Новый урок
В этот день Ознобиша бессовестно долго проторчал на исаде. Скоморохи Шарапа давно унесли сказ о доблести Гайдияра в иные края. На подвыси властвовала уже другая ватага. Ознобиша следил, как возвращались в ловкие руки ярко раскрашенные шары, слушал зубанки, гусли и бубны, временами словно всплывая к жестокой яви из короткого сна. Полно, люди, о чём это вы, когда меня на плаху ведут?
"Ясно, тем первым уроком Ветер не удовольствуется. Ещё знать бы, кто мне кару назначил, чтобы я в любимую книжницу каждый день выходил, как на казнь? Ждал, помилуют или голову срубят?.."
…Один за другим подбегали прикормленные мезоньки. Сказывали новости, о коих судачить на исаде будут лишь завтра.
— Слышал, добрый господин? Купец Жало домочадца недосчитался. Девка отворот дала — взял с моста сиганул.
— Площадник узнал, ногами затопал. Ласёхам велел следить, кто на мосту замешкается — в шею гнать…
Ласёхами, сладкоежками, мезоньки именовали порядчиков.
— Доба-лакомщик, чьи постилы у государя Эрелиса подавались, с женою советовался, — доносил пронырливый Кобчик. — Мыслит благословения испросить, пекарню калачную выкупить да наладить.
Ознобиша даже ему внимал, будто прощаясь. Перед глазами стояла Чёрная Пятерь. Ветер читает письма, коих немало течёт к нему когда с бродячими торгованами, когда — с нарочными гонцами. Читает, крутит в пальцах длинный боевой нож. Рукоять в бирюзе, струистый клинок с надписью. Прочитанное Ветру не нравится. Нож слетает с руки, блеснув, втыкается в дверь. Дверь тотчас приоткрывается. "Звал, отец?" — спрашивает Лихарь. Источник тяжкой ладонью сминает ворох грамоток на столе. "Да, сын. Собирайся-ка в Выскирег…"
— Дяденька… а сухарика?
Вновь зазвучали крики торговок, гнусавые жалобы нищих, запели скоморошьи свирели. Досадуя на себя, Ознобиша развязал кармашек, вынул большой кусок сухаря. Показал, но сразу не отдал. Знал обычай мезонек немедленно исчезать с лакомством в кулаке.
— Вот что, друже… Слыхал ли когда про котёл, от праведных царей заведённый?
Кобчик мигом вернулся к привычной настороженности. Пуганый воробьишка, опасливый, вороватый и хитрый.
— Ну… слыхивал…
— Святой Аодх, праотец нынешних государей, воздвиг кров для бездомных, очаг для озябших, светоч для блуждающих без пути, — начал рассказывать Ознобиша. — Посмотри на меня. Я сам бы мог принять судьбу побирушки, но вместо нищеты служу третьему в лествице и сам волен других оделять.
Мезонька переминался, не спуская глаз с сухаря. Давно заготовленные слова предстали Ознобише жиденькими струйками дыма. Ветер с Кияна нёс их мимо нечёсаной головы, без остатка размыкивал на ледяных клыках капельников. Подавив вздох, Ознобиша отдал Кобчику сухарь:
— Однажды вас соберу, ещё расскажу.
Эти слова прозвучали уже в пустоту. Ознобиша тоскливо огляделся, слизнул с пальца прилипшую крошку. Пошёл знакомыми ходами сквозь населённый пещерник. Со стен, выложенных панцирями давно погибших существ, грустно смотрели большеокие птицедевы. В отсветах жирников подрагивали нарисованные руки-крылья, вскинутые на плечи рыбомужей перед вечной разлукой.
Сойдя в книжницу, Ознобиша долго устраивал на знакомой полочке жирник. Бесконечно пододвигал скамеечку. Смахивал незримую пыль со столика, к которому давно уже никто не смел прикоснуться. Устыдившись наконец, поручил себя Матери Милосердной, несколькими привычными движениями скрутил замок, поднял крышку.
Сунулся вовнутрь сундука.
На "Умилке Владычицы" стоял опрятный берестяной коробок. Ознобиша не ставил его туда. И царевна не ставила.
Он схватил коробок движением вора, срезающего мошну. Оглянулся на вход, словно его могли застать за тайным и стыдным. Когда руки перестали дрожать — открыл. Заглянул, как в колодец, утыканный каменными ножами.
Глиняная бутылочка с тугой деревянной затычкой… Повитая берестяным лоскутом, повязанная простой шерстяной нитью.
Ознобиша хотел развязать, от неловкого рывка узел только стянулся. Пришлось дёрнуть сильней. Нить вмялась в палец, порезала кожу. Ознобиша развернул грамотку.
…Андархская скоропись. Узнаваемая рука.
Радостно видеть преданность и заботу, идущую впереди просьб. А паче радует, что милостью Правосудной добрый господин обрёл слугу, живущего попечением о его благе. Право, ты способен понять наше беспокойство о здоровье детей, росших на воле и вынужденных дышать смородами подземелий. Ты держишь в руке драгоценное снадобье, плод наших разысканий и опытов. Мы на себе познали его свойство цели́ть. Оно пробуждает жизненные начала, даёт оружие против хворей, обильно гнездящихся в сырости и тесноте. Пусть слуга вольёт его в пищу доброго господина, когда тот сядет за трапезу. Пусть наше благодеяние исправится тайно. Нам ведомо: из наших рук доброму господину помстится желчью даже ключевая вода. Тебе на удачу, дивное снадобье лишено вкуса и запаха. Итак, мы ждём радостных вестей о здоровье и благополучии господина. Не медли.
Какие тут записки торговцев, какие следы и улики на давно замытых листах… Ознобиша бездельно сидел на скамеечке, тянул шею вперёд, силился избавиться от икоты. Наконец запер сундук, вышел вон, унося в кошеле погибель Эрелиса и свою.
В добычном ряду сновали юркие людишки в серых плащах с куколями, низко сбитыми на лица. Суетливые движения, бегающие глаза. Людишки обменивались тайными знаками, из полы в полу передавали глиняные бутылочки с плотными деревянными пробками. Со значением косились на Ознобишу.
— Что ж теперь делать-то? — спрашивал один торговец другого.
— Ясно что. Пойти да исповедать всё, как тогда.
— Их дело государское, за всех решать и судить.
— А после ответ великий держать.
— Одна беда: пока исповедуешь, во всех стенах уши откроются.
— Повременить, пока Гайдияр казнить кого выведет, — встряла бабёнка, маленькая, костлявая, злая. — На обречённике испытать!
— Нравен Гайдияр, — подняла голову молодая нищенка. Глянула пронзительными голубыми глазами. — Ныне приговорит, назавтра смягчится. А несудимый в лютых муках исчахнет.
Хотелось заткнуть пальцами уши, зажмуриться, припустить бегом, да вот куда? Все пялились на Ознобишу. Указывали перстами. Толкались, намеренно задевали кошель.
— Вот она, жизнь и смерть государева. В одной капле.
— Да зачем бы котлярам царевича изводить?
— Примет Гайдияр большой венец вместо малого, небось сами наплачутся.
Дудки скоморохов на подвыси взорвались андархским боевым плясом, удалым, грозным. Вместо крашеных шаров взлетели жестяные мечи. Лицедеи готовили горестную хвалу Йелегену Первому, отравленному хасинами.
— А если впрямь лекарство целительное?
— Изопьёт, здоровьем окрепнет.
— Только на себя прежнего не похож станет. Знаем, какие снадобья мораничи варят!
— Был орлёнок, станется сорока учёная. Что нашепчут ему, то с престола и повторит.
Ознобиша брёл сквозь лики, образы, голоса.
— Исполнишь — узнают. И не исполнишь — узнают.
— Всюду уши, всюду глаза…
Перст, надавленный нитью, болел так, словно Ознобиша уже висел рядом с братом, принимая участь отступника. Он сунул палец в рот, ожидая привкуса крови. Заметил Ваана, вступавшего на исад с другой стороны.
Торжане привычно кланялись, уступали дорогу наставнику мудрецов. Степенные слуги несли перья, чернильницы, корзину с едой. Ознобиша прянул к ближайшему ходу, но недостаточно быстро. Ваан заметил его. Поманил пальцем.
— Рано ты сегодня завершил своё чтение, юный райца юного государя, — сказал он с упрёком. Люди останавливались послушать: обычно Ваан проходил площадь с гордостью, не глядя по сторонам. А тот продолжал: — Верно, молодые глаза, не в пример моим старым, легко пожирают книгу за книгой. Или, не в пример им же, предпочитают смотреть в сторону увеселений, коими так богат Выскирег? Не забыл ли ты, друг мой, что государя судят по ближникам, стоящим у трона?
Вот теперь на Ознобишу действительно пялились. Вчера он уже изобрёл бы десять ответов, ускользнул из хватки Ваана. Ныне разум был бессилен и пуст.
— Вышло так, — проговорил он медленно, — что в самом начале занятий мне попалось нечто, требующее раздумий. А мне легче думается, когда ноги пеши идут.
"Не всем же за бархатными завесами над грудой книг почивать…"
— О! Так сопроводи меня, заодно поведаешь о смутившем, — оживился Ваан. — И твоим ногам будет хождение, и я, коли советом не брезгуешь, что ни есть подскажу.
На советах Высшего Круга Ваан сиживал за плечом у владыки. Сам Цепир, мерило познания, смотрел на него, как почтительный ученик.
"А ведь я сейчас врага наживу…" Сил не было для спасительного вранья.
— Я… — начал Ознобиша.
Подмога явилась негаданная, как обвал капельника.
— Оставь грызть мальчонку, книжный червяк! — В звучном голосе Машкары, по обыкновению, мерцала улыбка. — Не яблоко!
На плечо опустилась рука. Даже сквозь плотный кафтан Ознобиша чувствовал жар. Машкара сказал ещё:
— Охота котёнку без подмоги крысу добыть, ну и пусть его. Подумаешь, коготок сломится! Новый вырастет, цепкий. А привыкнув за подачкой сразу бежать, добрым крысоловом не станешь.
Ваан ничего не ответил. Просто как будто забыл свою жертву, величаво двинулся дальше. Ознобиша ощутил жгучую благодарность Машкаре и… почти неодолимый позыв открыть ему своё горе. У кого совета спросить, как не у Божьего любимца, уличного мудреца? Особенники не ведают ни чина, ни сана, их шутки и дерзости, разящие праведных наравне с последней торговкой, превыше остроты мирского ума…
Призвав весь навык воинского пути, Ознобиша вывернулся из-под ладони так ловко, что рука Машкары осталась висеть в воздухе. Порскнул в облюбованный ход.
Позади, на исаде, с грохотом обвалилась сосулька.
…Маме нравились ранние сумерки. В небе ещё тлеет свет, на земле уже вспыхивают огоньки… Ознобиша, тянувшийся за родителями, всегда ждал наступления любимой поры. Сумежного времени, когда шумные дневные дела отдают черёд тихим домашним рукоделиям, сказкам, беседам. Может, он бы поныне любовно ловил мамино далёкое слово. Если бы однажды из синевато-розовой мглы не явили себя две чуждые тени. Тогда сказки сразу стали страшными, а ранние сумерки начали пугать. С того дня навек…
Мостик под ногами ощутимо подрагивал. Ветер с Кияна, не ведающий затиший, трогал промасленные канаты. Пел разными голосами.
Выскирегцы сюда нечасто захаживали. Не то чтобы Звёздный мост, где творились казни, был в древности освящён во имя одной лишь Справедливо Казнящей и так уж оброс лишаями грозных примет. Просто в бездне, перечёркнутой узкой нитью моста, обитало многовато неупокоенных душ. Глядя вниз, Ознобиша отчётливо различал кружащиеся рои. Слышал ропоты, вплетённые в гул мощных тетив. Деловитые горожане тоже наверняка улавливали беспокоящие, тихие жалобы. Но не хотели их слышать, не хотели отвлекаться от дел.
Помнил ли кто-нибудь, что древний Коряжин ниоткуда не выглядел таким прекрасным и величавым, как с моста последнего покаяния?
Ознобиша разведал Выскирег подробнее иных уроженцев. Облазил сверху донизу со Златом, с царевной, сам по себе. Подобного пиршества взору не открывали даже окна царских палат.
Сегодня Ознобише было не до щербатых вершин в бахромах капельников, видимых с места казней. Он даже не собирался выходить сюда. Беда только, стены, сложенные остовами древней жизни, покрытые одной сплошной росписью, шутили нынче с ним шутки. Царский райца, составитель безошибочных карт, путал право и лево, не узнавал перекрёстков… раз за разом спохватывался перед выходом к Звёздному мостику. "Как так, я же к Прощальному шёл?.." Досадливо отступал. Возвращался.
Отчаявшись, махнул рукой. Шагнул на железнотвёрдые старинные доски.
И тотчас понял, что на самом деле давно принял решение. Мост лишь помог выпустить это знание из-под спуда.
Ознобиша улыбнулся, стоя на окованной западне. Мост плыл сквозь неосязаемые волокна тумана. Дальний конец, откуда выводили преступников, озарился мерно кивающими огоньками. Это шли обходом порядчики. Ночная стража, принявшая копья у дневной.
— А вот не стану бояться. Что? Убьёшь, как семьян убил? — вслух спросил Ознобиша. — Ивень не забоялся! И мне прежде смерти помирать не лицо!
Достал из кошеля коробок. Вынул бутылочку. Кроша глиняный край, концом ножа поддел пробку. Запаха действительно не было, проверять вкус он не стал. Вытянул руку подальше за канаты… Густое снадобье не торопилось наружу. Ознобиша встряхнул. Прозрачные капли бусинами канули вниз. Порвалось ожерелье, не соберёшь! Пальцы разжались, покинули сосудец и пробку. Стало весело и легко. Ознобиша искромсал коробок, выпустил пригоршню лепестков кружиться в тумане. Напоследок взялся за грамотку. Пальцами размы́кал берестяной лист, отрывая волоски, ленточки, нити. Строки письма исчезали одна за другой.
— Ещё урок пришлёшь, то же сделаю! — тихо и со страстью предупредил Ознобиша. — Ни службы от меня не увидишь, ни дружбы, ни почести! Праведному государю до веку мой труд и кровь, а тебя вовсе не знаю!
Тяжкие слова проминали ткань сущего, булыжниками падали в бездну. Ознобиша надумал скрепить их прядью волос с темечка, но не успел. Один светлячок покинул стайку, поплыл к нему через мост. Ознобиша вздохнул, убрал ножик, стал ждать. Вот сделалась различима красно-белая накидка порядчика.
— Ты что там, паренёк? — осторожно приближаясь, спросил Новко. — О чём загрустил?
Ознобиша не стал дразнить его, отозвался в полный голос:
— А думаю вот.
— Райца Эрелисов, — с облегчением оповестил своих Новко. Хотел идти, всё же спросил: — На мосту-то почто?
— Думы здесь… правильные приходят. Хотя и нелёгкие.
— Что за думы? — заново всполошился порядчик. — Душа-девица на другого глядит?
Ознобиша неволей развеселился. Бесхитростная жизнь была у порядчика Новки. Мужество не бьётся в умственных корчах, его выбор прост и прям, как клинок. У такого немилость девичья — всем бедам беда и свету скончание.
Ознобиша топнул сапожком по запертой крышке.
— Мне, райце, не о русых косах след помышлять. Мне иная печаль: как ответ великий держать.
"Царское служение, воля Владычицы… несудимого не обречь…" Забыл, с кем рассуждает.
— Ты ж, помню, толковый, — удивился Новко. — Вона, тягуна от смерти отвёл. Нешто государь дело вручил, коего не осиливаешь?
— Государь непосильных дел не вручает, — с важностью возразил Ознобиша. — Вам Площадник летать, поди, не приказывает?
Новко в свой черёд улыбнулся:
— Прикажет — и полетим. У всякого крылья растут, когда праведный рядом.
"Оно и видать… То-то Обора с подвыси упорхнул…"
— Так скажу тебе, — кивнул Ознобиша. — Я, куда сказали мне, долетел. Что велели, добыл. Ныне прикидываю, как господину подать. Изустной сказкой порадовать? Краснописную грамоту поднести?
Новко задумался.
— Грамоте я не горазд, — проговорил он затем. — На что бы мне? Да и веры грамотке нету. Не украдут, так сгорит. А я памятливый, в бабку! Вот тут, — ладонь тронула налатник и кольчугу под ним, — что влегло, уж не вытравишь.
Рассуждая, Новко на всякий случай влёк молодого райцу вон с моста. Ознобиша не противился и не возражал. Кому лучше порядчика понимать в украденном и сгоревшем! Он всё же заметил:
— Писаное слово вода не смывает, лезвие не выскабливает. Даже Беда не обязательно истребляет… А подо мной сейчас мосточки рассядутся — и ничего государю не донесу. Всё со мной сгинет.
Ручища порядчика сразу обхватила канат. Мозолистая, надёжная, раза в два пошире Ознобишиной.
— Мы на то дозорами ходим, чтобы ни под кем мосточки не расседались!
Ознобиша благодарно улыбнулся. "Я и сам удержусь, оплошки не дам. А вот ты, добрый Новко, долго выстоишь против струистых клиночков, украшенных словесами чести? Ведь смекнуть не успеешь, кто да отколь…"
Новко вдруг хитровато прищурился:
— Ты мне поведай, чтоб не пропало. Я бабкины побасенки все как есть помню. И твою сберегу!
Ознобиша успел задуматься, чью службу на деле мог нести Новко. Вдруг сам чаял заветных ножен на локотницу? "Нет уж. Двойное дно повсюду искать, скоро от мира затворишься…" Вспомнился подозрительный и нелюдимый Цепир. "Как он стать? Не хочу!"
— Слушай же, — начал Ознобиша проникновенно. — Не след правдивому райце болтать о делах господина, но ты, Новко, на праздного сплетника не похож, тебе я откроюсь… Третий сын, росший в удалении от семьи, хочет лучше узнать прославленных предков, дабы подражать им в делах великих и малых. Исполняя урок, я дошёл до Гедаха Девятого с его росписями излюбленным яствам. И вот тут, веришь ли, испытал затруднение!
Новко забыл о канатах, слушал, развесив уши. Любопытство доброго простеца, далёкого от царских дел и книжной учёности? Настороженность опытного подсыла?
— Славный царь, чьё имя свято для каждого повара и державца, наказывал томить оленину с одной лесной травкой… Увы, плесень съела чернила, поди разбери, то ли заячье ушко, то ли заячья душка. Между тем первая лучше размягчает жёсткое мясо, но запах требует подправки. Вторая же благовонна и сладка, но стоит переложить, и доверчивый лакомка поселится у отхожего места.
— И какую ты выбрал?
— Я перевернул лист, обратившись к рыбным кушаньям. Где ныне оленина, где те зелья лесные? Шегардай же, как мы знаем, изобилен карасём, требующим лишь сметаны.
Новко выпучил глаза. Помолчал, рассмеялся:
— Вот теперь, маленький райца, вера есть, что ты правда вниз не заглядывался, от людей обиды приняв…
"И у меня тебе вера есть, Новко. Ну… почти…"
Письмо Ваана
Здравствуй многие лета, грозный господин мой, суровый к врагам, безызме́нно милостивый к достойным. Спешу, сколь возможно, утешить тебя в отеческой печали о здоровье праведного наследника и сестры его, сокровища Андархайны. Итак, тебе благоугодно было спросить, не процвёл ли Эрелис внезапными юношескими прыщами, дабы, благодарение царской природе, полностью очиститься ровно через три дня. Позволь же скорейшим образом утолить твоё беспокойство. Хорошо известные и верные тебе люди клянутся: третий сын отменно здоров, ограждаемый величием рождения не только от простуд, свойственных побережью Кияна, но даже от цветения щёк, обычного у взрослеющих. Увы, твой слуга вынужден писать с чужих слов, ибо удостаивается видеть царственного юношу куда реже, чем желало бы его сердце. Вместо того чтобы направлять благородный ум будущего правителя, я вынужден почти ежедневно терпеть ничтожного выскочку, вознесённого не родовитостью и заслугами, но лишь детской прихотью праведного.
Прости, господин, за упоминание юного временщика: того требует повесть о здоровье и чести будущего царя, коей я повинен тебе. Стало быть, имеет значение всё надлежащее до окружения праведных. Ты наверняка наблюдал, как сыновья простолюдья прикармливают уличных щенков, которые затем их кусают. Эрелис, побуждаемый состраданием, подобрал сверстника, готового, несомненно, вскорости искровить дающую руку. Суди сам, господин! Злочестивый сын Севера, многими здесь почитаемый за дикомыта, почти прямым словом отверг моё водительство в постижении последних дней Аодхова царства. Понятия не имея о ловушках и ложных следах, ожидающих малоопытного учёного, наглец возжелал во всё вникнуть сам. Он даже не взглянул на помощников, коих я был рад предоставить. Он предпочитает водить в книжницу безграмотного мезоньку, годного лишь книги подносить, да и то вымыть бы его сперва хорошенько. Как правило, оборвыш сторожит возле входа, предупреждая хозяина. Оттого для меня до сих пор тайна, чему эти двое предаются в покое, выделенном несносному Мартхе. Случай дал мне проведать лишь об одном их открытии. Роясь в пощажённых временем свитках, Мартхе напал на способ изготовления воровских чернил и уже пускает их в ход. Его мезонька ходит по торгу, продавая заезжим купцам отменно точные начертания Выскирега… бесследно выцветающие за седмицу. Надо ли упоминать, насколько дороже обходятся настоящие долговечные начертания? Равно как и о том, что ни твой слуга, ни, примером, великий жезленик Фирин их в подарок не получили?
Ничтожные обиды, конечно, не в счёт. Я невольно задумываюсь, на что, помимо лукавого обогащения, нужны Мартхе воровские чернила? Нет ли снадобья, воскрешающего записи? А главное, какой сокровенный умысел может зреть в этой душе?
Недавно Мартхе обмолвился, будто вплотную подошёл к повершению каких-то трудов, но вот что это за труды, выведать невозможно.
Умудрённые наставники Невдавени, чья дружба для меня счастье и честь, предупреждали о необычайной скрытности Мартхе. Учитель Дирумгартимдех, достойнейший из достойных, указывал на странную привычку Мартхе читать про себя. Добрый учитель приписал это обыкновение молчаливости, свойственной северным дикарям, и лишь после того, как недоучка был застигнут за разговором о противостоянии пыткам, понял, что истинная причина куда глубже и гаже.
Помяни слово, господин! Строптивые щенки вырастают зубастыми людоедами. Своевольные умники — а Мартхе определённо не откажешь в уме — колеблют устои трона, храмов, котла. Ты волен полагать, будто я страшусь теней на стенах, но как тебе вот такое? Мартхе всячески избегает меня, тем не менее недавно я застал его без обычной свиты бродяжек и воззвал к долгу подданного, к чести райцы. Мальчишка выглядел напуганным. Он был готов покаяться мне. Даже сказал, будто обнаружил нечто важное, требующее раздумий. К великой досаде моей, довершить беседу нам не пришлось. Уличный чудак, наверняка состоящий в сговоре с Мартхе, не ко времени возвеселил чернь, позволив злочестивцу исчезнуть.
Господин, да вмешается земная длань Правосудной! Столичные подземелья прорастают незримыми корнями. Боюсь даже предполагать, что за плод может ждать нас, если промедлим…
Ластушкин откос
Метель завесила чёрные стены крепости белыми изысканными коврами. Роскошные прикрасы уже оседали, обваливались. В полуверсте молчаливым скопищем стояли исполины в скорбных плащах. Поодиночке высвобождали то руку, то голову. После бурана в лес идти нисколько не веселей, чем в самый буран. Накатанные стёжки погрузли в первозданном уброде, на прежде гладких изволоках затаились новые валежины… Вот только дела́ Владычицы отсрочек не знают, приспело — ступай.
Ворон миновал крепостные ворота, снаряжённый в дальнюю дорогу. В руках добрые камысные лыжи для быстрого бега, за спиной лапки, пристёгнутые к плетёному кузову.
Ветер вышел проводить ученика:
— Всё ли помнишь, сын?
— Как не помнить, отец. Заливом до Кияна, там поезд из Пролётища подожду. Найду слугу купеческого с родинкой у левого глаза. Если верно откликнется, свёрточек отдам. Упрежу: в Коряжине бабонька нужное словечко шепнёт, ей доверишь. С тем назад побегу. Коли не опоздает купец, через две седмицы вернусь.
