли. Светел нашёл взглядом Мешая. Былой гроза колодников стоял скромно в сторонке. Не сказать прятался, но и на глаза зря не лез.

Светел поклонился женщине:

— Я твоим сыновьям, почтенная матерь, уже всё сказал. Они со мной согласились.

Обращение, подхваченное у воеводы, казалось весомым, древним, торжественным.

— О! Не врут люди, впрямь сеггарович, — без удивления отметила мамонька. И рявкнула на всех сразу: — А ну живо лыжи вздевай! Дома дел — туча нерассветалая. Ишь, взялись мне гулять!

Цыкнула на псов, развернула упряжку. В сопровождении пятерых детин поехала по ручью обратно. Столбы медлительного снега скоро превратили идущих в серые тени, погодя укрыли совсем.

Светел обернулся навстречу Веселу, вылезавшему из кустов. Коготкович затягивал пояс, так и не послуживший пращой. Он казался разочарованным, но быстро ободрился.

— Видал? — сказал он Светелу. — У неё и упряжку сука ведёт.

Из мелких ёлок, творя обережные знаки, выполз Путилин работник.

— Вот какое нестроение получается, когда баба мужиком верховодит.

Светел мог возразить: его самого мама с бабкой на ноги поднимали. Но спорить охоты не было — промолчал.

Кружало

Перепутное кружало, как все сродные заведения, стояло на грельнике. Это оттого, что ко времени, когда люди вновь захотели ездить друг к другу и останавливаться в кружалах, у каждого зеленца уже был хозяин. Кружала стали рукотворными островками тепла. Всякий мог здесь выбить сосульки из бороды, подержать у печного бока ладони, потешить брюхо горячим. Неделю ночевав на морозе да закидывая в себя, как поленья в костёр, рыбные прозрачные стружки, — харчевнику заплатишь без скупости. Звонким медяком, съедомым припасом, толикой товара, взятого на продажу. А если, вырываясь из кромешной пурги, ты где-то потерял даже хворост, заготовленный в подношение негасимой кружальной печи, тебя всё равно накормят и обогреют. Знает правильный харчевник: добро возвратится. Спустя время, издалека, через множество рук…

Поэтому самый разгульный вольный люд в кружале ведёт себя тихо. И даже люто враждующие дружины, сойдясь волей случая под одним кровом, откладывают вражду.

Нынешний день не сулил оставить Путилу внакладе. Когда двое отроков и работник воткнули в снег беговые ирты, парни уже начали таскать в дальний амбар мешки с мороженой птицей.

— Беги помогай, — сказала Светелу Ильгра. — Где бродил, Незамайка? Мы думали — вражью рать побеждаешь!

Он хотел ответить, Весел опередил:

— А не пришлось, государыня! Мамонька наехала, сынков домой заворотила.

— Вежливые отроки у вас, — сказал воеводам Путила, вышедший встречать дорогих гостей. — Правда, слыхал я, при Хадуге Жестоком за такую почтительность на каторгу попадали. Есть, мол, царь, есть царица, а кроме них, государский почёт — ни-ни, никому!

— Нынешний владыка андархов хоть и тёзка Жестокому, но не так ревнует о власти, — сказал Коготок.

— А что о ней ревновать, — медленно проговорил Сеггар. — Одни хлопоты.

Путила вздохнул:

— Говорят, Справедливый Венец носить трудно, больно и страшно. Даже не всякому праведному он впору.

— А другие бают — власть лакома, — засмеялся Потыка. — То-то царевичей Аодхов, якобы спасённых, в первые годы дюжинами считали. Пока Высший Круг притязателям кнута для начала не посулил.

Харчевник и с ним согласился:

— Всяк хочет пусть на развалинах, но самодержцем воссесть. Верно ли сказывают, сведомые, будто праведного Гайдияра венчать на царство хотели? Слышно, его вторым Ойдригом Воином величают…

Неуступ нахмурился, промолчал. Не хотел вспоминать, как отчаянный царевич разводил его с Ялмаком.

— Плохо плечам без головы, — осторожно продолжал Путила. — Есть ещё слух, будто молодому Эрелису венец прочат. Вот войдёт во все лета… Верить ли? Люди бают, царь-собиратель потребен, справедливец, делатель неустанный… Велика ноша, выдюжит ли плечико молодое?

— Справится, — буркнул Сеггар.

Путила не для красного словца вспоминал Хадуговы казни. Простому мирянину страшно судить о делах престола. Тем более сомневаться. Но, доверяя воинской чести, харчевник всё же спросил:

— А… благодать царская не расточилась ли? В нашем заглушье чего не болтают… Прежние цари касанием десницы кровавые раны лечили, хворых на ноги поднимали. Он же лишь седьмым сыном был раньше?

— То ли дело Гайдияр, прежде одиннадцатый! — захохотал скорый разумом Коготок. — С Гайдияром, брат Неуступ, мы бы уже на Светыни стояли. Вот только кто с какой стороны? Ты, говорят, дикомыта в отроки взял?

Сеггар смотрел на занятых работой парней. Угловатые мешки, за которые Путилины ребята брались вдвоём, Светел один вскидывал на плечо. Без натуги, привычно.

— А истинный Аодх, если впрямь уцелел, небось в безвестности перемогается, — задумался Коготок. — Сколько ему лет сейчас? Женился небось и не знает, что семя царское множит!

Сеггар промолчал.


В амбарных дверях отроки толкнулись плечами.

— Мамонька, значит… — сказал Светел.

Весел не остался в долгу:

— А тебя, значит, одного Неуступ твой посылал? Одна Царская на дороге стояла?

Светел, вспыхнув, насовсем раздумал спрашивать его о древней песнице. Но пока возились со вторыми санями, работа отогрела сердце, он решил, что искра славнука была важнее глупых обид. Когда позвали в избу, за большим и малым столом рассаживались по чину. Потыкину суложь с сынишкой устроили отдельно, в тихом углу. Бабе-детнице не место за дружинным столом. А вот Ильгра с Нерыженью вновь сели среди мужей. Они были воины.

Весел на своей стороне оказался у самого края столешника. Светелу и того не досталось: наверно, витязи Царской были пошире в плечах. Зато коготковичи казались завидно молодыми, весёлыми, лёгкими.

— Всё тех же стариков водишь, Неуступ, — поддразнил Потыка.

Сеггар не остался в долгу:

— А поспоримся, чей отрок моложе?

Светел, непривычный врать, в испуге задумался, получится ли убавить-набавить себе полгодика, если спросят. Однако до спора не дошло, посмеялись, заговорили о другом.

Сидеть за голым столом было непривычно, почти непристойно. Светел гладил рукой лощёную плашку. Полоски ложной заболони, лучики сердцевины, сдвоенная завязь сучков… Нити, жилки, слои, додревние письмена. Вглядись — и прочтёшь, кто грелся здесь до тебя.

— Может, теперь твой гусляр нам споёт? — учтиво предложил Коготок.

Светел с надеждой потянулся к Обидным, торопливо соображая, хорошо ли гусли налажены и какая песня пришлась бы к застолью.

— В другой раз, — сказал Сеггар. — Незамайкиных песен мы на днях досыть наслушались.

— До сих пор в ушах дребезжит, — поддержал Гуляй.

Светелу даже есть расхотелось. Их с Веселом общая плошка ухмылялась трещиной по деревянному краю. Что в рот возьмёшь, колом встанет. Светел нагнулся подвинуть гусли обратно и… встретился глазами с подобием человека, таившимся под столом. Светел удивился:

— Ты кто?

Несчастный безумец замотал длинными патлами. Беспалые руки робко протянули мисочку для подаяния.

Весел вышел к вождям. Устроился на низкой скамейке, утвердил искру между колен. Пальцы быстро пробежали по струнам.

Кому велит божественная милость

К закату дня трубить в победный рог?

Мой друг сказал: «Сегодня мама снилась.

Она звала — я сдвинуться не мог.

Смотрю, совсем состарилась в разлуке,

И голос так отчаянно дрожал…

Она ко мне протягивала руки,

А я копьём испоротый лежал.

Наверно, сгину в нынешнем сраженье.

В кровавый снег поникну не дыша…»

На языке застыли возраженья.

Я слушал друга — и рвалась душа.

— А работника того… как бишь звался? — беседовали за малым столом. Там ску́чились миряне, утеснённые приходом дружин. — Ну, помер который. Уже погребли его?

— Нет ещё. Ждёт Путила, чтоб гости именитые своей дорогой ушли. Не хочет веселие портить.

— А то пёрышко хоть спалили? На спину прилипшее?

— Спалили сразу, как иначе! На самое перепутье вынесли и сожгли: гуляй, беда, по чужим долам, к кому на постой, а к нам ни ногой.

Светел так и замер. В тёплом кружале засквозило морозным ветром Вагаши, в ушах ожили тамошние кривотолки. Чёрные пёрышки… жуткие деяния Ворона… Огромная тьма пала завесой, отгородив Светела от всего сущего, оставив созерцать лишь невнятные древесные письмена. Если верно направить свет, письмена обретут смысл. Но такова сулит оказаться их повесть, что, может, вовсе не стоит ходить по этим следам…

Рядом стукнуло. Молодая блюдница принесла отрокам разогретых лепёшек, утиной подливы.

— Спасибо, красёнушка, — поблагодарил Светел.

— О, да тут опять северянин, — прислушалась девушка. — А по лицу не скажешь! Вот онамедни истый дикомыт проходил. Прямо тут сидел, где ты теперь. Краси-и-ивый… Глазом поведёт — душа вон! А суровый, не подступись!

У Светела кусок застрял в горле. Сквара. Повзрослевший. Похожий на молодого Жога Пенька…

— Дикомыт? — кое-как выговорил он.

— Ну да, с братом шёл. С дочуркой-отроковицей.

Светел открыл рот расспросить, как выглядел захожий красавец. Девушку окликнули, она заспешила на другой конец повалуши. Светела что-то заставило опустить взгляд. К его валенку несмело тянулась культя, обмотанная тряпьём. Он отломил кусок лепёшки, уронил в миску калеке. Из-под стола раздалось чавканье.

Пальцы Весела бойко похаживали по струнам.

Всё восстаёт, противится и ропщет,

Когда по детям плачут старики!

Ведь это нам родителей усопших

На берегу Смерёдины-реки

И провожать, и обещать — догоним…

Всему на свете должен быть черёд!

Тут я поклялся: смерть его не тронет.

Пускай меня сначала заберёт!

Разум Светела искал, за что зацепиться.

«Да ну, какой Сквара. С братом… с дочуркой…»

Взгляд вернулся к изогнутой лебединой шее, качавшейся над плечом коготковича. В отсветах из печного устья жильные струны разбрызгивали дрожащее золото.

…А сеча вправду выдалась жестокой.

Израненные падали без сил.

Того копья не уловил я оком.

Почувствовал… и друга заслонил.

…Ни деревянных утиц, ни косточки. Певчие тетивы ныряли в отверстия палубки и невидимо за что-то крепились, но как?.. Светел ощутил снедающую потребность дознаться, как же там всё устроено. Вот так Жогушка забывал есть и спать, злился, плакал, начинал сызнова… но дела не бросал, пока пригожий лапоть не получался. Будет же время Веселову снасть в руках подержать? Будет ведь? Светел кожей улавливал все трепеты полички, дыхание тонких стенок ковчежца. Пальцы плясали над краем плошки, повторяя движения рук игреца.

…Вновь боязливое прикосновение. Калека смотрел воспалёнными глазами, протягивал мисочку. Светел бросил ему ещё кусок: не мешай!

И клич гремел. И знамя устояло.

За истребленьем вражеских полков,

За тем, как снег окрашивался алым,

Я наблюдал уже из облаков.

Над полем славы медленно темнело.

Оставшись жить погибели назло,

Мой друг увидел стынущее тело,

Перевернул, сказал: «Не повезло…»

Потом он шёл — усталый победитель.

Мой щит и шлем качались на ремне.

Дождётся мать. Не оборвутся нити.

Живи, мой брат. И помни обо мне.

Весел играл уверенно. Двумя руками, не ошибаясь по струнам. Однако имён зря не дают. Даже грустный сказ о гибели воина коготкович играл так, что хотелось плясать. Весёлым родился и не умел по-другому. А вот Крыло, захоти он, Сеггара Неуступа мог до слёз довести. Потом рассмешить. И в довершение подарить спокойную доблесть: пусть всё идёт по воле Богов, лишь бы нас не в чем было упрекнуть. А там…

Светел всё поглядывал в тихий угол, где время от времени подавал голос младенец. Блюдницы, привыкшие к мужской грубости, рады были заботиться о Потыкиной суложи, величали её со всем почтением: госпожа Юла. Светел вспоминал, как возился с маленьким Жогушкой, улыбался воспоминанию. Он первым заметил пышного большого кота, выбежавшего из поварни. Держа хвост пером, рыжуня спешил на детский голосок. Без робости запрыгнул на колени Юле, сунулся прямо в люльку. Оттуда высунулись ручонки, пропали в тёплой шерсти. Зазвенел смех.

— Продашь котейку, добрый хозяин? — тут же отозвался молодой воевода. — Вишь, мальцу глянулся моему.

— Куда в поход без кота, — вздохнул Сеггар.

— Забота твоя, Потыка, — по праву старшего витязя добавил Гуляй. — Но, по мне, поселил бы ты жёнку с дитём у добрых людей…

— Я хотел. В ноги пала, дурёха, умолила не покидать.

— Почему?

— А забоялась, другую увижу, к ней не вернусь. Так продашь котейку, Путила?

— Отчего нет? Продавал уже. Дважды. Да мой рыжий у покупщиков не живёт, назад прибегает. Перед людьми срам! Плаченное за него в божнице храню, ни грошика не растратил…

— Третий раз счастливый, — засмеялся Потыка. — Сколько просишь, друже?

Светела между тем качнуло от тёмного страха к немедленному подвигу. Пронёсшаяся тень породила жажду огня.

«Будет то, что будет, даже если будет наоборот!»

Девушки поднесли Веселу тёмного шипучего кваса, дали пирожок. Стали шептать в ушко, косясь на милостивых вождей:

— «Как девица во тереме гадала» умеешь?

— А «Сам собою он черноусый»?

— Вот кончится ваш воинский пир, уж ты про нас не забудь. А и мы, вестимо, отблагодарим…

Весел жевал, улыбался красавицам. Выбирал, какой бы песней потешить разом и воинскую удаль, и девичье нежное сердце.

Пора, решил Светел. Руки вмиг утвердили на колене Обидные, подвернули три шпенёчка из девяти.

Гусли, звените

Сами собой,

В битву зовите,

На последний смертный бой!

Этой песни никто здесь никогда не слыхал, потому что Светел сплёл её сам. То есть как сам? Не вполне. Взял подхваченную голосницу, кое-где направил по-своему, приодел в иные созвучья. Слова — те были не заёмные. Совсем свои.

«Вот вам правский сказ о гибели и судьбе! Кто перед боем заботится, как бы живу остаться, — не победит…» И пел Светел, будто накануне сражения. Когда по ту сторону — не вагашата с пращами, не дядька Мешай сам-пятый, а Ялмак. Или кто ещё пострашней.

Гибнуть бесславно

Не захотим!

В битве неравной

Наши плечи мы сплотим…

— Рот закрой, — смела́ всё его вдохновение Ильгра. Стяговнице не пришлось ни повторять, ни повышать голос.

Светел поперхнулся, прижал струны ладонью.

— Нос не дорос ещё про такое нам петь, — прогудел Гуляй.

«А Веселу, значит, можно?!»

— А Веселу можно, — сказала Ильгра. — Ему его воевода позволил. Тебе кто разрешал?

— Ты пой, Ве́селко.

— В кои веки снасть го́жую послушать. А то всё корытце, на коленке долблённое.

Светел обречённо поискал взглядом заменков. Где поношения? Не дождался. Брат и сестра сидели отчего-то тихие, пришибленные. Жались к старшим воинам, словно перед вечной разлукой.

— Не велите за бесчиние казнить, государи витязи, — повинился Светел. Про себя же захлебнулся: «Гусли изломаю. Сожгу. Всё одно убогие родились. Обидные. Вдругорядь прикажут играть, как на Ярилиной Плеши, а не дождутся. У меня же голос-корябка, руки-сковородники, на ухо оботур наступил. Где хотите, там берите другого. Один дальше пойду…»

Гусли жалобно звякнули, исчезая под скамьёй. Пока Светел гадал, не перетолкуют ли этот звяк раздражением против старших, — отворилась дверь из сеней. Вошла ещё гостья.

В растворённом печном горниле заметались зелёные языки. Впрочем, Светел сидел слишком далеко. Может, померещилось.

Путила забыл могучих воевод, кинулся принимать вошедшую, словно царицу какую. Светел посмотрел, отвернулся. Седенькая старуха с андархскими вдовьими прядями по плечам, глаз под платом не разглядишь. Путилины лепёшки из болотника, благоухавшие утиным жирком, не стоили маминого сухаря. Светелу не было дела до лакомств, что подносили Веселу красёнушки-девки. Всё, что было на общей плошке, он честно поделил надвое. Нам чужого не надо!

— Садись, матушка пророчица. Чем угоститься желаешь?

Воеводы оглянулись, стали двигаться за столом, давая место старухе, но работники бегом вынесли большое кресло, сплетённое — Светел да не подметил бы! — из соснового корня. Застлали пушистым волчьим одеялом. Сухонькая бабка в нём утонула.

«Пророчица?» Светел с новым любопытством разглядывал гостью. Вот, значит, какие они, знаменитые провидицы Андархайны! Вроде всё тот же снег под лыжами, а и не заметишь, как из Левобережья в коренные земли вбежишь…

— Завтра бы пораньше в путь двинуться, — наклонился к Сеггару Потыка. — Замша-купец, сказывают, причудлив. Других бы не нанял, если к сроку промешкаем.

— Мне гонца ждать, — медленно проговорил Неуступ. — Думал, он уже здесь.

— Так оставь, может, их у Путилы, а сам…

— Нет. Где один из нас, там и знамя. Мой первый долг — им.

— Тогда я со своими вперёд побегу, пока Замша не переметнулся.

— Если в Пролётищи метишь, друже Коготок, северную дорогу возьми, — посоветовал подошедший Путила.

— А Уразищами не ближе? Напрямки? Вона, гряду с порога видать.

Путила замялся. Посмотрел в дальний конец повалуши, где дикообразный раб клянчил подачку у отрока Незамайки. Воеводы с первыми витязями тоже повернулись в ту сторону. Раб испугался, крикнул про Острахиль-птицу, удрал на четвереньках под стол. Отрок на всякий случай нахмурился, упрямо свёл брови. У Сеггара чуть дрогнул под усами уголок рта, но этого никто не заметил.

— Не ходят у нас по холмам последние годы…

— Почему?

— Духовую щелью знаешь?

— Проходил не однажды. Там ветер ниоткуда берётся.

— Здесь тоже щелья есть. Туманная. Туман плавает в скалах, ветром не уносимый. С горки поглядеть — стрелой перестрелишь. А люди войдут — и ни слуху больше, ни духу.

— Что ж там за погибель?

— Не знаю, — сказал харчевник. Поискал взглядом раба. — Вон, захребетник мой тамошних чудес насмотрелся, разум обронил, не рассказывает. А мне что? Меня это диво с перепутья выжить не норовит, мне и ладно.