Ветер улыбнулся. Две седмицы — приличный срок для тяжёлого на ногу Хотёна. Проворный Бухарка выгадет сутки-другие. Ворона, всем бегунам бегуна, впору будет высматривать с Дозорной дней через десять.
Великий котляр спросил строго:
— На лёд где съедешь? Может, прямо здесь?
У дикомыта блеснули глаза, подвижные брови встали домиком.
— Только не прямо, отец! Свалюсь ещё, нос зашибу.
Учитель и ученик расхохотались так дружно, что у шедшего следом Лихаря задёргалось веко. Каждый новый снегопад чуть-чуть изглаживал обрыв, где стояла Чёрная Пятерь. Спуск напрямки уже не был, как прежде, делом бесшабашной отваги. Петли санной дороги после каждого ненастья прорубали заново. Некогда крутые локти лежали широкие, гладкие, безопасные. Лыжнику вроде Ворона таким спуском прельститься — собственную бороду оплевать.
— Ирты мне! — внезапно распорядился источник. — Давно Ластушкин откос не проведывал.
Лыкаш держался в двух шагах позади грозного стеня. Страдал, довольно ли мурцовки положил Ворону в кузовок. Услышав про Ластушкин откос, сморщился, отвернулся. Не наше это потешенье — с крутых обрывов кидаться. Нам поварней ведать, припасами, погребами…
Когда нет большого мороза, на лыжах приволье. Ни тебе душной меховой хари, ни повязки, прикрывающей рот. Беседуй на ходу, песни вслух пой!
— Ирты надёжны ли? — спросил Ветер. — Всего двоёк взял, выдержат?
Ворон бежал, презрев шапку: северная гордыня. Где ваши раки зимуют, мы весь год живём! Чёрно-свинцовые волосы, сколотые по-андархски, от дыхания обшила серебряная кайма. На другого бы скосился надменно, Ветру ответил почтительно:
— Сам гнул, сам клеил. Выдержат.
— Я кое-что расскажу тебе, сын. А то как бы ты не заскучал дальней дорогой… ковыляя обратно на снегоступах.
Ворон встрепенулся, впрозелень голубые глаза разгорелись ожиданием. Байки учителя, стоившие целых дней в книжнице или в боевом городке!
— Пора тебе, сын, — начал Ветер, — получше узнать, как привязывать нужных людей к себе и к делу котла.
Ворон улыбнулся. Получилось довольно самонадеянно.
— Воронят своих вспомнил? — Ветер спрятал насмешку в обросшей инеем бороде. — Скажешь, без науки хорош? Привёл, любят, чему ещё обучать?
— Не скажу. Если пределов нового не искать, потом хвастаться будет нечем.
— Ну и как ты стороннего человека на службу Владычице приведёшь?
Переносицу Ворона прорезала отвесная складка.
— Может, надо жить так, чтобы всем хотелось Матери верить? Чтоб смотрели на нас и не мыслили для сыновей доли достойней воинского пути?
— Это само собой, — кивнул Ветер. — Но коли уж твоих птенят помянули… Вот смотри. Они тебе предались, поскольку ты их спас. От жизни обидной и незавидной, а скорее всего, от сущей погибели. Постигаешь? На краю маялись, надежды не знали. Тут рука протянулась, отвела. А девка, как там её, что ты к Шерёшке определил?
— Цыпля. Я ж просто выручить… не думал привязывать…
— Не думал, а надо бы. Хватит уже, сын, наитием потребного добиваться. Разум тебе на что дан? Я ведь сказывал про слугу великого господина. Про того, что роковые игры любил.
Судя по взгляду, Ворону предстала холодница. Ветер в ошейнике. Бессонные ночи за разговорами.
— Ты тогда объяснял мне: у каждого найдётся сломанный палец, чтобы за него ухватить. Слуга хозяйскую вещицу проставил, ты вернуть помог.
— Мне повезло. Одержимый играми сделал за меня всю работу. Сам палец под молоток сунул.
— А если бы он сдержал свою страсть? Если бы в игре не прокинулся?
Ветер рассмеялся:
— Случаев дожидаясь, успеешь Царице преставиться. Учись, сын, случай сам создавать. Нет пальца больного — для дела кому и прищемишь… Да что далеко ходить! Пёс твой, Зыка.
— Зыка?..
— У вас как появился, напомни?
Ум — клинок, память — щит. Другие забывали однажды произнесённое, Ветер — никогда. Ворон удивился, но раз нужно — повторил:
— Зыка сперва у других жил. Нравный рос, чуть что, зубы в ход. Прибить впору! Мой первый отец услышал, спросил: укрощу — отдашь? А отдам! Надел заплатник потолще, две дубины сломал, кобель уж свету невзвидел. А после…
— Постиг теперь, про что я толкую?
Ворон медленно проговорил:
— Я привык думать — псу втолковали: лихого нрава не стерпят. Не внял по-хорошему, вот тебе по-плохому. Силу явили. Кто силён, того и закон. Будешь в законе ходить, обласкают, а коли не будешь…
— Взгляни иначе, сын. Грозного пса умом одолели. Сами загнали на край, сами избавили, а ему невдомёк. Знай руку лижет.
Ворон напряжённо хмурился.
— У пса нет людского ума. Его несложно хитростью победить.
— Верно, сын. С человеком куда занятней возиться.
— Ты хочешь сказать… если бы слуга выиграл…
— Ну?
— Положим, лиходеи за дверью всё отняли бы. А ты бы их поверг. Отнятое вернул.
— Вижу, постигаешь. Ну а если я скажу, что ты сам такое проделывал? Только не понял, что именно тебе удалось?
— Это как?
— Брекала. Скоморох шегардайский. Ты его страшилками чуть ума не лишил. Куда спасаться? Он в храм… Люторад не нахвалится.
Ворон смутился, довольно смешно.
— Я его просто… от похабства отвадить…
— Ты тогда был молод и глуп, сын. Ты и теперь ещё дурак, хотя мнишь себя взрослым. Разумей ты как следует, что творишь, на Златовом орудье за тобой остались бы не мертвецы, а десяток благодарных друзей. И не говори мне, что это недостижимо. Трудов, правда, изрядно побольше. Ты даже не представляешь насколько. Особенно когда дело касается не долбней вроде Лигуя, а людей высокопоставленных, могущественных, умных…
— Значит, то орудье я мог лучше исполнить?
— Тогда — не мог. Ты, в конце концов, был там один. Да и не всякий враждебник сто́ит возни. Многие, узнав Лигуеву судьбу, от зла отскочили. Значит, ты дело сделал на славу. А для большего, сын мой, нового предела нужно достичь и душу изранить, одолевая… Э, да мы уже пришли?
Ластушкин откос был громадным лбом красноватой земли, высунутым в залив. Раньше здесь гнездились в норках земляные ласточки, однако людям нравилось иное толкование. Жених назвал суженую милой ластушкой, попрощался, ушёл с Ойдригом воевать Коновой Вен… ну и пропал где-то в северных чащах. Терпеливая невеста ждала его, год за годом поглядывала с обрыва. Так и состарилась.
Откос был что крепостная стена, высокий, величественный. А крутой! Местами наружу до сих пор казались обледенелые камни. Вниз глянешь — голова кру́гом. Ногой топнешь у края — зашуршит ручеёк текучего снега, наберёт мощь, помчится лавиной. Надо на лыжах летать, как птица на крыльях, чтобы не забояться через тот край толкнуться кайком.
Двое мораничей остановились на самом верху, вывесив над пустотой носки лыж. Каждая новая буря по-новому ваяла облик Ластушкиного откоса. До голой земли избивала прежние тропки, вылепляла новые, заманчивые. Пока не испробуешь, не поймёшь, насколько опасные.
Ветер первым наметил себе путь. Пригнулся, бросился вниз. Полетел впереди снежного вихря, длинным клубом вставшего за плечами. Ненадёжные пласты расседались под лыжами, падали целиком, лишая опоры, но там, где отверзались белые пасти, котляра уже не было, он легко мчался вниз, и снег, раздражённо шипя, оседал вхолостую, не мог его перенять.
Прыжком одолев последнюю осыпь, Ветер покромками лыж взре́зал пухлый уброд, воткнул каёк, оглянулся. По откосу плыло облако мерцающей пыли. Вниз докатывались косматые языки, уже бессильные достать и убить.
Из груди само вырвалось:
— Славься, Владычица!
— Славься, — отозвался голос Ворона.
Ученик стоял рядом, тёмная тень в медленно оседающей туче. Обставили дикомыта на лыжах!
— Напугаешь когда-нибудь, сын, — проворчал Ветер. Правобережник улыбался, едва ли запыхавшись. Где был на спуске, справа, слева? Приотстал, вперёд проскочил? Поди его знай. "Я уже не всегда поспеваю уследить за тобой, малыш. Неужто стар становлюсь? Или это ты понемногу превосходишь меня?"
Он поманил к себе Ворона, крепко обнял. Благо Лихарь с его обидчивой ревностью был сейчас далеко.
— Ступай благословенно, укрепа моя.
— И ты будь надёжен, отец. Чёрной Пятери не осрамлю.
Пошёл с места… как током воздушным умчало его по заливу. Только что здесь был, шаг, другой, и вот уже стал чёрной тростинкой во мгле, колышущейся над мёрзлой равниной. Ветер прислушался: парень ещё и пел на ходу. Не боялся ни закашлять, ни засипеть. Голосница долетала обрывками. Вернётся, новую песню сыграет.
Прежде чем окончательно пропасть из виду, дикомыт оглянулся. Ветер помахал в ответ.
"А ведь ты вправду чудо, мой сын. Когда соколёнок вроде тебя расправляет крылья на рукавице, кажется, что жизнь прожита не зря… Сверши нужное и возвращайся, чтобы узнать больше. Скоро ты выучишься отбирать людей на орудья и направлять их… временами — в кровь и бесчестье. Тогда ты поймёшь, зачем я держу робуш, почему терплю Белозуба… и иных, на кого уже нет упования. С них довольно однажды создать тот самый случай и уйти, отработав своё, ведь слишком замаранное по необходимости отсекают…"
Великая Стрета
Андархи — дети закона. Только батюшка-закон не всех удостаивает равной любви. Милей прочих ему купцы, ремесленники, ростовщики. Те, что и в будни вздевают крашеные одежды, а на вече становятся кругом великой скамьи. Всё на их стороне. Палачи с кнутами, порядчики с копьями, судьи с толстыми книгами. Бедняки у закона в пасынках. Бездомные — вовсе чужане, заведомо виноватые. Им от законов только обиды, да они судьям подарочков и не носят. У босоты свой суд и расправа. Зачастую справедливей и строже чиновной.
Посовестная власть и законная соглашаются только при великой беде. И ещё в праздные дни, когда равно ликуют начальные и мизинные люди.
…Серые тростниковые крыши пылали неистовой солнечной позолотой. Глина и камень светились печным жаром, с северо-запада падала стена лиловой тьмы, расшитая серебром молний. По волнам Кияна шествовал к берегу Бог Грозы. Шёл приветствовать земного младшего брата. Приморский город встречал государя Аодха с царицей Аэксинэй, а главное, их дитя, будущего правителя Андархайны.
Загодя услыхав про Великую Стрету, городские воры держали совет. Их суд был единодушен. Пока длятся празднества — спускать богатеям неправые животы. "Велик и мал человек царю честь воздаёт. Пусть и от людей посовестных должное примет!"
У стены кремля рдела подвысь, обитая нарядным сукном. За право украсить её ревновали лучшие городские валяльщики. Теперь они стояли в самых ближних рядах. Уверенные, богатые люди, толстыми ломтями резавшие хлеб домочадцам.
— А твою-то полосу, друже, кривовато прибили…
— На свою погляди. Моя хоть ветром не пузырится.
Сирота девяти лет от роду, привыкший кормиться подаянием и крадьбой, вертелся с краю толпы. Здесь лезла друг дружке на плечи серая беднота, чьи лохмотья не обращало в парчу даже буйство предгрозового сияния.
— Как бы изловчиться, хоть дробо́чек схватить…
— Ведь будет же оно, угощение царское? Дармовое, на всех?
— В Коряжине, бают, лепёшки простому люду бросали.
— Народишко передрался, ан глядь — мякина с водой.
— А тебе баранов жареных подавай?
— Баранов слуги царские сами съели. Нам — оглодочки, что в сытый рот не пролезли.
От разговоров о съестном брюхо завело скорбные песни. Оборвыш присмотрелся. Камнем с помоста, постаравшись, в нищих можно было попасть. Докинуть лепёшку, ломтик мяса — нипочём. Мальчик, ещё не звавшийся Лихарем, припал на четвереньки, устремился вперёд у людей под ногами, юркий и неудержимый, как уличная дворняжка. Ну выгонят. Ну побьют. Не впервой…
Зоркий взгляд уже выцепил надёжную примету в толпе. Вон он, верзила-красильщик! Не только шапку над головами воздел, но и плечи в богатом плаще с червлёным узором! Этот своего не упустит. Жуя калач, босоте и обкусанной ручки не бросит. И уж знает, где встать, чтобы милостыня из царских рук долетела!
Грубая сермяга и портно, застившие путь, наконец-то сменились меховыми опушками, мягкой кожей. Здесь уже была надежда поймать съестную подачку. Сирота почувствовал, как замерла и притихла толпа. Увидел в руках шапки, сдёрнутые с голов. Услышал восторженный клич, отозвавшийся далёкому грому… Заторопился смелей. До него ли владельцам красных сапог! Замечать ли помеху колену, когда вот он царь! Живой! Настоящий! Не отгороженный крепкими воротами, высокими стенами! И тот самый ветер, что государевы черты овевал, твои волосы треплет!..
Аодх поздоровался с городом "на все четыре ветра", как велось в приморском Левобережье. Стал говорить. Уличник, почти добравшийся до червчатого плаща, не разобрал и не запомнил ни слова. Лишь голос.
Голос отца, беседующего с детьми.
Не ведая родства, мальчишка вдруг понял, что это был и его отец тоже. Грозный, милостивый, справедливый. Тот, у кого под рукой никогда не будет страшно и холодно. Тот, за кем радостно и легко идти хоть на пир, хоть на смерть.
Он приподнялся с колен, нашёл трещину в сплочении людских спин. Царица Аэксинэй, голубка Андархайны, с беспредельным доверием льнула к мужниному плечу. Юная мать, знавшая колыбельные, простые и древние, как море, поющее в завитой раковине. Сирота хорошо постиг андархскую речь. Умел выклянчить подаяние. Срамно обложить того, кто не подал. А вот сло́ва "мотушь" не ведал на вкус. Не представлял, как оно шепчется, выговаривается, кричится. Аодх держал наследника в ладонях, как в колыбели. Волосы, прижатые Справедливым Венцом, выбелила седина зрелого мужества, но в предгрозовом свете головы отца и сына равно пламенели.
Сирота позабыл о чаемом куске, даже о грозящих побоях. Всё смыла ревность, болезненная, беспредельная. Почему на руках у отца ликует ничтожный чужак, а истинный сын, готовый любить и служить гораздо верней, стоит на коленях в пыли, безвестный, ненадобный? Ударь, Божий гром! Повергни ошибочно вознесённого! Да прозреет царь, да увидит, кто должен с ним на подвыси быть!
Гром не ударил. Царь на бродяжку так и не посмотрел. Обходя помост, вовсе обратился спиной. Кому-то кивнул…
И приспел вожделенный миг, украшение Стреты! Особые люди стали метать в толпу царскую милостыню. Да не чёрствые лепёшки из воды и мякины, предел сиротских мечтаний. В воздухе мелким дождём сверкнули монетки! Сребреники, ещё тёплые из-под чекана. А стояли царские слуги, оказывается, совсем не у подвыси, куда пролез попрошайка. Первым горожанам — верчёные бараны в по́честном пиру. Серебряный град изливался на простолюдье.
Ох же ты, недоля-насмешница, гораздая поглумиться над сиротой! Опять показала, но не дала!
Вырастет огневолосый младенец и будет полными горстями подбрасывать такие же сребреники, не ведая им цены. А истинно достойному не перепадёт ничего. Никогда!..
Безгласный зов, брошенный в кипящее небо, оказался слишком силён. Одна серебряная дождинка сверкнула выше других. Изготовилась щёлкнуть по червлёному корзну.
Такое да упустить?
Уличник рванулся с земли.
Взмыл навстречу слитным движением худого ловкого тела…
…Лапища ремесленника на пядь обогнала его руки. Захлопнулась кулаком.
Чего для? Нужна, не нужна — раз летит, сцапаю? Покорыстился за частицей царской удачи? Лучше б глядел, с кем вздумал тягаться. Издёвка судьбы превысила меру. Прыгнувший уличник хорьком повис на руке. Вогнал зубы под большой палец, где боевая жилка трепещет прямо за кожей. Всё случилось в мгновение ока. Красильщик рявкнул, мотнул рукой. Бродяжка не дал выпавшему сребренику коснуться земли. Подхватил, сунул за щеку. Кинулся удирать разведанным путём: норами, щелями в частоколе людских ног.
— Держи вора!.. — одиноко раздалось сзади.
"Не крал я! Не крал! Это он моё взял! Моё!.."
За людским коловоротом, за шумом и кличем обида красильщика осталась почти никем не замечена. Ругаясь, верзила спрятал в рукав свежие кровоподтёки и позабыл. Бродяжка без помехи выбрался из толкотни. Кто сказал, будто у металла нет вкуса? Ржавый гвоздь отдаёт кровью. Серебро — горькими пряностями несбыточного. Больно и сладко жжёт искрой из очага, у которого рад бы согреться, да рылом не вышел.
По краю схо́дбища глазастыми воробьями шныряла бездомная мелкота. В сотый раз обшаривала мостовую, и так выскобленную жадными пятернями. Вскакивая на ноги, сирота уже знал судьбу заветной добычи. Вовсе с голоду почернеть, но Аодхов лик, выбитый в серебре, не сбывать! Ни за что! Никому!
Смекая на ходу, где бы понадёжней спрятать святыню, бродяжка шагнул к сверстникам, но поперёк пути легла тень.
— Отдай добром.
У взрослого вора было широкое бабье лицо с глазками-щёлками, пронзительными, морозными.
Всё пропало! Совсем! Кто ж позволит оставить добытое вперекор прямому запрету! Уличник аж присел, взгляд отчаянно заметался. Вор протянул руку:
— Не то с языком вырву.
Острастка гнула к земле, но всё перевесила невозможность прекратить быть царским сыном и опять впасть в сиротство. Мальчишка зло оскалил зубы, прыснул в сторону, бросился наутёк.
За ним погнались.
Он мчался во все лопатки, надеясь уйти и не думая, что станется завтра, зная лишь топот сзади да за щекой — сребреник, вдруг ставший прибежищем его души, залогом надежд.
Все перелазы, дыры и закоулки близ торговой площади он знал назубок. Одна беда: преследователи взрослели в тех же трущобах и быстро настигали бродяжку.
Солнце меркло в наступающих тучах, грозовые сполохи сверкали всё ярче. Белобрысый уличник стрелой нёсся вдоль глухого забора, не ведая, что всего через несколько мгновений услышит: "Во имя Владычицы и по праву, вручённому праведными царями, я забираю это дитя". И погоню смоет дождём, как тому положено быть, если сына защищает отец.
Истинный отец.
Только бывший побирушка не сразу это поймёт.
…А городская молва так и будет твердить, будто Великую Стрету не омрачила ни единая кража. Люди с охотой дают веру лестному и укра́сному. Уж не маленькому мальчишке, стянувшему маленький сребреник, позволят эту веру порушить. Да и жить городу оставалось года полтора или два…
Девка Надейка вздумала спрашивать, не найдётся ли в крепости листка сусального золота. Обременила бы Ворона, да в нетчинах Ворон.
— Какого листка? — удивился Лыкаш.
— Значит, нету, — огорчилась Надейка.
Лыкаш, как подобало, отправился к Инберну. Державец схватился за голову:
— Тебе, Звигур, в мой след завтра вступать, а ты спрашиваешь, что в крепости есть?..
Ему Лыкаш был виновен, что Чёрная Пятерь о подобном не слыхивала со времён Аркуна Ляпунка, славного богописца.
Разговаривали в малой трапезной. Бежавший мимо Шагала поймал имя Надейки, донёс Лихарю. Стень сперва отмахнулся: экая важность. Позже вспомнил одну книжку в сокровищнице. Невзрачную, в ладонь, с невесомыми золотыми страничками. Он было пытался списать в книжицу излюбленные молитвы, но тонкие плевы рвались. "Это сусальное золото, — объяснил учитель. — От слова "сусала", скулы, лицо, потому что вид придаёт. А ты думал, у моего кресла ручки впрямь золотые?"
Сам Ветер сокровищницу посетил лишь однажды. Тотчас помрачнел, вышел, забыл путь, открытый учеником. Всё из-за Ивеня. Годы минули, но для Ветра — вчера.
Старая книжица так и лежала на дне короба. Стень отдал её Шагале. Велел снести девке в Дозорную башню.
Это было седмицу назад.
С тех пор докучливые воронята знай бегали взадвперёд. Канючили у Лыкаша то гладкой замши, то чистой и́звини, то козьего масла. Третьего дня всё стихло.
— Затворилась тётя Надейка, — глядя в сторону, отрёкся пойманный Ирша. — Еды не приемлет и нас к себе не пускает.
Лихарь встревожился. О ядах всё знала лишь госпожа Айге, даже учитель был ей не ровня, какое там стень. Но и ему было известно: золотом травят. И травятся.
А если подлая девка бесповоротно загубила картину, вздумала избежать кары?
Он выждал ещё, говоря себе: если всё так, за день-другой картина хуже не станет. А девка — мертвей. Потом всё же пошёл с Шагалой наверх.
Дверь покойчика на третьем жилье стояла закрытая. От властного нажима ладони даже не скрипнула.
— Выбью, батюшка стень? — обрадовался Шагала.
Лихарь скрутил в груди бешенство. Раньше здесь не было никакого запора. Ворон приделал по девкиной просьбе. Шагала разнёс бы задвижку с одного пинка, но Лихарь приказал:
— Постучи.
Кулак молодого гнездаря замолотил в доски.
— Отворяй, чернавка! Оглохла там? Отворяй!
Лихарь ждал в ответ тишины либо Надейкиного испуга. Ошибся. Тонкий девичий голос плеснул злой кухонной бранью. В дверь что-то с треском влетело с той стороны. Брякнуло об пол.
— Костылями кидается, — взял обиду Шагала. — Выбью, батюшка?
Лихарь мотнул головой. Повернулся, молча двинулся прочь.
— Ты дурак, — уже внизу сказал он Шагале. — Лается, значит, делом трепетным занята, ошибиться не хочет. За что наказывать?
— За презрение…
— Вот исполнит урок, всё разом спрошу. А до тех пор сам не трону и тебе не велю.
Во дворе моросило. Знать, вне зеленца сыпал с тихого неба мелкий снежок. Из дверей Царской башни выскочил, озираясь, Хотён. Заметил Лихаря, с облегчением подбежал.
— Поспешай, батюшка стень. Учитель зовёт!
Тени на стенах
Ветер задумчиво расхаживал из угла в угол. Пощипывал бороду. Лихарь коснулся пальцами ковра на полу. Близко увидел дорожку, вытоптанную в пушистой некогда шёрстке. "Зачем ты так скромен, учитель, давно бы уже новый ковёр тебе под ноги метнуть… Золотом тканный, семьюдесятью шелками…"
— Звал, отец?
"Только бы не спросил, скоро ли картину отдам. Утопить дуру безрукую…"
Ветер вздохнул:
— Прочти вот, что пишут.
Вощёная столешница когда-то была красивой и чистой. В первые годы Лихарь неутомимо затирал на ней кляксы. Ныне воск берегли для важных печатей. Порезы и пятна давно уподобили стол рабочему верстаку, но Ветер и его сменить не давал. Лихарь взял грамотку, лежавшую сверху. Пробежал начальные строки.
— Люторад к тебе просится…
В письмах Люторада мольба о служении звучала годами. Может, учитель решил внять наконец?
Ветер кивнул:
— Ты дальше читай.
"…Сей унот, именем Мартхе… с первых слов исповедался братом отступника, казнённого смертью…"
Руки начали противно дрожать.
"…Очищение памяти поругателя святых начал… затеял странные разыскания…"
Голос Ветра пробился сквозь пелену:
— Об этом что скажешь, сын?
Ковёр под ногами Лихаря обратился жёрдочкой над ловчим оврагом.
— Скажу, два яблочка с одной яблони, — произнёс он сипло, глухо. — Куда старшее укатилось, туда и младшее метит.
— Люторад не менее пристрастен, — сказал Ветер. — Только ты близко знал этого ученика, он же встретил впервые. Это старое письмо. Я немало повеселился, читая, как сын ревнителя, пеняющий нашему ученику, сам пел песню, сложенную его дружком. Ладно, думал я. Всякий, кто возвысился, бредёт сквозь стаю завистников, убеждённых, что несли бы честь гораздо достойней.
Лихарю стало нечем дышать. Глубоко в животе сплотился ледяной ком. Тайные разыскания. Имя брата. Что за тайны Ознобиша мог открыть в городе, куда путь исчислялся седмицами? Лихарь не знал. Вот только животной боязни нет дела до разумного знания. Ивень. Ивень…
— Первый урок во славу Владычицы был им исполнен прекрасно, — продолжал Ветер. — Надёжные люди наперебой подтверждали, сколь верно я распорядился судьбой ученика. Я радовался и гордился, не ведая о грядущих тревогах. Потом стали доходить известия о тайных занятиях Мартхе. Мой вернейший старатель, ты помнишь его, искал записи райцы, дабы показать людям грамотней себя, но не нашёл. Тем временем новое задание было напрямую отвергнуто, притом без единого слова сомнения или просьбы. Я получил лишь вот это. Прочти, сын.
Грамотка Ваана являла вершину краснописанья. Благороднейший лист без разводов от смыва, буквы кружевной вязью. Сразу видно: эта рука царские уложенья записывала.
— Люторад зол и всем недоволен, от его обличений я с лёгкостью отмахнулся, — вслух размышлял Ветер. — Однако это Ваан, неизменный на советах Высшего Круга. Может, мне в совпадения верить начать? Или в то, что он мальцу сопливому позавидовал?
"…Не процвёл ли прыщами…"
— Так вот зачем ты плесень настаивал и ложечницу толок, — вырвалось у стеня.
Ветер отмахнулся:
— Мне нужен был зримый знак исполнения… Об остальном как рассудишь? Мог наш ученик, оставшись без каждодневного водительства, не на шутку сбиться с пути?
"…Сокровенный умысел… обнаружил нечто важное… да вмешается земная длань…"
Лихарь заново перечёл нарядные строки. Перед глазами рябило. Ивень. Ивень…
— Ваан свой век доживает, — выговорил он медлительно. — Ему всяк вражишка, кто на ум наставить не просит. Ты же нас учил чужим мнением не прельщаться. Право, отрока впору хвалить: твоей наукой живёт.
Ветер молча расхаживал. Что-то решал. Лихарь натужно выдавил шутку:
— А воровские чернила и нам бы сгодились. Особенно если впрямь способ есть поблёкшее восставлять.
Ветер всё молчал. Разглядывал оружие на стенах. Лихарь сказал ещё:
— Даже его своеволие можно толковать надвое. Если как презрение… ты, отец, к столбу за меньшее ставил. Но если по-иному судить… райца, давший присягу, отверг тайнодействие за спиной государя. Опять хоть хвали.
Ветер наконец остановился. Откупорил пузатую глиняную бутыль, налил в две кружки душистого привозного вина.
— Ты думаешь моими мыслями, сын. Так я и сделал: похвалил его. А теперь сядь и слушай меня.
Лихарь опустился на корточки у двери — место почтительного ученика, внимающего наставлению.
— Я знаю, сын, твои подкрылыши жалуются: Ворон получает и то орудье и это, а им остаётся совестить должников да смирять блудливых мужей, — начал говорить Ветер. — И Белозуб скоро выплачет единственный глаз, посягая вернуться в тайное воинство. Как мыслишь, споспешится ему добежать в Выскирег? Осмотреться, людские пересуды послушать, нам донести? Вроде невелико орудье, справится. Успешка знаменитая выйдет, оплошка шеи не сломит… разве только беспрочему, а беспрочих не жалко. Понял ли ты меня, старший сын?
Лихарь еле проглотил сладкое вино, вдруг ставшее уксусом. Послушное тело перетекло на колени.
— Воля твоя, отец… не пойму…
— Чего же я не объяснил тебе, сын?
Вот она, горчайшая мука. Угадывать за внешне простыми словами тайную суть. Истый замысел учителя. Своё в нём значение и место. Бояться ошибки. Сознаваться в бессилии.
И ещё этот вечный страх. Лёд внутри. Тень Ивеня всякий раз, когда поминали Ознобишу.
Лихарь пробормотал:
— Гнездарёнок с самого начала на меня зуб вострит. Я тоже никогда ему долгих лет не желал… и чада за мною. Если Ваану с Люторадом вера слабая, на что Белозуб? Пускай дикомыт бежит успешника награждать…
Ветер улыбнулся. За такую улыбку учителя Лихарь кого угодно убил бы. И сам жизни не пожалел.
— Ты говоришь моими словами, сын. Я думал про Ворона. Нет, выскирегское орудье не про него. Он обнимет царского райцу и забудет, чего ради пришёл. Думаешь, зря я его подальше услал?.. Твои наглядыши легче сберегут трезвость рассудка. Не оправдают отступника потому лишь, что тот звался некогда братом… Понял ли ты меня, сын?
Жёрдочка под ногами вроде окрепла. Лихарь сглотнул.
— Если райца Эрелиса остался верен Владычице и котлу, они придут и уйдут, не показавшись. На что ему о них знать…
Ветер смотрел очень пристально. Взвешивал каждое слово. Кивал. Лихарь отважился вздохнуть чуть свободнее.
— Если же Мартхе… вольно, невольно… левую стезю принял… как велишь помочь ему правый путь вспомнить?
Ветер поставил кружку на стол. Не спеша подлил напитка, пахнущего сладкими ягодами и солнцем. На изысканные Ваановы строки шлёпнулась багровая капля.
— Бывает, потускневшую память ясня́т знакомые стены. Тут и посмотрим, далеко ли яблочки раскатились. Уразумел, сын?
— Воля твоя, отец… Уразумел.
— Ступай. С Белозубом отправишь Бухарку и одного из робуш, кого сам изберёт.
Лихарь низко поклонился. Вышел вон. Источник смотрел ему вслед, смакуя вино. В глазах больше не было улыбки — так щурится стрелок, оттягивая тетиву. Когда за дверью стихли шаги, он негромко сказал:
— А беспрочих не жалко.
Вечером по ступеням Торговой башни взошёл Белозуб.
Он угодил в котёл немногим позже Лихаря, притязал даже на равенство, но когда это было! Теперь он о гордом служении не мечтал, рот открывать старался пореже. И то спасибо, оставили робушами помыкать. Не выгнали за ворота.
Покои стеня, куда осторожно постучал опалённый, год от года очень мало менялись. То ли оружейная, то ли моранский храм времён Хадуговых кар. Образ Матери Всех Сирот. По стенам кинжалы и самострелы. Скудное дощатое ложе. Несколько книг.
— Учитель моими устами тебе орудье даёт, — сказал Лихарь, не оборачиваясь. Он сидел на топчане, обложившись начертаниями земель.
Белозуб, скромно оставшийся у двери, медленно опустил руки. "После стольких лет… стольких молитв… Не может быть. Неужели?"
— Орудье, — повторил стень. — Ближе подойди, если оттуда не слышишь. Дверь крепче закрой.
Белозуб проверил дверь. Подошёл. Начертания покрывали путь от Чёрной Пятери до Кияна. Отдельно лежали сшитые в рыхлую книжку берестяные листы. Чёрные дорожки, красные кружки, тесные надписи. "Неужели…"
— Волчий зуб, лисий хвост во имя Владычицы, — сам собой выговорился словесный образ готовности. — Кого в стольном городе казнит земная рука?
Светлые глаза Лихаря в свете жирника блеснули усмешкой.
— Многовато чести близ царской семьи оружие кровенить… Это не орудье — орудьишко. Милостью учителя, способленье тебе опалу избыть.
Белозуб судорожно сглотнул. Подался вперёд, пылая неистовой надеждой:
— Приказывай, брат старший… Всё как есть исполню…
— Учитель крепко надеется, что ты впрямь исполнишь как есть, не упустив важного и не надерзив от себя. Думаю, возьмёшь одного из своих, кто может вернуться ложкой в котёл. И Бухарку, для верности.
— Что же нам в стольном Коряжине совершить?
Лихарь помолчал.
— Ты, верно, помнишь хилого гнездарёнка, за неспособность отосланного в мирскую учельню…
— Ознобишку?
— Проныра угодил на глаза третьему наследнику, заехавшему в Невдаху. Теперь его зовут Мартхе, он ходит в шитом кафтане, хвастается серебряным знаком райцы и думает, будто коснулся головой неба. Учителю шлют на него письмо за письмом. Люди разного сана молят придержать выскочку, подогревающего ожесточение царевича против котла.
Он не поминал Белозубу давней вины. Опалённый и так глядел с исступлённым рвением пса, готового разметать постылый ошейник.
— Что совершить над ним, старший брат? Там убить и на торговой площади бросить? Сюда на казнь привезти?
— Учитель не того ради нас холит, чтобы по чужому слову тотчас казнить, — нахмурился стень.
Белозуб замер. Затаился. Милость Лихаря нетрудно спугнуть. Как скажет сейчас: "Вижу, поспешил. Ступай прочь!" И пойдёшь. Уже навсегда. Благо будет, если отвоюешь место в домашней страже какого-нибудь купца.
— Вразуми, брат старший… — выдохнул Белозуб одними губами.
Стень смягчился:
— Все мы, пока молодые, вперёд приказа борзо бежим. Кто к столбу, кто вовсе в опалу. Добро, вразумлю, чтобы ты новой напасти не доискался. Вот орудье: живой ногой бежать в Выскирег…
У Белозуба напряглись шрамы кругом незрячего глаза. Лихарь встал, принялся шагать из угла в угол. Совсем как учитель, только в голом камне дорожка выхаживалась труднее. И бороды Лихарь по-прежнему не носил. Гладил усы.
— В стольном городе у воинского пути немало глаз и ушей, — начал он говорить. Поглядывал на Белозуба, как на больного, чья судьба зыбка, но кажется не совсем безнадёжной. — Люди радеют нам кто за страх, кто за совесть, однако истое доверие надлежит лишь своим. Миряне, сам знаешь, говорят направо, глядят налево. На словах ищут потрудиться для Матери, на деле рвут кусок для себя.
Стень почти никогда не бывал так речист. Белозуб удивился, понял, что его участь решится одним упущенным словом, и замер, мысленно нанизывая всё, что слышал, на знакомые клинки по стенам. Так Ветер когда-то учил запоминать важное.
— Итак, орудье твоё — доподлинно выведать, в какой мере нам несут правду, в какой — изветничают, выпячивая собственную верность. Неужто чернит мальчишку святой ревнитель Владычицы, сын боговдохновенного Краснопева? Неужто клеплет Ваан, советник царей, ходячая книжница, мудрейший из мудрых?
Белозуб слушал, молчал. Единственный глаз рдел, как уголь, наконец-то оживлённый дыханием мехов.
— Наш отец вложил душу в обучение сопляка и в его помещение у ступеней царского трона, — продолжал говорить Лихарь. Тень, отброшенная светильником, дробно стекала по лезвиям кинжалов и ножей, по крутым плечам самострелов. От этого смыслы, незримо нанизанные Белозубом, искажались, множились. — Отец крепко надеется, что преемник шегардайского настоятеля, седобородый мудрец и иные, чьи слова касаются его слуха, — все как есть заблуждаются либо просто лгут, оценивая ничтожного райцу. Если окажется, что истина впрямь такова, как хотелось бы, и Ознобишу, рекомого Мартхе, можно без вреда для котла оставить подле царевича, ты вернёшься и расскажешь об этом. Ты хорошо понял меня?
— Да, старший брат.
Лихарь мельком посмотрел на него. Снова молча заходил туда и сюда, трогая пальцем усы. Ждал, чтобы Белозуб прянул с места, спеша на орудье. Тот ошибки не сделал. Остался сидеть, напряжённо глядя на стеня. Удостоился одобрительного кивка.
— Найдя же, что учителя никто не дерзал обмануть и райца впрямь силится настроить царевича против котла, вези мальчишку сюда. Для отеческого вразумления. — Лихарь остановился так резко, что Белозуб вскинул голову. — Ты ясно понял меня?
— Да… да, старший брат, стень учителя. Я понял тебя.
У Лихаря в вороте грубой тельницы качалась на тонкой цепочке серебряная монета. Он продолжил:
— Не удивляйся, если юнец озлоблен и предаётся давним обидам. Чего доброго, по пути домой он отважится на побег. Будь бдителен. Никчёмный может вспомнить прежние навыки, потянуться к оружию и погибнуть. Конечно, будет жаль, если гибель его не послужит уроком для нынешних молодых, как когда-то казнь его брата. Но что взять с семьи, не умеющей отдать Владычице ни жизнь свою, ни свою смерть…
Развед
"Нарочно выращивали, значит, деревья. Ветви направляли, чтоб шейка гнулась по-лебединому. А брюшко клиньями распирали, чтоб легче гулы вмещало?.."
Светел шёл добрым лесом, уцелевшим на северном склоне гряды, и честно силился обратить мысли к насущному. Получалось не очень. Взгляд знай оставлял искать на снегу повести нечастых следов. Выбирал упрямое дерево, бросившее к небу сильную ветвь от загубленного ствола. "Из таких тесали, наверно. Чтоб звонам сила была и шпенёчки держались…" Почему не вник, пока мог, во все точки и чёрточки на прадедовском Пеньковом щите? У Весела искорку не выпросил подержать? Кусай локти теперь.
За молодым витязем, невесомый на лыжах, крался Хвойка. Во всём лесу только Светел слышал его. Да ещё, может, затаившееся зверьё.
На краю поляны, где ледяными свечами высились матёрые сосны, разведчики остановились. Увидели птах. Три багряных комочка над белыми глыбами обломанных веток. Вот снегири мелькнули опять. Парни переглянулись, согласно кивнули. В лесу были люди.
Купец Замша страсть боялся натёка разбойников. Да кто бы его за ту боязнь осудил! Было дело, не дождался к сроку вестей от побратима Бакуни. А после, уже в Шегардае, нашёл в воровском ряду окровавленный Бакунин суконник. Оттого, снаряжая собственный поезд, пожелал могучей охраны. Нанял разом двух воевод. Удалого Коготка, удатного Сеггара. И никаких посторонков даже слушать не стал, хотя пришёл один Неуступ.
Сеггар и Замша вместе шли за санями.
— Не пойму тебя, друг старинный, — ворчал купец. — Вольно же дикомыта было в братский круг принимать? И в развед, уж прости, иного воина не избрал…
У Сеггара натянулся шрам на щеке. Поддёрнул уголок рта в подобии улыбки:
— Кого в лес посылать, если не дикомыта.
Купец шутку принял, даром что без охоты.
— Веришь, значит, Незамайке этому.
— Ещё как верю.
— А я и рад бы, да пролитая кровь не велит, — мотнул песцовым треухом Замша. — Как Дегтярь пропал, мигом слух полетел про дикомытов разбойных. Скажешь, дым без огня?
Воевода ответил невозмутимо:
— Ещё сплетня была, будто молодой Бакунин зять всей правды дознался и союзных дикомытов привёл за тестя отмщать.
— Первое слово под божницей пирует, — не сдавался купец. — Второе слово в сенях объедки жуёт.
Подошла Ильгра. Послушала, пригорюнилась:
— А я-то парню латные рукавицы, с бою взятые, подарила. Не след бы дуре глядеть, как они, северяне, Летеня на ноги подняли, как Незамайка всех нас из смертной тени тащил… Теперь умна буду, одним кривотолкам веру дам. Спасибо, гость, научил!
— Ну тебя, — отмахнулся Замша. — Двадцать лет знаю всех вас. Не то бы…
— Не то бы что?
— Не то подивился бы, как ты, Ильгра, до сих пор мальчонку не уморила. Крепки, знать, дикомыты.
Витяжница расхохоталась:
— Так не было притчи битвой потешиться. — Повела плечами, мечтательно бросила косу с груди на спину. — Авось в лесу отыщет кого.
— Авось — велико слово, — кивнул Гуляй.
— Хоть гнёзда мышиные из шеломов повытряхнем, — прищурился Крагуяр.
— На свин голос будь сказано! — встревожился Замша. — На сухой лес!
Снегири, залетевшие прямо с дружинного знамени калашников, не обманули. Чужие люди засели на крутом взлобке, обращённом к востоку. Двое поглядывали из хорошей норы, выкопанной в снегу. Трапезничали, ожидая, не явит ли чего сероватая морозная дымка. Храбрые птахи подлетали за крошками, оставленными в подношение Вольному. "Скрылись от дикомыта в лесу!.."
— Хлеб да соль, люди дорожные, — сказал Светел.
Они так и вскинулись, роняя только начатую перехватку. Оба крепкие, молодые, рыжак да беляк. С виду не робкие и, конечно, оружные. Луки в налучах, топоры… По чью душу наточенные? Поди знай. "Коли так, и вы глядите, не жалко!" В нарочно раскрытом вороте кожуха обросла инеем кольчуга. На руках — железные наследницы былых растрёпанных дельниц. Те самые, со злыми выступами по костяшкам. Светел сдвинул тёплую харю, как подобает при знакомстве, лицо в шелушащихся покусах мороза искрилось радостным предвкушением. "Ну? Есть дурные на нас?"
Разведчики стояли выше по склону. Так себе преимущество, но скажи это взятым врасплох, с набитыми ртами. Дурных не нашлось.
— И вам на ласковом слове, добрые люди… — проглотил откушенное рыжак. — Вы, милостивцы, чьих будете, коли не в досаду спросить?
Светел ответил с уже привычной гордостью:
— Тому имя в досаду, кто от людей отвергается, а мы свою честь над облаками вздымаем. Слыхал, странничек, про Царскую дружину, про Сеггара Неуступа?
Сказал, и самому полюбилось, как прозвучало.
— Здесь-то Царской что делать… в заглушье лесном, — только и нашёлся рыжак. Из двоих засадников он был явно умней, а потому опасней.
Светел переступил с ноги на ногу, дружески заулыбался:
— Не трудно сказать. Довели нам: гостиная дорожка спокойной быть перестала. Торговые люди товары забоялись возить. Молва идёт, какие-то телепеничи ввадились поезда разбивать, с кистенёчками да с дубьём возле поворотов посиживать… Не замечали таких?
Беловолосый открыл рот. Рыжак поддал ему локтем. Ответил сам:
— Не… мы люди смирные, идём себе, чужого дела не любопытствуем…
— Жаль! — огорчился Светел. — Ну, если вдруг встретите, уж передайте: в ином месте пусть поживляются. Не у нас на пути.
Хвойка вдруг подал голос:
— А то с нами пойдёмте. Обороним, проводим безбедно… Мало ли что.
Светел покосился через плечо, но придержал напрягай, видя, как смутились засадники.
— Не, не… благодарствуй, милостивец, мы сами… нам тут недалече…
— Ну как знаете, — важно кивнул Светел. — Дорожка вам скатертью, люди странные, до самого дома.
— И вам, добрые молодцы, беды не знать, горя не видеть.
По мнению Светела, поджарые, жилистые парнюги, оседлавшие глядное место, могли быть только телепеничами, высланными на развед. Волчьи хищные взгляды, уклончивые ответы. Явный обычай при звуке незнакомого голоса бросать руку к оружию. Какие ещё улики потребны!
Гуляй ему не поверил.
— А симураны из-под облака не спускались?
— Нет, дяденька.
— Во дела чудовые! С первого разведа хоть соврать, но ве́сти доставить!
— Ты лук снаряди, — сказал Сеггар.
Приказ свят. Однако и поворчать — дело святое.
— Зря спину трудить, добрый лук попусту нагибая…
— Дай помогу, дяденька? — с готовностью предложил Светел.
Гуляй подхватил налучь:
— Я те дам!..
Воины засмеялись, обрушивая на себя текучее кольчатое железо. Они-то не были вчерашними отроками, дорвавшимися до воинской справы. Крагуяр насадил на ратовище тяжёлую совню. Хвойка благоговейно держал в ладонях шлем воеводы.
— А мне, что ли, помоги, Незамаюшка, — промурлыкала Ильгра.
Кольчужка у девушки была слёзы. Тонкая, лёгкая. Какой удар сдержит?.. Светел встал на колени, застегнул ей поверх штанин ремешки двух кулачных топориков. Витяжница вдруг показалась маленькой, хрупкой. Когда Прежние шли за Светынь, их девки и вдовы дрались бок о бок с мужами. Светел пел про это сколько себя помнил, но даже мысленно не примерял доспех на Ишутку, на Поладу, на маму…. "Начнётся бой, от Ильгры не отступлю. Ограждать буду. Собой заслоню!.."
Это не с вагашатами ледышками перекидываться. Не Зарника поленом в лоб привечать. Тут железными копьями пороть набегут. Каково оно, оружием кровь пролить?
Это, наверно, как целомудрие. Девство, коего Светел уже не подарит невесте в опочивальном покое. Один раз причастился — к себе вчерашнему не отшагнёшь.
В снежной норе, перекрытой пластами крепкого черепа, было тесно и мозгло. Зато меховая харя не норовила примёрзнуть к лицу. Сиди, разговаривай вволю. Хоть кричи, не боясь обжечь морозом нутро.
— Точно дружина? Не простая стража купеческая?
— Точно. Я повадку не спутаю.
— И что они сеггаровичи, тоже по повадке узнал? — злился Марнава. — Клич кликнули? Со знаменем подошли?
— Сказались они. Витязь с отрочёнком…
Лутошка сидел красный от незаслуженной руганицы. Бежал остеречь, вышел виновен. Не те вести доставил!
Подглаварь люто досадовал. Отказывался бессчастье признать.
— То у тебя Неуступ морозом погиб, то из мёртвых восстал…
— Я что в людях подбираю, то доношу, — дерзко отпирался Лутошка. — И ныне сказываю, что глаза видели. Не веришь, другого на развед посылай. Батюшка Телепеня меня небось слушает!
Марнаве едва сиделось на месте, но тесная нора не шатёр, поди разгуляйся.
— О второй дружине был разговор?
Лутошка помолчал, буркнул без почтения:
— Не было.
Марнава отвёл взгляд. "Прибью выскочку. Когда-нибудь… чтоб не видели…"
— Витязя, с кем говорил, описать можешь?
— Ну… большой. Кольчуга под кожухом. Волосы жарые, в две косы.
— Дикомыт, что ли?
— Да вроде.
— А по говору?
— Дикомыт, дядя Марнава.
— Что несёшь? Откуда правобережник у Неуступа?
— Я те знаю? — вконец озлился Лутошка. — Сам поди расспроси!
Марнава скрипнул зубами. Сдержался.
— Так знамя видел ли?
— Нет.
— Слова́ ветер носит, — приговорил подглаварь. — Кто ни попадя сеггаровичами скажется, а мы из одного страха прочь отступай? Так, что ли?
Лутошка тоже налился дурной кровью. "Сам Неуступа до смерти трусишь, а на мою голову валишь?!" Однако смолчал. Шайка неистребима, пока стоит заодно. Раздор — всем смерть. Обиженным и обидящим без разбора.
— Нам батюшка велел поезд пощупать? — продолжал Марнава. — Вот и пощупаем. Без добычи назад бежать не лицо… пустого имени напугавшись!
"Болтай ещё, будто Телепеня обмяк. У него думы, каких ты до веку не обретёшь. За море уйти, наземь сесть, венцом возвеличиться! А тебе лишь бы рыбку съесть да костями не подавиться…"
…Долго перемалывать неподъёмные мысли дорога Светелу не позволила. К полудню и утренний развед, и осязаемая близость боя завлеклись пеплом. Зато стала обретать вес железная рубашка. Светел даже ремень подтянул, снимая часть тяжести с плеч. Старшие витязи подсаживались на сани. Светел хорохорился, не давал себе роздыха. Стомили дикомыта на лыжах! Под сумерки поезд выбрался из леса, двинулся косогором через длинный склон, вылизанный пожаром.