Старуха-провидица, отведав Путилиного угощения, подрёмывала в тепле. Но некрепок старческий сон. Если к ней подходили или начинали упорно смотреть — тотчас просыпалась.

Коготок, щедрый, как все достойные воеводы, застегнул на иссохшем запястье серебряный обруч:

— Что зришь для моего сына, почтенная?

— О… — был ответ. — Сын переживёт тебя на долгие-долгие годы…

— Ты, бабушка, хитрей всех в ремесле, — рассмеялся Потыка. — Как велишь толковать: малец до почтенной бороды доживёт или я рано сгину?

Вещунья обратила к нему лицо, перехваченное тёмным платком. Закрытые глаза улавливали иной свет, озарявший для неё все тайные тропы.

— В твоём будущем я не вижу проигранных битв…

Ве́села старуха подозвала сама. Юнец приблизился, робея.

— Знаешь ли ты, — спросила она, — что кокору для твоей песницы в былые годы выращивали? Брали молоденький клён и направляли ствол с ветками, придавая должный изгиб. Для корытца ствол клиньями распирали…

Юнец тосковал, глядел в сторону.

— Это сколько ждать, пока вырастет…

— А прежде вечностью жили, не одним сегодняшним днём. Зато те звуки вправду звёзд достигали.

Светел навострил уши. У него всё не было случая подержать в руках чудесный сосудец. Заглянуть внутрь сквозь голоснички. «Ну ничего. Догоним в Пролётище, дальше вместе пойдём. Улучу время…»

— Твой ковчежец, дитя, что хилый потомок некогда могучего рода, — продолжала вещунья. — Дай руку.

Светел сразу вспомнил Арелу, умевшую читать по ладони, но старуха лишь быстро ощупала кончики пальцев:

— Вот о чём я толкую. Ты даже не ведаешь, что эти струны просят крепких ногтей.

Весел разглядывал ложку, засевшую черенком в трещине потолочной доски. Ты, бабка, старая, говорил его вид. На что мне додревние сказки, я молодой! Гадалка улыбнулась:

— Хочешь, я загляну сквозь время ради тебя?

Весел ожил, подмигнул спешившей мимо блюднице:

— Напророчь, бабушка, чтобы в смертный час меня самая пригожая обняла.

— О! Ты зришь суть, — словно того и ждала, вздохнула вещунья. — Это сбудется. Ты выронишь душу, обнимая красавицу.

Коготкович победно выпятил грудь, но тотчас задумался. Это, значит, его до старости красные девки будут любить? Или ему теперь объятий бояться, вдруг душа вон? Светелу показалось, Весел даже на свой ковчежец посмотрел неприязненно, будто тот ему загадку угрозную загадал. Однако живой нрав взял своё. Весел вновь оседлал скамеечку… и вдруг повёл памятное:

Как подружки собирались…

…Лапотное ристалище, Торожиха, Крыло!.. Светел ждал, чтобы Неуступ оборвал легкомысленного певца, но Сеггар ухом не вёл. Вот перемигнулся с Ильгрой. Воевница понятливо кивнула, подошла к гадалке. Вложила ей в ладонь подношение, выслушала ответ. Вернулась недовольная.

— Старая ведьма из ума выжила, — сказала она Нерыжени. — Я ей: как, мол, наши ребятишки успеют?.. А у омёхи то ли уши плесенью заросли, то ли ум за разум запрыгнул. Дочери, говорит, твоих дочерей спустя много поколений будут править могущественной страной! Ха! Мои! Дочери!.. Это она мне!.. Светлый сребреник зазря отдала!

Злая буря хлещет градом,

Рвёт черёмухи убранство…

Светел, поникнув, гладил пальцем непристойную наготу столешницы. Следил древесные письмена. Радуйся, отрок, что отдыхаешь в сытости и тепле. Даже подаёшь бедолаге, ввергнутому в ещё худшее ничтожество. И песню Крыло сложил благозвучную. Только всё равно слишком сладкую. Как бы голосницу подправить…

Голова стала незаметно клониться.

Его тряхнули за плечо. Светел взвился, покачнув скамью.

— Лежебока! — сказал Косохлёст. — Гостья засобиралась, выдь проводи!

— Иду, дяденька.

Он до того привык величать сверстника, что уже не чувствовал унижения. Ну… почти…

Старуха возилась во дворе — по-прежнему с платком на глазах. Сидела на колоде, охала, привязывая лапки к ногам. Светел наклонился помочь. Снегоступы были ветхие, не однажды латанные, да так неумело, что латальщику руки бы оборвать. Дома в подобном дранье стеснялись к морозному амбару выбежать, какое гулять по людным местам.

— Погоди, бабушка, — сказал Светел. — Лапки у тебя совсем изорвались. Ты посиди, новые принесу.

Бросился к своим саням, вытащил плетёные лыжи. Очень удачные, нарядные, маленькие, как раз для женского нетяжёлого тела. Затевал он их, вообще-то, в подарок Ильгре либо милой белянушке, но Нерыжень могла бы и не безобразничать с его гуслями, а Ильгра за такое подношение, пожалуй, высмеяла бы.

— Знакомый узор, — одобрила гадалка, пробежав пальцами по тугим ремням, как по струнам. — Не Пенькова ли знаменитого дела?

— Ну…

— Что «ну»? Спрашивай уже, о чём при всех постеснялся. Ты ведь ради этого мне подарочком поклонился?

Светел вскинул глаза:

— Не, я… я так просто…

И замолк. Мгновение назад был уверен, что вовсе не собирается ни о чём вопрошать, но вдруг понял — если не спросит, умрёт прямо на месте.

— Только помни, — зловеще добавила провидица, — слово, сказанное в урочный час, рождает долгое эхо…

— Бабушка! — выпалил он. — Ты всё знаешь! Скажи, будет ли спета песня о братьях, разлучённых, но отыскавших друг друга?

Вещунья вздохнула. Дотянулась, взъерошила ему волосы. Ощущение было — студёный вихорь с бедовников. Светел едва не шарахнулся. От старухи веяло ледяной жутью. Наверно, как от всякого, кто лишь притворяется человеком.

— Дитятко глупое… Ты спрашиваешь о песне, а сам ещё гуслей не выдолбил, способных её сыграть…

«Я… Как не выдолбил?!»

— Наш путь, — продолжала гадалка, — вправду ведёт к порогу времён, чреватых множеством сказаний и песен… Однако ты убедишься, маленький огонь: иным легендам лучше таковыми и оставаться. Ну, пошла я.

Маленький огонь!.. Никто его так не называл со времён дяди Кербоги. Светел сглотнул, глупо ляпнул:

— Куда же ты, почтенная, в ночь одна собралась? Повременила бы… поезда попутного обождала…

Гадалка слезла с колоды. Потопала новенькими лапками по дворовому снегу. Запасливо убрала старые в наплечный кузовок.

— Недосуг временить. Ждут меня.

Светел вышел с ней за ворота. Подал заплечный кузов. Постоял, глядя, как она уходит через широкую луговину, некогда, верно, заливную и травостойную. Перейдя на ту сторону заметённого русла, путница как будто стала меняться. Распрямилась, стала выше ростом, величественней… Вот подняла руку, сдёрнула надоевший платок. Светел немедля возжелал, чтобы женщина обернулась, хотя какое лицо, какие глаза, когда сама едва различима?.. Он даже не моргал, боясь прозевать, в то же время отчётливо понимая: это может оказаться самым страшным, что он в своей жизни видал. Исчезая за далёким изволоком, пророчица оглянулась. Между небом и землёй на миг вспыхнули два синеватых огня.

Возвращение с орудья

— Все в юности свежи да хороши, — скупо делилась Шерёшка. — Я-то не столь красовалась. Вот Кимиде́я, та солнышко была среди нас. Войдёт — хоромина озарится, волосы пламенами. А как песни играла!

Смелый Ирша спросил недоверчиво:

— Как дяденька Ворон?

Он натягивал на круглое донце берестяной сколотень, распаренный в кипуне. Разноцветные грязи умножались не по дням, горшочки, привезённые из крепости, давно были полны.

— Равнять вздумал, — фыркнула бобылка. — Ворон твой охаверник, бабьей свистулькой балуется, а там песни царские пелись. И воевали за Кимидеюшку небось не безродные с беспортошными, а царственноравный с царевичем!

Тихий Гойчин вкруговую возил плоским голышом по чёрной каменной плитке. Истирал битый желвачок в текучую пыль. Скрип и шорох сперва гневили хозяйку. Потом стали привычны, как дождик по крыше. Однажды минуются, вздохнёт.

— Правда царевич спорился, тётенька? — подала голос Надейка. Она мешала щепоти тёртой вапы с желтком утиных яиц. Испытывала на проклеенных дощечках. Мазать просто так было скучно. Под самодельной кисточкой возникали то окованный уголок скрыни, то печной горб, то Шерёшкина нога в шептуне. Девушка любопытно спросила: — Неужто из высших?

Хозяйка пристукнула по полу клюкой:

— Так я вам, верещагам, все дела праведных и открыла!

Кошка, говорят, не поворчав, не съест, вот и у неё на одно слово сказки выходило по семь слов буркотни.

— Правда твоя, тётенька, — подхватил игру Ирша. — Толку ли открывать! Всё равно Беда унесла.

Шерёшка отмолвила с торжеством:

— А вот не унесла! Доныне славится в Коряжине могучий Гайдияр, Меч Державы, украшение мужества!

Надейка осторожно заметила:

— Только про Кимидею прекрасную мы ничего не слыхали.

— Потому и не слыхали, дурачьё, что она от доблестного царевича лицо отвернула. С царственноравным в покой брачный вошла.

— Да почему же?

— А он песни складывал, что она любила играть.

Ирша поставил сушиться слаженный бурачок. Побежал на кипун за новым сколотнем. Но едва выскочил вон — вернулся с пустыми руками:

— Идут! Дяденька Ворон идёт!

— Чем с дороги потчевать? — всполошилась Шерёшка.

Надейка бросила кисточку, потянулась за костылями.

В сенцах уже топали, обметали валенки вернувшиеся орудники. Ирша вновь бросился вместе с Гойчином в дверь. Налетел прямо на Лыкаша, перелезавшего высокий порог.

— Здорово в избу, государыня Шерёшка!

Вторым вошёл Ворон. За руку втащил перепуганную девчонку. Выставил перед собой. Малявка шарахнулась, он придержал. Некуда деваться, кощеевна съёжилась, заслонилась локтями.

— Можешь ли гораздо, тётя Шерёшка! Вот… принимай детище. Я во имя Владычицы сиротке кров обещал.

— Ты, авосьник беззаботный, по губам ей помазал, а я исполняй? — вскипела бобылка. Слезла с лавки и, хромая, обошла Ворона. — Ещё что кому от худобы моей насулил?

У него шелушилась под глазами тонкая кожа, накусанная морозом, в волосах таяли последние звёздочки куржи. Глаза смеялись, но ответил Ворон смиренно:

— Больше ничего, тётенька.

Шерёшка встала на цыпочки, дотянулась, строго взлохматила подзатыльником чёрно-свинцовые пряди:

— Где страшливую такую добыл?

А сама глаз не сводила с бронзовых кудрей на детской макушке.

— Где добыл, там больше нету, — улыбнулся Ворон. — А робеть она сейчас только робеет. Доро́гой два раза сбега́ла месть мстить. Погодь, отогреется — замаешься укрощать.

— Братик, блюдо добыл ли? — обрела голос Надейка.

«Братик?» Между острыми локтями блеснул любопытный глаз. Ворон оставил подопечную, сгрёб в охапку наглядышей, сел к Надейке, обнял и её тоже. Стал рассказывать. Скоро начался смех.

Лыкаш поставил на хло́пот принесённый коробок, поднял крышку.

— Мы, государыня, путём в кружало зашли. Я чёрной соли для тебя прикупил…

Цыпля, оставленная общим вниманием, уже двумя глазами обводила избу. Невеличка-девушка всё гладила Ворона по плечам, забывала утирать счастливые слёзы: жив вернулся! Два подлётка наперебой выпытывали про орудье. Ворон то загадочно отмалчивался, то страшным шёпотом поверял тайны — одна другой забавнее.

Про его орудье Цыпля и так всё знала, потому рассказа не слушала. Её больше занимали сверстники. Уверенные, речистые… взрослые. Новые братья, обещанные дяденькой Вороном. Сразу подойти Цыпля не посмела. Стала подкрадываться шажок за шажком…

Лыкаш тихо подтолкнул Шерёшку, придирчиво нюхавшую соль. Указал взглядом. Девчонка тянула Гойчина за рукав:

— Ты тоже тайный воин? Умеешь всё? Научишь меня?

Гонец

Светел никого не расспрашивал о гонце, ради которого Неуступ метнул в кон возможность найма и заработка. Ещё решат, что подслушивал. Отмывайся потом. Да и не отроческого ума такие дела.

Дружина Коготка собралась и ушла рано утром, очень буднично, с весёлыми прибаутками. Так в Твёрже мужики во главе с дядькой Шабаршей уходили на седмицу в лес, валить сухостой.

— Догоню, ты мне дорогу больше не заступай, — сказал Сеггар.

— А что? — подбоченился Коготок. — Забоялся? От моего копьеца поныне плечи гудят?

— Я-то не забоюсь. Купца напугаешь.

Весел переминался, немного смущённый. Оказывается, ему временами поручали люльку с воеводским сынишкой. И правильно. Где санки неловко подпрыгнут, а то опрокинутся на ухабе, устоит лыжник, выросший в беге. А натечёт враг, уж не гусляру первому в бой. Весел косился, ждал от «дикомыта» смешков: нянька! Светел глумиться даже не думал. Опять вспоминал, как сажал на плечи братёнка, как был для Жогушки великаном, непобедимым защитником. Глубоко внутри угнездилось тепло.

В продухе люльки шевелилось мягкое одеяло, мелькала живая рыжая шёрстка.

— Наиграется — удерёт, — заново предрёк Путила. — Я выкуп приберегу пока. У меня без обмана!

— А прибереги, — кивнул Коготок.

Обнял Косохлёста, отечески расцеловал Нерыжень.

— Прощай, дядя Потыка, — одним голосом сказали заменки.

— Увидимся, — посулил Коготок.

Воины потянулись со двора. Это Светелу перепутное кружало было в диковину, а они сколько повидали? Сколько ещё увидят? Не счесть…

День до вечера заполнили тихие хлопоты. Место коготковичей скоро заняли новые постояльцы. Кланялись харчевнику то большущим сомом, вырубленным из придонного льда, то бочонком квашеного мха. Даже полтью забитого оботура. Кто-то пустил сплетню: Путила снова продал кота. Гости, собиравшиеся задержаться в кружале, делали ставки, на который день прибежит.

Всякий раз, когда в южной стороне возникали точечки идущих людей, у ворот объявлялся Сеггар и с ним оба заменка, похожие на испуганных детей. Потом воевода молча дёргал усы, уходил слушать, как плещут в раковине далёкие волны. Брата с сестрой уводили старшие витязи. Те шли, будто им отсрочили наказание, но не отменили совсем. Глядя на них, Светел понимал, что видит себя самого перед прощанием с Твёржей. За порогом новая жизнь, вымечтанная, желанная, но страшноватая. И переступить порог никак не дают. Светел с утра осмотрел все ирты, все лапки. Поменял ремень на снегоступе Гуляя, стёршийся от неровного шага. Что-то подтянул, подклеил. Проверил все чунки. Жаль, Коготку не успел поправить левую лыжу, где отстал камыс на пятке. Сеггар дождётся гонца, Царская побежит дальше, полетит проворной метелицей. Скоро у Светела будут седые волосы и шрамы от уха до уха, как у воеводы. Он свернёт шею Ветру, отвёрстываясь за атю, а Лихаря бросит в самый ядовитый кипун. Вызволит Сквару, возьмёт за руку, пойдёт с ним домой. Слова гадалки померкли с приходом трезвого дня, пророчество уподобилось сну. Пока снится — ничего не придумаешь осмысленней и важней. Проснёшься — расползается клочьями…

…Вторая подряд ночь под уютным кровом собачника. Не нарушенная ни стражей, ни онемением, вынуждающим разминать замлевшие ноги… Светел вскинулся на локте, когда рядом зашевелились заменки. Между ними сидела Ильгра, обоих гладила по головам.

— Пора, детушки…

У Светела даже сердце застучало быстрей. Вот оно! Дождались! Опять вспомнилась Твёржа. Светела особо не звали, но витязи кругом отбрасывали одеяла, тянулись наружу.

Во дворе слышался лай. Пахло близким рассветом. Путилины работники снимали алыки с шестерых псов, запряжённых в длинную нарту. Нарта показалась Светелу не слишком удобной. Больше для красного выезда, не для тяжкой дальней дороги. Чужие воины в полосатых плащах вынимали из меховых полстей седока. Судя по голосу — вряд ли старше, чем Светел или заменки. Пламена светильников скупо выхватывали крытую цветным бархатом шубу, тонкое шитьё, красные сапоги.

— Не стерплю, чтобы ещё ты мне пенял! — гневался юнец, прибывший из иного мира, из сказки, из младенческих воспоминаний Светела. — Я и так принял все труды и все муки! Я, сын и внук царедворцев, допущенных в палаты Высшего Круга, трясся на мешках с вяленой рыбой и сам ею провонял до нутра, и вот какой мне оказан приём!.. И всё прихоти ради… чтобы каких-то телохранителей привести…

Он захлёбывался обидой, мешал свои неправды с чужими, привезёнными из Выскирега, из тех самых палат. Сеггар, всего-то сказавший «Ну наконец-то», перед юным вельможей был глыбой неотёсанной мощи. Наверняка мог одним щелчком закрыть ему рот до вечера. И… молчал. Терпел. Светел заново обозрел немыслимый путь, что очертил для него атя Жог. Это каким надо стать, в какую силу войти, чтобы словом, взглядом смирить не дурных Гузыней, не сына какого-то царедворца — весь Высший Круг, где сидят лишь ступенью ниже царей!..

«Я смогу, — поклялся он троим отцам, смотревшим на него с той стороны неба. — Я смогу!»

Заменки с немым отчаянием оглядывались то на Ильгру, то на Сеггара, то на Гуляя. Надо было что-то делать, выручать воеводу, но как?.. Осунувшаяся Нерыжень как будто встряхнулась, кровь вернулась к щекам.

— Уж ты прости наше неразумие, добрый батюшка красный боярин, — серебряным ручейком потёк девичий голос. Нерыжень выступила на свет. Она была так прекрасна сейчас, что Светел аж задохнулся. — Не побрезгуй скудостью, великий гость долгожданный! Пойдём к печи натопленной, за столы богатые! Пищами согреешься, пивом сердце возвеселишь, песнями душеньку восхрабришь…

Песнями?.. Как она поёт, Светел прежде не слышал. Но не усомнился — заслушаешься. Что важнее, не усомнился приезжий. Разящая красота Нерыжени постигла его вернее меча. Боярский сын забыл обличать, смолк, шагнул ей навстречу.

Сеггар кашлянул. Гонец вспомнил о нём и о деле, сунул руку за пазуху. Вытянул узкий кожаный тул.

— Вот письмо. Грамоте разумеешь?

Сеггар молча вскрыл тул. Полюбовался вислой печатью чистого воска, поди такую подделай! Развернул свиток. Сощурился. Отдалил от глаз. Он читал не слишком уверенно, не его это был хлеб и каждодневная надобность. Однако справлялся.

— «Эрелис, третий сын Андархайны… законный сын Эдарга, властителя шегардайского и всея окольной губы… повелевает Сеггару, сыну Се́нхана, прозванному Неуступом, вольному воеводе…»

— Повелевает, — благоговейным шёпотом, с непонятной нежностью повторила Ильгра.

— «…повелевает выдать благородному Мадану, племяннику верного слуги нашего, Фирина Гриха, сберегать… сберегаемых в его дружине детей славного рынды отца нашего Эдарга, именем Космохвост… им же рекла Косохлёст да Нерыжень… дабы он, боярский сын Мадан, их привёл пред лицо наше в стольном Выскиреге. К сему приложили руку Невлин, сын Сиге, седьмой боярин Трайгтрен, и Фирин, сын Дойгеда, пятый боярин Грих, великий обрядчик.

— Всё ли верно? — спросил высокородный гонец.

Голос прозвучал ещё раздражённо и немного насмешливо, — видно, грамотность Сеггара позабавила Мадана. Светел немедля задумался, как-то на месте воеводы справился бы сам. Андархской речи он, благодаря Пенькам, не утратил, хотя чистоту говора растерял. А вот с начертанным словом дела не имел давненько. „Это ведь, как до Высшего Круга дойду, тоже важно будет? Дадут вот такое письмо, тут и взопрею…“

— Верно, — сказал Сеггар. — И я узнаю́ руку Эрелиса Шегардайского, сына Эдарга.

— Тогда над означенными Косохлёстом и Нерыженью больше нет твоей десницы, вольный воевода. Им идти моей дорогой, а тебе, Сеггар Неуступ, — какой пожелаешь. Признаёшь ты это?

— Признаю, — проскрипел Сеггар. — Харр-га!

— Харр-га, — словно ставя печать, глухо, слитно и яростно отозвалась дружина. — Харр-га!

Светел уже знал: на додревнем морянском языке это значило то ли „высокий дом“, то ли „дом превыше“… в общем, „наша взяла“. Боярский сын поводил глазами, зримо потерявшись. Угрюмый клич дышал силой, незнакомой и неподвластной ему. Заменки стояли прозрачные, принимали славу, что воздавали им побратимы. Светел жалел, что не вынес Обидные, да не бежать за ними теперь.

Туманная щелья

Оставив в Путилином кружале двоих человек, Царская ходко убегала к северной дороге. Светел, так и не успевший подружиться с заменками, ощущал их отсутствие, как прореху на спине кожуха: ледяными токами под лопатку. Он со своими санками вновь шёл предпоследним. Замыкал вереницу Гуляй. Это была вторая честь после самых передовых, не отроку её доверять. Сеггар с Ильгрой задали гонку, от которой царский посланник расплакался бы на первой версте, а с ним, чего доброго, и его упряжные псы. Знать, хотел воевода отыграть сутки, потерянные из-за нерасторопности боярского сына. С купца-нанимателя станется отдать плату иным, коих немало вьётся в Пролётище. А с Коготка — увести поезд одному. Просто чтобы Сеггара подразнить.

Светел в охотку так разлетелся на лыжах, что еле унял бег, когда Ильгра вскинула руку. Витязи собрались возле передовых. Те разглядывали следы.

— Всё же напрямки повернул, — ворчал Неуступ.

— Через щелью? Сказывал же Путила: неладно там.

— В том и дело. Коготку отважному чем неладней, тем лакомей.

— Всё доблесть молодецкую утверждает…

Сеггар хмурился. Глядел под ноги. Думал. Следы полозьев и лыж сворачивали к холмам. Круто, заметно. Нарочно ему, Сеггару, на погляд.

— Повернём, — решил он наконец. — Где коготковичи прошли, мы пройдём.

— Знай стариков, — хмыкнул Гуляй. — Не удавать стать. Догоним!

Крагуяр задорно добавил:

— А и вытащим, если кому туго пришлось.

Светел отступил с лыжни́цы — пропустить Ильгру.

— Значит, бабка дочерей тебе напророчила? — поддел Гуляй. — А что про мужа сказала?

Витяжница перекинула на спину толстую белую косу. Расхохоталась:

— Бабка давно из лет выжила, да ещё пива напробовалась! Слышал, чего нашей умнице наговорила? Что будто бы ей судьба любить друга госпожи, изводить её брата и брезговать её суженым!

Гуляй угрожающе потемнел:

— В старину за подобные предсказания язык тупым ножом усекали, да правильно делали! Если старая ведьма сболтнула хоть на золотничок правды, это за кого, получается, они там нашу Ольбицу выдать хотят? За Болта, непотребника? Чтобы он ещё и к Нерыжени полез?

"Ольбицу?.."

— Поглядел бы я, что от него останется, — сощурился Кочерга.

— Болта нынче ни в столице, ни в Шегардае. На корабле, говорят, в Аррантиаду ушёл.

— Погоди, вот вернётся…

— А Йерел? — спросил Крагуяр. — Сложа руки будет смотреть?

"Йерел…" Что-то смутно дрогнуло в памяти. Давнее, истёртое многими бурями. Прямо сейчас недосуг было вспоминать.

— А что Йерел? Там как ведь: чем круче ввысь, тем крепче тенёта.

— Воля им здесь была. Ныне спутанные живут.

— Отдали мы деток на гибель, — с такой отцовской горечью бросил Гуляй, что даже Светел почувствовал себя виноватым. О ком печалился угрюмый хромец? О заменках? О каких-то знатных юнцах, что некогда тоже воспитывались в дружине, а ныне Ойдриговичу служили?..

— Почему на погибель? — обернулась Ильгра. — Ты, Гуляюшка, не сам их на крыло ставил? Не сам ликовал, Орепею страже вручая?

…Светел вновь явственно ощутил токи могучих сил, рокотавшие совсем рядом, за невидимой гранью. Сил, властных менять судьбы людей и целых племён, прорываться кипунами величественных и страшных событий.

Опять Шегардай! Ойдриговичи!.. Уж не приблизилась ли война, о которой судачили ещё в Торожихе? А если так — куда поведёт Сеггара его верность? С Эрелисовым полком на Коновой Вен?

"Бежать домой во все ноги. Калашников в копьё поднимать…"

Взгляд уже шарил по сторонам. Кабы сзади не Гуляй с его луком, хоть за тем сувоем незаметно в сторону прянуть. Или вон за тем. А там — ищи-свищи! Поймали дикомыта на лыжах!

— Наши ребята не выдавцы, — поддержал Ильгру Кочерга. — Горячее железо тоже тихо лежит, а плюнь — зашипит, схвати — ожжёшься!

Свербящая тревога подталкивала к немедленному делу. К необратимому поступку. К неворотимому слову.

"Может, чем бежать, лучше Сеггару объявиться? Он справедливый… подскажет… Дядя Летень ведь не врал? Мне, маме?.. Не врал же?.."

Начал сыпать снег. Дыхание близкого грельника обтачивало хлопья, превращало в жёсткую крупку. Пока ещё редкую, но промешкай — всё запорошит.

— Наддай! — долетел голос воеводы.

— Не то пустит нас Коготок по ложному следу, смеяться станет потом, — добавила Ильгра.


Уразное шеломянье прежде было самой обычной грядой. Холмы, распадки, лес, ягодники по склонам. Удобная дорога в торговое Пролётище, где среди болот отдыхали журавлиные стаи перед кочевьем на юг. Теперь всё изменилось. Погибший город становится городищем, Уразы стали Уразищем. Снеговые тучи здесь будто войной друг на дружку ходили. Гряда превратилась в один белеющий вал — холм от холма не разберёшь. Чтобы достичь Пролётища, шеломянье объезжали с северной стороны. Так повелось после того, как на прямоезжей дороге пропало несколько поездов. Люди, оботуры, сани с товарами.

У входа в Туманную щелью след коготковичей, несмотря на порошу, был ещё зряч. И вёл прямо вперёд.

Здесь Царская вновь ненадолго остановилась. Сеггар подозвал Светела:

— У тебя, отрок, глаза острые… Приглядись: петель не намётано?

Светел, гордый навыком следопыта, осмотрел снег. Смахнул свежую по́сыпь.

— Нет, государь воевода. Никто в сторону не свернул. Только сам Коготок отходил Хозяинушке поклониться. Его ирты: на левой пятка царапает.

По правую руку в мёрзлой скале виднелась вырубленная печурка. Потыкиного подношения там, конечно, уже не было. Горные Хозяинушки, как и Лешие с Болотниками, приходят за угощением в обличье птиц и зверей. Сеггар вложил в печурку лепёшку, взятую из кружала:

— Мы к тебе с правдой, и уж ты нас помилуй… — Вернулся, махнул кайком. — Вперёд!

Сперва теснина казалась обыкновенной. Чуть дальше со скал по бокам стали пропадать ледяные натёки. В воздухе простёрлись как будто паутинки мороза из самого сердца зимы. Витязи начали вытягивать из-под куколей меховые хари, укрывать лица. Светел видел, как качала головой Ильгра. Ему самому снег под лыжами почему-то казался неправильным. Ненастоящим. Мёртвым прахом, залетевшим в живой мир из мира Исподнего. Тыча кайком, Светел приметил змейки тумана, плававшие у подножия скал.

Тут уже голоса взялись до того странно отдаваться в каменных стенах, что стихли последние разговоры.

Белёсая мгла волнами плыла навстречу. Идущая дружина то утопала в ней по колено, то снова показывалась — чтобы скрыться уже по пояс.

След Коготка бежал посреди теснины, словно дразня.

Наконец проход повернул…

Туманная щелья была величественна. По сторонам росли в небо чёрные скалы, такие отвесные и неприступно-высокие, что Светел вдруг понял: последние полверсты дорога круто шла вниз, хоть спуск и не чувствовался. Между скалами кипело плотное белое молоко. Толчками, обвалами катилось к земле, текло под ноги людям.

След коготковичей, малость потоптавшись, нырял в это молоко и пропадал в нём.

Все знают, как ходить в слепой пурге или в облаке, когда собственных рукавиц не найдёшь! Гнутым концом посоха Светел зацепил саночки шедшего впереди Кочерги. Почувствовал на задке своих санок каёк Гуляя.

Туман беззвучно принял Сеггара, потом Ильгру. Ничего не произошло. "Мама…" Светел невольно зажмурился, задержал дыхание, в свой черёд окунаясь лицом в непроглядную белизну. Под личину, под одежду сразу всыпались ледяные колючки. Тёплый кожух, толстые штаны стали редкой рогожкой, не способной удержать телесную греву. Стало совсем жутко. Светел изо всех сил сосредоточился на кайке, зацепленном за передние сани. Ни на миг нельзя покидать его разумом. Неведомое, таящееся во мгле, может быть, уже сожравшее Коготка, тут и обманет. Отобьёт от своих, незаметно уведёт в сторону. Будет кружить, беспомощного и слепого, пока он не ослабеет, не подогнётся в коленях…

Туман распался, кончился перед лицом так же внезапно, как начался.

Светел ткнулся ногами в стоящие саночки Кочерги. Мгновением позже сзади в его собственные с руганью толкнулся Гуляй. И тоже застыл, потрясённо оглядываясь кругом.

Скалы, где бурлило сидячее паоблако, больше не принадлежали Уразной гряде. Они были двумя столпами, одиноко торчавшими на равнине. Сумрачное поле простиралось во все стороны, сколько хватал глаз. Однообразное, чуть волнистое. Устланное текучим снежным прахом, опавшим годы назад и уже неспособным растаять. А освещали промороженную тишину… звёзды.

Звёзды!..

Звёзды в безоблачной черноте!

Хотя по ту сторону щельи стоял белый день…

Царская дружина стояла, задрав головы, впитывала небесное чудо и не двигалась с места.

Потом Ильгра начала одышливо материться. Сыпать словами, годившимися нечисть прочь отгонять. Светил сперва заметил только тяжёлую одышку витяжницы, удивился и понял, что у самого лёгкие раздувались словно бы вхолостую.

— Я выросла в море! — кое-как произнесла девушка. — Я хорошо знаю небо! Где Северный Гвоздь? Где Ковш? Где Лосихи? А вон там что?..

Одна звезда, жёлтая, была заметно ярче и крупнее других. Она даже тени отбрасывала. Нерезкие, но внятные. "Солнце", напрашивалась разгадка. Нет! Солнце не имеет права быть таким. Крохотным, далёким, ненастоящим. Солнце, даже зимнее, должно гореть в синеве. Что оно забыло среди полночного мрака, лишь чуть разбавленного глубоким пурпуром?..

— Мы не знаем, что произошло в твердях небес, — сказал наконец Сеггар. Он задыхался, как и все остальные. — Может, Беда там смела и перепахала не меньше, чем на земле.

— Кто роптал на царей, под вельможами поживи! — добавил Гуляй. — Кто жаловался на солнечный зной…

Если верить следам, коготковичи тоже постояли здесь, скучившись, остолбушенные невиданным дивом. Держали, надо думать, совет. После, однако, выстроились и пошли дальше вперёд. Напрямки через сумрачные увалы. С тем, чтобы через десяток вёрст миновать промоину в небе и гордыми победителями выйти под знакомые тучи. К Пролётищу.

— Коготок прошёл, и мы не свернём! — прохрипел Кочерга. — Веди, Сеггар!

— Всем рты замотать, — велел Неуступ. — Вперёд!

И Царская двинулась прочь от скальных ворот, становясь на ходу вереницей сутулых теней с личинами вместо лиц, нижние продухи закрыты вязаными полосами, одни дыры для глаз. Губительный холод понукал к быстрому бегу, но, ходко взяв с места, витязи скоро сникли, потащились нога за ногу, как усталые старики. Воздух, едва сочившийся сквозь шерстяные повязки, был реденьким и пустым, точно спитой квас. Весь бы его променять на глоток буйного, хмельного, животворного ветра с бедовников, да кто ж даст?.. Тонкий могильный воздух не поил силой, он её отбирал. Звуки голосов в нём не разносились, падали иссохшими листьями. По краям зрения маячили багрово-чёрные тени, в ушах выстукивала кровь, повторяя: "Отдохни. Приляг. Подремли…"

Близ коготковского следа тянулась ещё лыжница, спотыкливая, неуверенная. Светел догадался: здесь прошёл раб. Тот, что ныне прятался под столом, болтая про Острахиль-птицу, огни в небе и прочую ерунду. Что взять с кощея? Раб недалёк и труслив, поэтому и зовётся рабом. Давний след успел потерять чёткость. Знать, снежный прах не лежал вовсе бездвижно. Чем-то потревоженный, стёк в лыжницу, начал изглаживать…

Сеггаровичи ползли вперёд упрямо и неуклонно, как вёсельный корабль, одолевающий быстрину. Тянуло сосредоточиться на очередном вздохе, на очередном шаге, но было нельзя. Муки и тяготы, как всякое зло, нельзя слишком пристально замечать. Иначе оно тебя тоже заметит.

Сделав немалое усилие, Светел заставил себя думать о красном складе слов, о гусельных звонах. О достойном ответе сказу Весела про витязя, закрывшего друга от смерти. Та песня, правду молвить, Светелу не понравилась. "Который погибший — его что, мама не ждала? Рук вослед не тянула?" Вспомнилась Равдуша под Родительским Дубом, отпустившим и Жогов рубец, и её, Равдуши, вдовью ширинку. Дивный голос, возносящий на золотых крыльях песню-молитву. Лёгкая тень рядом, словно проступившая из небытия. Свет сквозь листья, синие незабудки: мама Аэксинэй. Сгоревшие крылья мамы Золотинки, её глаза, полные звериной мудрости и печали: "Встал ты уже на след брата, маленький Аодх?.."

"Вот о чём бы песню сложить. Чтоб всякому захотелось по следу пуститься. За братниной любовью. За правдой…"

Ещё подмывало обернуться и посмотреть, далеко ли отодвинулись каменные ворота. Но сзади шёл ворчливый Гуляй, поэтому Светел не оборачивался.

"А выживший? Он что, так с костей и ушёл? Побратима бросил без погребения? Без честно́го костра?.."

Коготкова ступень всё стремилась вперёд, ровная и прямая. Только отметины от кайков, поначалу размашистые, сделались чаще.

"У них там баба детная, как выдержала… А чадце титьки запросит?.."

Вниманием завладели сглаженные бугры по правую руку. Светел присмотрелся. Чуть шевельнулось воображение, и вот они, трое саней с круглыми оболоками. Улёгшиеся, да больше не вставшие оботуры…

Раб, похоже, даже сквозь усталость не совладал с любопытством. Приблизился. Ткнул посохом… И тогда что-то случилось. Что-то до смерти напугало кощея, заставило броситься назад. Суматошно, прыгая через собственный след…

Выползти из тумана будто обглоданным, потерявшим и лик человеческий, и рассудок…

Словно в ответ мыслям Светела, далеко впереди в глуби земных недр зародился стон. Невозможно низкий, слышимый не ухом — нутром. Земля подавалась под ногами, корчилась в судороге, это был страх во плоти, потому что не может, не должна ходуном ходить надёжная твердь! Хотелось кричать, бежать без оглядки, но куда сбежишь от такого? Не чуя верха и низа, утратив лево и право?.. По счастью, корча земная длилась недолго. Стон затих, увалы перестали куриться. Светел зашевелился, поднимаясь с колен. Впереди выпрямлялись другие сеггаровичи. Одна Ильгра стояла на санях, пригнувшись в низкой, какой-то волчьей стойке. Светел впервые видел её с оружием. Витяжница сжимала два небольших кулачных топорика. Далеко впереди угасало бледное зарево.

— Сеггар!.. — прохрипел Гуляй. — Хочешь повернуть, поворачивай скоро!

— Что, друже, стегно разболелось? — отряхиваясь, спросил Крагуяр.

— Дурак, — отмолвил Гуляй.

Светел уже знал: сердитый хромец изнемогал ничуть не прежде других. Просто больная нога, которой он никогда не давал спуску, приучила его очень точно рассчитывать силы. Сеггар слушал Гуляя на чужих опасных дорогах, не суливших доброй ночёвки. Гуляй всегда знал, откуда ещё удастся вернуться.

Однако Потыкин след, минуя замёрзший поезд, вёл дальше, и Царская не отступилась. Коготок побывал здесь меньше суток назад. Значит, либо одолел и вышел насквозь, либо… может, он вон за тем изволоком помощи ждёт?

Хотя какие тут, в месте смерти, могли быть жданки. Вона, те поезжане заночевали. Спят посейчас!

Светел прилаживал слово к слову, мысленно перебирал струны, думал про брата. Жёлтая звезда царствовала в сонме других, медленно клонилась к закату. Светел тряс головой, жмурился. В скудном свете мрела усыпанная прахом равнина да устало, вразнобой качались спины дружинных.

И нигде ни птицы, ни зверя, ни кустика. Ни рассыпанных бусин лисьей побежки, ни мышиного бисера.

Светел охлопывал себя руками в бараньих рукавицах, надетых на толстые варежки. Не помогало. Звёздная чернота вытягивала тепло. Мысль о возвращении к туманным вратам рождала глухую тоску. Слишком далеко. Слишком трудно.

Несбыточно.

Не стоит даже пытаться.

Оставалась дорога только вперёд.

Светел попытался представить отчаяние поезжан, когда они поняли, что сонное онемение становится смертным, что уже не поднять оботуров, да и самим, присев, не подняться… Или вовсе не было никакого отчаяния? Отступивший холод, покой, блаженная мысль: вот полежим, отдохнём, а уж после…

А никакого "после" не будет. Тишина, медленно переползающий прах. Жёлтая звезда в чёрном небе, то восходящая, то заходящая… Замёрзшие сухие тела. Нетленные гло́дни.