Здесь возчики слезли с насиженных козел, стали шептать фыркающим оботурам тайные слова в заиндевелые уши. Прихотью метели склон от гребня до подножья украсился рябью толстых, рыхлых валов. Потревожишь — свергнешься в неудержимой лавине, добро, если выкопают живого. Могучие коренники, лучше всех знавшие, куда надёжно ступать, бережно выбирали дорогу. Полозновица, прежде единая, разошлась веером, каждый новый след выше старого. Сани плавно возносились и пропадали, словно лодки в волнах.
Всё шло хорошо. К середине косогора Замша перестал через слово поминать Бакуню и обвал, подстроенный в Кижах. Среди возчиков начался разговор об оттепельной поляне поблизости. Приободрились и оботуры. Скоро водопой, заросли сочного пупыша…
Лишь сеггаровичи знай поглядывали на гребень. Не убирали рук от оружия.
Тут неожиданно всполошились обозные псы. Светел, шагавший с головными санями, услышал крик. Заметил впереди человека.
Без шапки, в распахнутой шубе, весь растерзанный, незнакомец махал руками, силился бежать целиной навстречу поезду. Вязнул, падал, невнятно кричал, указывая назад. Пытался тащить за собой санки.
— Не покиньте, люди прохожие!.. Лиходеи товарища подстрелили, кровью исходит… погибель без вас…
Не было такой веры на Коновом Вене, чтобы гибнущих покидать! Светел воткнул за ремень латные рукавицы вместе с меховыми, живо припустил на подмогу.
— Стой! — рявкнул сзади Сеггар.
К кому обращался? Поезд на всякий случай останавливал?.. Уже было видно: в саночках ворочался, хотел привстать раненый.
— Куда ранили?.. — хрипло, торопливо спросил Светел растерзанного. Самое скверное, если вгорячах да с перепугу беглецы выдрали из тела стрелу. Он успел заметить взгляд мужика, вдруг ставший хищным, пристальным…
…И кувырком полетел в снежный обрух, ловко сбитый посреди шага. Барахтаясь, с головой канул в зернистую толщу. Рыхлый снег ослепил, забил рот, проник в рукава.
Вдруг подался весь целиком…
Потёк, закружил, отнимая чувство верха и низа…
Пока весь поезд пялил глаза, у гребня зашевелились сугробы. Сверху вниз ринулись молчаливые тени в просторных отбеленных балахонах. Пролетели первые стрелы, пущенные на бегу. Кореннику головных саней достались две враз. Бык рванулся и рухнул, взрыв головой снег. В людей покамест не метили. Главное, смутить поезд! Дать хорошей напужки! А там — дело изведанное. "Отдадите волей — возьмём охотой, не отдадите волей — возьмём неволей!.. И кто тут сеггаровичами рядился?"
"А вот кто!"
Страшный лук Гуляя первым вымолвил ответное слово. Коротко прогудел срезень, брошенный тетивой. Снял куколь и шапку, нежным дуновением расчесал Марнаве волосы надо лбом. На два бы пальца пониже, и всё. Ни зрака, ни зыка, лишь белые звёзды, гаснущие во тьме.
— Харр-га! — прокатилось навстречу.
Марнава шарахнулся, канул к самому снегу… поверил наконец в Лутошкину правду. Между набегающей шайкой и санным поездом выросла цепочка людей. Все оружные. В кольчугах под распахнутыми плащами. И сам Неуступ. Точно такой, каким четырнадцать лет снился Марнаве. Без щита, с жутким косарём, уложенным на плечо. Шлем, не шлем! Вобьёт голову в рёбра и всё вместе в землю по пояс!
— Харр-га!
На раздумья оставалось мгновение. Телом чувствуя чужую волю и пальцы на тетиве, подглаварь свистнул что было мочи: "Втёку разбродом!"
Стая, готовая обрушиться на беззащитный обоз, прянула врассыпную. Марнава пригнулся как мог, отворачивая летящие со склона ирты. Рыхлый снег взвился завесой. Быть может, спасительной. Марнава не чуя ног пронёсся мимо задних саней. Ушёл вниз… Страшный взгляд из-за тетивы как будто рассеялся, отпустил.
Не всем было дело до того, что творилось дальше по склону. Потревоженный вал ещё струился где прахом, где глыбами, но плавный ток был нарушен супротивным движением. Снизу вверх рвался как будто огненный ком. Белый поток его сметал, сбрасывал… и не мог остановить насовсем. Похороненный пламень возникал всякий раз выше прежнего. Рывками, прыжками, глазу не уследить!
Так когда-то взмывали из водопадов таймени. Вверх, вверх, плывя в отвесно падающей струе!
То-то не повезло двоим на тропе. Прикидывались горемыками, горя и доискались. Оседлав снежный вал, оба вместе с санками бросились вниз. Только умчались недалеко. Через полсотни саженей налетели на витязя, восставшего из белой трясины.
Хоть верь глазам, хоть не верь! Парень плыл, бежал, летел им навстречу. Без шапки, без рукавиц, морозная пыль в волосах разлеталась вихрями жара. Телепеничи дружно заорали от страха. Враз метнули копья.
Витязь уклонился — так легко, что обоим захотелось проснуться. Одна рогатина потерялась в снегу. Вторую Светел перехватил. Побрезговал забрать для боя, сломал. В щепы раскрошил древко.
Насел на тех двоих с кулаками.
Кажется, лиходеи силились отбиваться, бежать… Это не имело значения. Светел был властен творить всё, что желал. Хоть совсем погасить два испуганно мечущихся огонька! Не битьём! — простым понуждением, сполохом внутренней мощи!
Той мощи, что вывела его из-под звёзд погибшего мира.
Той, что истекала щедро и радостно, спасая других.
Светел только теперь понял: его пламя могло ещё и казнить.
И замер в ужасе. Отшатнулся, покинув избитые жертвы.
Расслышал наконец приказ воеводы:
— Отрыщь, пасока!
Сеггар весомо уминал коваными лапками снег. Уже не чаявшие спастись телепеничи ощутили призрачную надежду. Зашевелились, на карачках поползли прочь. Сеггар дал пинка одному и другому. Они покатились, барахтаясь, родив маленькую лавину, поняли, что погони не будет, поднялись, увязая выше колен. Вновь стронули вал и пропали в нём. Сеггар повернулся к своему витязю.
Он был меньше ростом на полголовы, но умудрился нависнуть.
— Кому сказано было — стой?
Светел вхолостую открыл рот… Не поезду Сеггар остановиться приказывал. Ему, дурню стоеросовому. А он не уважил. Оплошал подчиниться. Вновь простёрлась перед глазами одинокая и срамная дорожка домой. "Ну нет уж. Один дальше по…" Диво, он успел заметить удар. Даже понял, что смог бы оборониться. Только кто же обороняется от родительской оплеухи?
И Светел вновь полетел вверх ногами. Изведанным путём в тот же обрух. Сеггар шёл следом, ледяной голый череп взвизгивал под шипами.
— Рукавицы где, окаянник?
Светел пополз, как ползали поверженные разбойники. Стал просеивать, горстями перекапывать снег. Вот она, цена давней мечте измять злыми костяшками Лихарево скоблёное рыло! Пальцы вроде нашарили знакомое, уже вмёрзшее, плотно забитое снегом железо… рукавица тут же выскочила, вновь затерялась. Сеггар гнал неслуха по кругу пинками. Лапкам помогали ножны длинного косаря. Вбивали, как люди говорят, в задние ворота ума.
Витязи и обозники наблюдали сверху. Никто не встревал, только Хвойка всё ронял с головы куколь. Если Сеггар так поступал с витязем, посвящённым за подвиг, чего отроку оплошному ждать?
— Приметил, как мальчонка наверх скакнул? — негромко спросила Ильгра.
Гуляй молча кивнул.
— С двоими оружными… — сказал молодой Крагуяр.
— И не убил, — ещё тише проговорила Ильгра. Глаз у витяжницы был намётанный. Ни одного движения не упустил. — Каков-то наш Незамайка поднимется, войдя в полное мужество?
…Светел крепко сцапал чудом найденные железные рукавицы. Увернулся от очередного пинка. Выбрел, сникший, пришибленный, за воеводой наверх.
— Почто мечи в ход не пустил? — спросила весёлая Ильгра.
— Забыл, — хихикнул Хвойка. Ему тут же досталось разом от Гуляя и Крагуяра. Светел покраснел ещё стыдливей, спрятал глаза.
Гуляй, помедлив, сказал:
— Ты, малый… иди-ка тетиву с моего лука сними.
Светел бросился бегом. Принял на спину тяжёлую кибить, ногой зацепил один рог, схватил другой за плечом. Согнул, как тростинку. Снял петельку.
— Не спущу вражишкам!.. — повторял сквозь зубы Марнава. — Не спущу!..
Его слушали в молчаливом согласии. Хотя какая вроде месть. Тут бы ночь пережить. Это победителям праздновать в оттепельной благодати. Жарить мясо убитого быка. Звать Богов на славный жертвенный пир. Побеждённым — ночевать на ногах. Марнава даже не вернулся к стоянке, под тесный ледяной кров. Так и гнал в восточную сторону.
Лутошка молча бежал за подглаварём, тропил, когда высылали, сваливался назад. Знал: не страх Марнаву настёгивал. Нету в дружине лишних людей, чтоб по всему Левобережью кого попало преследовать. В быстром беге шайка избывала горечь и срам. Царская ведь с ними даже не билась. Прутиком отстегала, как докучливых псов! И всё оттого, что Марнава собственному хотению поверил, не следопыту!
После такого хуже нет, чем сиднем сидеть. Не минуешь ругани, ссоры… хорошо, если просто в кулаки, без ножей. Так учил премудрый государь Ветер. Своих учил, но и Лутошке кое-что перепало.
Когда подглаварю надоело метать угрозы, рыжак спросил ровно, деловито:
— Как думаешь поверстаться, дядя Марнава?
Марнава глянул через плечо. Умерил ход.
— Так, как давно следовало, да на узкой тропке не сталкивались. Есть у Сеггара недруг…
— Который?
— Его подвоевода былой. Лишень-Раз.
— О, — сказал Лутошка и смолк. Хуже брата нет супостата! Это кабальной на своей шкуре постиг.
Марнава остановился совсем. Сдвинул меховую рожу с лица. Разбойники собрались в кружок, начали спорить.
— Если вражда у них, почему до сего времени не схлестнулись?
— Потому что Ялмаку всего первей выгода. А дружина его хоть и речётся Железной, Неуступа он одного на белом свете боится.
— Зачем же теперь пойдёт на него?
— Затем, что мы одним плечом с ним навалимся.
— Да ну. Голову без корысти озакладует?
— Просто чтоб Неуступа избыть?..
— Будет ему корысть. Гудила, помните, сказывал? Царским в Коряжине показываться нынче не велено…
— И что?
— Мыслю, Неуступ своего купца проведёт на юг до Кияна. Там новый поезд в опасение примет. Кощеев наймётся до Светыни хранить… Тут и переймём сообща.
— Чего ради? Нищеброды они! Половина опять под иго пойдёт!
Марнава не отступал:
— А забыли, как мы Зорка вагашинского стерегли? Знатого богатея?
— Только мёрзли впустую.
— Кто сказал, что ныне в путь тронется?
— Хобот баял.
— Ну… ежели Хобот…
Марнава взял Лутошку за плечо, крепко стиснул.
— Коли по замыслу сбудется — изволением Хозяина Повольного стяжаем напоследок великий достаток и великую честь. Беги, следопыт, догонишь Телепеню, он, поди, неспешно идёт. Ему скажешь: вернёмся с добычей. Нас у Кияна после найдёшь.
"Не мог сразу послать! Это сколько вёрст ворочаться…" Вслух Лутошка мрачно пообещал:
— Найду, коли батюшка ватаг голову не оторвёт.
— На тебя не осердится. Ты у него ещё с дегтярного похода любимец.
— А замахнётся, матушка боярыня в обиду не даст, — поддакнул Онтыка.
"Ну да. Надеешься, авось пришибёт. Под гнев подводишь за то, что я прав вышел…"
— Ты меня поглядывай, дядя Марнава. Вборзе прибегу. Не хочу битву великую пропустить.
"Уж придумаю, как с батюшкой Телепеней остаться. От обид твоих подале!"
В том, что живот гадко стынул при мысли о новой встрече с Царской дружиной, Лутошка не хотел сознаваться даже себе. Ялмаковичей он пока в глаза не видал. Сеггаровичей — лучше бы и вовсе не видеть. Он в своё время на тайное воинство насмотрелся. Умел различить, где пустая угроза, где — смерть неминучая.
Беляк Онтыка оглядывался ещё долго после того, как Лутошки не стало видно в лесу. Слушать предчувствия он не умел. Без рыжака было пусто и одиноко, вот и всё.
Спичакова палатка
Тем утром, привычно направившись в книжницу, Ознобиша ещё не успел покинуть дворцовые подземелья, когда впереди послышались голоса. Долетел размеренный стук, сопровождавший приближение шествия. Это лязгал, высекая искры, наконечник посоха Фирина Гриха. Выглянув из-за угла, Ознобиша увидел и самого царедворца. Великий жезленик выступал сущим пырином, от парчового кафтана чуть пуговки на груди не летели. Позади старика угадывались ещё тени. Когда они шагнули в пятно света от жирника на стене, Ознобиша узнал Мадана. За племянником Фирина с шапками в руках шли два незнакомца. Молодые, в одинаковой походной одежде и сами похожие, только русоголовый был по-мужски плечист, крепок в кости, беленький — тонок, изящен. Оба шли с деревянными лицами, прятали робость, сдобренную нетерпением.
Сзади всех, пригибаясь под низкими сводами, двигался великан Сибир.
Юный Грих всё сбивал торжественную поступь, оборачивался к приезжим. Фирин грозно косился, но обряд был важней, да и не при чужих племянника щунять.
Ознобишины мысли успели умчаться далеко вперёд, в книжницу с её тенями и дразнящими тайнами. К связке нераспечатанных писем, найденной накануне.
Что ему эти люди, идущие к двери Ойдриговичей? Про них стража есть. Он вежливо отступил, чтобы даже тень его не перерубила путь шествию, и продолжил думать о более важном.
Мадан улучил наконец мгновение, подал голос:
— Так будет же, душа, у тебя время, праздное от забот?
Ладонь молодого вельможи легла было на рукав потёртого кожушка, но ласки не получилось. Неуловимое плечико уплыло из-под ищущих пальцев, голос прозвенел колокольцем:
— Моё время, добрый господин, надлежит государыне. Сей же час о похотеньях твоего степенства ей расскажу. Может, поволит нам с тобой сделаться…
"Ай обморок-девка! — восхитился наторевший в словесных изысках Ознобиша. — Любовный посул начинила угрозой шею свернуть! — Моргнул, понял. — Да это ж заменки. Нерыжень с Косохлёстом…"
Фирин всё-таки не стерпел, остановился. Грянул жезлом в пол так, что брызнули искры.
— Какое тебе степенство, на́долба! Не выучишься преподобство от именитости отличать, живо службу покинешь!
— Воля твоя, государь великий обрядчик, — потупилась разумная девка.
Косохлёст промолчал. В двух шагах от двери любимого господина ничто больше не имело значения. Даже обида сестры.
Маленькое шествие миновало влипшего в стену Ознобишу, двинулось дальше. Тени книжницы бежали прочь, жгуче захотелось вернуться в покои, увидеть встречу назва́ных братьев и сестёр. А пуще — нескончаемо любоваться красавицей Нерыженью. Ждать, чтобы вновь говорила, неожиданно умная, скорая на язык. Бояться, кабы не обратила ревнивое язво на него, новика при царятах.
Ознобиша даже шагнул следом… одёрнул себя. Представил, как Эрелис будет расспрашивать Мадана о путешествии, учтиво благодарить Фирина. Потихоньку выставит обоих… и тогда-то в покоях воскреснут прежние времена. Обнимутся четверо молодых, всплакнёт бабка Орепея, как обычно, засуетится дядька Серьга… Ознобиша почувствовал себя лишним. Покачал головой, продолжил путь в книжницу. Там обитали его ровни, его истинные друзья. Дремали на полках, томились по сундукам и корзинам. Ждали, чтобы он взял их в руки, пробудил для беседы.
Те письма…
Вот только мысли очень трудно возвращались в привычное русло. Ознобиша слышал от царевны: её названая сестра была хороша. Но чтобы настолько…
Что́ твоя сила, кулачный боец честной,
Если ты за бессильных не встал стеной?
Пальцы Сойки скакали по глиняным дырочкам, упоённо выводя голосницу. Каким образом она просочилась с царского выхода на исад? Поди знай. Вероятно, по свойству песен и стихов путешествовать из уст в уста, с перстов на персты. Ознобиша неволей остановился послушать. Сразу стали подбегать мезоньки. Когда появился Кобчик, он задержал его подле себя.
— Помнишь, я рассказывал про котёл?
— Ну…
— Иные потомки царей полагают: недостойно праведных вменять котлярам всю заботу об отроках, не ведающих родства. Мало чести в том, чтобы пасынки Выскирега зябли у чужого порога, кормясь подаянием и крадьбой, пока в Левобережье дерутся за право отдать сына в котёл… Ты же знаешь Спичакову палатку на Затыльной гряде?
— Все знают…
— Приходи туда нынче вечером, когда стража будет копья передавать. Сойку приводи, иных, кого держишься. Понял меня?
— Понял…
Ознобиша вздохнул, разжал пальцы.
— Придёшь?
Лакомство исчезло в загрубелой лапке. Взъерошенный воробей прянул в сторону, мигом скрылся из виду. Ознобиша загрустил, нутром чувствуя: если у него и выйдет что с "котелком", радоваться перепадёт не сегодня. Вспомнилась гибель Дрозда… накрывающее безволье… злая насмешка Лихаря, неминучая смерть…
Руки братейки, стиснувшие вероломный канат.
Последнее это дело — загодя поражение признавать! Как они со Скварой потом бегали вверх и вниз по стене! Летали, не лазили! "У кого сразу всё получалось? Не сегодня ребят соберу, значит, через седмицу. Начало положил, не отстану. Всего достигну!"
Вздёрнул подбородок, упорно не обраставший желанным юношеским пушком. Зашагал вперёд по исаду.
Удалое предчувствие одоления и побед ещё держалось, когда Ознобиша разводил сомкнутые клювы жаркочетов…
На "Умилке Владычицы" лежала новая грамотка. Накрест повязанная красной нитью. Наверняка прошедшая множество рук; небось были среди них и знакомые. Её появление можно было предвидеть, но… не так же скоро…
Тяжёлая крышка норовила выпасть из рук. Шею сдавил незримый ошейник, ладони противно вспотели, взялись дрожать. Ознобиша зачем-то начал вытирать их о штаны… и вдруг успокоился. Если подумать, что за страхи могли таиться в маленькой грамотке? Угрозы неслушнику? Угрозы в Чёрной Пятери считали уделом глупцов и бессильных. Решил наказать, говорил Ветер, возьми накажи. Кулак издали показывать — только предупреждать. Ознобиша прислонил крышку к стене, взял письмо. Оно не ожило в руке и не укусило его.
Отрада учителя, гордость воинского пути!
Храброе безразличие было кажущимся. Строчки разъехались во все стороны. Ознобиша трудно перевёл дух, дождался, чтобы сердце опустилось из горла, продолжил читать.
Отрада учителя, гордость воинского пути! Ты домогаешь испытание за испытанием, не мешкая с исполнением явных приказов и умело распознавая неявные. Мы оценили бы твою верность и выучку, получив известие о добром румянце великого господина. Однако ты ещё более возвеселил нас, соблюдя клятву райцы и воздержавшись от тайнодействий. Трудись на благо праведных, ученик, только другой раз помни: мы трудимся вместе с тобой.
Ознобиша сидел на скамеечке, часто сглатывая, тупо глядя в пространство. Так, наверное, смотрит узник, помилованный на Звёздном мосту. Весь мир в серой мгле, существует лишь западня, разверстая впереди — и внезапно захлопнутая. Ознобиша еле вспомнил, зачем пришёл к сундуку. Ради писем давно сгинувшего сановника, писем, без сомнения достойных пылиться рядом с холостыми книжищами Ваана? Тело неистово требовало движения. Подъёмов и спусков крутыми переходами Выскирега. Сейчас же без отдыха взмыть к прежним царским покоям, ведя за собой разумницу Нерыжень. Показать знамёна дружин, вьющиеся на Ожерелье. Свергнуться оттуда в глубочайшие подземелья, где стены точат солёную влагу и можно услышать, как ворочается беспокойный Киян…
Ознобиша разогнул ноги, прошёлся несколько раз кругом скрыни. Уже взялся за крышку… всё-таки сел. Убоялся вновь нарваться на Ваана с его поучениями. Вот любитель посулов, уверенный, будто грозит изящно и тонко! Ознобиша даже улыбнулся. Отложил письмо Ветра, пустую змеиную шкурку. Вытащил пачку тугих, плотно перевязанных свитков. Развязал шёлковые шнурки. Осторожно разогнул хрупкий лист.
Итак, младший брат мой, тебе следует знать: я нимало не уронил родовой чести. Надеюсь, миролюбец, ты ещё не забыл, что мои и твои предки ходили со славным Ойдригом отвоёвывать Левобережье, а в позднейшие времена тяготили свой щит цепью, в знак лютого срама от воинской неудачи. Что до меня, оставь сомневаться: я помню. Избегаю гадать, какого рода советы давал бы ты государю, будь ты, а не я призван во имя старинного долга слушать и говорить в чертогах Высшего Круга, под взорами пращуров и Богов, хранящих победоносную Андархайну. Я знаю, ты склонен считать шегардайца толковым правителем, радеющим о спокойствии в наших северных землях. Что тут скажешь! Ты младший из нас двоих, с тебя спрос невелик. Я же, когда приходится выбирать между спокойствием и честью, не колеблясь выбираю последнюю…
Послание живо напомнило Ознобише давнее письмо Лигуя Гольца. Правда, там пресмыкалось низкопоклонство, здесь пыжилась спесь, но, по сути, в чём разница? Оба пишущих безудержно хвалили себя… и выбалтывали гораздо больше, чем намеревались. Ознобиша придвинул светильничек. С пробудившимся любопытством дочитал письмо до конца.
Слава предков, оставшихся в безымянных могилах возле Светыни, должна быть возвращена и умножена, а злобное племя — истреблено, отброшено в непроходимые топи, откуда оно до скончания века не выйдет тревожить народ, любимый Богами. Большего, милый брат, я тебе не открою, ибо сказанное в чертоге советов не может быть разглашаемо. Знай лишь явное: в ушах государя крепнут голоса древней чести, взывающие к отмщению. Нас, приверженцев старины, согревает надежда: Шегардай ждут благотворные перемены, способные возвысить имя державы. Молюсь, чтобы ты не стал чужд Андархайне, вспомнившей Ойдрига.
К последним строкам Ознобиша уже не помнил ужаса и остолбухи от похвалы Ветра. Добравшись до подписи — забыл даже встречу с красавицей Нерыженью. Обыденный мир заслонила находка, быть может, та самая, ради которой он месяцами протирал здесь штаны, мытарил хранителей, возмущал желчь могущественного Ваана. Загляни тот прямо сейчас, то-то разразился бы обличениями, найдя молодого райцу в видимой праздности! Ознобиша мельком подумал о нём, отвернулся, забыл.
Он сидел без движения, задрав голову, вперив далёкий взгляд в потолок. Губы то сжимались напряжённой чертой, то растягивались в улыбке. Знать бы старцу, какие жернова проворачивались за бездельной улыбкой! Отсветы на камне преломлялись дюжиной перьев, снующих по множеству страниц. Ознобиша вычёркивал, вписывал, высекал суть. Грамотка старшего Трайгтрена явилась каплей кислого сока, воскрешающей утраченный цвет. Крупицы и крошки сплавлялись в чёткие образы. Заметки, лишённые вменяемой связи, оказывались гранями целого. Выстраивались слоями, сплачивались в начертание…
Теперь Ознобиша поистине готов был встать перед Эрелисом: "Я доподлинно знаю, что́ выплело судьбу твоего отца и твою, государь. Всё началось в стародавние времена…"
Жирник замерцал, тени по углам хоромины стали гуще. Ознобиша прислушался к внутреннему чувству, отмечавшему время. Кажется, пора было запирать сундук, живой ногой поспешать в Спичакову палатку. Странно! По сравнению с нынешним прозрением даже мечта урядить сиротский котелок была уже пуста и скучна. Ознобиша неохотно встал. Вдел два железных клюва в скобу, поднял догорающий светоч. До Спичаковой палатки путь был неблизкий. Успеется ещё многому в мысленном начертании местечко найти…
Прежнее жильё рыбацкого ватажка встретило Ознобишу тишиной и безлюдьем.