…Светел спохватился, очнулся. Придуманные мысли несчастных походников начали становиться его собственными. И он не помнил, каким образом прошёл последнюю сотню шагов. Дурной знак. Вдобавок начала болеть голова. Это было для него редкостью, потому заставляло насторожиться. Светел посмотрел вниз. Ноги стояли, вместо того чтобы идти. Тело силилось набрать воздуху перед очередным шагом. Рёбра лопались от натуги, рука тянулась содрать повязку со рта. Впереди смеялась, что-то втолковывала Сеггару Ильгра. Светелу тоже стало смешно, страна жёлтой звезды была местом, созданным для веселья и счастья. Сквара однажды узнает об этом и тоже придёт сюда, надо лишь подождать…

Пожалуй, Светелу никогда ещё не думалось так ясно, как ныне. Созвучья красного склада сами падали на язык, просились наружу. Вот только за гусельками в поклажу было хлопотно лезть.

Кочерга свернул со следа. Медленно, шаг за шагом побрёл вправо. Это оттого, что ступень коготковичей стала нестройной. Потыкины люди точно так же шарахались по сторонам, потом собирались. Казалось важным вернуть отбившегося на общую стезю.

— Дядя Кочерга!.. — захрипел Светел. Голос был шорохом прошлогоднего снега. Светел вроде помнил, что к витязям следовало обращаться иначе, но как? Недосуг с мыслями собраться…

Кочерга остановился. Светел понудил себя сделать несколько лишних шагов, поравняться с ним. Воин успел стащить не только повязку, но и личину, дышал вольно, жадно и часто, радостно улыбался. Лицо в вечных сумерках отливало синеватой окалиной.

— А восхочет ведь умницу завалить-измять, — прорычал сзади Гуляй. — Слышь, отрок! И ты хотел!

Светел оглянулся, чтобы повеселиться с ним вместе. Увиденное озадачило. У Гуляя по низу меховой хари висели кровяные сосульки. Светела согнуло от смеха. Внутри робко звучал голосок, утверждавший: так быть не должно, скинь морок, очнись!.. Светел сперва отмахнулся, однако голосок не смолкал.

— Дядя Кочерга, застудишься…

Всегда сдержанный витязь начал медленно замахиваться кайком:

— Я тебя, пасоку…

Светел так же медлительно увернулся.

Мало-помалу дружина сползлась в одно место. Небо постепенно запрокидывалось, царская звезда готовилась погаснуть за овидью.

— Ковш восходит! — обрадовалась Ильгра, указывая на восток.

Светел задрал голову.

— А должен быть незакатным, — сказал Гуляй и снова завёл своё: — Ведь доищется. Девка поскромничает пырнуть, брат не спустит…

На таких остановках походники всегда подкреплялись. И тем чаще, чем свирепее мороз: телу пища — как печке дрова. Светел вдруг вспомнил свою обязанность и то, что от самых ворот шли без перехватки.

— Я рыбки настружу?..

— Ну тебя, дурня, — с отвращением бросил Кочерга. — Ещё утрешними лепёшками брюхо распирает!

Ильгра тоже хотела что-то сказать, не сказала, отвернулась, от мысли о сочащихся жиром стружках ей взгадило.

— Кислого бы, — между судорожными вздохами выдавил Крагуяр.

— Баба беременная! — расхохотался Гуляй. — От кого нагулял? Аль ветром надуло?..

И закашлялся, как залаял.

Сеггар тяжело, натужно выговорил:

— А ведь мы умираем, братья.

Тут стало тихо. Витязи смотрели друг на дружку, похожие на мёртворождённых детей, обречённых Исподнему миру.

Горстка остывающей жизни, забредшей слишком далеко от спасения.

И тогда в тишине где-то близко раздался звук, которого они меньше всего ждали.

Кошачий крик.

Кот надсаживался, он звал на помощь, почуяв рядом людей.

Бездна

Светел сделал шаг и другой, потом лишь сообразил, что двинулся без приказа. Это было не важно. За спиной кашляла, материлась, отдувалась дружина. Светел раньше прочих выбрался на взлобок…

Молодые, весёлые, ражие коготковичи сидели кучкой, тесно прижавшись. При появлении Царской ни один не подал голоса, не шевельнулся навстречу. Было видно: сперва они сидели в кружок. Пытались развести костёр на обломках саней, но огонь так и не принялся. Тогда-то сгрудились, сберегая крохи тепла. "Вот посидим, отдохнём…"

Оттуда, из самой сердцевины, и нёсся надрывный призыв.

А ещё…

За последней стоянкой Потыки, в десятке шагов, попросту кончалась земля. Светел посмотрел в ту сторону, голова закружилась. Такого не должны видеть человеческие глаза. Может, у этой пропасти и был другой берег, но рассмотреть его не удавалось. Только ровный, будто ножом обрезанный край — и за ним ныряющее вниз небо, всё так же полное звёзд.

Какой прямоезжий путь, какое Пролётище?.. Мир падал непосредственно в бездну. Край тянулся в обе стороны, сколько хватал глаз. Лишь впереди, немыслимо далеко, на полпути до звёздной тверди, сами по себе висели столбы бледного света.

Кот всё кричал. Сипло, яростно. Ещё отчаянней и нетерпеливей оттого, что люди всё же пришли. Сеггар первым отвалил деревянное тело в куколе, съехавшем на лицо. Колени сидевшего задрались неестественно, непристойно. Светел вдруг представил, что они останутся точно так же торчать и через десять лет, и через сто, лишь будет обходить круг размытая тень, отброшенная звездой. Кто был этот мёртвый? Не сам ли Коготок?.. Смерть всех уравняла, всех сделала одинаковыми, не хотелось даже всматриваться в одежду, подавно — куколь снимать. Светел вместе со всеми ворочал глодни, временами приходилось неволить, вдевать каёк, они подавались, сухо хрустя. Ближе к середине тела́, спаявшиеся в слитный ком, выглядели почти живыми. Наконец Светел рассмотрел, кого силились прикрыть собой коготковичи.

Юную суложь воеводы. И младшенького паренька, Весела.

Эти двое сидели в обнимку, склонившись головами над люлькой. Не двигались, не дышали. Лишь в самой люльке, в пуховом заячьем одеяльце, заходился криком невидимый кот.

Ильгре первой достало храбрости откинуть краешек меховой полстки. Изнутри, моргая сине-карими коготковскими глазами, смотрел живой и тёплый мальчишка. Прямо на нём, распластавшись одеялом, лежал кот. Только тут он, жалобно мяукнув, наконец замолчал.

— Знали, придём, — трудно, слово за словом, вытолкнул Сеггар. — Мало не дождались.

— Мне дитё! — зарычал сквозь зубы Гуляй. — Мне… выращу!

О том, чтобы хоть как-то обиходить умерших или унести их оружие, даже не заговаривали. Когда ради любого движения по семь раз дух переводишь, жизнь помышляет только о жизни. Светел присмотрелся. Весел, доверчиво прижавшийся к молодой матери, другой рукой держал короб с песницей. Покинуть здесь искру славнука было так же немыслимо, как и младенца. Светел потянул коробок. Ладонь в рукавице разомкнулась легко. Мёртвый Весел без понуждения отдавал гусли тому, кто больше не был соперником. Светел привязал их на поклажу, рядом с Обидными.

Царская вновь выстроилась походным порядком. Обратила спины к безмолвным братьям, к звёздной пропасти за обрывом. Стала отмерять первые сажени безнадёжной дороги назад.

Только теперь за спиной Светела переставлял ирты Кочерга. Гуляй хромал впереди. Кто же поставит замыкать вереницу несущего дитя в люльке!


Светел думал, путь к обрыву нелегко дался дружине. Это ему казалось по неразумию. Всё познаётся, когда есть с чем сравнить. За долгий переход он ни разу не отвернулся сцедить. Вся влага уходила с дыханием, глаза жгло. В голову словно гвозди вбивали, зато больше не чувствовался лютый холод. "Это что, оно самое и есть? Тепло замерзающих? Поцелуй Владычицы, смертное утешение?.." Светел пытался скрести в валенках пальцами ног, тщась понять, есть они ещё у него или проросли льдом, готовясь отпасть. Такую плату мороз у многих берёт. И люди благодарят, если ею дело обходится.

В третий раз едва не упав, Светел неловкими, негнущимися руками потянулся к ножу. Амбарную дверь, примёрзшую после весенних бесчиний, отдирать было проще. Светел всё-таки вынул поясной нож. Концом клинка ткнул себя в бедро. Неглубоко, пальца на полтора.

Плоть едва откликнулась болью. Ранка ощутилась больше как прореха в одежде, дыра, сквозь которую вон из тела заструилось тепло. Кое-как отойдя мыслями от собственных тягот, Светел напряг слух, ловя за спиной свистящее, застуженное дыхание Кочерги. На ходу ведь не только задний за передним присматривает, но и передний оглядывается. Убедившись, что Кочерга ещё идёт, Светел вдруг с пронзительным равнодушием понял: ни упорство витязей, ни целость его, отрока, рук и ног уже не имели значения.

Осознание было простым и спокойным:

"Не дойдём".

Спины впереди расплылись. На лыжне стояли мать и отец. Совсем такие, как показывал личник. Дёргалась жилка, продетая из груди в грудь, куклы взмахивали тряпичными руками: "Ты достойно бился, сынок. Иди к нам!"

Светел мотнул головой, разодрал смёрзшиеся ресницы. На него смотрела вполне живая мама Равдуша, а рядом с ней… Атя Жог? Сквара? Выросший Жогушка? "Не смей умирать, как те, покорно уткнувшись! Слышишь, сын? И другим не смей позволять!"

"Не дойдём…"

Сеггарова дружина и так вершила невозможное. Держалась на ногах и всё медленней, но тащила себя вперёд. Дралась там, где изнемогли и застыли сперва миряне-походники, после — могучие витязи Коготка. Всё равно подвиг будет напрасен. Каменных врат уже не достичь. Даже семижильным отмерен предел, и этот предел они давно миновали. Если слишком смелые вновь не услышат предупреждения, сунутся прямоезжей дорогой — может, найдут их, замерших на вдохе перед очередным шагом. Вставших нетленными среди вечно стынущей тишины…

Чуть дальше того места, где под сыпучими пеленами угадывались сани и оботуры, сник Гуляй. Подломилась раненая нога. Витязь не рухнул только потому, что через плечо висела на ремне люлька и её никак нельзя было уронить. Гуляй захрипел, вцепился двумя руками в каёк, медленно встал. Однако нога наказывала его хуже чем просто болью — непослушанием. Она вновь подогнулась, наотрез отказываясь держать. Гуляй молча поник на оба колена… да так и остался.

— Дядя Гуляй!.. — попытался закричать Светел.

Кочерга сзади одышливо засипел, тоже окликая товарища. Их услышали. Ильгра повернулась, тяжело, мучительно, за ней воевода. Гуляй не двигался, лишь держал на руках люльку с двумя жизнями, теплившимися наперекор смерти. Подоспевший Светел заметил: личина у него под глазными прорезями намокла, взялась ледяной коркой. Гуляй плакал от бессилия, понимая, что уже не вынесет дитятко под родные тёплые облака.

— Ильгра… — Это был сдавленный стон сквозь зубы, вымучить такой из железного Гуляя могло только последнее отчаяние. — Дитя возьми…

— Не возьму! — зло огрызнулась она. — Справишься!

— Справлюсь, — отдыхая на каждом слове, согласился Гуляй. — Ты возьми. Догоню… Посижу чуть… догоню. Ты ступай. Все… ступайте.

— Нет. Где один из нас, там и знамя!

В голосе воеводы ещё рдели угли былой мощи, но они скоро дотлеют. Светел видел, как у Сеггара качалась под ногами земля.

Кочерга вдруг сказал:

— Может, отрок налегке добежит? Шустрый… сможет. Ребя вынесет…

Все посмотрели на Светела.

Светел тоже посмотрел на себя как бы со стороны. "А не побегу!.. А как ослушаться, если Сеггар напрямую прикажет?.."

Вот это вправду был уже край. Предел. Черта, за которой нет привычной опоры. Шагни — познаешь падение. Или, может, взлёт к великой ясности, к допрежь неведомым силам. Как безымянный воевода на Кровавом мосту, один против сотен. Как сам Светел мальчонкой на перекладине.

Он и правда будто вновь повис на черёмуховой жерди, за гранью здравого разумения вознося через неё подбородок. Вся-то разница, что ныне тянулся не к сучку в знакомом бревне, а к санкам с поклажей — за Обидными.

Светел так и не склеил им чехолка. Понадобились — просто вытряхнул из полстинки, призывая к служению.

— Встань, Гуляй! — повторила Ильгра. — Никто тебя не повалит, пока сам не склонишься! А не наша это вера — склоняться!

Витязь медленно покачал головой. Негнущейся рукой сдвинул харю, обросшую бахромой чёрных сосулек. У него шла носом кровь, борода смёрзлась, обвисла. Глаза на осунувшемся лице смотрели из глубоких тёмных глазниц. Остальные, надо думать, выглядели не лучше.

— Добей, сестра… Не встать мне.

Светел, торопясь, даже не стал трогать шпеньки, он откуда-то знал: Обидные отзовутся звонко и ладно. Занёс над струнами берестяной лепесток. Спохватился, сдёрнул куколь вместе с харей. Так проще будет петь. Так его вернее услышат.

Братья,

Солнышко припомним!

Скатертью

Простор огромный!

Ратью

Всякий, кто не сломлен, стой!

Та самая голосница Крыла, дерзко перепетая по-своему. Облачённая иными словами.

Серые безликие головы начали поворачиваться. Кажется, на Светела смотрели как на умобредного. "Хоть вперёд бежать не велят…" Мелькнуло, забылось. Ильгра подняла знамя. Дёрнула шнур, выпуская полотнище. Здесь не было ветра, чтобы дать крылья Поморнику. Ильгра зарычала, взмахнула древком.

Гуляй начал материться, сперва совсем тихо. Светел даже не все эти слова прежде слышал, куда там многосложные заклинания, коими сплетал их Гуляй.

Стражей

Выступим на берег!

Дважды

Смерти не поверим!

Каждый

Словно щит земле родной…

Гуляй разогнул здоровую ногу, поставил как подобало. Все смертны, да не на коленях витязю помирать! Гуляй опёрся локтями, по вершку, со страшным трудом, но стал подниматься. Снова взял люльку. Знамя указало вперёд, яростное, как боевая рогатина. Дружина сдвинулась с места. Поползла. От берестяного лепестка отлетали клочки.

Доля!

Судьбы в нашей власти,

Поле

Дать любой напасти!

Воля

Крылья дарит нам с тобой.

Не попустим

Силе вражьей!

Лепо,

Если и поляжем!

Небо

Смелых не накажет!

Гой!

Пальцы летали над струнами, высекая огненные самоцветы, каких Светел не добывал даже из Золотых. Хилые гусельки, отвоевавшие Царской ночёвку в зеленце, совершали свой второй подвиг. Кончалась одна песня, Светел тотчас подхватывал новую. Он их как будто даже не выбирал, песни сами исходили из уст. Обидные надрывались гулом и звоном. Отдавали всё, на что как будто и способны не были. Светел то ли пел, то ли просто кричал и хрипел, это не имело значения. Вселенная сузилась до лыжного следа в трёх шагах впереди. Всё прочее покрыла дымная мгла. Светел напрягал зрение, силясь высмотреть ворота. Впереди, в серой, всё отступающей пелене скользила быстрая тень. Вела Светела за собой, манила, звала. Ободряла взмахом руки, когда спотыкался. Казалось важным понять, кто это. Весел, соперник, не успевший стать другом?.. Светел никак не мог увидеть лицо. Сам Крыло?.. Никто с определённостью не говорил о его смерти, но гусли сиротствовали. А может…

— Сквара! Сквара… братёнок… ты?..

Берёста вся изорвалась, он и не заметил, когда потерял её. Не остановился, продолжал играть просто пальцами, ногтями. Что-то ужалило в ладонь. На гуслях начали рваться струны. Сперва самая тонкая. Потом самая тонкая из оставшихся. Лютый холод звёздного мира убивал не только людей.

У Светела тоже натянулась внутри и лопнула жила. Мгла рассеялась, стало невероятно легко. Песни были щитом, ограждавшим дружину. Светел знал, что сможет держать этот щит даже и семью уцелевшими струнами.

Ну шестью… то есть пятью…

Да какая разница, даже одной!

Он позже вспомнить не мог, что именно пел. Всё слилось воедино, лыжи скользили сами, размашисто и свободно. Светел лишь косился через плечо: не отстаёт ли дружина. Дружина не отставала. Впереди уже были различимы ворота. Теперь-то — да не дойти?..

Когда скальная теснина придвинулась вплотную, Светел оглянулся в последний раз.

Непостижимым образом он вновь увидел обрыв. Серые, сухие, горестно раскиданные тела. Коготковичи, яркие и живые, покидали убитые оболочки. Перекликались, шутили над неудачей. Строились в походный порядок — идти Звёздным Мостом на ту сторону неба. Вот Юла, суложь — да какая суложь, жена! перед людьми и Богами жена Коготка! — высмотрела спасённого сына. Благословила улыбкой, всплеском руки…

Светел увидел это и провалился в туман.

Больше он ничего не чувствовал и не помнил.

Снова в кружале

— Ты как, брат?

Кочерга полусидел на лавке, подпёртый Путилиными подушками. Совсем лечь не мог — задыхался. И говорить не мог. При малейшем напряжении его раздирал кашель, изо рта шла пена, розовая от крови.

"Держусь", — сказал он одними глазами.

Сипели и хрипели все, но никто больше хотя бы лёгких не познобил.

Витязи сидели за длинным столом, придвинутым к лавке, чтобы каждый мог откинуться, отдохнуть. Многоопытный Путила отпаивал их сперва горячей водой, потом капустным отваром, потом снятым гусиным. Когда наконец сеггаровичи стали выходить по телесной нужде — велел накрывать стол уже как следует. Сам принёс пива. К тому времени иссохшие мертвецы начали заново превращаться в людей. Вернулся в себя даже Кочерга, поначалу ко всему безразличный. Светел сидел рядом, поил его через утиное горлышко, радовался, видя, как храбрился огонёк витязя, совсем было пригасший вначале. Работники суетились возле печи. Пламя в ней норовило опасть синеватыми язычками. Кто-то предлагал полить дрова жиром для светильников, пока хозяин не взгрел за недосмотр. Светел слушал вполуха, боясь, как бы парни не дошли, кто причиной.

Другие Путилины гости жались по углам, у дальней стены. Тише всех, возле самой двери, сидели полные трепета Гузыни, все четверо. Это им на руки рухнул Светел, первым вышедший из тумана. Это Хвойка, быстрейший на лыжах, кинулся за подмогой в кружало, оставив троих хлопотать с витязями. И те тормошили, подпирали плечами, впрягались в санки, ставшие непосильными. Без могучих парней с дружиной могло статься как с тем охотником, что выбрался из полыньи — и замёрз в десятке шагов. Братья даже порывались сунуться сквозь туман. Воевода удержал: "Отставших там нет". — "А что есть?" — жадно спрашивали Гузыни. "Тёмная бездна…"

О чуде распахнутого неба Сеггар им даже не помянул. Светел удивился, но отроку подобает молчать, покуда не спросят. Он и молчал.