— Эй! — для порядка окликнул молодой райца.
— Эй!.. — долетел па́зык, гулкий в пустом каменном ходе. "Забоялись. Меня забоялись. А сам я Ветра с его уроками не так трепещу?" Стало даже смешно.
Маленькое окно некогда украшали нарядные ставни. Когда их распахивали, в щели между жилыми утёсами, в обрамлении цветущих ветвей открывался кусочек Кияна. То играющий под солнцем, как бесценный камень верил, то чёрно-свинцовый от грозовой непогоды… Ознобиша посмотрел в сумрачное, вечереющее выскирегское небо. Моря и неба в их истинном облике он никогда не видел. Воображал по рассказам. По книгам.
Спичак небось выходил за Зелёное Ожерелье, кланялся Морскому Хозяину. Вынимал из пучины медных окуней, жирных камбал, нежных мякишей в завитых раковинах…
А возвращаясь с промысла, знал, куда смотреть, чтобы различить вдали огонёк. Ознобиша поставил жирник на подоконье. Задумался, кто мог увидеть его снаружи. Сколько лет назад безвозвратно погасло это окно?
С ледяных капельников текла сырость. В вечной тени камень зарастал слизью. Слизь твердела, накапливалась слоями… Окошко понемногу утрачивало резкость стрельчатой выводки, заплывало, превращаясь в простую дыру. Сквозь такую ничего хорошего не разглядишь. Слякоть, мокрые сумерки. Чахнущий, угасающий город.
— Молодому государю новую столицу огоивать, — вслух пробормотал Ознобиша. — Восставлять батюшкин престол. Намеренья отцовские продолжать…
В чистых снегах морозного Левобережья. В живом деревянном дворце поверх мрачного Ойдригова подклета. С лучшими горожанами, помнящими Эдарга и Эсинику.
"А мезоньки придут. Успеется. В Шегардай ехать не завтра. Кобчик испугался, на весь народец страху нагнал? А я Сойку позову. С вожаком перемолвлюсь. Ведига, рождаясь, у повитухи колечко с пальца украл, но умом не обижен. Смекнёт выгоду. А не смекнёт — в самую закуту к ним спущусь. Всё испробую! Выйдет, не выйдет, не отступать стать! С ними наторюсь, тем легче шегардайских камышничков ради Эрелиса приручу…"
— Эй! — кликнул он снова, просто чтоб подушка под головой не вертелась. — Кобчик! Сойко!
Пазык откликнулся глухо, неохотно.
Ознобиша снял светильник с окна. В другой день недоверие мезонек изрядно опечалило бы его, но не сегодня. Мысли уже возвращались к важнейшему. Он не будет спешить. Грешно комкать слово, венчающее месяцы прилежаний. Пусть брат и сестра отойдут от встречи с заменками. Тогда он объявит царевичу: готов, мол, поклониться плодами вручённого дела. Быть может, Эрелис захочет позвать Невлина, чтобы письмо, опоздавшее на четырнадцать лет, наконец попало в должные руки. Велит сказывать.
И Ознобиша заговорит.
И ни мелочи не упустит в дееписании праведного Эдарга.
И дивная Нерыжень будет слушать его.
И тоже увидит, что райца Эрелиса не впустую носит свой сан…
В длинном прогоне, где некогда с визгом носились малые спичаковичи, царила вещественно-плотная тьма. Ощутив мимолётное прикосновение к шее, Ознобиша успел удивиться. Даже вспомнил мезонек. Вернулись, вздумали шутки шутить? Тут перестало хватать воздуху и твердь запрокинулась, уходя из-под ног, а свет жирника унёсся на вёрсты, канул за окоём. Испугаться Ознобиша уже не успел.
Зря Харавониха порицала узенькое ложе Эльбиз! Двум сёстрам, двум ненаглядным подругам было как раз.
— Ох, Крыло… Значит, дядя Летень…
— Отвоевался Летень Мировщик. Так и осел в деревне у дикомытов. Дядя Сеггар из благодарности там отрока взял.
— Толкового хоть? Довелось уже испытать?
— Мы, пока были, испытывали, а там как знать.
Две девушки грелись в обнимку, как некогда на дружинных ночёвках. Жизнь снова была полна, радостна и надёжна.
— А у нас тоже новик есть, — похвасталась царевна.
— Это который?
— Да райца братнин. Ты его небось видела, только перед вами ушёл.
На полице потрескивал выскирегский светильник: жирная вяленая рыбёшка, от головы до хвоста продёрнутая фитильком.
— Мелькнул вроде парнишечка, — помедлив, припомнила витяжница. — Невзрачный такой.
Эльбиз рассмеялась.
— Ты к статным воинам привыкла, сестрёнка. Доблесть Мартхе — разум светлый, речи правдивые, сердце зоркое.
Нерыжень вдруг хихикнула.
— Что за словеса отрадные! Ты, свет мой, уж не влюбилась ли?
Негодующий писк царевны Эльбиз. Шуточная возня на тесной лавке. Девичий смех.
Волоконце надежды
Ознобиша помалу всплывал из блаженного забытья. Он лежал на домашних полатях, в меховом тепле, под боком у старшего брата. Полати легонько поскрипывали, колебались: это мама спускалась готовить всей семье завтрак. Отик, наверно, давно был во дворе. Значит, и Ознобише пора вставать. Таскать воду и дрова, щепать лучину для светцов… Его никогда не каяли лежебокой, но стоило мысленно ощутить под босыми пятками пол, стылый даже сквозь толстые половики, — и тело само съёжилось под одеялом, ловя ускользающий сон.
Полати дрогнули резче. Это вскочил Ивень. Сильный, совсем уже взрослый, не боящийся ни холода, ни трудов…
Вместо братниного тепла сразу повеяло сквозняком. Ознобиша хотел подтянуть одеяло, рука не послушалась. Отлежал? В рубашке запуталась? Сон стал разлетаться. Ознобиша зашевелился живей. Вспомнил важное. Такое, что важней не придумаешь.
Уже нынче вечером на подушке рядом с ним будет пусто.
Нынче Ивеня забирают в котёл.
Скорее вставать, во все ноги мчаться за братом, всё доконно рассказывать про Чёрную Пятерь!.. "Лихаря пасись, пагубника. А вот Сквары-дикомыта держись крепко, он не предаст. Наипаче же, брат, беги отреченных писаний, сторонись "Умилки Владычицы", не то наищешь всем нам беды…"
Ноги тоже утратили правость. Ленились нести Ознобишу. Тяжёлая полсть мешала выпростать голову. Ознобиша отчаялся, притих, начал думать, с чего это полати зыблются, как верёвочные качели. "Книга… Лихарь… почему я знаю?" Явь была где-то рядом, но поди пробейся сквозь мглу!
Помогла презренная малость. Ознобиша ощутил позыв телесной нужды. Неумолимой, неотменимой, как сама тяга земная. Мир начал возвращаться в себя. Как-то сразу стало понятно: дёргались и елозили не полати, а санки, пристёгнутые к поясу лыжника. И тело не думало своевольничать. Оно было связано. Умело, очень надёжно. Ни удавиться, ни вырваться. Ознобиша помнил науку. Так спутывали кабального, когда ловили в лесу.
…Порог несчастливой Спичаковой палаты…
…Присутствие сзади…
Ледяной сквознячок поставил дыбом каждую волосинку на теле.
Что теперь под полозьями? Бердоватая пустошь? Оттепельная поляна, где братейка когда-то сани догнал? Южный берег с отлогим спуском на лёд?.. Знать это было жизненно необходимо. Необходимей даже опорожнения. Ознобиша заворочался, замычал. Круглый кляпыш во рту не давал ни сжать челюсти, ни толком разжать. Усилия лишь родили в горле мерзкую судорогу.
Санки остановились. Решительная рука откинула стёганую толщу. Жадно втягивая ноздрями свежий мороз, Ознобиша увидел над собой три заиндевелые хари.
— Припёрло, вишь, — бросил главный с таким презрением, будто простая нужда была ему совсем незнакома. На личине зияла одинокая прорезь для глаза. Белозуб?.. С кушака свисал в новеньких ножнах загнутый нож. Вроде того, что самому Ознобише сватал кузнец.
— Ждёт, руки развяжем, — голосом Бухарки фыркнул второй.
— А может, прямо здесь? — спросил третий. От его пояса тянулся верёвочный потяг. Пленник заметался. "Прямо здесь? Что — прямо здесь?.." Колючая паутина пронизала нутро, сметя все прочие мысли.
— Варежку прикрой, — щунул Бухарка товарища.
Белозуб недовольно добавил:
— Тебе, обсевку, честь взять позволили. А ты едва впрягся, уже тяготишься.
Робуша отвёл глаза.
Бухарка встряхнулся, деловито спросил:
— Пусть лежит опуривается, что ли?
Белозуб собрался кивнуть, передумал, брезгливо велел:
— Поставь его, Вьялец.
"Вьялец…" — накрепко запомнил Ознобиша, словно это впрямь имело значение. Парень молча повиновался.
— Гашник распусти ему.
Место оказалось незнакомое и глухое. Прямо впереди крутой взлобок, всюду косматые древесные снеговики, поваленные и стоячие. Ни приметного гольца, ни русла речного. Глазу не на что лечь.
Бухарка сзади остерёг:
— Станешь зыркать, мешок на голову натянем.
Ознобиша поспешно зажмурился. Жалкая струйка осыпалась крупицами льда. Вьялец по-прежнему безмолвно вернул пленника в сани. Надвинул покрышку, уже взявшуюся морозом.
— Как думаешь, хватились там? — спросил сверху Бухарка.
Белозуб ответил равнодушно:
— Хватилась мачеха пасынка, когда лёд прошёл.
— Заскучала, нового в дом взяла, — подхватил Бухарка.
В бортик чунок, прямо у лица, с силой треснул каёк. Испуганный пленник дёрнулся, вжал голову в плечи.
— А уж мнят себя, грамотеи… — долетело ворчание Белозуба. — В Невдахе их полон двор. Таких, что нам не сгодились.
— Слышь, неспособный? — рассмеялся Бухарка. — Забыл, кому крепкий?
Отчаяние обожгло глаза. Скорее говорить, возражать! Отстаивать себя от неправды! Ознобиша задыхался, сражаясь с кляпышем, но без толку.
— Поди, сразу за новым райцей послали.
— Своего палача знаменито держать. Иначе двор не двор, свита не свита. А эти на что? Книжники?
Саночки мотнулись, заскрипели, поехали. Куда? Зачем?
Наверняка — всё дальше от Выскирега. Навсегда, скорее всего.
…Время, пропавшее в площадных забавах и болтовне… Так дурной работник спускает выручку в кружале, надеясь на завтрашний прибыток и ведать не ведая, что капельник на исаде уже пошёл трещинами…
…Глупые мысли у верхних врат, у подножия рухнувших изваяний… С царевичем в Шегардай! К умным трудам под сенью престола!.. Не гореть больше огоньку в книжнице, ушла лодочка на вечерний лов, не вернулась… Отдадут замуж царевну, Эрелис примет нового райцу… Кто вспомнит злополучного Мартхе?
…Древние листы под нетерпеливыми и осторожными пальцами… Искра в обманчиво-неподвижном взгляде Эрелиса… Девичья льняная коса клинком через воинский пояс…
Глаза обожгло пуще, невыносимо. Ознобиша подавился кляпышем, слезами и кашлем, перед глазами встали круги. Он задохнулся, забился…
Правую руку стиснул верёвочный плетежок.
Тонкое волоконце надежды. Совсем тонкое.
Ознобиша схватился за него и полез, обдирая ладони, как по канату на стену. Сперва медленно, скользя и съезжая.
"Я не буду бояться. Не буду ловить их речи и обмирать, гадая, что со мной сделают. Я останусь цел и вернусь. У меня есть орудье, вручённое государем. Я лишь вчерне его завершил. Смысл увязал, но красными словами, достойными слуха праведных, не облёк. А это ведь не позолота на буквицах, от которых книга не делается умней. Я ошибался, принижая умение излагать. Правильное изложение высвечивает все грани сути, очищая от лишнего. Если хочешь, чтобы тебя в самом деле услышали…"
Дыхание помалу выравнивалось. Докучная деревяшка во рту не могла запереть течения мыслей.
"Ваан пуст, как бочки в срединном покое. Зато умеет развлечь. Я тоже уши развесил, пока спускался с ним в книжницу. Самого потянуло сплетничать, подобно бабе у перелаза. Цепир… Цепир ворочает глыбы, гнушаясь отделкой. Он бранит неразвитые умы, тянущиеся к дешёвому блеску. Что же мне предпочесть?"
Ужас ещё вопил из закоулков сознания, но Ознобиша не давал ему воли. Огромность принятого урока — вот что вселяло настоящую робость! Сани кренились, переваливая снежные волны. Крепко держа незримый канат, Ознобиша лез всё быстрей.
Чужая жизнь и смерть
Когда Ведига станет совсем взрослым, грозным и бородатым, его будут уважать. Его будут бояться. Он тогда оставит заискивать перед уважаемыми на исаде людьми. Прекратит кланяться от честной добычи мезонек. Хватит! Пусть сами ему большим обычаем бьют! Его милостей ищут! А кто вздумает посмеяться, Одноусым назвать, вовсе головы не снесёт!
До воровской славы ещё требовалось дожить. Обхождение, надлежащее великому сану, Ведига усваивал без откладки.
В закуту прибежал Кобчик. Растрёпанный, немного испуганный.
— Идут! Сюда идут!
— Кто? — всполошился уличный народец. — Кто идёт? Нешто ласёхи?
— Не, не! Этот! Пропавшего райцы служка!
— Один, что ли?
— Ещё девку ведёт! Краси-и-ивую…
Мезоньки заволновались, забегали. Каждый много раз видел, как встречали просителей именитые воры. Тотчас выкатили глиняную кадь для квашения рыбы, перевернули, накрыли подушкой. Поставили на козлы рассохшийся стол, набросили подобие скатерти. Выложили рыбные лепёшки, варёных мякишей, принесли пиво в кувшинчике. Ведига с подобающей важностью воссел за стол. Напоказ изготовился есть. С боков главаря, спешно приглаживая патлы, почти настоящими рындами встали рослые парни.
— Идут, что ли?
— Идут!
Скоро у входа впрямь показался райцев мезонька. Колпачок прилично в кулаке, вихры льняным ворохом, острый нос. Девка, вошедшая следом, выглядела удачей-сестрицей при нескладном братишке. Коса — тот же лён, продёрнутый золотом. Взгляд из-под чернёных ресниц ленивый, балованный… Дочь боярская!
Ведига выдержал нрав, первым голоса не подал. Пусть томятся. Выждал, кивнул Кобчику.
— Каким ветром принесло, гости незваные? — важно произнёс Кобчик.
Мезонька поклонился в пояс:
— До твоего здоровья спешим, прегрозный Ведига.
Будущий вор отхлебнул пива. Утёр пену с губы. Всё бы хорошо, кабы не давняя стычка в заброшенном лазе. Двое леворуких, блеск булатных ножей…
— Дружка твоего что-то в городе не видать, — проговорил Ведига задумчиво. — Того… плаксы. Взаперти прячется, поди? Нешто так напугали?
Красавица чуть дрогнула бровью. Все, кто ещё не успел на неё уставиться, разом вылупили глаза.
— Дружок мой, — хмуро выговорил райцев мезонька, — нынче слёзы льёт по нашему с ним великому господину, нами не убережённому.
Всем было ясно, о ком велась речь. И просьба о помощи была внятна без слов.
— Райца третьего сына не делал нам зла, — с прежней важностью ответил Ведига. Вспомнил: надо трапезничать. Надкусил лежалую рыбную лепёшку. — Вольное племя не привыкло кормиться подле хозяина, но утрата покровителя сродни обвалу жилища. Ваша печаль — наша печаль. Эй, чада! Неси подушки захожням. Угостим почестно да проводим беззлобно.
На языке выскирегских воров это был полюбовный отказ. Ступайте, любезные, не держите обид, а мы ни при чём, наше дело стороннее. После братской трапезы все бирки срезаются. Никто никому не должник, не мститель, не враг. Двое пришлых это понимали. Оттого потчеванья не приняли.
— Благодарствуем, добрый Ведига. Сытые мы, — промолвил райцев слуга. — Животы наши полны от последних щедрот господина, а вот души взывают. — И, забыв гордость, взмолился: — Вы, вольные, в каждом уголке побывали, всё как есть сведали. Может, подсобите на верный след встать? Уж мы бы вас не обидели.
Только тут Ведига рассмотрел за льняными вихрами глаза. Серые, пристальные, полные тревоги, смятения, деятельной надежды. Главарь обернулся к ближникам:
— Слыхали? Гостюшки болезные хозяина не доищутся. Кто слово промолвит? Кто его судьбу ведает, а от меня утаил?
Он вполне овладел искусством спрашивать так, чтобы никто не вздумал ответить. Один из малышей приоткрыл было рот. Его ткнули в спину: молчи!
Девка взялась перебирать пальцами косу. Тут уже выпучил глаза и Ведига. Спохватился, отмёл лишнее вежество, недобро оскалился:
— Мы от вашего господина, сказано, зла не видали, а и добром не набалованы! Слыхали, гости непонятливые? Не ведаем про вредного дикомыта и ведать не желаем. Нам, сирым, своих чирьев мало, чтобы по ком попало страдать? Эй, чада! Путь находникам покажите! Волей не пойдут, в толчки провожайте!
Левый рында подал голос:
— А девку можно оставим?
— Мы ей всё-о-о расскажем…
Белянушка изломила соболиную бровь. Тоскуя, отступила к двери. Спросила звучным голосом:
— Мне, может, правда остаться? Вдруг что расскажут…
Райцев служка, напротив, подался вперёд. Встал воинственно боком, чуть-чуть осев на ногах. А не уйду!
Ведига аж привстал, махнул своим. А уйдёшь!
Парнюги привычно устремились вперёд… Знать бы им: гости были двумя руками из одних плеч. Остроносый, кажется, улыбался: ну наконец-то! Пятерню рынды взяли тонкие пальцы. Райцев мезонька повернулся на носках, как добрые люди не поворачиваются. Рында сплющил нос о собственную коленку: белые звёзды, алые брызги!.. Враг щады не дал. Казнил об пол и окровавленный нос, и левое ухо. Мезонька щерился, готовый к новому бою. Ещё двое подтекли низом… тут же забыли зачем. Сплющили лбы один о другого. Закатили глаза.
— Харр-га!
Онемевшему Ведиге помстилось — из-под вздыбленных колтунов полыхнуло жарое пламя.
— Мартхе где? Сказывай! Живым отпущу!
В подтверждение словам у щеки пропел нож. Сдуру кем-то вынутый и тотчас улетевший из неразумной руки.
— Сказывай, камбала косая, пока михиришкой не подавился!
Скромный мезонька, вечно семенивший за своим райцей, матерно рычал сквозь звериный визг очередного нападчика. Душа-красавица постаивала в дверях, лениво опершись на косяк. Наблюдала за действиями дружка. Одобрительно усмехалась.
Дерущиеся своротили стол. Полетела еда, брякнул об пол кувшинчик.
Сразу трое ближников, пригибаясь, кинулись вон. Девка неохотно толкнулась от косяка, широкий плащ стремительно взвился… Ведиге под ноги вкатился кричащий ком, трудно разделимый на тела, руки, лица с опрокинутыми подковами ртов. Тревога распространилась. Мимо белянушки сунулись было извне.
— Харр-га!..
Тут уж опытный Ведига понял: надо спасаться. Сила была не на его стороне. Из закута на свободу вели два лазка́-шкуродёра. Неприступные взрослому порядчику в кольчуге, в самый раз оборвышу, удирающему от облавы… В шаге от избавления Ведигу настиг райцев мезонька, маленький, свирепый, нешуточно страшный. Сгрёб сзади, ловко воткнул в заплёванный пол.
— На исаде башка тресковая не пропадала, чтоб твой народец не сведал! Где Мартхе?
Ведига был зол в уличных драках. Сшибали — вставал. Подминали — зубами грыз до смерти. Он бешено рванулся. Мелкий клещ лишь крепче вцепился. Довернул пленённую кисть. Ведига взвыл в голос, хватанул ртом ошмётков и грязи.
— Где Мартхе?
Неприметный мальчонка здорово знал, куда всаживать костлявый кулак. Ведига ревел и лягался, перед глазами уже витал несчастный михирь, готовый отделиться от плоти, всесть в глотку.
Неразумные кинулись на истошный вой главаря. Взмах руки! Первый подскочивший клялся потом, что видел в пустой ладони ножевой блеск.
У двери случилось движение. Ведиге, подмятому разъярённым мезонькой, не было дела, но девка оглянулась. Мужчина, шагнувший из прогона, едва отшатнулся: спасла выучка воинского пути.
— Своих бьёшь, соколица?
— Дядя Харлан, — смутилась белянушка. С поклоном подалась прочь.
Харчевник, пригнувшись, вступил в хоромину, сопровождаемый Цепиром об руку с Машкарой. Тут уж притих и кудлатый Ведигин мучитель.
— Дяденьки… — пискнул он девчоночьим голосом, вовсе не тем, которым только что студил кровь мезонькам.
Уличный мудрец, советник владыки и хозяин "Сорочьего гнезда", где потчевал босоту добрый царь Аодх! Отпущенный Ведига живо укатился в сторонку, понял, что цел, зло отбросил подхватившие руки.
Машкара покинул великого райцу, вышел вперёд. Звучный голос проник во все уголки закуты:
— Дайте, что ли, присесть почтенному человеку.
Притихшая сарынь зашевелилась, выволокла престольную кадь, обмахнула рукавами:
— Садись, правдивый государев слуга.
Хромой райца опустился на корчагу, поставил трость меж колен.
— Чего ради из письмовника вытащили, — проворчал он по обыкновению раздражённо. — Не знают они ничего!
По серой стайке, замершей вдоль стен, прокатился шорох.
— Правда, правда истовая… не знаем, не ведаем.
Машкара вздохнул, огорчился:
— А мы и сказать не успели, про что пытать собирались.
Райцев мезонька сжал кулаки, меченные красной юшкой:
— Ведь Мартхе пропал, дяденька! А эти — рты на замок!..
— Цыц! — добродушно прогудел Машкара. — Вы, молодь, уже речи держали. Поспешными кулаками. Ныне старикам оставьте толку искать.
Харлан Пакша снялся с места. Медленно обошёл закуту, заглядывая то в одни глаза, то в другие. Босомыки ёжились под взглядом старого воина. Какой Ведига, какой исадский почёт?.. Вот они, страх, честь и власть.
Харчевник спросил тихо, но услышали все:
— Пока, значит, Мартхе вас за всеведение сухарями кормил, вы сквозь стены каждый чих слышали. А как с ним беда, ослепли, оглохли?
Правая рука Харлана, вялая из-за перебитых жил, висела в косынке, левая, привычная орудовать за обе, указывала перстом.
— Ты, лопоухий! Твоей мамке Бесценке кто присоветовал колю́шкиным жиром ноги смазать? Будто не Мартхе? Молчишь?..
— Я… ну…
— Что ну́каешь? Память плесень изъела? А кто от батогов её заслонил, чтоб хождения не лишилась? Не Машкара, которому нынче врёшь?
— Да я…
— Да уж не ты. Примечай, ватажок! Мать под батоги, сын по сладости. Этот, если что, и от тебя отбежит… Ты! Слепенький! Может, не Мартхе тебя за новой дудкой в лавку водил?
— Не знаю я…
— Чего не знаешь?
— Они и в харчевню к тебе дорогу не скажут, — желчно бросил Цепир. — Все как один забывчивы стали.
— А может, и стоит ко мне дорогу забыть, — проворчал Харлан недобро. — Ну? Чего не знаешь-то, семя крапивное?
— Что с господином сталось, не знаю! Я на исаде играл, меня там близко не было…
— Там! — встрепенулся райцев слуга. Получил от Машкары подзатыльник.
— Цыц, сказано… Там, значит? Это где?
— Дядя Харлан, будет уж брата теснить… — вылез Кобчик. В голосе странно мешались стыд, храбрость, гордость. — Его правда там не было!
— Там, — повторил Цепир.
Кобчик густо покраснел. Уставился в пол.
— У Спичаковой палатки, — неожиданно ответил Ведига.
— Не ври нам! — плюнул Цепир. — Что делать учёному райце в запустелой норе?
Ведига бережно ощупал нос. Гнусаво отрёкся:
— А не врём. Что ему там, не ведаем. Нас с собой зазывал, не пошли мы. Не дурные.
Харлан тут же навис, хищный, суровый:
— Забоялись, разбойнички? И чего бы?
— Не разбойнички мы. Мы — мо́лодцы посовестные.
— На словах все посовестные! А как до дела…
— Вольно тебе судить, дядя Харлан. Ты нашей жизнью не жил.
Харчевник усмехнулся:
— Все на свете припеваючи живут, одни вы маетесь, от людей изобиженные. Особенно великому райце легко владыке советовать о жизни и смерти. Вас в чужой кладовке поймают — спиной ответите за оплошку. Он ошибётся — могилам счёта не будет!
— Друг мой, с кем толкуешь? — попрекнул Цепир. — Эти дальше своего брюха не смыслят, им что жизнь чужая, что смерть!
Мезоньки переглядывались. Шушукались. Подталкивали друг дружку.
— Ладно, — сказал Машкара. — Иначе спрошу. Он какими словами в ту палату вас звал?
— Молви уж, Кобец, — сумрачно приказал Ведига. — Ты всех больше речи с ним вёл.
Кобчик встрепенулся:
— А я что… ну, котёл поминал. Аодха-царя… который кров для бездомных… ещё какой-то котелок урядить… а мы почём знаем?
— Зазевайся — всех поймают да в кабалу, — добавил Ведига. — Мы людям веру давали, пока титьку сосали, повыросли, поизверились.
Харлан опустил руку. Переглянулся с Машкарой. Цепир просто закрыл глаза и сидел так некоторое время.
— Мартхе… — первым хрипло выговорил райцев слуга. — Он с вами… он для вас… такое сделать решился…
— Умный мальчик, — с горечью пробормотал Цепир. — Так вот о чём он хотел со мной побеседовать…
Машкара устало спросил:
— Скажи лучше, правдивый Цепир, почему мы с тобой не додумались?
Райцев мезонька смотрел то на одного, то на другого. Кулаки сжались.
— Почто меня не позвал? Я бы… за него…
— Я напыщенный старый болван, — прошептал великий райца.
Машкара взял служку за плечо, притянул к себе.
— Дитя моё… Мартхе разгуливал по Выскирегу, ограждаемый не только знаком райцы, но и умениями, преподанными на воинском пути. Буяны из тех, кого смиряет Площадник, отступали с дороги. Давай поразмыслим, кто достаточно ловок, чтобы забрать его, не покинув следа?
Уличная сарынь жалась по стенам, не ведая, на кого смотреть, плохо понимая, о чём речь. Харлан, напротив, впивался взглядом то в одного, то в другого.
— Слушайте во все уши, крысята! Я-то вас знаю! Отнорка в городе нет, чтоб вы не разведали! Так я и поверю, будто хоть один из вас поблизости не торчал! Не затаился поглядеть, как по ваши головы с облавой нагрянут, да никого не найдут!.. — И зло рубанул левой рукой. — Да что душу тратить! Речётесь братишками, а кто из вас пропади, тотчас разбежитесь, не вступитесь…
— Я… — начал вдруг Кобчик.
Его ткнули в рёбра. Поздно! Харлан заметил.
— Хоть один не всю совесть обронил, сберёг немного для правды. Ну? Что видел? Кого?
Под злыми взглядами всей сарыни Кобчик приоткрыл рот. Невнятно пискнул. Стрельнул глазами, умолк, закрылся локтями.
— Сказывай, маленький ястреб, — пророкотал мягкий голос Машкары. — Никто не клонит тебя к предательству и оговору. Нет зла в том, чтобы выручить Мартхе, если он ещё жив.
Кобчик торопливо набрал воздуху в грудь, зачастил:
— Двое их… сперва не было, вдруг взялись… из стен вышли… за плечо тронули сзади, он сомлел… А после куда — того не видел, не знаю!
Цепир отнял руку от лица. Трое мужчин молча уставились друг на друга, все подумали об одном.
— Ты, малыш, татей этих прежде в городе замечал ли? — проворковала красавица у двери.
Голос мерцал таким серебряным бархатом, что Кобчик решился чуть развести локти.
— Нашла видока! — подстрекнул угрюмый Харлан. — Этим хоть исад камнями засыпь, отрекутся: не видели!
— А вот и видел, — опустил руки Кобчик. — Старшего их. У ножевщика ножи выбирал!
— Что скажешь о нём? Волосом белый, чёрный, высокий ли? Молодой, старый?
— Его разбери, — надулся Кобчик. — Неприметный. Шапка на нос, как вот у него… — Кивнул на райцева служку. Подумал, добавил: — Только у того на один глаз, и не поправит… Дяденька! А сухарика?..
Вставай и беги
"…И тогда, государь, было явлено настоящее чудо. Люди увидели, как вода расступилась…"
Лёгкое перо скользило по чистому листу. Гладкому, бескрайнему, точно снежное поле. В книжнице было тепло и покойно, ровно горел нескончаемый жирник. Буквы получались всё изысканней и красивей. А если не получались, Ознобиша стирал их простым мановением, выводил снова.
"Нет. Не так. Расступилась — слово порожнее…"
И оно потускнело, ожидая замены.
"Вряд ли вода откатилась влево-вправо, вздыбилась по сторонам! Чудо не насилует сущего. Воля Богов сводит вместе будничные события, дивно выстраивая пути судеб… Впрочем, это отдельное рассуждение, коему здесь, пожалуй, не место…"
Ему стало нравиться умствовать перед записью, подбирая слова.
"Как же всё могло происходить? Вот почти истреблённый народ, зажатый между свирепыми гонителями и неодолимой рекой. Последние ратники бьются на Кровавом мосту, но долго ли простоят? И тогда бабы вручают себя Светлым Богам. Жизнь, так жизнь, смерть, так смерть! Обняв детей, женство гонит упряжных оботуров прямо в поток… Каких оботуров, они на лошадях ездили… И могучая стремнина вдруг меняет течение. Ничего невозможного для великой реки, взявшей сторону в людском споре. Оказав себя милосердней андархов, грозная Светынь…"
Временами стены книжницы начинали покачиваться. Приходилось заново отрешаться от саней, душной полсти, пут, кляпыша, изорвавшего рот.
"Нет, не так. Не андархов. Милосердней завоевателей. Блюдя правду, встающую из письменных и устных преданий, к слову андархи прибегать буду пореже. Имя племени — как наставленный палец: смотрите, вот кто содеял то и это! Я райца. В делах прадедов я ищу не славы или оскорбления правнукам, лишь истоки нынешних бед…
Вижу, вижу, как отворачивается Цепир. Честит малодушным. Ваан закатывает большие глаза: нет бы излагать по выверенным писаниям, скрывая холостьбу прибаутками, сплетнями, диковинными притчами…
Как быть?"
Листы копились опрятной стопочкой. Ознобиша косился на них, крепко подозревая: придётся ведь переделывать. Вымарывать, вставлять. Вдумываться в каждое слово, ища единственное. Долгое, тяжкое дело. Ну и пускай. Впереди вечность.
"Как пересказать былое, не скрывая злодейств, но не растравляя древних обид? Не впадая ни в скуку, ни в легкоумие?
Верно положить цель — значит сделать полдела. Если глаз видит, стрела долетит…"
Словесный узор то и дело оборачивался облыжным узлом. Вроде того, что выскирегские одержимые искали на стенах судебни. Ознобиша изнемогал в очередном тупике, незаметно сползал в сон. Ослушные строки и тут преследовали его. Листы простирались до окоёма, письмена разбегались каплями оттаявшей ртути, он ловил их, стекающие меж пальцев…
Просыпался от толчка саней.
Выплывал в явь, к лихаревичам и плену. Пугался, торопливо отскакивал назад, в свою книжницу. Спасение давалось всё тяжелей. Впереди ждала вечность, однако земному пути в снегах Левобережья был отмерен предел.
Санки перевалили невидимый изволок. Устремились вниз по долгому спуску.
"Это мы куда съезжаем? — похолодел Ознобиша. Сердце неровными толчками карабкалось к горлу, живот смяла судорога. — Южный берег?.. Уже?.."
Санки остановились. На ноги шлёпнулся потяг.
"Нет. Не залив. Будь залив, сейчас летели бы, как на гонке за версту до притона. А они встали, зачем?"
Тайные воины приглушённо переговаривались. Что-то обсуждали, пошучивали. Как ни напрягал слух Ознобиша — ни слова не разобрал. Лишь двойной щелчок взводимых самострельных тетив. "Так вот зачем…"
Тело бешено напряглось, кожей чувствуя, как поводят железными головками хищные болты. В сердце? В голову? В брюхо, чтобы помучился?.. Сейчас, прямо сейчас, сквозь шубы и покрышки — удар! И ещё! И мгновенное, нутряное, необъяснимое знание: вот и всё. А ещё будет боль. Наверное. Наверняка. Ох как будет… но кончится.
"Коли так, отчего в городе не прибили? Без вести в пропасть не скинули? Чего ради сюда было тащить?.."
Ожидание немедленной расправы чуть отпустило.
С лица откинулась полсть, поддетая кайком.
— Что ж ты так, — укоризненно произнёс Белозуб.
Вьялец и Бухарка давились смехом, роняли с личин пушистую окидь. Они стояли чуть в стороне. Держали изготовленные самострелы.
"Я — что? Как?.."
Ознобиша замычал, мимо кляпыша потекла слюна. Подбородок схватило ледяной коркой, он не заметил. Белозуб сильным движением поднял его из санок. Поставил. Отвыкший, связанный пленник не удержался, упал. Белозуб присел рядом. Рукой в толстой рукавице дёрнул верёвку, освобождая лодыжки. Неприступный узел разрешился с первого рывка. Ознобиша сам показывал царевичу, как он вяжется, теперь не мог вспомнить названия. И — конечно, они были не на заливе. Долгий спуск вывел к небольшому болоту. По ровному плотному снегу струились белые змеи. Подхватывали Ознобишины мысленные листы. Лениво перебирали.
— Вот же горе в доме Владычицы, — неспешно, с показным упрёком продолжал Белозуб. — Что один брат, что другой. Только старший хотя бы на смерть вышел стойно, а младший… — Он перевернул пленника, словно куль, дёрнул ужище на запястьях. — Младший гнева правого убоялся, решил доро́гой сбежать… верёвки как-то распутал… Ну? Вставай, что ли. Беги.
Ознобиша затрепетал, завозился, собирая руки и ноги. Кое-как подогнул колени, привстал. Покосился на ближний лес.
— Дикомыт, жалко, не видит.
— Ему что? То на орудье, то девке песни свистит.
Двое стрельцов потешались испугом и слабостью обречённика. Оба сшибали пущенный снежок, иной меткости Чёрная Пятерь просто не знала. "Какое в лес удирать. Несколько бесполезных шагов и… Лучше движение сделать, какого не ждут. Всего одно…"
Когда пленник потянулся вперёд, ища то ли милости, то ли просто опоры, Белозуб слегка отступил. Качнулся нож на ремне… угодил прямо в ладони, ещё неловкие от лежания в путах. Ознобиша взвился с колен отчаянным рывком, какие удаются раз в жизни. Проворный Белозуб отшатнулся, закрываясь меховым рукавом. Коготь, вырванный из ножен, рассёк личину с повязкой, не поймав горла, косо впился в плечо. Полез в тело — легко, весело, жадно.
Всё началось и кончилось в единый миг.
Самострелы, взведённые казнить беглеца, упали на снег, двое бросились к вожаку. Белозуб рявкнул от неожиданности, отшвырнул Ознобишу. Простой нож тут и вышел бы. Либо в теле застрял, выскользнув из руки. Ознобиша черена не выпустил. Гнутый коготь так ударил в ключицу, что оскалилась кость. Рана вскипела бьющейся кровью…
Больше Ознобиша не видел почти ничего. С двух сторон обрушились ломающие тело удары, в глаза ринулся снег, из упрямой руки наконец выбило нож.
— Лёгкой смертью побрезговал?.. Теперь уж не обессудь…
Белая тащиха комкала, размыкивала исписанные листы. Беспечные девы-снегурки подхватывали их, кружили, играя несли прочь. Скоро Ознобиша и это перестал видеть.
Окошко в другой мир
У завтрашнего державца нынче жизнь была не жизнь, а сплошные заботы. Седмицу назад родила чёрная девка Сулёнка. Не в крепости рожала, конечно. Девку на сносях отдали в острожок: там спустя время и сватов будет ждать. Де́тница из Чёрной Пятери всем невестам невеста. С нею милость Владычицы. Ну и приданое Ветер неплохое даёт. За прилежный труд, за доброту к его молодцам… И кому складывать в сундук тонкую посуду, красивые покупные сряды, которые расторопной приспешнице недосуг своеручно шить-вышивать?.. Конечно, Лыкашу. Помимо бесчисленных иных попечений.
Между прочим, в спорах, кто всё-таки обрюхатил Сулёнку, поглядывали и на него.
— Все девки службы здесь ищут ради наших объятий.
— Любой счастье от тайного воина понести…
— И Кобоха тщилась, наверно?
— А как же. Давно, в самом начале.
— Сладкие верхосыточки лакомей показались.
— И Надейка хотела. Пока варом не обварилась.
— Теперь кто позарится? Подол вздёрнешь, а там…
— Ты того… тише про Надейку. Ворон в темечко бы не клюнул.
— Да я что, я же шутя…
Ну и ладно. Родила Сулёнка мальчишку, эка невидаль. Почешут языки день-другой, забудут. На Чёрную Пятерь надвигалась иная перемена. Великая, совсем небывалая.
Смена державца.
Третьего по старшинству в крепости.
Пока державство было недосягаемо далеко, Лыкаш его ждал с гордостью. Придвинулось — насел страх. Проводят Инберна, и всё тотчас вывалится из рук. Расползётся плесень, переставшая бояться красной соли. Возгордится Кобоха. Стряпки слушаться оставят, за спиной хихикать начнут. Прожорливые новые ложки найдут ход в подвал, растащат припасы…
— Стряпок сам усмиришь, — ободрил Пороша. — На мелюзгу межеумки есть для пригляда.
— Плесень раньше отваживали и теперь совладаем.
— А Кобоха возгордится, Ворона позовёшь, — засмеялся Хотён. — Она дикомыта по сию пору как видит, спрятаться норовит.
Лыкаш смеялся с парнями и… всё равно, хоть убей, господином Звигуром себя не чувствовал.
— Прядку срежут, почувствуешь, — уверенно предрёк Ворон.
Лыкаш жадно спросил:
— А ты? Когда учитель имя вручал?
— Ну… — задумался дикомыт. — Заново не родился, но… сразу будто повеяло. Взабыль немножко другим с колен поднялся.
Все они изменились, мальчишки, то дравшиеся, то делившие телесную греву в поезде котляров. И Хотён, и Пороша с Бухаркой. Взросление копилось исподволь. Не каждый день бросалось в глаза. Лишь на поворотах, как нынче. Когда сам себя неволей видишь со стороны.
Дней за десять до назначенного отъезда Инберна Гелхи Ветер призвал обоих державцев. Будущего и прежнего.
— Завтра в лесной притон, — велел Лыкашу. — Всем объявишь, кто из твоего скопа остался. Ещё мы с Лихарем, старших с десяток. Нет, не для учения. Почестные столы идём столовать…
"Инберна ради! А что не в крепости?"
— …тебя чествовать.
"Меня?.." Мысли ринулись кувырком. Испытывает? Спросишь — усомнишься в приказе. Не спросишь — Инберну презрение. Выбирай.
— Всё постиг, сын?
Явить сомнение Воробыш не захотел.
— Учитель, воля твоя… На сколь дён брать припаса?
— Пока на седмицу, там видно будет. Ступай.
Лыкаш удалился сбитый с толку, напуганный. Давняя, первая в его жизни почесть разрешилась одиночеством, страхом, слезами. Тут забоишься второй. Ну окажется чревата чем ещё горше!
Увидел Ворона, окликнул, передал новость. Дикомыт улыбнулся:
— Робеешь?
— Ещё как, — сознался Лыкаш.
Перед Вороном почему-то не было стыдно тряских коленок.
Когда за Воробышем закрылась дверь, Ветер опустил руку Инберну на плечо.
— Не в пронос твоей чести, старый друг…
Державец, было насупившийся, просветлел. Величаво отмёл обиды:
— Какая у нас с тобой может быть честь превыше чести Владычицы!
— Ты верно понял меня, — кивнул Ветер. — Мы не бояре, местничающие возле царского трона. Мирской славы нам не наискивать. Ради орудья Матери Правосудной ты, многоопытный, потребен мне здесь. Дело таково, что беспутные юнцы не опора.
Взгляд Инберна стал очень внимательным.
— Истинно, нет сподобленья превыше службы Владычице…
— Пока мы в нетчинах будем, прибежит Белозуб. Срок ему из Коряжина воротиться, — стал рассказывать Ветер. — Я непременно хочу, чтобы он с Лихарем и Вороном разминулся. Потому детей увожу. Объявится — пошлёшь гонца к нам в притон. Велишь не болтать, только мне на ухо донести.
— Из Коряжина, — повторил Инберн. Спохватился: — Там же грамотник твой, как его… Ознобуша? Поди, к нему посылал?
Инберну Ветер доверял так, как собирался не скоро ещё доверять Лыкашу.
— К нему. И вот что ещё, друже… Может статься, они его сюда привезут. Тогда поглядишь, насколько отрок озлоблен. Если кроток, боязлив — запрёшь в жилом покое, накормишь, напоишь. Если под глазом синяк, а в глазу искра — спустишь в темницу. Усомнишься, как поступить, избери суровость. И… сердца не держи, прошу, если вдруг самого тебя за службу кулаком отдарю.
Инберн вскинул брови, нахмурился, понял.
— Это когда из узилища на свет поведёшь?
Ветер кивнул.
— Не дивись, если я ещё и стеня опалю. Да жестоко, да у Ворона на глазах. Я Белозуба устами Лихаря в путь посылал. — Вздохнул, с улыбкой добавил: — Боюсь, от одного к другому изустный приказ словами мог перепутаться.
Инберн, помедлив, сотворил знак Владычицы:
— Было мирно мне за тобой державствовать, брат. Дай Царица нового служения не досадней… раз уж твоего ума и гла́за на людей не дала. Всё сделаю, как велишь.
Спеша через прясло стены, Лыкаш застиг мальчишек во главе с воронятами, увлечённых довольно странным занятием. Разведя в чашке немного мыла, ребята обмакивали утиное горлышко, в очередь выдували дрожащие пузыри. Переливчатые вереницы подхватывало воздушными токами.
— Это что?.. — остановился Лыкаш. — Бездельем измучились?
Вышло неожиданно грозно, совсем как у Инберна. Малыши ску́чились напуганной стайкой.
— Нам дядя Ворон показал… — пискнул смелый Ирша.
Тихий Гойчин добавил:
— В старину, сказывал, такие от земли до земли… от неба до неба…
"Радуга? — не сразу догадался новый державец. Хмыкнул про себя: — В старину!"
Время мчится на стремительных крыльях. Кажется, только что снизу вверх созерцал даже межеумков: непостижимы, недостижимы!.. Обернуться не успел — снизу вверх глядят уже на тебя. Для малышей, которых с новым поездом приведут, даже эти воронята будут старшими, многоопытными.
— Ладно. Ворона слушать надо, — важно распорядился Лыкаш. Заспешил дальше.
Мальчишки склонились было над чашей, выхватывая один у другого рубчатое горлышко, но стайку тут же снова спугнули. Кто-то разглядел внизу белобрысую макушку. Через двор к Дозорной башне шёл Лихарь.
Вчера утром Ворон встретил его на пороге трапезной:
— Дозволь слово молвить, господин стень.
Лихарь привычно смерил взглядом:
— Дозволяю.
— Надейка урок исполнила, господин. Куда велишь отнести?
— Нешто доползла улита? — поморщился Лихарь. — Сам гляну… как досуг будет.
И смирил грызущее нетерпение. Отправился в Дозорную лишь сутки спустя.
Не наобум пошёл, конечно. Знал, что Ворона поблизости не застанет. Впрочем, про дикомыта стень тотчас забыл. Даже Надейкин большой поклон не слишком заметил. Впился взглядом в картину.
Сколько он рассматривал её, вкривь и вкось изрубленную временем, поеденную ползучей паршой! Приказывая поновить, боялся гадать, какими рубцами обернутся язвы картины. Оробеет девка, гладко закрасит? Дерзнёт по-своему переделать? Сам не знал, что́ чаял увидеть.
Уж всяко не озарённое дозволенными светильниками.
…И вплыло в распахнутые глаза предгрозовое, предсумрачное сияние солнца, прихотливо расшитое лиловыми вспышками. А там, где туча уже нависала, выгибалась непроглядной волной, мрела предвестием завтрашней гибели, — дрожал крылатый огненно-золотой росчерк.
Лихарь едва не простил Надейке тот удар костылём в дверь.
Он не помнил над толпой симурана, но для того и художество, чтобы вместо плотски-видимого показывать должное. Вот, значит, куда сгодились паутинные листки, слишком бренные для молитвенных слов! Уж не на жирный сусальный блеск для торжественной вязи, оплетавшей картину. На эти вот крылья, на лучики солнца, запутавшиеся в волосах царя, в кружевном намёте царицы… рассыпавшиеся от налобной звезды венца…
Лихарь долго обходил взглядом лица правящей четы. Сперва рассмотрел, чем девка зарастила проплешины. Вот богатый ремесленник, задрав голову, восхищённо гладит усы. Лицо чуждое, отмашка локтем — Хотёнова. А в другом углу кто? Поодаль, скромно за спинами? Неужто молодой Ветер?.. Знакомая улыбка, в осанке, во всём облике — пружинная воинская готовность. Волчий зуб, лисий хвост!.. А рядом с учителем? Инберн! Тоже молодой, поджарый, пригожий. Каким с тех времён, поди, себя помнит. Каким доныне видит мысленным снисходительным оком. "Не было там Инберна!.. Или был? С учителем пришёл, просто я их вместе не видел?.. Спросить? Зачем бы? Картине в красных покоях висеть, наследника тешить, исподволь вразумляя: гляди, вот мы все на службе у праведных…"
Мы все.
Лихарь наконец-таки прямым взглядом посмотрел на лик Аодха, воскрешённый отважными мазками.
Хорошо, что сдержался тогда перед запертой дверью, Шагалу сдержал.
Стень увидел себя и не себя.
Не такого себя, каким в зеркальце представал.
Человек на картине был бесконечно благороден и мудр. Хотелось любить его. Не спрашивая, идти за ним на жизнь и на смерть. Царь, вождь, отец!
Девка, стало быть, уразумела негласный приказ. И выполнила, да как!
Лихарь сглотнул. Картина, словно отражение в зыблемой глади, предстала окошком в другой мир. Назвать его ложным не поворачивался язык. Картина была правильней жизни. Если вглядываться достаточно долго, царь опустит глаза. Заметит оборвыша на четвереньках. Укажет перстом…
И сбудется всё, что в нынешней яви упорно не хотело сбываться.
Лихарь сделал усилие, возвращаясь из любимого сна. По плащу Аодха спускался дивной красы плетёный узор, кончавшийся золотым остриём…
Девка на полу леденела от страха. Не смела головы поднять, словечка промолвить. В стороне от поновлённой картины, стыдливо прикрытая, виднелась вторая доска. Лихарь сдёрнул рогожу.
Посыпались берёсты с набросками. Доска — белое поле, бледные окаёмки лиц, зданий, клубящихся туч…
— Прежде дозволения посмела список готовить? — прошипел стень. Коса у девки была тугая, длинная, гладкая, как раз на руку намотать. — Для того затворялась, ждать понуждала? Едва к сроку поспела?