Теперь Гузыни сидели молчаливые, робкие. Смотрели, как изжевала "тёмная бездна" тех, среди коих ничтожнейший сложил в кучку всех четверых. Сеггар беседовал с подсевшим Путилой. Очень тихо, чтобы слышали только свои. При слове "звёзды" харчевник ахнул. Прижал ладони к щекам. Да так и не отнял.

— Там стоит замёрзший поезд из тех, что пропали годы назад, — медленно, однозвучно рассказывал Сеггар. — Возле него повернул назад твой кощей. Раб выскочил живым, но ему никто не завидует. Мы пошли дальше.

Путила выговорил севшим голосом:

— Ты видел такое, чего не видел никто…

Сеггар неспешно кивнул. Быстро двигаться было больно.

— Мы оказались крепче раба, а может, глупей. Мы достигли места, где замёрз с дружиной славный Потыка. Там кончается мир.

За дверью поварни суетились стряпухи, приглушённо плакал мальчонка. Звал погибшую мать.

Услышав тихое потрескивание дерева, Светел грустно опустил голову. Рядом на полавочнике умирали Обидные. Ржа, как засохшая кровь, облепила единственную струну. Верхняя поличка лопнула, короб скручивало винтом. Последняя судорога ещё длилась. Надсадина всё росла. Было ясно — гусли не выправить. Светел гладил их ладонью, беспомощно, виновато. Нелюбимое дитя оказалось героем, да поздно хвалить.

— То, что мы видели, есть тайна, — по-прежнему веско и медленно ронял слова Сеггар. — Я сказал тебе, Путила, потому что давно знаю тебя. Ты здесь многое слышишь, но не болтаешь за пивом. И ещё потому, что мы воскресаем в твоём кружале, у тебя за столом. Я не знаю, вправду ли мы видели Исподний мир, как нам показалось… но там правит смерть. Если кто-нибудь услышит про звёзды, любопытство погонит на гибель не одного храбреца.

Светел понял, на что намекал Сеггар. В Торожихе полкупилища сбежалось смотреть всего лишь рисованное небо Богумила. Что же начнётся здесь, если весть о звёздах распространится? Повалит толпа, готовая платить за кров, пищу, тепло. Оборотистый харчевник быстро вымостит серебром дорожку в нужник.

Путилу, кажется, посетила та же мысль.

— Ты-то вернулся, — только и смог он произнести.

В ответ накатились неподъёмные слова-валуны:

— Нам была помощь свыше. Нас вёл солнечный пламень… золотыми крыльями ограждал.

"Это он про мою песню", — обрадовался Светел. Зародилась даже надежда, что Неуступ наконец похвалит его.

В благоговейном шёпоте Путилы прорезался ужас:

— Так ты и солнце видел?

— Да.

— Но… Звёзды же?..

— Не дай Боги никому увидеть такое солнце. — Сеггар вздохнул, шрамы резче обозначились на лице. — Наши тучи, друг мой, суть благодетельная повязка на ранах Небес. Я боюсь узреть эти раны, если тучи порвутся.

Подле Обидных гуслей сгорбилась искра славнука. Она уже и не потрескивала. Песница Прежних умолкла навсегда, насовсем. Старинное дерево не вынесло взгляда звёзд, насмерть ранившего молодую крепкую снасть. Гудебный сосуд, быть может певший на Кровавом мосту, на глазах обращался в прах. За неполные сутки дерево обветшало, как за сто лет. Жильные тетивы сломали тонкую досочку, мучительно и срамно обнажив внутреннее устройство. Так во вскроенном теле бывает видно сердце и все черева. Кончились биения звуков в гулкой прежде груди. Никогда не узнает Светел, как налаживал Весел снасть Прежних. Никогда не научится персты на эти струны правильно возлагать…

Девушка-блюдница с поклоном поднесла дымящуюся кружку. Которую счётом, неведомо. Светел приподнял голову Кочерге.

— Пей, дядя. Полегчает.

Витязь принял в рот утиное горлышко. Глотнул несколько раз. Притомился, закрыл глаза. Его ждали страшный кашель, кровопускания, изнуряющий жар. Может, смерть через седмицу. Всё за то, что вздумалось вольно подышать на той стороне.

Сеггар наконец поднял руку, багровую, опухшую. Поманил братьев Гузыней. Молодые осилки приблизились на цыпочках, комкая треухи.

— Вы, ребятня, чтó в Уразищах потеряли, что мне на вас повезло?

— Мы… — по долгу старшего начал первак. Решился, метнул шапку, бухнулся перед Сеггаром, кланяясь великим обычаем. — Мы к тебе, государь вольный воевода, в отроки проситься бежали!

Неуступ усмехнулся. Помедлил.

— Все четверо, что ли?

— Ну…

— Вас родила добрая матерь. Вы не попытались обобрать и добить нас, встретив у щельи. И я в свой черёд не могу без правды обобрать матерь, уведя сыновей. Я, с её дозволения, возьму одного. Вот тебя.

Борода Сеггара указала на четвертуню.

Блюдница обходила стол, проверяла, у всех ли в достатке угощения и питья.

— Да ты ранен, — сказала она Светелу. — Смотри, кровь.

На верхних толстых штанах, на правом бедре, вправду запеклось пятнышко. Светел покраснел, торопливо накрыл помарку ладонью. Опоздал. Все уставились на него.

— А ну снимай, — зарычала Ильгра.

Легко сказать, снимай. Светел на свои руки вначале боялся даже смотреть. Там, под звёздами, он бряцал по струнам голыми пальцами. Теперь они чуть шевелились, гашник лишний раз не растеребишь. Блюдница припала на колени, потянула с него валенки. Валенки были доброго войлока. Он сам их выкроил по ноге, сам стачал жильными нитками. Подошвы изнутри оказались сплошь размочалены. Это Светел проверял, есть ли у него ещё на ногах пальцы.

— Всё, разула тебя любушка. Теперь свадебку ладить!

Суровый Гуляй не улыбнулся, лишь в глазах теплилась искра. Блюдница вспыхнула румянцем, но тёплые штаны Светела решительно последовали за валенками. На шерстяных нижних до колена расплылся бурый потёк.

— Такому бесчиннику не свадебку, а колотушек всем миром, — выругалась Ильгра. — Ты чем там занят был? Девок портил?

Теперь не смеялся один Кочерга. Светел завертел головой, но кругом раздавался добрый смех, не чести в пронос, просто облегчение. Светелу впервые захотелось смеяться вместе со всеми. Даже показалось, будто у него было право на это.

— Господин… — вдруг испуганно прошептала смелая блюдница. Прежде она Светела господином не чтила. Она смотрела на него снизу вверх. — Господин, у тебя… нити белые…

Кажется, до неё только тут стало доходить, чего на самом деле натерпелись витязи. И какова цена была их шуткам.

Все опять замолчали. Братья Гузыни смотрели с благоговейным ужасом. Светел, озираясь, прижал ладони к вискам.

— А ну, дай гляну, — снялась с места Ильгра.

Даже она нынче двигалась как старуха, утратившая гибкость суставов. Воевница заставила Светела отнять руки. Посмотрела. Хмыкнула. Замахнулась дать подзатыльник. Он съёжился, но шлепок пал легко. Почти ласково.

"Пока Сквару найду, седой сделаюсь. Мама заругается…"

Надо было что-то сделать, сказать.

— Гусли вот изломались, — подосадовал он вслух. Сглотнул, начал прихлопывать ладонью по столешнице. Было больно. Так Жог Пенёк бил окровавленным кулаком в стену, когда Звигуры заперли их в клети. Тоже неворотимое пытался вернуть. Этой песни никогда не исполнят Обидные, хилое и отважное дитя его рук, но пусть она прозвучит, нежданная-непрошеная. И пусть с ним творят что хотят за то, что вылез без спросу. Тень в тумане… Едва различимый след, который он поклялся пройти…

Среди друзей, в густом тепле кружала,

Сижу за щедрым праздничным столом.

Так отчего печаль на сердце пала

И сладкий кус во рту стоит коло́м?

Охота знать, зачем я стал невесел

И красным девкам вслед не погляжу,

И ниже плеч головушку повесил,

Как сон увидев, что её сложу?..

Без гуслей песня ладилась плохо. Светел покинул голосницу, стал просто говорить нараспев.

Эх, други! Я и с вами и не с вами.

Простите за неладные слова.

Я телом здесь — а сердцем за стена́ми,

Где вьёт позёмка злые кружева…

— Что-то позёмки не припомню, — буркнула Ильгра, но совсем тихо, не для того, чтобы перебить.

Там, далеко, за пеленой мороза,

Один как перст на гаснущей заре,

Хотя бы путеводный след поло́зный

В метельной мгле пытаясь рассмотреть,

Бредёт вперёд, упрямо брови сдвинув,

В безвременье незачатого дня,

Моей души вторая половина,

Мой кровный брат, моё другое "я"…

Светел крепко зажмурился. Глубоко внутри всё стянулось больным узлом. Весел, гибель гуслей… дружина, уходящая на ту сторону неба.

Крыло, чьей судьбы ему никогда не узнать.

Брат Сквара, которого ему, может быть, никогда не найти.

Простились мы — он был тогда безусым.

Теперь, поди, уж бороду завёл.

А весь живот — обшарпанные гусли,

Упрятанные в старенький чехол.

В седом бору заброшенный просёлок

Непредсказуем, как его стихи.

Вчера он пел на празднике весёлом.

Визжали девки, злились женихи.

Звенели гусли трелью соловьиной,

Явившись из-под ношеной полы,

Да так, что люди разгибали спины

И темнота шарахалась в углы!

— Это он про Крыла сказывает, — шепнула Ильгра Гуляю.

Тот недоверчиво двинул бровями, нахмурился: не мешай слушать.

Но то — вчера. Я сам подчас у края

Своей судьбы не знаю наперёд.

И всё равно надеюсь и гадаю:

Вот заскрипела дверь… сейчас войдёт!

Дверь заскрипела. Светел распахнул глаза, одержимый пугающей радостью. Что, если…

Чуда не произошло. На пороге испуганно озирался работник, внёсший охапку хвороста. Дружина глядела на него, словно привидение увидав.

…А если впереди сгустились тени

И самострела выверен прицел?

И не отбиться, не уйти от плена…

…А брат спасти его не подоспел…

Крылом подбитым хрустнут гуселишки,

Затоптанными кончат свой полёт.

И струны будут всхлипывать всё тише…

Покуда снегом их не заметёт.

— Сказано, про Крыла, — обрадовалась догадке стяговница. Потянулась к деревянному блюду, оторвала от лепёшки.

Девушки неслышно двигались вдоль стола, разносили пиво в больших кожаных кружках. Не обнесли и Светела.

Вчерашние искать пойдут едва ли.

Была забота, жив или убит!..

И в никому не ведомом подвале

Протяжным стоном дыба заскрипит…

Ильгра опустила руку с куском.

— Всё не так было, — хмуро пробормотала она, но опять не стала перебивать.

Работник бочком подобрался к печи. Стал совать в горнило блестящие от жира полешки. Они принимались, чернели… Огонь сновал крохотными язычками, едва коптил свод. Другой работник принёс топорик, стал потихоньку драть щепу.

За то, что Смерть, почтенную старуху,

Бесстыжим смехом гнал немало лет,

За то, что тьме отвесил оплеуху —

Терпи, гусляр!..А брата рядом нет…

И будет свечка теплиться кривая,

О чьих-то душах плача до утра,

И будет кровь точиться, застывая

На перебитых пальцах гусляра.

А после, на юру, над плахой липкой,

Под стон толпы, под горький бабий вой

С широкой и отчаянной улыбкой

Тряхнёт он непокорной головой.

В последний раз поищет взглядом брата…

Неужто помощь так и не придёт?..

Что ж я расселся? Кто со мной, ребята?

Где лыжи? Дверь с петель! Вперёд! Вперёд!

А поскольку лететь на немедленное спасение Сквары, как надрывалось желанием сердце, не было никакой могуты, Светел чужими руками подхватил кружку. Единым глотком всосал половину. Пивная горечь странно мешалась со сладостью. Близкие слёзы отчаяния — со счастьем сбывшейся песни.

Кроткий ручной жар, ютившийся в кружальной печи, тотчас решил явить родство с пожарами и Бедой.

— ВВУХХХ!.. — метнулся наружу сноп огня толщиной во всё устье. Полетели искры.

Когда в лицо без остерёжки бросаются языки пламени, тело спасает себя само. Работников унесло к порогу, смешно ринуло одного на другого. Дроворубный топорик, вращаясь, взлетел — очень медленно, как показалось Светелу, — и с чмоком всел в матицу. Посыпалась сажа.

…Даже сквозь общий хохот дружины Светела окатило жутью. Он-то знал, почему рявкнула печь. Это он, Светел, покинул без присмотра огонёк Кочерги. Отвлёкся на дурацкую песню. Упустил жизнь…

Он стремительно обернулся. Витязь лежал с обтянутым восковым лицом. Светел не мог распознать дыхания, нащупать измерцавшийся огонёк. Всё закружилось, падая в бездну. Из-за него умер храбрец, одолевший морок Исподнего мира. Погиб, уже вырвавшись. Оттого лишь погиб, что глупый мальчишка надумал песню горланить…

Ресницы дрогнули. Кочерга посмотрел на побратимов. Не в силах смеяться, чуть улыбнулся…

Светел, оставаясь сидеть, одновременно заскользил куда-то, всё быстрей и быстрей. Руки вновь схватили кружку, она мгновенно иссякла. Светел жадно потянулся за новой.

Как вышло, что он заснул, сидя на полу, склонив голову на закутанные ноги Кочерги, позже так и не удалось вспомнить.

Погребальный костёр

— Верно, матерь за тебя, отроча, крепко молилась. Зря ли сказано: материна молитва со дна моря достанет…

Дружина опять стояла на росстанях. Там, где ещё не заметённый след коготковичей покидал северную дорогу, сворачивал к Уразной гряде. Мокрый угол небосвода набухал железными тучами. Скоро всё тяжёлым снегом завалит. Укроет последние земные отметины, оставленные дюжиной человек, молодых, сильных, пригожих. Побратимов, стоявших друг за друга на краю смерти. И даже после неё.

Возле росстаней устроили небольшой погребальный костёр. Опустили на сухие дровишки горсть жил и трухи: бренный остов искры славнука. Возложили Потыкино знамя, выпростанное из чехла.

— Свои гусельки неси, — приказал Сеггар. — Им честь равная.

Печально стоявший Светел вскинул голову. Не поверил. Поверил. Кинулся к саночкам. Торопливо развернул полстку, покоившую Обидные. Гордовал, дурак, ревновал Весела. "У тебя чудо-снасть, да случай принёс. У меня снастишка невзрачная, да сам сладил!" Где ж было знать: две вагуды одной гибелью сгинут. На один костёр возложены будут. Одним дымом к небесам поплывут…

Всё же больно было смотреть, как чернел в пламени искорёженный короб. Дерево, которое он надеялся вылощить многолетней игрой, не успело принять тёмного блеска. Так и осталось слегка угловатым, сберегло следы ножа и стамески. Светел мог вспомнить, рассказать каждую мысль, с которой тончил поличку, вреза́л в корытце, сверлил отверстия под шпеньки…

"А вот новые гусли выдолблю, — решил он упрямо. — Сходные, только голосами богаче. Будет Обидным продолжение, не зря они по свету прошли! Я теперь всё знаючи сделаю…"

Морозный ветер гнал медленную тащиху, подбрасывал развёрнутую чёлку знамени. Поморник реял над головами, провожая Скопу в последний полёт. Чуть выше текли угрюмые облака. После Туманной щельи они казались родными. Уютными, сотканными из тёплого пуха.

Костёр начал прогорать. Светел глядел, моргая, как истлевали, обращались в хрупкий уголь Обидные. В глотке саднило от горького дыма. Светел понял вдруг, что чувствует гордость. Его гусли уходили из этого мира с победой.

"И Коготок… он ведь тоже свою битву не проиграл!"

…Крапчатые, сине-карие младенческие глаза. Рыжая мордочка, льнущая к нежной щеке. Скорые на ногу братья Гузыни свезут мальчонку к Бобрам. Так приказал Сеггар. Начнёт детище подрастать, узнает небось, в кого у него такие глаза, такие тёмно-бронзовые завитки. "А тут и мы на постой завернём. Свою правду поведаем… Мы?"

Раздумывая, дивясь собственным думам, Светел не видел, как Сеггар переглянулся с Ильгрой, как стяговница кивнула в ответ.

— Подойди, отроча, — повелел воевода.

Светел и младший Гузыня шагнули одновременно. Гуляй придержал Хвойку за плечо. Четвертуня остановился, смущённый. Светел подбежал, что-то предчувствуя, однако последующие слова Неуступа пришлись обухом по затылку:

— Колена преклони, отроча.

"Выгнать решил. За что? Почему?" Воевода смотрел так, что Светел чуть не грянулся перед ним великим обычаем, как Гузыни в кружале. Удержался, просто встал на оба колена. "Как скажет сейчас: назад к матери беги, безалаборщина. И что, просить? Ни за что. Один дальше пойду…"

— Расплети косы, отроча.

Светел дёрнул правый ремешок. Дёрнул левый. Развязать не сумел, стащил с волос репейки. Пальцы не годились пока натягивать тетиву, но хоть штаны подвязывал уже сам.

Гуляй наклонился к саням. Витязи передавали из рук в руки что-то хрупкое, невесомое. Светел отметил краем глаза и сейчас же забыл, ибо Сеггар не спеша тянул из поясных ножен кинжал.

О! Боевой нож Мешая, вынутый стращать Светела на речном омутке, был смешон и ничтожен. Скованным злодеям только грозить.

Светел сглотнул, как мог выпрямил стан, развернул плечи. Клинок плыл к его голове. Узорный клинок, в руке Неуступа способный пороть дощатые брони и наверняка не раз их поровший…

Воевода вытеребил у Светела на макушке длинную прядь. Ссёк. Бросил в костёр. Прядка вспыхнула и сгорела.

— Нет больше отрока Незамайки, — произнёс Сеггар тяжело, медленно, почему-то очень устало. — Встань, витязь Царской дружины.

Светел взлетел с колен, не чуя тяги земной. Выпрямился, озираясь. Наверно, от него ждали сло́ва, но благословение внятной речи отшибло начисто и надолго.

— Прими должное.

Перед ошалевшим Светелом тусклой тёмной чешуёй заколыхалась кольчуга. Настоящая. Спряжённая из мириад колец, пронятых малюсенькими заклёпками. Ильгра держала доспех на весу, норовила приложить к груди Светела, как нарядный зипун: к лицу ли придётся?

— Не маловата? — усомнился молодой Крагуяр.

— Будто кузнеца не найдём расставить, — отмахнулась Ильгра беспечно. Вложила кольчугу Светелу в руки, повернулась к воеводе. — Позволишь молодчику от меня начала ратные принимать?

Неуступ молча кивнул.

— Ну востра, и тут обошла, — восхищённо подосадовал Гуляй. Кажется, он тоже был не прочь взять Светела унотом. Хромец мстительно осведомился: — Не уморишь мальчонку?

Витязи начали смеяться, иные поёживались. Пока Светел гадал, каким образом она могла его уморить, Ильгра по праву наставницы довершила обряд. Застегнула на нём воинский пояс. Чёрной турьей кожи. С отметинами выклепанных блях.

Гуляй развернул плащ, синий в серебряной канители. Трудно было не узнать плащ Крыла, но Светел и о нём сразу забыл. Узрел парные ножны с ремнями — носить за спиной. В ножнах подрёмывали мечи. Такие же, как кольчуга, вещественные, весомые, настоящие. Прочные огнива, потёртые рукояти. Одинаковые, удивительной красы яблоки — коваными сосновыми шишками. И видно, что в наличники вражьи вминались.

Светел сам не приметил, как заново склонился к снежному черепу. Да ещё встал по-воински, на одно левое колено.

— Не осрамишь, знаю, — сурово молвил Гуляй. Вправду голосом дрогнул? помстилось? поди знай! — Ты, хвастун, посягал оберучно злых врагов растинать… Крыло вот умел. Нам на радость, прочим в напужку. Ты каково справишься, поглядим!

Светел принял мечи. Холодные, неведомые, чужие. Ещё принадлежавшие Крылу, не ему. Гуляй мог не честить его хвастунишкой. И так ясно — ничего-то он пока не знал, не умел. Мечи были наверняка старше Светела. Знали о битвах и воинстве куда больше, чем он сумеет постичь до смертного часа. Тому, кто, коснувшись оружия, сразу этого не разумеет, незачем к нему и руки тянуть.

Светел краем глаза уловил справа движение. Повернулся… второе колено само ткнулось в белую твердь. Воевода Сеггар протягивал ему самое главное. Такое, отчего на время померкли даже мечи.

Кожаный коробок. Когда-то расписной, ныне грустный, поблёкший. Внутри стукнуло, отозвалось… Долгим, тоскливым гулом певчего дерева, разлучённого с песнями.

Гусли Крыла!

Светел задохнулся, глаза обожгло.

Воевода Сеггар долго молчал. Смотрел на кожаный тиснёный узор. То ли прощался, то ли здоровался.

— Кончилось сиротство, — глухо выговорил он наконец и отдал Светелу короб.

Костёр с шорохом обрушился внутрь себя. Искры понеслись огненной стаей, дырявя белое покрывало тащихи. Ильгра держала шлем воеводы, наполненный брагой. Витязи подходили один за другим, каждый в очередь колол себе руку, ронял в братский напиток капельку крови.


Когда тёплые остатки золы собрали в горшочек и привязали к вершине кола, вбитого в твёрдый снег, — Светелу оказалась вручена ещё одна честь, да немаленькая. Ему доверили идти самым последним. Перед ним, таща гружёные саночки, побежал новый отрок. Спустя время кликнули привал, и вот уже Хвойка настружил рыбы, поднёс Светелу. Робко поименовал "дяденькой"…

Светел чуть не отмахнулся. Спохватившись, принял почёт. Мало ли что самого опоясали полдня назад. Он-то знал, какую на самом деле это прокладывало черту. А и недосуг было про Хвойку раздумывать! Светел набрался решимости, бочком подступил к Ильгре, кашлянул.

— Государыня первая витяжница…

Девушка обернулась. Он впервые увидел: глаза у неё были серые. Тёмными и светлыми лучиками от зрачка. Почему прежде не замечал? Впервые не потупился, вот и заметил.

Она перекинула косу на грудь, белым пушистым кончиком обвела его щёку:

— Меня, если помнишь, Ильгрой люди хвалят.

— Ильгра, — повторил он неловко. Тронул пояс, только начавший осаживаться по телу. — Я, получается, Крылу вроде наследник… А судьбы́ его доселе не ведаю. Дядя Летень сказывал, да немного.

Ильгра бросила в рот последние стружки. Ей доставалась такая же богатая доля, что воеводе. Светелу ли того было не знать.

— Стало быть, слышал, — ровным голосом ответила она, — как Крылу Лишень-Раз вот этими гуслями пясть пробил.

Торожиха, палаточные ряды, волчий взгляд воеводы… страшная сила, необъяснимо сквозившая в каждом движении. Жуткое виде́ние долгой, белой, выхоленной пясти Крыла, превращённой в кровавую ветошь. Живот скрутило узлом.

— Тяжко покалечил?.. — выдавил Светел.

— Две косточки перебил.

— А… на которой?

— На левой.

Какой вроде спрос с бряцающей руки левши! Деревенскому увальню вроде Светела на ней один палец оставь, и того хватит девок забавлять на беседах. Крыло, в чьём присутствии другие гусляры струн не смели касаться… ну, кроме одного дурака… Крыло этими перстами небывалые подцепы творил, дивные переборы выхаживал. Щёкот соловьиный, посвист перьев сокольих, разговор человеческий!..

Светел двинул плечами, заново ощутив вес ножен. Обя́зи мечей были руками павшего гусляра, лежавшими на плечах.

— Как же он, госу… Ильгра. Как дался в обиду, коли витязем был?

"Да ещё оберучным… А тогда в Торожихе воином почему не казался?"

Ильгра усмехнулась.

— Даже воина врасплох можно застать. От кого пагубы не ждёшь, от того и примешь её. А Ялмак… На кого Ялмак замахнётся, жив не уходит. Притом Крыло ещё и витяжество сложил, нас оставляя.

Светел даже не знал, что такое возможно.

— Беречься, что ли, начал в бою?..

Из уст вчерашнего "пасоки" прозвучало нехорошо. Без уважения. Ильгра отмолвила, помолчав:

— Ты, дурак, много ли о совести воинской знаешь?

— Нам негоже алкать серебро в кошелёк, золотую парчу и узорчатый шёлк, — обрадованно взялся перечислять Светел. — Коль наградою честь, для чего и казна…. да прославятся братьев моих имена…

Хотел продолжать. Ильгра остановила.

— На корысти Ялмак оскоромился, знамя в грязь уронил. Жаль, знатный был воевода.

Светел понял, к чему клонила наставница. Сжал кулаки, разжал.

— А Крыло?

— Крыла иная жадность борола. Он родился на свет, чтобы слагать великие песни… и хотел великую славу в людях стяжать. — Ильгра задумчиво поиграла концом косы, схваченной вместо яркой ленты мужским кожаным репейком. — И вот что странно, ребятище. Чем больше слава, тем тесней в ней человеку. Другим уже нет места рядом, братское житие в тягость становится. А ведь Сеггар его, родства не знавшего, вырастил. Мечами вот этими опоясал. Сам целый год вполсыта ел и нам велел, но чу́дные гусли у делателя купил. — Помолчала, добавила: — Слышали мы… как пустился Крыло опричной доли искать, ни песни толковой больше не спел.

Привал завершался, дружина помалу выстраивалась походным порядком. Ладони на плечах Светела изрядно потяжелели. Теперь это были руки Неуступа, полные отцовской надежды. Светел всё же спросил:

— А после что было? Дядя Летень только помнит, как обратно Крыла привёл.

— А дальше я ему косточки вправила. Лубок привила, чтоб верней зажило. Чтоб персты веселей прежнего по струнам гуляли… Это я его ободрить хотела, да, видно, не в час молвила.

Светел пробормотал:

— Он и с худой рукой лучше многих здоровых играл бы…

— Вот этого, Незамаюшка, он и убоялся. Одним из многих стать… Отлучилась я, а он боевые жилы себе вскрыл. Вдруг гусли соловьиными голосами больше не запоют? Вдруг славу мирскую пережить доведётся?.. Стал Крылу могилой Киян, по молитве Сеггара трещину во льдах отворил…

И убежала в голову строя, где было её всегдашнее место. Светел пропустил мимо себя Хвойку, замкнул вереницу. Мысли твёржинского витязя пребывали в полном беспорядке.

Беда в Кисельне

Летень сидел в ремесленной, горестно разглядывал свои руки. Год назад, впервые увидев, он их не признал. Это не могли быть его руки. Дрожащие, восковые. Лишённые брони привычных мозолей. Побратимы отводили глаза.

Потом его тело качалось в дикомытских санях, а душу бросало от надежды к отчаянию. Я встану! встану! — да ладно, хоть сесть умудрись…

Накануне приезда в Твёржу он впервые приподнялся на локте. Упал сразу. Показалось, сани начали опрокидываться.

Нынче руки снова были в мозолях. Светел ему свою ремесленную оставил. Своё имя делателя. А толку? Лапки, что парнишка играючи выплетал, оставались недостижимы.

Как сам Светел успел под рукой сурового Сеггара, знать было неоткуда…

Босые пятки, попиравшие деревянный пол, уловили торопливый топоток из сеней. Жогушка. Как всегда, одержимый жгучими ребячьими новостями. Летень обернулся навстречу. Калашники на озеро собрались? Вроде не время?

Жогушка что-то говорил. Слишком быстро. Выкрикивал, заполошно взмахивая руками. Подпрыгивал от волнения.

— Не части́, детище, — нахмурился Летень. — Сказывай толком!

Жогушка честно попытался сказывать толком. Корчил рожи, преувеличенно двигал ртом, убеждённый, что помогает глухому вернее уловить свои речи.

Летень покачал головой. Потянулся к верстаку.

— Нет. Лучше напиши.

На верстаке под берёстой хранилась самодельная це́ра. Гладкая дощечка, крытая воском. Снабжённая костяным писа́лом на верёвочке, чтобы не затерялось. Летень с Жогушкой её прятали. Равдуша не одобряла грамоты: сын Сквара постиг, ну и чем кончилось? Корениха вслух не спорила. Однако настоящего воску выделила из запасов.

Жогушка схватил церу, торопливо начал корябать.

МЗЛИ

Выплетать андархские письмена он учился, как лапти когда-то. Через великую силу, обиды и неудачи. С уже привычным упорством.

— Мозолик, что ли?

Жогушка закивал.

— Никак снова вести принёс? Про Светела?!

Не угадал! Мальчонка нетерпеливо перенял церу.

МРЕ

— Умер?…

Жогушка замотал головой.

— Умирает? К бабушке за травами притекли?

Опять не в яблочко!

Черты на воске пустились в неразборчивый пляс.

МУ ЗВУТ

"Равдушу! На что?.." Сердце дрогнуло. До Кисельни полных двое суток лыжного бега. Даже Равдушиными резвыми ножками. Даже на самых проворных Светеловых иртах. Только немилостива путь-дорожка в Кисельню. В полный лёт поди разгонись — то подъёмы, то угрозные кручи…

— Заплошал Мозолик! — вываливал новости Жогушка. — От соринки в глазу света лишился! Лекарь приходил, воду мутную выпускал! А ему опять плохо! Горячкой лежит! Миром молятся, маму в помощь зовут!

Цера стукнула об пол. Летень вскочил слишком поспешно. Стены накренились, дверь съехала к потолку. Жогушка схватил увечного за руку, направил к спасительной жерди. Зря ли Светел набил поручней в ремесленной и в сенях! Перехватывая ладонями, рыча от злого бессилия, Летень вывалился наружу почти вслед за хозяйками.

Он увидел Равдушу посередине двора. Сюда же успела набиться половина Твёржи во главе с Шабаршей и молодыми калашниками. Это они встретили гонца, сопроводили в деревню. Пришлый, молодой парнишка, стоял на коленях перед Равдушей. Кланялся ей большим обычаем — в землю челом. Летень пытался разобрать речи, но парень говорил даже непонятнее Жогушки. Летень пригляделся к его лицу, серому, измождённому. Великий поклон здесь, на Коновом Вене, был просьбой, не ведающей отказа.

— Матушка Равдуша! На тебя уповаем! Яви милость, воспой к Богам с нами ради Мозолика. Твой голос Небеса слышат!

Она лишь руками развела:

— Ты, дитятко, ко мне ли тёк, силушек не щадя?

— К тебе, государыня матушка.

— Сам, говорю, себе дело назначил?

— Не сам, государыня. Большуха пово́лила. Женство приговорило…

— Да я ж вдовая! Что толку с вдовьей молитвы?

Над забором явился долгий нос Шамши Розщепихи. Высунулся, пропал. Росточка не хватало поверх плетня заглянуть. Однако пронзительного голоса не услыхал только Летень:

— Вправду образумилась бесчинница или не поняла я чего?..

Люди, против обыкновения, забыли повернуться к Носыне. До потех ли, когда речь о жизни и смерти!

— Что же не напомнили премудрой большухе, какова я удачница? — горько спрашивала Равдуша. — Не моя ли удача ныне до вас дотянулась? Мальчонку бедного губит, порчей прилипнув?

Все помнили: весть о скором пришествии сеггаровичей в Твёржу доставил именно Мозолик.

Голос Равдуши плыл и дрожал:

— Мужа я схоронила, сыночка меньшого показать ему не успев. Первенец в незнаемых краях затерялся. Средний…

Задохнулась, не хватило сил продолжать.

— Пасынок, — с удовольствием подсказала Шамшица.

Парень вдруг начал подниматься с колен. Шаткий, вправду загнанный. Однако речь повёл твёрдо:

— А мы, матушка, твой вдовий убор совсем иначе толкуем. Ты его белёными кручинными нитками расшиваешь, а надо золотом красным! Дядя Жог раны принял, погибель от детей отводя. Сквара за всех против злой Мораны стои́т! Светел долю воинскую поднял, про то Небыш на беседе нам пел… Я тебя, матушка, умыком умыкну, если волею не пойдёшь. Ты бы, государыня, снаряжалась немедля, я…

Что хотел сказать — провожу? в саночках отвезу? Не сказал. Обмяк, рухнул врастяжку. Гарко с друзьями подхватили его. Как позже узнали, путь, занимавший два дня, парень втиснул в сутки с маленьким лишком. Вот силы и кончились.

— Благословляю, доченька богоданная, — негромко сказала Ерга Корениха.

Равдуша озирала знакомые лица, как незнакомые. Увидела Жогушку.

— Сынок!..

Не вскрикнула, пропела. Летучим голосом, которому, по мнению Кисельни, должны были откликнуться Небеса. Многие вспомнили, что с похорон Жога она всего раз пела прилюдно. Когда Светела провожала.

— Неси лыжи, сынок!..

Резвый гонец только начинал шевелиться. Гарко что-то сказал деду-большаку. Шабарша даже отступил на шаг, чтобы придирчиво оглядеть внука с головы до пяток. Одобрил. Неторопливо кивнул. Гарко вспыхнул пуще снегириного пера. Выступил вперёд.

— Не одной тебе, тётенька Равдуша, в Кисельню бежать. Дедушка благословил проводить честно и назад привести!

…Гордых речей, звучавших у Пенькова крылечка, Летень слышать не мог. Однако смысл происходившего разумел. И сжимала незримая рука сердце, давно отученное болезненно вздрагивать. Это не Гарке бы с Равдушей в Кисельню бежать. Вести милые ножки мимо злых вертепижин, мимо угрозных раскатов. Вовсе не Гарке…


Калашники вконали обычай хранить дорожные кузовки собранными. Чтобы не метаться, если врасплох позовут. Когда внук старейшины не чуя ног примчался к себе, бабушка Шамша была уже дома. И… тоже снаряжалась куда-то. Повелевала невестками, таскавшими в саночки толстые одеяла, корзинки и короба. Велеська уже разложил упряжь, готовился выводить псов во главе с матёрой Пескухой.

Гарко удивился:

— Куда вдруг, бабушка?

Ждал сердитого — "Вот тебя не спросила!", но Розщепиха ответила:

— А в Затресье, в гости поеду. Собирайся, внученько. Меня, старую, повезёшь.

— Бабушка… — опешил молодой воевода. Гордые калашники слушали его с полуслова, но бабке с матерью перечить Гарко не смел. — Ты вече людское, знать, до середины выстояла… Меня в другую сторону бежать отрядили немедля. В Кисельню, с тётей Равдушей.

Розщепиха молча подошла. Стала снизу вверх смотреть на рослого Гарку. Так, будто вдруг увидела его чужим, незнакомым. "Я-то думала, глупая: насквозь тебя знаю. А ты вон каков оказался…"

Не всякий вынесет укорный взгляд родных глаз. Смело принятое дело показалось глупой игрой, затеянной от безделья.

— Бабушка… — с трудом повторил Гарко. — Отрядили меня. Атя с дедушкой торопиться сказали. Может, Велеське позволение дашь себя отвезти? Его Пескуха слушает… А мне, уж не гневайся… с тётей Равдушей…

Ох, не надо было ему вновь поминать причину всех бед! Розщепиха взялась свекольной старческой краской:

— Значит, блудодейке служить готов поперёд бабки родной? Пеньки эти корню твоему, околотень, побег чужедальний! Старин святых поругатели! Что ни сын, то миру нечестие! А ты! Кого я от материной снасти в пелёнках лелеяла? Кого величала своих кровей отливушком, своего сердца отрывышком?

Снаружи зазвучали мужские голоса. Вошёл Шабарша, за ним Гаркин отец, большой, бородатый. Старейшина ещё у калитки смекнул, какая буря поднялась в доме, но виду не показал.

— Что мешкаешь, внук? — строго попенял он Гарке. — Захожень уже глазки открыл, сам бежать порывается!

Спасённый Гарко подхватил укладочку. Во все пятки ринулся вон.

— Не обессудь, сестрица любимая, — догнал его голос деда. — Твоё слово нынче второе.

Гарко оглянулся. Вконец багровая Розщепиха выкидывала из саней кошели. Валились наземь одеяла, падали наспех сложенные подарки.

— Всё им! Пенькам! Чужанам чужим!.. Я же что, сирая старуха никчёмная! Разве дело кому, что в Затресье меня задушевная подруженька ждёт?!

Привычный Шабарша отвечал невозмутимо:

— С чего печаль, сестрица? Путинья твоя, сколько помню, ещё через дюжину дён прибыть обещалась. И ей циновки к сроку соткут, и Гарко вернётся. Что в гостях даром лавки просиживать?

— Вот! Вот! Место на свете зря занимаю! Ни дома не нужна, ни в гостях!

— Ладно, сестрица. Равдушу проводим, тотчас парней с тобой отряжу.

— А ведь знала я, братец, чем кончится! Исстари знала! Ты уж не таись, всю правду скажи! Сама за порог уйду, под ёлкой сяду, замёрзну, чтоб втуне хлеба не есть…

В первый раз подобное выслушивать страшно. Ухо большака было давно намозолено.

— Не хочешь, — сказал Шабарша, — как хочешь. Значит, Гарку назад жди.

Велеська начал собирать упряжь.

Шамша захлебнулась, метнула на пол клюку, убежала искать смертного ложа. Шабарша только отметил про себя: кинулась не в холодную клеть, а в малую избу, где было натоплено.

Метель

На шестой вечер, когда Гарку с Равдушей уже ждали назад, туман зеленца налился кровью. Мокрый угол, по обыкновению, мёл космами по земле, но космы рвались. Тогда делалось видно, что верховые тучи шли с севера.

— Метель падёт, — предрёк Жогушка.

Ерга Корениха молча кивнула. Старые кости говорили ей то же самое.

Жогушка теребил собачью кужёнку, мотал на веретено серую бесконечную нить.

— Мама ещё там, верно? Они же приметы ведают? В Кисельне?

— Ведают, внучек. Как иначе.

— А может, мама прямо сейчас в калитку войдёт?

— Может…

— Мама дойдёт, правда? Она ведь на полдороге уже?

Корениха подняла голову от шитья.

— Светеловы лыжи, да чтобы не вывезли! Ты о чём?