— Батюшка, не губи… — донеслось пополам со всхлипами и слезами. — Лишь верности ради… никакого чтобы изъяна…
Несколько мгновений Лихарь рассматривал узенькую беззащитную спину.
— Хорошо… — помиловал наконец. — Ныне дозволяю… в красках список исполнить. Из притона вернусь, истовик чтоб с поклажей лежал. Напоминать не приду.
Чернавка стукалась в камень лбом, бессвязно благодарила. Лихарь молча повернулся, вышел. От резко распахнутой двери прочь брызнули воронята. Да пусть их. Лихарь споро зашагал вниз. Скоро прибежит Белозуб. Покаянно сложит перед учителем стрелу, навек пригвоздившую тень Ивеня. Ветер, пожалуй, этой стрелой нерадивому второй глаз выткнет. Ещё лучше, если дикомыт сорвётся мстить за дружка и сам пропадёт.
И всё станется, как предрекает картина. Никого больше между отцом и самым преданным сыном…
Лихарь вышел во двор, почти улыбаясь. Из прохода к поварне раздался предостерегающий крик. Наверху в тумане хрустнул лёд, что-то сдвинулось, с тяжким шорохом поползло… пустая Наклонная башня загрохотала, роняя стопудовый груз инея. Младшие, ждавшие в сторонке, устремились к обвалу, таща кто лопату, кто чунки с большим кузовом. В рыхлую белую груду откуда-то сверху спрыгнул, слетел Ворон. Ребятня с визгом насела. Дикомыт взлохматил непокрытые головы, взял лопату, стал кидать снег.
Господин Звигур
— Не могу больше… оставь…
Бьющаяся кровь ломила виски, застилала глаза пеленой бессилия и обиды. Лыкаш часто сглатывал. Пытался загнать на место желудок, упорно поднимавшийся к горлу. В груди перекатывался огонь, шерстяная повязка, проросшая льдом, не давала вольно вздохнуть. Лыкаш снова попытался сдёрнуть её. Напиться животворного мёду, а там…
Руку перехватила железная пятерня.
— Крепи жилу, Воробыш. Свалишься, все голодной смертью изгибнем. Кто нам вепревину пожарит?
Вот стряпню он зря помянул.
— Пусти! — хрипло взвыл страстотерпец. — Гадует меня…
И всё-таки отодрал ненавистную харю вместе с повязкой, согнулся в мучительной судороге. Упал бы, да позволит ли Ворон живому замертво пасть?.. Еле-еле дал утереться — и снова залепила рот прокисшая ткань. Лыкаш подавился омерзением к напрасному миру, к себе, вы́броску воинского пути.
— Не могу я!..
— Нет слова "не могу". До той ёлки доковыляешь ведь?
…А как весело начиналось! За шутками, разговорами достигли притона. Умудрились не поморозить ни пиво, ни кадочки с вепревиной, душённой по знаменитым росписям Инберна. В пряном вине, в масле с зеленью, в жидком отходе от горлодёра… Неутомимые парни мигом разгребли снег, откопали крылечко, собрались в лес за валежником. В притоне, конечно, ждала сухая поленница, но убыль ей предстояла изрядная, нужно пополнить запас.
Лыкаш тоже бросился было к делам. Отогревать промороженный дом, вытаскивать железный поддон для костра…
Какое!
"Наш завтрашний державец, новой ложкой бывши, с вами полагал начало учению, — сказал Ветер. — С вами, во имя Царицы, положит ему и конец. Путь отмеряю вам до Дыхалицы. Там мишеньцы повесите, пусть меткость окажет. Убегайте резво, сыны, с Лыкашкой Воробышем, ворочайтесь с господином Звигуром. Тогда не стыд будет и празднику черёд отвести!"
Парни встали строем, провожая Лыкаша и почётную дружину. Как нос не задрать? Он и у Дыхалицы спорину явил. Мог взять передых, рассмотреть угрюмую тучу, сползавшую за северный окоём, но презрел! С бега подхватил самострел. В очередь расшиб снежные комья, плясавшие на верёвках.
Думал — всё. Конец обрядному испытанию.
Мог ли знать, что обратно в притон погонят кривохожим путём! Да не шаг за шаг, отдыхаючи, — велят во все печёнки махать!..
Вот когда отлилась ему сытая, безбедная жизнь Инбернова наглядочка. Стал проклятьем мягкий жирок, укутавший плоть. Так впрямь воззавидуешь сухим, лёгким ровесникам, битым стужами и метелями на дальних орудьях. Обречёшься трудить себя в городке, пешим ходом выбираться в дальние зеленцы за припасом…
"Ветер мне вменил эту казнь, чтоб я помнил, кто моими трудами будет обогрет, накормлен, напоен…"
Эта догадка посетила его на первой версте от Дыхалицы. Теперь Лыкаш вовсе ничего не думал, не знал.
— Дошёл же? — спросил над ухом дикомыт. — Гляди, ёлка заветная. Теперь, может, до той прогалины не помрёшь?
Из притона Лыкаш пустился сам-шестой. Четверо вскоре заскучали, начали зябнуть. Не стерпев, удрали вперёд. Опасный раскат с Воробышем одолевал один Ворон.
— Тебе хорошо… — просипел Лыкаш сквозь повязку.
— Чем хорошо-то?
Ещё спрашивает! Ворону пробежка к Дыхалице — так, чуть ноги размять. В припляс туда и обратно. Поди объясни ему, каково это — одолевать шаг за шагом, подламываясь в коленках. Сыт голодного не разумеет!
Со скрипом зубов достигнув прогалины, Лыкаш увидел в полуверсте снежные горбы крыш. Из дверей уже сыпались серые заплатники. Спешно строились улицей, кланялись доблести молодого державца.
— Славься, Владычица! — катилось навстречу.
Лыкаш аж распрямился. Отколь силы взялись? Вот появились Ветер и Лихарь. Третий по старшинству в крепости шёл к ним гордо и твёрдо, готовый исполнять любой долг. Хоть мирное державство, хоть ратную оборону.
Лакомое мясо для пира затеяли жарить прямо во дворе, над живыми углями. Лучше не представлять, сколько дров улетит дымом, не отдав тепла домашним стенам! Однако праздник на то и праздник — гуляй, душа, забыв овыденную бережливость.
Робуши выкладывали дрова длинным костром. Нанизывали на рожны сероватые из рассола, лоснящиеся куски. Ещё и огня не зажгли, а от вида, от запаха голова кругом, кишки узлами!
— Слышь, Емко… а нам оставят верчёного?
— Я почём знаю…
— Юшку в блюде всяко покинут. Мыть станем, подлижем.
В углу переднего двора очистили подход к надпогребнице. Вскрыли поруб, начали спускать припасы на завтрашний и все прочие дни. Как водится, затеяли возню, пошучивая: а вот стремянку подымем, крышку закроем, вылезь-ка! Над устьем добротного ямника завивался лёгкий туман. Тепло земных недр по-прежнему не сдавалось морозу.
Лыкаш, занятый семью делами одновременно, вдруг всё бросил, побежал искать Ворона. Дикомыт не был падок на лакомства с высокого стола, вдруг жаренину отвергнет?..
— Его учитель увёл, — сказал Хотён.
"Ну ладно. Может, изволением Владычицы, отведает ради великого дня. Да и орудья на седмице никакого быть не должно…"
— Крепко ли Воробыша гнал? — спросил Ветер. — А то я тебя, щадливого, знаю!
Ворон улыбнулся.
— Всё по твоему слову, отец. Лишней милости не оказывал.
— Каково с бега мишенил? Долго отпыхивался?
— Сразу бить начал. Ни одного промаха не дал.
— Вот как! Ужели и на раскате не устрашился?
Крутой спуск, покорёженный земным содроганием. Дорога в повороте, жутковато скошенная к обрыву. Клыки пней, так и не поглощённые снегом…
— Уточкой сел, — прищурил весёлые глаза дикомыт. — Встал, волоса́ пригладил, далее побежал.
Источник нашёл взглядом Лыкаша: бодр, проворен, в обиходных делах как рыба в воде. Ветер почесал бороду:
— Ты его точно не на себе притащил?
— Как можно, отец. Лишней милости…
Сухие поленья, вынесенные из-под крова, занялись быстро, жарко. Молодые мораничи детски радовались огню. Скучились, тянули руки в тепло.
— А почему Хотён с троими раньше вернулся?
— Так продрогли. Одевались во все ноги бежать, не в полноги.
— Ладно, — кивнул великий котляр. "Хвалишь мне Лыкаша, на самом деле про себя сказываешь. Понял ли, сын, что не только Воробышу испытание было?.. Ныне убеждаюсь: пора допустить тебя к сокровенному. Ты будущий учитель. А Хотён никогда и стенем не станет…"
У костра кто-то завёл радостную хвалу. Её дружно и слаженно подхватили, но в подборе певчих недоставало единственного голоса, способного всё собрать, одним крылом метнуть в небо.
— Теперь ты готов, сын.
Ворон удивился, вздел домиком подвижные брови:
— К чему, отец?
Великий котляр неторопливо вдохнул, выдохнул.
— Помнишь, я тебе не позволял приблизить учеников?
— Чтобы я их тайными скоморохами…
— Нет. Оттого, что замысел на тебя особый имею. Не такой, как на прочих. Скоро благословлён будешь возглавить поезд Царицы, — помолчав, тихо проговорил Ветер. — Собирать долю крови по Левобережью. Сирот вроде тех, что ты уже приводил.
— Честь преподобная, — прошептал Ворон. Хотел сразу пасть на колено, источник удержал.
— И родительских детей, кого отдают в котёл по обету. Из их числа будет тебе подкрылыш. — Жёсткое лицо Ветра смягчилось, улыбка стала мечтательной. — Завтра с тобой развернём начертание земель. Наметим путь, сроки положим.
Говоря так, он очень внимательно смотрел на ученика. "Знать бы старым Гедахам с Аодхами и Хадугами! Росток Прежнего корня ваших детей в дом Владычицы поведёт…"
У Ворона заблестели глаза, любопытства было не удержать.
— Во славу Матери и по твоему слову, отец… Во́лишь ли хоть одну-две деревни огласить, где мне побывать до́лжно?
— Отчего не огласить. Сам как мыслишь?
Ворон задумался, медленно проговорил:
— Если орудью без ущерба, заглянуть бы в Извору. Весть и честь отнести… Оттуда Дрозд был.
— Дело святое, — кивнул Ветер. — Угодное Правосудной. Она тебя как раз тамошним загорьем ведёт: в Линовище и Деругу.
У Ворона явно зуб горел подробней обговорить великое орудье, да и Ветер не возражал бы, — но не рука вникать в грядущее дело, когда насущное есть. Источник кивнул ученику, пошёл к парням у костра.
Умел он ступать, на глазах словно вырастая, окутываясь настоящим величием… Ребята мигом примолкли, подались в стороны. Остался один Лыкаш, пригвождённый взглядом учителя. Оба колена ткнулись в снег, он и не заметил когда.
Совсем рядом взвивались горячие языки, пламя шелестело, шуршало, шептало осмысленные слова.
— Ты, сын, превознёсся в мирных трудах, без коих расточится воинский путь и наши ратные труды свершиться не смогут. Пора тебе принять сан державства, вступить в след славного Инберна. Сапог мне!
Самого Инберна здесь не было, но старый сапог, оказывается, принесли. Лихарь взял его, вдавил в снег, покинув глубокий видимый след. Лыкаш выпростал одну ногу, поставил. Диво! Инбернов отпечаток оказался как раз впору ему. Подошёл Ветер. Накрыл оба следа своим, подтверждая возвышение Лыкаша. Извлёк нож-зарукавник. Длинное лезвие вихрем пробежало меж пальцев. Только Ворон выучился так крутить нож, другие наскучили попытками, бросили. Морёная рукоять легла обратно в ладонь.
— Изволением Правосудной…
Сталь овеяла холодом маковку Лыкаша. Русая прядка упорхнула в огонь.
— Поднимись, господин Звигур. Встань полновластным хозяином крову и ухожам нашего дома. А мне — другом доверенным, надёжей, опорой, как добрый Инберн двадцать лет был! Славься, Владычица!
— Славься!
Голоса грянули в деревянную стену, умчались далеко в лес.
Пока прогорал костёр, пели хвалу за хвалой. Как-то само вышло, что сперва раздавались песни, затверженные годы назад. Простые слова для мальчишек, через пень-колоду знавших андархский. Немудрёные голосницы — выкрикивать сквозь усталость и слёзы, поддевая снег тяжёлой лопатой. Раз выучив, забыть невозможно, как не изотрёшь бесконечные лыжные вёрсты, надсаду боевого городка, скорби холодницы. Парни тянули знакомые стихи без улыбок. Наверняка вспоминали задорные перелицовки, но наружу не выпускали.
Ветер милостиво слушал. Когда вспомнили "Крышку" — начал подпевать.
Поленья рушились, обращались рдеющими углями. В извивах жара метались, скрещивались мечи.
Позже Лыкашу казалось важным вспомнить, кто первый окликнул:
— Эй, дикомыт! Свистелку принёс?
Вроде бы Хотён. А может, и не Хотён. Когда жизнь дарит истинные мгновения, мы почему-то спохватываемся лишь задним числом. Глядеть бы во все глаза, слушать во все уши! Так нет. Нам гораздо важней разгрести пышущий жар, утвердить рожны с мясом, проследить за робушами, чтоб не ленились вертеть… ещё не забыть к дозорным послать, горячей снедью порадовать…
Ворон добыл из ворота неразлучный кармашек.
Придирчиво осмотрел кугиклы, сделанные под новую песню, широкие, об одиннадцати стволах. Вытряхнул незримые крошки, взял ко рту, пробежался по цевкам, испытывая звучание.
И заиграл.
Ещё не было пропето ни слова, а молодой державец узрел пустошь и непроглядную тучу, грозящую затмить одинокий светоч у небоската. Сметёт или нет? Оборонят ли простёртые руки, сами уязвимые, хрупкие перед наползающей тьмой?
Ворон обвёл круг голосницы, даже для него небывало богатой. Соловьиные горлышки трепетали древней гордостью, грустью, святой надеждой вопреки гибели. Исподволь, незаметно в перекличку цевок начал вплетаться голос. Так подгукивали на Коновом Вене, когда песня вырывалась из совокупного размаха кугиклов. И наконец Ворон совсем опустил дудочку. Он сдерживал голос, выводил задумчиво, печально. Словно скользил в сухой морозной мгле по замёрзшим болотам, искал утерянные следы, ткал лики и облики бестелесного, почти истёртого прошлого.
Поле боя,
Отгоревшего давно…
Чьи-то тени
Вырастают из тумана.
Двух героев
Было мужество равно,
Бились честно,
Побеждали без обмана.
Им бы в одной семье родиться братьями,
Славой отцовскою, удачей матери…
Что поделать!
Беспощадная вражда
Их столкнула
В поединке непреклонном.
Чуть быстрей был
Победителя удар,
Проигравший
Опрокинулся со стоном.
"Ты уже не увидишь завтрашней зари.
Чем тебя, враг, за подвиг отблагодарить?"
Поистине, Боги свои дары одним лишь показывают, другим в руки дают, иным даже щедро… но не настолько же? Ворон, ходячая слава и ужас воинского пути, владел доставшимся голосом, как послушным резцом. Не трелями слух тешил — высекал образы, зримые, ощутимые. Вот хмельное торжество отважного ратоборца. Вот уходящее, гаснущее благородство сражённого. Ворон пел так, будто сам вкладывал всю волю в короткое напутствие победителю:
"Нашей крови
Два ручья слились в один.
Так исполни
Умирающего слово!
Стань опорой
Всякой матери, чей сын
У порога
Не объявится родного!
Горестно мне смотреть на слёзы храбреца.
Я бы хотел к твоей сестре посвататься…"
После таких-то речей как не рассыпаться прежде простому и ясному миру победоносца! Голос будто крылья распахнул, явил безбрежную мощь, вознёс участь воина к новой и невиданной высоте.
"Внемли клятве,
О славнейший из врагов,
По веленью
Злой судьбы не ставший другом!
Перед ликом
Грозных воинских Богов,
Нас ведущих
По путям земного круга!
Доблестной крови нынче пролилось сполна.
Станут одним народом наши племена!"
…В изумленье
Наблюдал оружный люд,
Как слагал свой
Щит и панцирь воевода.
Повезёт ли?
Может, правда назовут
Первым сыном
Породнённого народа?
"Славную кровь оставим нашим внукам в дар!
Вот бы забрать назад всего один удар…"
Лихарь видел взгляд учителя, устремлённый на дикомыта. Сидя с учениками, Ветер в открытую любовался удачей всей жизни. Вершиной многолетних трудов.
Против обыкновения, Лихарь не ощутил больной ревности. Душу ограждала завтрашняя удача. "Прибежит Белозуб. Повинную стрелу поднесёт. Тогда увидишь, отец, кому какая цена…"
Ждал героя
Непростой и грустный путь.
Опостылев,
Отодвинулись победы.
Всё вернётся,
Только жизни не вернуть.
Оборвавшись,
Не продолжится беседа…
Песня увенчалась невозможно долгим, медленно замирающим вздохом. Прошлое, восставшее в суровой телесности, снова завлекалось туманами. Наконец стало тихо. И ещё долго было совсем тихо.
Неустроево неустройство
— Эй!.. — долетел со стороны леса голос Пороши.
Оклик словно бы вернул все прочие звуки. Снежные шорохи, скрип рожнов, шипение жира, капающего в горячие угли.
— Нос привёл, — засмеялся Хотён.
Дурманящий запах почти готового мяса вправду был ощутим за версту. Однако Пороша вернулся в притон не сам по себе, даже не с товарищем по дозору. За ним, весь в белой о́киди, следовал чужой лыжник.
Парни начали вскакивать. Праздник праздником, а оружие у всех было наготове.
— Кого привёл, сын? — спросил Ветер.
— Девку, отец! — отозвался Пороша. — Речётся Неустроевой захребетницей. Самого главного моранича велит показать!
— Девку, — заволновалось тайное воинство.
Отроков Чёрной Пятери ласково принимали в острожках и затонах, лукавые любушки норовили заглянуть в крепость, но эта, одёжная без почтения к морозу, пришла за другим. С одного взгляда видно: не по зрелому умыслу в путь сорвалась — от погибели удирала.
Вблизи костра она сдёрнула утлый плат, намотанный на лицо. Тёмные волосы, тёмные ввалившиеся глаза. Шагнула прямо к Ветру, неловко, подвернув лыжи, бухнулась в ноги:
— Батюшка… оборони! Злые вороги натекли…
Старик Неустрой жил на севере, в дальней во́рге залива. Тамошний люд уже к Чёрной Пятери не тянул. Однако лесной притон обжил старое селище, от которого пошли чуть не все здешние острожки и затоны. Какое ни есть, а родство. Ветер нагнулся, поднял девку. Заглянул в лицо, спросил ровным голосом, грозно, торжественно:
— Кто смеет обидеть сущих в тени дома Владычицы?
Она пыталась говорить, губы слушались плохо, зубы постукивали.
— Люди странные из лесу вышли… Сказались переселенцами… приюта попросили, а сами…
— Не спеши, дитятко, — остановил Ветер. — Что за странники, отколь путь держали?
— Мужей полторы дюжины… бабы… С восточной стороны, якобы из Кривулкина острожка выходцы.
Источник нахмурился. Возвысил голос:
— Слыхал кто про Кривулкин острожок?
— Кричанов есть и Кропоткин, а такого не знаем.
— Ворон, ты к Пролётищу бегал! Не случалось захаживать?
— Не… И в начертаниях не видал.
Ветер кивнул, что-то для себя уяснив.
— Дальше сказывай.
Девкина повесть была беззатейлива и страшна. Сперва набродный люд держал себя скромно. Бабы, изнурённые кочёвкой, на удивление неболтливые, выменивали съестное. Мужи, заросшие, диковатые, обходились своим кружком. Слушались хромого большака по прозвищу Навязень.
— Навязень, — повторил Ветер задумчиво. Слово означало кистень-цепник.
Девка всхлипнула. Уняла готовые вырваться слёзы.
— Дядька Неустрой тоже вот… сказал, небось шайка повольная…
Ветер досадливо нахмурил брови:
— Что ж сразу не затворился да к нам гонца не послал?
— Убоялся лихо будить. Пришли потихоньку, милостью Справедливой, миром уйдут… Затворишься от путников — дурной славы в людях не минуешь…
— Зато о нас, глупостью хозяина твоего, то-то слава пойдёт, — с сердцем перебил великий котляр. — Никакого страха в людях не стало! У самого порога Владычицы Её верных теснят!
— Не вели казнить, батюшка…
— Дальше сказывай.
…А потом одного чужака младшие неустроичи поймали в клети. С полной пазухой дорогих бабьих прикрас. Повели совестить к большаку… а пришлые за своего исполчились. В копья бросились, в топоры…
Ветер покачал головой:
— У Кудаша так не забаловали бы. Он бы дурака наказал, покражу вернул, ещё виру предложил за обиду. Хорош ватаг, буйных молодчиков не сдержал!
И куда Неустроевым домочадцам против слаженного кулака? На острые клинки, знакомые с человеческой кровью, на страшный двуручный кистень могучего вожака… "Чай вам не кружало перепутное, купеческое войско не кликнете! Не предадите, как Кудаша!"
— Вора могила исправит, — сказал Ветер. — Сыт, обут, а всё равно украсть норовит.
Он слушал пристально. Искал подтверждений тому, о чём уже догадался. Кивнул наконец:
— Как есть кудашонок. Где ему собственное имя прославить… Сама каково спаслась?
— Так спряталась… Па́дерой ушла, следа не покинув… Господин, они баб наших сквернят и раздетыми плясать ну́дят! — Девка всё же не совладала, дыхание прервалось, на запавшие щёки, шершавые от мороза, брызнули слёзы. — Мужей, кого не убили, связали да заперли, припасы жрут в сорок глоток… Рыжак этот… Мне, бает, воля…
— Рыжак?..
— Так он, батюшка, в твоём хлебе кабальным жил. Теперь в шайке за следопыта, самому Навязню за сына… Он к нам и путь указал, ты-де не вступишься, тебе-де неповинны…
Ветер помолчал краткое время. Когда стих злой ропот учеников, сказал огорчённо:
— Я его, значит, выручил, а он меня выучил. Вот оно, сыны! Вот как миловать того, кто щады не сто́ит!.. — И почти выкрикнул: — Что примолкли, дети Владычицы? Кто злым кудашатам покажет, каково с нами шутить? Кто над ними примерную расправу содеет, чтоб другие набро́ды за сотню вёрст обходили?
Ученики, сплотившиеся кольцом, теснились вперёд.
— Я, отец!
— Меня вышли!
Не смолчал и Лыкаш, хоть его удостоили бы лишь при последней нужде. У самого душа болела по мясу, готовому пересохнуть. Ох, многие скорби державства! В первый же день…
— Меня, учитель!
— Меня!
Девка вертела головой, вздрагивала. Верила и не верила, что выручка семьянам всё же придёт. Великий котляр обнял её, погладил по голове:
— Утрись, дитятко, нечего больше бояться… Пороша!
— Здесь, отец!
— Слагаю с тебя дозорный черёд. Ты неустроевну привёл, тебе и честь затон избавлять. Хотён!
— По слову твоему… волчий зуб… — Гнездарь, мечтавший о большом орудье, на радостях даже попутал словесный образ готовности. Пойти ватажком! Оружной рукой Владычице послужить!..
Ветер прикинул что-то в уме. Кивнул:
— И Ворона на старшинство благословляю.
Хотён немного сник, зато у девки начали просыхать слёзы.
— Я скорый путь покажу… выведу, отколе не ждут!
Ветер улыбнулся:
— Веришь ли, будто знаешь круговеньку лучше моих чад? Достигла сюда, и будет с тебя.
— Я видела, где у них дозоры стоят! Покажу, расскажу!..
Горбоносый, названный старшим, надменно выставил челюсть:
— А нашим ходом домчишь? Бавить некогда будет…
Помолвка у него была окающая, стать летучая, сильная.
— Добегу, — обреклась бесстрашная девка. — Оплошаю… ну, бросите.
"Уж не тот ли, про кого… тень в тенях…" Убоялась прямо спросить.
Ветер завёл глаза:
— Владычица, дай терпенья!.. И как сестрица Айге ими правит? Лыкаш! Одёжек ей найди каких ни есть! Пока вовсе куржой не заледенела!..