Твержане ухичивали избы, проверяли каждую щель. "Это за Пеньково нечестие! — ползло из уст в уста вроде бы сказанное Розщепихой. — За блудодейство!" Люди ждали ответа Коренихи, прикидывали, не схлестнутся ли старухи опять.

В сенцах, отделявших избу от ремесленной, шаркали шаги. Летень пытался ходить, не придерживаясь за деревянные поручни — просто ведя над ними ладонь. Каждый удачный шаг возносил к надежде. Другой раз он сам Равдушу повезёт. И в гости, и на купилище. Может, даже голос её однажды услышит. И плетёные лапки прямо завтра не отличить будет от образцов на стене.

…Половицы вновь обращались весенними льдинами, подточенными коварной стремниной. Летень хватался за жердь, жмурился, задыхался, скрипел зубами. Обрубленных крыл заново к плечам не пришьёшь! Не бежать ему встречь милой страннице. Не догонять, лёгкую, летучую, на тропке у Родительского Дуба. И знаменитое косое плетение, узнаваемые Пеньковы звёздочки, никогда не дастся ему. Никчёмного жалеют просто за то, что Неуступ Светела под крыло взял…

Да не горести считать стать. Лишь бы снова увидеть, как Равдуша со двора входит. Жогушку на руки подхватывает…

Походники не показались ни до темноты, ни в темноте.

В самую ночь, когда порно уже было лезть на полати, в Пенькову избу примчался шустрый Велеська.

— Бабушка Ерга! Дедушка Шабарша всем в мирскую избу собираться велит.

Просторный дом, память общего жития древних славных времён, был в Твёрже местом пиров, советов, бесед. Толстые стены, земляная крыша, поныне затканная корнями трав и цветов. Твердь земная рассядется прежде, чем эта крыша уступит. "Невестушка вернётся, кто встретит?"

— Жогушку соберу, а мне здесь место, — отреклась Корениха. — Изба остынет, не дело.

Велеська важно возразил:

— Дедушка Шабарша вспомнить велит, как в Левобережье зеленцы познобляет, пока люди врозь по избам сидят. — Подумал, добавил: — А Гарко прибежит с тётей Равдушей, смекнёт небось, где искать. Складывай, бабушка, нужное, чтоб три дня продержаться!

Невдолге заглянули калашники. Сразу сделали всё, что так трудно удавалось без невестки и плечистого внука. Подхватили поклажу, повели Летеня.

Жогушка сам перенёс в общинную избу обое гуслей. Устроившись под кровом, не мешкая наладил Золотые.

Как уж первую струну

Я от Твёржи натяну!

Почему? А потому —

Там тепло в моём дому!

Напуганные малыши оставили цепляться за подолы, собрались кругом гусляра. Через порог незримо шагнул Светел. За ним подоспели другие, ушедшие много раньше и дальше. Склонились над живыми, заслонили родных.

Где ж четвёртая струна?

За Светынь летит она…

Дальше следовало петь про Шегардай. Жогушке не было дела до чужеземного города. Пальцы от волнения потеряли струну, он смазал созвучие, но вытянул голосом, дерзновенно пропев на свой лад:

…Где дружина держит путь.

Брат о брате не забудь!..

Корениха скупо улыбнулась, глядя на внука.

— Не стоит без гусляра деревня, — погладил бороду Шабарша.

Розщепиха услышала, отвернулась.

На рассвете калашники увидели с ледяных валов толстую и страшную тёмно-серую тучу. Она подползала с северной стороны. Выгибалась подковой под напором ветра, пока ещё неосязаемого. За облачным валом, достигая земли, катилась непроглядная пелена. Внутри угадывалось движение, там боролись, повергали друг дружку исполинские тени. Тёплая шапочка зеленца сразу показалась ничтожной, не способной никого уберечь. Когда её вздыбил первый налетевший порыв, дозорные бросились под крышу. Понимали: больше предупреждений не будет.

Никто уже не смотрел, как белые змеи обтекали горбы морозных амбаров, почти невидимками мчались по дальним спускным прудам. Вот скользнули под самый туман, на тонкий ледок недавно вычищенных ближних прудов. Выплели по тёмной глади замысловатый узор. Без задержки ринулись дальше.

Удар вихрей сперва сбил серую пуховую шапочку на сторону. Новый приступ вовсе разметал её и унёс. Деревенская улица ненадолго увидела над собой рваное небо. Невероятно близкое, руками с крыш дотянуться. Ещё миг, и вселенную скрыло непроницаемое тканьё. Кручинное, белая основа, белый уток.

Гадание

Отчаянные калашники несколько раз выбирались наружу с лопатами. Связывались по двое-трое верёвкой, боясь потеряться. Следили, чтобы оставался свободен дымоволок. Пробивали ход от дверей. Даже добирались до Пенькова двора. Возвращались усталые, хмурые, вешали оттаивать забитые снегом кожухи. Ни Равдуши, ни Гарки.

На второй день ход превратился в нору, вместо лопат пришлось брать топоры. Буря ковала снег исполинской долбнёй, сплачивала до каменной твёрдости.

В углу, где обосновалась Ерга Корениха, начали собираться матёрые бабы. Летеня с Жогушкой выставили прочь: смотреть смотри́те, а под руками чтоб не мешались. Бабы степенно рассаживались в кружок, кивали друг дружке. Вынимали из-под шугайков берестяные коробочки, кожаные кармашки. Скоро в углу начали пробовать голос кугиклы.

У всех они были разные. Деревянные, берестяные, даже из перьев. У кого две цевочки, у кого пять. Россыпью и скреплённые. Одни дудки ладили сразу. В другие подсыпа́ли крохотных камешков, испытывали на слух.

У Коренихи кугиклы были особенные. О девяти стволах, собранных не под попевку, просто под строй, от толстого голоса к тонкому. На светлых гладких сте́блышках куги тёмным созвездием запеклись какие-то брызги.

— А Шамшица где? Чай, кугикальщицей не последней слыла.

— Сестрица Шамша, ты что же?

Розщепиха на другом конце дома лежала под одеялами, охала.

— Пошла бы, немочь не даёт. Недужна я. Владения нету!

Корениха выслушала, ничего не сказала.

Вздохи кугиклов постепенно сливались в связную песню. Каждая баба выдувала свою попевку, передавала голосницу соседке. Кто-то поначалу сбивался, играл в разлад. С каждым кру́гом песня звучала всё слаженней. Вместо Розщепихиных дудочек подгу́кивали голосами. Корениха наконец приспособилась, выбрала на своих потребные стволики. Благо снасть позволяла. Снасть, сделанная когда-то внуком Скварой. Та самая, заслужившая ему рубчик в брови. Корениха теперь её хранила в божнице.

Внутри дома помалу стихли все разговоры. Только заунывно выло снаружи — да над бабьим кружком словно колыхалось незримое покрывало, сотканное бесконечными повторами песни. Кугикальщицы играли свои лады, размеренно вдыхали и выдыхали. Голосница шла сама, уже помимо их воли. Парила птицей, плывущей в токах ветров. Знакомые бревенчатые стены кругом начинали мерцать, истаивать, отдаляться. Песня вздымалась прозрачными искрящимися утёсами, гнулась радугой, стелилась гладкими полотенцами, прокладывала душе особенный путь вне бремени плоти. Ерга Корениха первой выбралась из тесных пределов. Воспарила сквозь несущийся снег, не подвластная ни морозу, ни ветру. Зорко оглядела с высоты маленькую Твёржу, болото Одолень-мох. Громадные бедовники, озёра, леса. Родительский Дуб на холме. Кисельню, для обычного зрения — за семью окоёмами…

Летень смотрел на "матушку свекровушку", сидя на полу в десятке шагов. Жогушка прижимался к нему, обнимая за шею, у ног жались собаки. Звуков слышать Летень не мог, лишь чувствовал едва различимые трепеты, бежавшие половицами. Корениха возглавляла песенный круг. Стояла, закрыв глаза, высокая, необычно значительная. Словно шагнувшая от земной обыденности прочь.

Ворожба длилась, но люди не замечали течения времени.

Наконец Корениха словно бы вернулась в себя. Раз-другой пропустила несколько ладов, Розщепихиных и своих. Голосница стала терять стройность. Прозрачные глыбы осы́пались и погасли, полотенца-пути распались нитями, истаяли в воздухе. Корениха совсем опустила руки с кугиклами.

— Надёжны наши путники, — устало проговорила она. — Лебединое крыло их укрывает.

Возвращение

Ещё через сутки метель кончилась. Так же внезапно, как и началась. Словно исполинская рука смела́ бескрайние тучи, оставив лишь высокую серую пелену. Смирился ветер. Земля кругом лежала белая, затаившаяся, тревожная. Люди выбирались наружу из общинного дома и не узнавали привычного мира. Кто-то уже плакал, словно на пепелище.

Твёржа мало чем выделялась среди окрестного поля с его заломами и заврагами. Разве только неправильным венцом едва различимых валов. Внутри стыла россыпь белых горбов, отмеченная чуть большим порядком, чем простые творения непогоды. Пруды исчезли, заровнялись. Даже срединное озерко сплошь забила тающая снежная каша. Только в середине плевались сердитые кипуны. К облакам восходили мохнатые столбы пара. По краю в недоумении плавали утки, вызволенные из хлевков.

Мужчины и женщины покидали мирскую избу, шли наверх по ступенькам, вырубленным в закаменелом снегу. Ребята-калашники, засидевшиеся в четырёх стенах, уже подвязали к валенкам шипы-ледоступы. С уханьем, с гиканьем крушили белую толщу топорами и пешнями. Валили скрипучие глыбы на большие салазки. Бегом увозили за пределы валов. Работа выглядела необъятной, но с чего-то надо же начинать?..

Наши избы стоят не в пустыне —

На широкой и быстрой Светыни!

Горланили вразнобой, зато громко. Бабоньки помалу осушили глаза, мужики стали натягивать дельницы. Братские труды здесь были никому не в новинку. Деревню, правда, из снега выкапывать доселе не приходилось… так что?

Летень сидел на краю, тянул верёвку, пущенную через каточек. Поднимал наверх ломти, вырубленные у земли. Жогушка с остальной ребятнёй помогал как умел. Отгребал плицей куски помельче, скидывал в озеро. Плицу у него переняли, отвесили шлепка:

— Гусли тащи.

Меньшой Опёнок не хотел отставать от общего дела. Надулся, полез в драку. Парни развернули его, толкнули к спуску в дом:

— Тащи, кому сказано.

Жогушка что-то понял, пошёл. Скоро над пропавшей в снегу Твёржей зазвенели гусли дедушки Корня. У них струны были жильные, как раз для мороза.

Не строит ни башен, ни каменных стен,

Но нипочём не согнёт колен

Коновой наш Вен!..

Шабарша чертил посохом, размечал, куда на́перво пробиваться. Сообща постановили рубить ход улицей и уж от него — по домам. Дальше чистить дворы, ухожи, пруды — до самых валов. Зеленец, конечно, и сам оправится. Стряхнёт снег, натянет новую шапочку. Но вот скоро ли, если люди не пособят?

Неожиданно подхватились Ласка с Налёткой. Поставили уши торчком. Царапая когтями снег, кинулись в восточную сторону. Залаяли уже на бегу.

— Тихо все!.. — закричала Ерга Корениха.

Народ примолк, хотя не сразу. Тогда стало слышно, как песне Жогушки отзывались два далёких голоса. Крепкий Гаркин. И второй, парящий на золотых крыльях.

Бабы ткут простой наряд,

Тонких лакомств не едят,

А и трусов не родят!

Самих путников было ещё не видно за надымами, воздвигнутыми бурей.

Плащик

Столбы пара, вставшие над кипунами, достигли предела, отмеренного их росту. Упёрлись в прозрачную твердь, заклубились, стали растекаться на стороны, краями никнуть к земле. Бабки выводили маленьких внучков за валы:

— Смотрите, запоминайте покрепче. Может, век такого вновь не увидите.

— Увидят, и не раз, — предрекла строгая Корениха. — Вовсе бы в снежных пещерах не очутиться.

Внучки́ бабок не слушали. Стремились назад, к отцам со старшими братьями. Туда, где самое значительное грозило совершиться без них. Где сверстники в те пещеры играли…

Ко времени, когда самый первый дом стало возможно достигнуть крылечком и по-людски растопить печь, повесть о хождении в Кисельню знала вся Твёржа.

— Мозолик не то что одной ногой на мостик вступил — уже вторую занёс! — в охотку сказывал Гарко. — Тётя Равдуша как запела над ним! Первым взыванием вослед полетела, вторым догнала, третьим обратно вжиль повернула. А что левый глаз там остался, скорбь невеликая! Встанет Мозолик. Обрёкся уже тебе, Жогушка, невесту родить.

— А я что, — сказал Жогушка важно. Кругом смеялись, ерошили ему волосы. Чёрно-свинцовые, отцовские, братнины. Пятерня Светела была меж тех рук.

— Обратно бежали, я за тётей Равдушей из последних печёнок тянул, — скоморошничал Гарко. — В ночь хотели дойти, заря кровавая упредила. Выкопали норку на склоне, где буре не дотянуться. Плащиком закутались да и сидели себе. Буря воет, а нам и дела нету за прибаутками весёлыми, за сладкими подорожничками…

Какой такой плащик, люди тоже успели прознать. Все от мала до велика щупали его, все смотрели. Мужики гладили, девки прикладывали к щекам. Равдуша стыдливо разворачивала подарок. Мать спасённого сына поклонилась гостье сумеречно-серым плащом знаменитой кисельнинской выделки. С лица — паутинное плетение нитей. Снежинка зацепы не найдёт, дождинка не просочится. С исподу — густой мягкий пух, взятый из живого гнезда.

— А велик! Распахнуть руки коротки…

— А лёгок! — изумлялась большуха. — Весу нет, к земле не слетает!

Равдуша сложила плащ ей на колени, склонилась:

— Ты, государыня, всей Твёржи матушка. Гоже ли младшей невестке вперёд больши́ц красоваться… Яви милость, прими в руки хозяйские.

— Добрая невестка — дому благословение, — улыбнулась большуха. Отдала плащ обратно. — Носи, доченька, моей волей. Пусть греет и тебя, и деток твоих.

— На руке — что пух оботурий: не осязается, — дивились мужчины. — Если только губами…

— Вот, стало быть, что за крыло лебединое бабам под кугиклы примстилось.

— Да уж! Чай, не Носынина мелкопушная безрукавка.

Тяжко хворая Розщепиха мирскую избу покамест не покидала. Эка беда! Добрые люди всё как есть донесли. Про дивный плащик, про большухино дозволение Равдуше самой подарком владеть. Услышав, каково смотрелась теперь её многоценная безрукавка, Шамшица наново помертвела. Отворотилась к стене. Даже лакомых заедочек не отведала, коими потчевали её невестки.

Жизнь в Твёрже день ото дня выправлялась. Входила в обычные берега. К зелёному пруду пустили кормиться коз. Ходы, пещеры, отнорки вновь становились дворами. Когда облачко над зеленцом почти коснулось земли, а на крышах стал разваливаться прежде незыблемый снег, Розщепиха наконец встала.

— Думали, на смертные саночки пересяду? Ещё, злящие, чуток подождёте! Собирайте мне саночки не смертные, обычные! В Затресье гостить поеду, как замышляла.

Гарко с готовностью прянул исполнять. Бабка, понятно, в дороге будет уму-разуму поучать не смолкая, да ему ли привыкать! Зато у рогожников милая Убавушка ждёт…

— Не рвись, внученько, не пожар! Пескуху мне Велесик запряжёт. Ты, старший внучек, меня улицей проводи. К сестрице Ерге. Коробок прихвати…

Так и объявилась у Пенькова жилища. Сама — об руку с Гаркой, впереди весёлая ребятня, позади хвостом любознательные соседки. Что будет! Будет-то что!..

Корениха с Равдушей, загодя упреждённые, гостью ждали. Вытряхнули, выбили, расстелили всегдашний Розщепихин полавочник.

— Присаживайся, сестрица Шамша. В ногах правды нету.

Жогушка с Велеськой сунулись за старшими, не посмели, притаились в сенях.

Розщепиха тяжело перелезла высокий порог. Выпуталась из лисьей ношеной шубы. Перевела дух, присела на краешек лавки.

— Верно молвишь, сестрица Ерга. Вовсе не стало в ноженьках правды. Как уж упала тогда на пруду, почитай, толком не встала.

У Коренихи от глаз чуть заметно разбежались морщинки. Она ответила миролюбиво:

— Нам с тобой, сестрица, грех на годы пенять. Обе внуков вырастили, чтоб опорой нам были. Ты, я слышала, нынче в Затресье путь держишь?

— Истинно молвишь. Чаю добрую подруженьку застать, Путиньюшку свет Дочилишну. Может, ждёт меня ещё. Знает: я от слова неотступная, обещалась быть, значит, буду.

— Что же, путь тебе дорожка, Шамшица. Стелись, тропка, ровно да гладко, ничьим следом не перебита, ничьей ступенью не перерублена. Повеселу выехать да вборзе вернуться, беспомешно, бесстрашно.

Гарко, стоявший рядом, развернул плечи. Какие препоны, если могучий внук заботу берёт? Розщепиха пригорюнилась:

— Один страх, сестрица, ведаю ныне. Как уж растрясёт меня Пескуха ретивая…

Гарко аж покраснел. Это он позволит бабушку растрясти?..

— …изроню душеньку, захочу к святым родителям отбежать, а мостик под ногой и качнётся, собаки чёрные лай подымут: куда пу́чишься, старая, с белым светом не попрощавшись, Земле с Небом вины не отдав, с кем ссорилась, не помирившись… Того, стало быть, ради победную головушку к тебе и несу. Прости уж, сестрица Ерга, если чем когда не знавши обидела. Свидимся ли ещё…

Гарко, которому после недавнего хождения Затресье было ближний амбар, увидел на бабкиных щеках слёзы. Что ни есть неподдельные. Тут задумаешься, каков сам будешь к семидесяти, на каких семьян обопрёшься. У Коренихи брови встали домиком над переносьем. Суровая бабушка Светела близка была к ответным слезам. Даже иголку воткнула, потянулась к Носыне.

— Не держи сердца, сестрица Ерга, — продолжала гостья. — Помнишь? "Есть старуха, убил бы её, нет старухи, прикупил бы её"… Так и мы, сестрица, с тобой. Сколько ни браниться, а быть помириться. Прости уж добром… да подарочком не побрезгуй. Вот… от скудости моей вдовьей…

Гарко раскрыл принесённый короб. Опёнушки увидели горшок с замазанной крышкой. Повеяло земляным дёгтем.

— Не дороги подарочки, любовь дорога, — сказала Корениха. — И ты меня, Шамшица, прости, если худое слово промолвила, неласково поглядела. И за то прости, что руку сдуру на тебя подняла. Отдарочком…

Зря ли говорят люди: не дай Боги ссориться, не дай Боги мириться! Хлопот наберёшься, а и всех узлов не развяжешь. Равдуша уже поглядывала на скрыню, где, всей деревней налюбованный, таился мягонький свёрток. Ждала приказа свекрови.

Розщепиха подалась вперёд, глаза под вдовьим платом блеснули.

— Я про ту заушину, сестрица, давно бы насовсем позабыла, ан косточки не велят. Чуть тучки спустятся, уж так ноют, так ноют! Ничем не согреюсь, ни шубами, ни одеялами…

У Коренихи рука легла на колено. Брови разгладились, глаза затлели усмешкой.

— Жогушка!

Внучек выскочил из-за двери, возник перед бабкой. Корениха притянула его к себе, шепнула на ухо, подтолкнула. Жогушка понятливо кивнул, убежал.

— Щедра ты свыше меры, сестрица, — стала говорить довольная Розщепиха. — Вовсе бы мне не надо отдарочка, с любовью твоей и так хороша. Зато теперь не озябну, вся закутаюсь-оботкнусь, моложе на двадцать вёсен вернусь…

За сенями стукнула дверь ремесленной, где с утра до вечера гнул дерево, плёл ремни Летень. Жогушка, гордый поручением, вернулся в избу. Подал бабушке двои лапки. Прочные мужские, нарядные женские. С отверстиями под носок валенка, с цепкими коваными шипами. Корениха взяла снегоступы, взыскательно оглядела. Знаменитое косое плетение лежало ровно и плотно.

— Нету перевода звёздочкам Пеньковым. Новая рука, а дело всё то же, — удовлетворённо проговорила она. — Прими, сестрица любезная, на удачу. Вдруг в саночках продрогнешь, решишься ножки размять.

Предательство

Вестимо, подружка Путиньюшка дождалась в Затресье подружку Шамшицу. Бережно ведя упряжку отрогами холмов к знакомому зеленцу, Гарко заметил поднимавшихся навстречу парней. Те дрались прямо на крутизну, которую он обходил, потому что бабушек, да ещё хворых, по раскатам не возят.

Так стройно и слаженно могли бежать только калашники. Гарко сунул пальцы в рот, засвистел. Ребята свернули к нему.

— Повеселу, тётушка великая, добралась?

— Охти мне, детушки… едва додышала…

— Можешь ли гораздо, воевода!

Гарко сдвинул меховую харю.

— И тебе, подвоевода Зарничек, поздорову. Куда путь держишь?

— А к вам.

Маленькая Твёржа считалась младшей из трёх сестёр-деревень. Мощный зеленец Затресья тоже смело́, но туман вернулся за сутки. И снегу в улицы намело рыхлого. Не рубить — лопатой грести. Местничи даже в общинные дома не сбивались.

— Разведывать шёл, каково бурю осилили? — спросил Гарко.

— Это всё Путинья-захожница наших старцев смутила. По тебе, государыня великая тётушка, как есть изболелась. Мол, к сроку быть обещалась, а нету! Сама хотела бежать, дочке просила тропочку указать… А какие тропки теперь? — Зарник улыбнулся. — Убавушка тоже лыжи готовила. Думал, с нами сорвётся, как Полада тогда.

Гарко торопливо натянул харю. Парни всё равно увидели, как покраснел. Засмеялись.

Скоро две подруги уже сидели в уголке большой рогожной избы, где как ни в чём не бывало постукивали рабочие станы.

В этот раз Путиньюшка привела с собой всего одну дочку.

— У вас в Правобережье молодцы не выдавцы, детинушки ражие! Чтобы я своих негушек, певчих пичужек, да в такую лисью нору? Нешто позволю дев безответных из материнских рук увести? За одной хоть надея есть приглядеть. На трёх и удержу не найду!

Парни в самом деле глазели на синюю ленту в косе, на вороную кудряшку у края чистого лба. Девка-скромница серебряным голоском тянула песню, цинуя со сверстницами рогоз.

Белый снег дорожкой стелется

Всё по тоненькому льду.

Погоди мести, метелица,

Я дружочка в гости жду.

— Ай разумна ты, сестрица, детей в строгости блюдёшь, — восхитилась Носыня. — Не как иные у нас.

— Дрочёное дитя отца с матерью бьёт, — согласилась Путинья.

Младшие девчушки подбирали обрезки, обрывки. Наматывали на травяные стебли, плели простые маленькие циновки. В Затресье такие были повсюду: хоть горшок поставить, не пачкая наскатёрника. Славницы на выданье творили крепкое, широкое, красивое плетево — тачать санные оболоки, мягкие корзины, половики, полавочники.

Две мудрые женщины не могли нарадоваться беседе. В очередь, не спеша, выкладывали подарки. Путинья раскрыла плоский короб, заставленный крохотными горшочками, стала указывать:

— Вот это, сердечко моё, тебе для доброго сна. Полнапёрсточка в водице распустишь и до утра будто в люльке проспишь, о горестях несчётных даже не вспомнишь.

— Тебе ли, сестрица, тяжких ночных раздумий не знать!.. А тут что?

— Это чтобы нутро сытными пищами не бременилось. Проглотишь горошинку, и опять хоть с молодыми пляши.

Перстенёчки многоцветные

В дальний короб уложу.

Тайну самую заветную

Никому не расскажу.

На беседах рукодельницы

Теплят долгую свечу.

Всем, что на́ сердце, поделятся,

Лишь одна я промолчу.

Розщепиха привезла копчёных гусей и четверы беговые ирты Пенькова славного дела. Склонилась к уху Путиньи, упредила по совести:

— Таких скоро вовсе не будет. Стался ремеслу перевод!

— Батюшки-светы! Да как же?

Розщепиха отведала пива.

— А я всё тебе как есть расскажу. Был делатель Жог Пенёк, Единца Корня сын. Нрав, не тем будь помянут, хоть в лоб, хоть по лбу стучи. Это от матери у него, от бабы злосердой! Она и меня, безвинную, смертью чуть не убила, и невестку на честное вдовство наставить не хочет. Я к ней замиряться пришла, и тут изобидела. Я с дорогим подарочкам, а она… вспомнить стыд!

— Ох, не стало совести в людях! И что Пенёк, говоришь?

— Не промолвлю слова худого, но бают у нас — упрямством сердце порушил. Оставил отрока…

Последнее слово как плюнула.

— Никак у славного источника да сын неудача? — ужаснулась Путинья.

— Ты, сестрица, сама его видела. Мимо бежит — головы не поклонит!

— Вот как. А за доченьку мою вступился.

— Это он, Путиньюшка, перед воинскими людьми хотел себя оказать. Тогда уже на сторону из дома глядел! Одно слово, приёмышек! Люди за дело, а этот всё с народцем шатущим. Так и ушёл незнамо куда.

— Слышать было от местничей, — кивнула Путинья. — В Царской ватаге прижился, у Неуступа.

— Я, сестрица, с испугу прозвания не упомнила. Как нагрянули, за порог показаться не смела! Люди страшные! И Опёнок таков при них взматереет! Всё бабка, Корениха Ерга, она всё!

— Кто ж теперь лыжи добрым людям верстает?

— А из той дружины калека. В доме влазень! Знала я, чем кончится! Ещё когда Ерга вдóвой невестке дозволила с красными рукавами гулять…

— Да быть не может! Многие ты, сестрица, обиды от неё приняла.

— И не говори, добрая Путиньюшка. Я же что? Вдовица ненадобная. Брат хлебом попрекает, Ерга кулаком убить норовит! Одна ты, голубушка, меня любишь за правду.

— Значит, вырастили приёмыша, а он…

— Вот и я им сразу сказала, тогда ещё: горе в дом зазываете! Да кто ж слушал меня?

— Погоди, сестрица разумная. С лица красавец парнишечка… улыбка хорошая…

Розщепиха поджала губы, глянула в сторону.

— Не стала б я без правды клепать. Помета злая на нём.

— Нешто тело огарышем непотребным?..

Розщепиха отмахнулась ладонью, пригубила ещё пива, наклонилась к уху подруги:

— Хуже дело! Рубцов-то мы уж каких не видали…

Изумлённая Путинья прижала руки ко рту.

— Значит, истинно бают про страшное диво! Будто являлись по Беде младенцы в письменах самородных. Из облаков падали…

— В самородных или нет, врать не стану. И про облака не скажу, это всё Пенёк хвастал. А письмена сама видела. Вот тут, на груди.

Путиньюшка заботливо отвела руку подруги, не позволила показывать на себе. Сотворила охранительный знак, наотмашь погнала зло:

— Да ну их совсем, сестрица Шамша! Давай лучше про весёлое говорить.

Вот по белой по дороженьке

Санки лёгкие летят.

Подломились резвы ноженьки,

Помутился светлый взгляд.

Кабы горе это лютое

Угадать мне наперёд!

Он другую шубой кутает,

Нежно за руку ведёт.

"Вот моя невеста милая!

Ставь на свадьбу кисели!

А тебя, любовь постылая,

Хоть бы вихри унесли!"

"Поздорову тебе, добрый господин и брат мой. Итак, тщательно подготовленный случай привёл меня в деревню, соседнюю с известной тебе. Я надеялась вновь увидеть отрока и, буде дозволит Владычица, прельстить его дочерью. Увы, мы разминулись. Юнец уже несколько месяцев путешествует с друзьями твоего старого друга, и это было первое, о чём мне здесь рассказали. К тому же Царица поволила наслать изрядную бурю, карая меня, по тяжким моим грехам, ещё и пыткой бездействия. Я торопилась уехать, как только это станет приличным, но тут в гости прибыла злыдница, о коей я писала тебе. И я возблагодарила Правосудную: воистину, Она лишь испытывала меня, готовя награду! Никто не знает лучше тебя, господин мой, как легко развязать язык глупой и завистливой бабе. Распалившись обидой, эта пыль без понуждений и подкупа открыла всё, что мы с тобой так долго силились выведать. Знай же, брат: твоё предви́дение оправдалось. Думаю, теперь мы легко проследим судьбу отрока и поймём, есть ли истина в словах простецов…"

За море!

Галуха негромко перебирал знакомые струны. Андархский уд создан сопровождать беседы мужей. Искусное плетение звуков откликается в душах спорящих, озаряет неведомые пути. Почему дикомыты давно поняли это о своих гуслях, а в просвещённой Андархайне слушают бесносвятов, не терпящих свободной гудьбы?..

— Не нравятся мне эти слухи, — прогудел Телепеня.

— А что тебе, брат, мило последнее время? — засмеялся Марнава. — И то не так, и это не по сердцу.

— Хобот сказывает, в Шегардае дворец уже изнутри убирают, — заметила Кука. — Письма шлют туда и сюда, выкупают где ковёр, где сундук, а чего не найти, в ремесленных по памяти создают.

— Значит, вправду царевич невдолге на городской стол сядет, — мрачно подвёл итог Телепеня.

Четвёртый на совете, Лутошка, потягивал брагу, помалкивая в присутствии старших. Воруй-городок населяли очень страшные люди, но Лутошку Галуха боялся особой боязнью. Глаза писаря Окула, белые на белом лице… Борода багряных сосулек… Взмах ножа, готового с той же лёгкостью и ему, Галухе, горло рассечь…

— А что нам царевич? — подбоченился весёлый Марнава. — Юнец глупый. Когда ещё в свою волю войдёт!

Галуха мог бы им про Эрелиса порассказать, да не спрашивали. Игрец сидел в уголке, старался пореже взгляд поднимать. Довершал одну голосницу, затевал без передышки другую.

— Царевич — простецам надежда, — сказала Кука. — Чает народишко: с ним окрепнет закон. Торговцы без страха по дорогам поедут. Люд посовестный, повольный в цепях на каторгу побредёт.

Марнава отмахнулся:

— Это с чего бы? Само по его велению станется?

— Про то своя сплётка в людях гуляет, — подал голос Лутошка. — Будто первым указом кликнут Неуступа на воеводство.

Телепеня с Марнавой разом поскучнели. Стали поглядывать один на другого, на боярыню. Лутошка это заметил, сказал ещё:

— Горожане, я слышал, надвое судят. Одни его, Неуступа, на нас загодя у́ськают. Другие шубы шьют — с ним на дикомытов ратью идти.

— Про войну речь давняя, — оживился Марнава. — Дело доброе! Двинется войско — и на нашу долю с воза хоть мало, а упадёт.

Боярыня что-то вспомнила, свела брови.

— Погодь, Лутонюшка. Ты ведь с разведа слово доставил? Будто у Пролётища некая дружина без повести канула? Купец ждал, не дождался?

— Там два воеводы ходили. Может, и Неуступ морозом погиб.

Галуха тяжко привыкал к воруй-городку. Ох, не гневи судьбу, не ропщи, тяготы исчисляя! Из Выскирега спасался от страха, от утеснений? Безбрежной воли просил?..

Пальцы собственным разумением похаживали по струнам, даруя звучание песням. Не всем, которые знали. Только тем, что госпожа Кука одобрила. Галуху изрядно удивил её выбор. Боярыня, за чью улыбку когда-то спорили царственноравные, осталась безразлична к напевам, звучавшим у подножия трона. Избрала присущие выскирегским развесёлым домам.

Галухино песенное подношение она выслушивала седмицу назад, составляя очередное притирание для лица. Свежей мазкой осчастливила Марнавину дру́женку. За ней — Чагу. Потом глаз не сводила с обеих дур, розовых, волшебно помолодевших. Наконец велела поднести зеркальце, всех выставила из шатра… и к вечеру затворилась в скорбном уединении. Не подпускала ни Телепеню, ни баб. Даже с молодым любимцем, Лутошкой, говорила через завесу. На люди показалась только сегодня. Цветущая, праздничная, избывшая морщины двадцати лет жизни. Лишь в глазах мрела тень страха.

Телепеня ладонями грел, гладил ногу возле колена.

— Повезёт, Ойдригович впрямь к северу копьё обратит. А не повезёт, как жить станем?

— Как жили, так и впредь проживём, — удивился Марнава. — Чем доселешний обычай стал плох? Нешто размяк, брат? Домоседом заделался?

Ватаг налился бурой кровью, готовый кому угодно показать, размяк или нет. У Галухи пальцы окоченели на струнах, горло захолодила близкая сталь… Мудрая Кука поторопилась вмешаться:

— А я тебе, Марнавушка, расскажу. В доселешних изъездах тебе кто противился? Хорошо, если домашнее войско. Ратники дворовые и воеводы такие же. Ты Неуступа, орлик мой, помнишь ли?

Марнава как будто сделался меньше.

— Поди забудь…

— А войско под себя урядит?.. А Хобот что баял, когда ты его от Селезень-камня едва живого привёз? Много войска послали мораничи с тем отпрыском пригульным? Всего одного! Так, Лутонюшка?

— Так, — кивнули медные кудри. — Во́рона жуткого.

— Всего одного, — повторила Кука. — И больше нет ни Лигуя, ни двора его, ни лихих молодцов. Шаечки смелые с пути поворачивают, чёрное пёрышко увидав… А к Лигую уж какие ухо-парни стекались!.. Кругом прав батюшка наш. Совет надо держать. Думу крепкую думать, как бы на царское копьё голову не сложить.

— Думай, кому невдомёк. Иные загодя позаботились, — с удовольствием перебил Телепеня. — Вот моё слово, на нём стоять буду. Мыслю, за море ехать пора. В Аррантиаде доли искать. Ты, Марнава, напоследок сходишь пощупаешь, какой такой поезд моими лесами пройти хочет беспошлинно… Пока хоробрствуешь, я шатры соберу, на Киян выйду. Помнишь, где Не́течь прежде впадала? Там встретимся.

Подглаварь и Лутошка смотрели в немом изумлении. Одна Кука не дивилась замыслам, которые сама нашептала. Галуха забыл наставления, повёл гордый медленный танец, принесённый из Фойрега. Никто не заметил.

— Так царевич когда ещё водворится, — обрёл голос молодой следопыт.

— Повременим, пока на плечах погоня повиснет? Затравленными в утёк бросимся? — усмехнулся ватаг. — Нет, друже. Ныне серебра полны скрыни. На кораблях не тесниться стать: сколько надо, все выкупим. А за морем… Мне, что ли, про кощеев вам сказывать? Рабы!.. Мы да в благодатной земле угла не найдём? Безначальное стадо примучим, как отцы наши в былые годы примучивали. Новое владение урядим, как отцы уряжали. — Помолчал, облизнул сладкую пену с усов. — Боярынька у нас уже есть. И державец для двора найдётся: Капуста.

Лутошка сидел, приоткрыв рот. Медленно вбирал сказанное. Вот, стало быть, почему один с младенчества коновод, а прочие только в рот ему смотрят. Вожак не робеет запретов, не ведает страха. Без боязни пробует всё, что иные дерзали. Без оглядки затевает неслыханное. Невозможное.

Марнава задумчиво произнёс:

— А там и венец выковать можно…

Телепеня с нескрываемым торжеством откинулся на подушки.

— Думаешь, Хобот у Селезень-камня над бабьими румянами трясся?.. Подай, жёнка, ларец!

Кука того только ждала. Обернулась, вытащила из-за себя подголовник. С виду обшарпанный, простой, но Галуха знал такие ларцы. Извне берёста, изнутри луб, меж ними — кованая решёточка. Боярыня сняла с шеи ключ на длинном шнурке. Под пальцами Телепени чуть слышно щёлкнул замочек.

Галуха пытался зажмуриться, отвернуться, чтобы лишнее мимо зрачков пропустить… не совладал. На грубых ладонях разбойников, на куске тёмно-синего бархата мерцало дивной работы очелье. Цветы, звёзды, крылатые молнии, исполненные в серебре.

— Из глубоких вод вынут, — щурясь на мягкий блеск, сказал Телепеня. — Находчик и цены находке не знал. За лопасть вяленого мяса Хоботу отдал: бирюлька! Ну а Хобот андархского выморочного добра с лихвой навидался. Смекнул, что́ в руки пришло.

— Сон утратил, гадавши, как нещечком распорядиться, не прометнувшись, — с видом причастницы подхватила боярыня. — За деньги продать? Так у него барыш держится до кружала, как ещё собак и нарту не прогулял!.. Хотел было в Коряжин поспешить, владыке грозному поклониться. Ан забоялся.

— С государя Хадуга станется в награду кнута и дыбы отмерить, — довершил Телепеня. — Нам ли не смыслить того, на каторге битым!

— Правильно забоялся, — кивнул Марнава. — Как пойдут спрашивать, где взял, с кем, много ли ещё святынь от наших глаз прячешь!

Лутошка тоже кивнул. Каторга с палачом его счастливо миновали. Однако закабалённым ходил, битья принял изрядно.

— Я и сам Хоботу всей цены не дал, зато погибель следом не выпустил, — сказал Телепеня. — Эй, гудила! Что ты там заладил, ажно зубы свело? А ну пой как следует! Про Кудаша нам давай!..

Галуха едва не выронил уд. Сталь у горла… кровавое бульканье… Он спешно заглушил струны, чеканившие царскую величавую выступь. Через немалую силу разогнал морок. Успокаивая дыхание, взял несколько глубоких, грустных созвучий.

Самовидца рассказ и досужих людей пересуды,

И добро, что навскидку не вдруг отличимо от зла,

И обычная жизнь, что порой так похожа на чудо…

Вы послушайте, я расскажу вам, как было, друзья.

Сын простых земледельцев, он гнул на боярина спину,

Отдавая свой труд, кулаки молчаливо сжимал.

Чтобы младших детей не пришлось продавать на чужбину,

На богатом торгу он мальчишкой впервые украл.

…А ведь вначале Галуха кривился, слушая Лутошкины басни о гибели Кудаша. Но приказал батюшка Телепеня — и сам вот на что употребил отмеренный Владычицей дар. Вот на какой срам сладил струны, радовавшие царевичей.

Он всего-то и взял зачерствелого хлеба кусочек,

А неправый судья заковать повелел в железа́,

Заточил на рудник неподъёмные глыбы ворочать…

Вы послушайте, я расскажу вам, как было, друзья…

Доля шестая