Честь Царицы требовала немедленного отмщения. Когда девка вернулась в стёганых штанах и тёплом обиванце, трое выбранников уже стояли на лыжах.
Она первая кинулась в обратный путь, только вихри вслед закрутились.
— Сомлеет, — глядя на опустевшую тропу, предрёк Емко. — Куда дуре за Вороном.
— По себе не суди, — обрезал Лыкаш.
Он снимал верчёное, выкладывал на братское блюдо, люто досадуя, что дикомыт не отведал. Так и удрал на орудье с одной мурцовкой в припасе. Емко насупился, смолчал. Державец властен в холодницу засадить. Особенно — безответных робуш.
Когда Ветер первым взял лакомство, отпуская блюдо по кругу, Лихарь тихо обратился к нему:
— Если дозволено будет спросить, отец… Почему ты моего паренька старшинством обнёс?
Умеючи сваренное пиво стелило горькую сладость, вепревина таяла на языке. Воины Царицы пировали чинно, знали меру веселью. Завистливо шутили над Лыкашом, но больше завидовали отряженным на орудье.
— Не оттого, что Ворона выделяю, — сказал Лихарю Ветер. — Твой Хотён совладал бы не хуже. Только он державца в лесу нынче покинул. А Ворон сам надвое лопнет, но остальных назад приведёт.
Девка держалась стойко на удивление. Ни жалоб, ни слёз, только пятки мелькали да крепкий снег взвизгивал под кайком. Четверо сперва резво бежали по готовому следу. К полуночи достигли поприща вчерашней метели, стали по очереди тропить. Девка было сунулась.
— Не велю, — сказал Ворон.
Под утро вышли на гряду в нескольких верстах от затона. Добрались без бед и помехи, только на одном спуске Хотён, бежавший за Вороном, поскользнулся, махнул кайком, попал вожаку в левую пяту. Дикомыт прыжком упорхнул на сажень вперёд, фыркнул:
— Погонять вздумал?
Мораничи засмеялись, Пороша весело, Хотён со смущением.
Наверху гряды Ворон велел устроить залогу. Врыться в снег, поесть, немного поспать. Девка вскинулась, будто не бежала в оба конца:
— Как — спать? Пока там… не ждут…
— Тебя не спросили, — буркнул Пороша.
Хотён ничего не сказал, сел под выворотнем, раскупорил заплечный кузовок. Вынул колбаску мороженой икры, шарики зернистой мурцовки.
— Отдохнём, на развед сходим, а там за дело, — буднично пояснил Ворон. — Тебя, дочь отецкая, как хвалить-величать?
— Так Избавой…
Снегопад умерил лютую стужу, донимавшую у притона. Стало можно избавиться от повязок, даже сдвинуть тёплые хари. Молодые мораничи перестали быть близнецами, различимыми только по голосам.
— Избавиться кто-то чаял? — сдержанно засмеялся Хотён.
Она не смутилась:
— Так батюшка Непогодье. Доныне чает…
— Кто?
Блудное племя, оставившее мораничам лесной притон, по сию пору держало обычай сходных имён. Уж и колено родства не каждый мог счесть, а старшие отпрыски всё звались Недобоями, Неустроями, Непогодьями. Свои разбирали, а чужим людям не угождать стать.
— Так родитель избра́нушки моего, — пояснила Избава. — Со двора гонит. Сына бьёт.
Пороша напустил разочарованный вид:
— Вона что. — Оттянул просторный кожух. — А я губу раскатал, думал вместе погреться. — Насёк половину икорной колбаски. — На́ вот. Пожуй.
Ворон хлопнул рукавицей подле себя:
— Сядь. Сказывай.
— Когда они ворота разбили, я в хворост…
— Погоди. Сама чья будешь?
— Родства не упомню, — пожала плечиками Избава. — С Беды сирота. Захребетницей живу… всякой службой хлеб отрабатываю.
— Женихову отику почто немила?
— Так хозяин ве́но заламывает. Либо, говорит, пусть Неугас к нему в кабалу. Какой родитель сына отдаст?
Они, конечно, вспомнили Лутошку с его вилами.
— Разно бывает… А бьёт за что?
Избава чуть успокоилась. "Не Ворон. Для страху заёмным именем нарекли…"
— Прости, господин. Мы-то всем затоном Царице веруем. А у Непогодья в первые годы, когда кровью жертвовали, жену сильно забрали. Сказывают, лицом была хороша… Он с сыном и ушёл за тридевятую чащу. Мораничей гнушается, ну и меня с порога поленом. А Неугас от гнева батюшкина заслоняет…
Тайные воины переглянулись. Мальчишками они слышали о разноладах после Беды. О кострах на требище Великого Погреба. Взрослые поминали глухо, неохотно, да и дело сталось давно, когда сами жрецы ещё постигали угодное поклонение. Уж куда новым ложкам правых с виноватыми разбирать! Других хлопот полон рот был. И ныне хватало.
— Миром не сговорятся, — решил Хотён.
— Что тебе в таком женихе? — спросил Пороша. — К нам прибегай.
Избава отвела взгляд:
— Так иного не надобно…
Медленный рассвет её вовсе не красил. Чёрная, угловатая, крупные костистые руки.
Ворон сделал свой вывод из её слов:
— Умеешь толк донести. Сказывай теперь про злодеев. Значит, в куче хворостяной отсиделась, всех глаз избежала?
— Один пришлый видел… человек добрый… не выдал.
— Который, чтобы мне знать?
Избава задумалась.
— Собой невелик, телом толст… штаны полосаты. Меня узрел, напугался, кудри вместе с шапкой с головы снял.
— Ого, кто вернулся! — щёлкнул языком Хотён. — Как его к телепеничам занесло?
Ворон продолжал расспрос:
— Ты дева мудрая. Кому ещё поцелуя Владычицы велишь миновать?
— Того не знаю, — отреклась Избава. — Одного видела, а зря судить не хочу.
Он ненадолго задумался.
— Ныне ты вдвое против нашего пробежала. Лишку выдюжишь?
— Выдюжу, господин! Обратно за подмогой мчать?..
Ворон говорил о разбойниках, словно всех уже выложил в рядок, как связанных уток, осталось отобрать на убой. По девкиному разумению, тут целиком пригодилась бы ватага из лесного притона. С учителем во главе.
Мораничи недоумённо переглянулись.
— Куда?..
— Так за подмогой… Вас трое всего. Едва развед сотворить…
Они стали смеяться.
— Троих ещё чести много, — сказал Хотён. — В одиночку на худшее посылали.
Небо светлело, вдалеке замаячил пуховый клуб зеленца, маленький в просторном ковше. Ворон медленно проговорил:
— Вот что, девка. Коли впрямь силы есть, беги-ка к своему жениху. Насовсем беги, обратно не вороча́йся.
Дикомыт был редкий красавец. Точёные скулы, глаза впрозелень голубые, как два бесценных верила. Но в этих глазах искрами, проблесками жила кромешная жуть. Ворон! Клок тумана, хищная тень, крылья в чёрном пере. Девки подобное знают сразу. Даже не особенно мудрые.
Избава только нашлась выдавить:
— А… хозяин-батюшка спросит…
— Доживёт, Чёрной Пятери обяжется за выручку. — "Или прибьют, так родня долг поднимет". — Наш труд ему веном станется за тебя.
Хвали утро вечером…
Галуха держался за угол сруба. Задрав голову, широко раскрыв рот, глядел вверх.
Сказать, что закат выдался дурной, значило ничего не сказать. День, по сути, не настал вовсе, утренний сумрак перетёк прямо в вечерний, забыв родить светлую срединную пору. Небо налилось глухой кровью, туман зеленца стал иссиня-багровым, пророс рдеющими прожилками… Тут уверуешь в самое кромешное моранское бесносвятство. В то, что завтра даже такого-то света можно не допроситься. И жизнь под навеки остывшими небесами будет трепыхаться всё слабей. По великим грехам — великая кара…
В горло лился воздух. Сладкий после избяной духоты, где гнилое дыхание мешалось с кислятиной разлитого пива, жирным угаром, тележными голосами.
Возвращаться туда… ох… лучше вовсе не думать…
Сзади влажно бухнула дверь. Он вздрогнул, оборачиваясь. Вышедшая Чага подозрительно оглядела двор. Тусклый свет давал обмануться, узреть спокойствие и порядок. Из-за клети уже не торчали мужские ноги, бездвижные и босые. Кровавые лужи прикрыл набросанный мох. В собачнике — ни визга, ни лая. Ободранных псов давно выволокли на мороз. Там же бросили мёртвых местничей: двоих мужчин, молодуху, подростка. Всех, кто дрался. Что делать с ещё живыми, Телепеня пока не решил. Здесь покинуть? Нельзя, всю округу переполошат. С собой увести, в неволю продать?..
В соседнем дворе, куда ушла Чага, ещё накануне до тла очистили дровник. Ныне рушили утиный хлевок. А что? Всё равно без надобности, а топить надо. По дворам летал пух, коптильни третьи сутки дымили без перерыва. В горшках, в больших котлах булькало сало. Козы, утки. Рыба, дочиста вычерпанная сетями. Всё вперемешку! Одного жаль: готовки не поторопишь. Батюшка Телепеня прямо вчера хотел закладывать оботуров, но помешала метель. А назавтра, если не в ночь, жди новую бурю. Хозяйственные мало́хи толково использовали стоянку. Им ли втридорога покупать, что даром в горсти идёт! Валом валит, ещё и рук не хватает!.. У костров сновали Неустроевы бабы. Босые, срамно полураздетые, выплакавшие все слёзы.
Галуха унял судорогу. Ещё чуть, и возвращаться в избу. Снова петь про голодного мальца, давшего надежду всем попранным. В который раз за сегодня? Разбойники, дорвавшиеся до пива, едва проорав последние строки, требовали песню сызнова.
…Тёмный лес его принял, косматый, седой, непробудный.
И друзья, с кем он цепи делил, поднялись за плечом.
И любовь, что так часто совет подавала премудрый…
Тех, кто ходит по воле, в ярмо не загонишь мечом!
Хоть на мгновение забыть бы эти слова, голосницу, некогда оправдавшую его перед шайкой. Песню, поныне державшую щит над Галухиным горлом от лихих разбойных ножей. Спасение, отлившееся проклятием.
Когда уходили из воруй-городка, Телепеня поступил как подобало.
"Все следы, все несчастья, вся скверна сгинь позади, а мне скатертью дорожка счастливая!" И бросил цельную рыбину прочь от санного пути, испрашивая благополучия.
Думай теперь, состоялась ли жертва.
Едва одолели версту — упёрлись в лисий след, бежавший слева направо. Поезд замер, народишко помрачнел. Хоть возвращайся, но куда? Всё, чего в санях не свезёшь, они изломали. Даже снежный тын с воротами, их самую зримую привязь к здешней земле.
"А не перебита дороженька! — выплыла вперёд мудрая боярыня Кука. — Это Вольный хозяин спешит своё место наново обживать, а вас, дурней, прочь отпускает. Гляньте, как сошлись-расстались две тропки: наша и лесной нежити!"
Знала, что сказать. Росстани — тоже место коварное, но не насмерть погибельное, как перерубленный след. С ним можно управиться. Телепеня первый взялся за меховые сапоги. Сменил левый на правый, толстые бахилища не очень и различались. Встал среди перекрёстка, пустил сани мимо себя. Кинул за правое плечо подсоленный хлебец…
На другой день все выдохнули с облегчением: поезд догнал Лутошка.
Вот о чём предупреждал Вольный! О другом лисе. И ещё о том, что Марнава, похоже, выбрал собственную тропу. Сам объявиться забудет и добычи не принесёт.
"Значит, у Не́течи нам добра напрасно искать, — заскрёб темечко Телепеня. — Урманами тамошними малым числом выходить — засада с досадой…"
"Без вероломников обойдёмся, батюшка ватаг! — обнадёжил хитрый Лутошка. — Позволишь, другой путь покажу. Я весь залив когда-то оббегал, все ворги накрепко втя́мил, кутовые, проходные. Ни тебе задоринки до Кияна!"
"Погодь… а мораничи лютые? Сам сказывал…"
"А что до тебя мораничам, батюшка? Их межу мы не тронем. С ближними соседями разве что ладком поторгуем…"
…И всё вправду как по маслу катилось. До первого зеленца.
…Хворостяная куча, где Галуха узрел молящие девичьи глаза, тоже пропала. Канула в бездонные горнила печей. Куда изне́тилась девка, он так и не понял. Всё-таки пойманная, дрожала от стыда и побоев, бегая с вёдрами под ну́канье жестоких малох? Успела выползти вон — и застыла в домашних одёжках на полпути к чужому жилью?.. Лучше б так. А то начнут спрашивать, кто знал да не объявил…
Задо́к в этом доме был устроен по всегдашнему обыку. В глухом конце длинного хода, проложенного вдоль большой и малой избы. Опять же как водится, тупичок был забит всяким хламом: выкинуть жалко, а руки, чтобы поправить, никак не дойдут. Сломанные корзины, горшки-битыши, ждущие берестяных ремней… истлевшая упряжь… Сейчас при входе лежали связанными два хозяйских сына. Младшему, слишком смелому, пела песни метель, вновь поднявшаяся снаружи. Старших Лутошка, пока не наскучило, ставил во дворе. Показывал повольному люду, как мораничи кабальных бьют. Галуха в потёмках наступил на что-то податливое, кровавое, скользкое. Шарахнулся, сам чуть не упал. Тело под ногой едва отозвалось. Галуха взмок, мало не заплакал, двинулся дальше.
В большой избе выли толстые голоса. Ватаг с ближниками, думая, что поют, ревели угрюмую разбойничью песню. Заходились, как вдовы на буевище. Оплакивали свои жизни, погубленные злыми людьми. Где веселье, обычное в шатрах воруй-городка? Всё вроде как надо, ликуй на поживе, никого не страшись?.. А пирушка изначала задалась мо́рочная, унылая. Словно это их городок лежал разорённый, только радости, что шкуры на плечах унесли!
Малую избу Галуха, задумавшись, почти миновал… почти.
— Ни бабки, ни тётушки, ни мамка твоя. Один ты мне сгодишься, — донеслось изнутри. — Личико твоё чистое, кожица твоя нежная…
Неисповедимы переносы звуковых дрожаний! Или просто мыши повытащили мох из щелей?.. Галуха разобрал каждое слово. Узнал голос Куки. Боярыня ворковала над мальчонкой, прижитым, как все знали, Чагой от Кудаша.
— Мамка твоя ду-ура, — размеренно что-то делая, тягуче продолжала Кука. — Чести сподобилась один раз, и хватит с неё. А мне за морем царицей быть. Юной да пригожей себя сберегать, чтобы ни одна сучонка распутная… Ни Телепенюшку… ни Лутонюшку моего…
Она так осеклась, что стоявший за стенкой обмер и захолодел, пластаясь по брёвнам.
— Что творишь? — спросил голос. Галуха еле признал Чагу. Коровьи глаза, медлительный рассудок, она ли? — Это чем ты моё дитя надумала мазать?
— Да я не… — Кука, похоже, испуганно отшатнулась, но тотчас вернулась в себя. — Моя воля, чем хочу, тем и мажу! Ты, блудящая, мне перечить взялась?
Чага не смутилась:
— От заморихи слышали. Ты девкой плод вытравила, на том исцвела. Я ему расстаралась, так мой росток пришла уморить?
— Молчи, дрянь! — зашипела Кука в ответ. — Своей рукой запорю!
— А я людям расскажу, как ты батюшку нашего извела.
— Что?..
Галуха крепко зажмурился, беззвучно молясь.
— Что слышала, душегубница. Кто ему нашёптывал о вдове, о её богатствах припрятанных? Левым глазком на купцову стражу кося!.. Думала, никто не прознает?
Боярыня ответила с ласковой змеиной угрозой:
— Верно молвишь. И не прознает…
Ужас, приморозивший Галуху к стене, сменился бешеным порывом бежать. С треском посыпались рваные решёта, остовы лапок! Галуха сам мало не заорал. Что угодно, лишь бы возмочь с чистым сердцем отречься: не знаю, не ведаю!.. Смертные угрозы вхолостую не мечут. Вот сейчас Кука либо помощи кликнет, либо сама острым ножичком… Чаге по гортани, взрастившей больно длинный язык…
Достигнув наконец отхожего места, Галуха рывком затворил хлипкую дверцу. Прижал, будто она впрямь могла от чего-то отгородить… Крика из малой избы всё не было. Из большой — гудело совершенно по-прежнему. Галуха едва успел задуматься, а не померещилась ли ему сучья жутковатая свара…
Две руки, протянувшиеся непонятно откуда, взяли его голову в капкан, намертво перекрыв рот.
Несколько мгновений Галуха, выпучив глаза, силился отодрать от своего лица железные пальцы. Потом различил над ухом тихую речь.
— …Был глумцом и ощеулом… Стал попущеником снулым…
Слова едва достигли рассудка, но толку ли в них! Галуха узнал голос.
Изменившийся, конечно. Прежде мальчишески-звонкий, в мужании обретший зрелую глубину.
"Сквара… как?!"
Галуха перестал дёргать пальцы былого ученика. Накрыл их своими трясущимися, стал гладить. Выдохнул, обмяк.
— Послужишь Владычице, попущеник? — снова зазвучало над ухом.
Галуха сперва закивал, мелко, торопливо. Страшные картины, где кромсающие шею ножи различались только длиной, мысль живописала чуть позже.
— Добро, — сказал невидимый дикомыт. — Вот тебе особенное полешко. Вернёшься в большую избу, с другими не путай. Как смрад пойдёт и начнёт неведомое твориться, в печь кинешь.
Ладонь Галухи сомкнулась на шершавой берёсте. Он тотчас обернулся, желая спросить обо всём сразу, но за спиной уже никого не было. Лишь чурбак в руках не давал посчитать встречу причудой разума, изнурённого страхом.
В большой избе жарко топилась печь, горело разом несколько жирников: поди знай, когда ещё будет удача сидеть в таком тепле да при свете. Воздух казался мутным от копоти и неопределённости. Мрачный Телепеня раскинулся под божницей, на великом месте. Вчера он попытался увести шайку дальше: "Как раз и метель следы скроет!" Бабы, одержимые жадностью, подняли вой. Разбойники, зачуявшие слабину, ослушались снова. "Погодь, Телепенюшка. Подкопим жирку на дальнюю переходину. И у тебя нога отдохнёт…" Впрочем, напрямую его покамест не свергли.
Если же… кто воссядет на великое место? Неужто молодого Лутошку старшинским поясом опояшут?..
К вошедшему Галухе обратилось полтора десятка лиц, лоснящихся и красных от пива.
— Где колобродил?
— Просился по нужде, а сам девок мять?
— Я… дровишек вот, — пролепетал Галуха, угодливо улыбаясь: скверный лицедей перед толпой придирчивых позорян. Вывалил к печке изрядную горку поленьев, постаравшись, чтобы один чурбачок завалился под остальные. Стал обмахивать грудь кафтана от корья и грязи с поленьев. Ему протянули андархский уд:
— Играй живее, гудила. Тоска без тебя.
Совсем недавно Галуха был бы рад скормить хрупкий уд печному огню. Увидеть, как распадается плотский образ его падения и стыда. Ныне по ту сторону брёвен, в густом сумраке кралась невесомая тень. Может, и не одна. Галуха послушно, почти весело взялся за струны. Разбойное верховенство подтягивало. Дурной сон, удушье ночное! Полон угол насильников, изгоев закона, ещё не почуявших дыхания смерти. И что же они делают, самое последнее? Его песню поют!
Ни окошка в стене, ни просвета, ни тайной калитки.
Не порвать и не сбросить вериги пудовых цепей.
А с рассветом тебе выходить на последнюю битву
И кровавить снега, что раскинулись бела белей…
Лутошка, ограждаемый опытом воинского пути, выпил меньше других. Оттого сиделось ему плохо. Знай тревожно ёрзал, прислушивался. Галухе казалось — упорно взглядывал на дрова, где искрился нетающим инеем один белый кругляш. Вот сейчас велит вытащить, рассмотрит, допрос учинит!
Отворилась дверь. Галуха промахнулся по струнам. "Начнёт неведомое твориться…" Уже?!.
Вошла Чага с деревянным блюдом в руках. Внесла запахи свежего мяса и квашенины. Галуха вновь рухнул в бездну. Итак, ссора в малой клети иссякла, не полыхнув. У Ворона всё пошло вкриво. Утром Телепеня обуздает своих, поведёт шайку на Киян. К владению, к серебряному венцу за морем.
— Лутонюшка, — протянула служанка так безмятежно, что Галуха вообще усомнился в подслушанном сквозь брёвна. — Выдь со мной, а, Лутонюшка?
— Сухота-печаль бабоньку взяла, — начали шутить за столом. — Ишь, большим именем прозывает…
— Ступай, — сказал Телепеня.
Лутошка охотой слез со скамьи. Пошёл с Чагой за дверь.
Время снова остановилось.
По Великому Погребу дымка метельная веет,
И в заснеженной чаще кровавых следов не найдёшь…
Вы садитесь, друзья, я спою обо всём, как умею,
А уж вы полюбовно судите, где правда, где ложь.
Галуха сыграл длинную песню ещё трижды, проклиная свой дар обретения слов, ужасаясь и умирая при каждом шорохе извне. Сторонних звуков, правду молвить, почти не было. И Лутошка не возвращался.
Может, там уже перетаскали дозорных?
И прямо сейчас тихо лезут по крыше, чтобы…
А вдруг просто ушли, не понадеявшись совладать?
Сиди гадай…
В прожорливое горнило одно за другим летели поленья. Галуха — руки похаживают, уста поют, сердце иным занято — успел испугаться, как бы заветный чурбак не оказался в огне прежде времени. Взялся даже придумывать, как его уберечь. Однако Лутошки всё не было. Ползучее беспокойство крепло, текло с опустевшего места на остальных.
— Погодь, игрец! — остановил Телепеня. — Ступай живо, Капуста, глянь, всё ли во дворе по уму!
Толстый Капуста, изрядно разомлевший в тепле, совсем не рвался идти в промозглую темноту. Загодя сморщился, передёрнул плечами. Однако не ослушался главаря, грузно встал, скрылся за дверью. Галуха загоревал, вполне уверившись: ничего не произойдёт, шайка вновь подчинилась, а значит…
…Когда токи воздуха, порождённые закрывшейся створкой, подняли к его ноздрям завиток удушливого смрада.
Крыса, издохшая в тесном подпечье!.. Земляной дёготь, подожжённый в яме с дерьмом!.. Раскопанная могила… Вот, оказывается, чем пахнет избавление!
— Опять замолк? Играй знай! — рявкнул Телепеня.
До него ещё не добралась мо́рготь.
— Сейчас, батюшка… Вот в печку подброшу…
Рука дёрнула из неряшливой кучи поленце в колючей соляной крошке. Обжигаясь, сунула в раскалённое жерло. Ничего не произошло. Берёста взлохматилась, занялась обычным порядком. Галуха испугался: не то полено схватил!.. Зашарил взглядом, но времени рыться уже не было. Он схватил уд, склонился, нетвёрдые пальцы стиснули шейку.
Самовидца рассказ и досужих людей пересуды…
Чад быстро делался гуще. Воздух потемнел и набряк, жирники облеклись светящимися шарами. И оба ушедших канули как в воду. Струны жалко звякнули, умокли: сделалось не до песен.
— Что там жечь придумали? — осерчал Телепеня. — А эти где? Капуста, Лутошка?
Повеяло отчётливой жутью. Притихшие сотрапезники глядели на вожака, друг на друга. Никто не встал добровольно. Снаружи долетел отзвук невнятного вопля. Капуста? Блазнь морочная?
Настал миг Телепене либо подтвердить своё достоинство главаря, либо навсегда с ним расстаться. Он полез из красного угла, опираясь на цеповище неразлучного кистеня, огромный, грозный, косматый:
— Все прочь! Толку от вас!.. Покуда сам не присмотришь…
За ним воодушевились двое оружных.
И вышли, и дверь бухнула, впустив ещё волну смрада.
Галуха не решался играть, дышал через раз. Кругом стола неуверенно завязывался и угасал бессмысленный разговор, оставшиеся больше прислушивались: что во дворе?
Уловив краем глаза странные отблески, Галуха оглянулся на печь…
В потрескивающем огне зарождались, вытягивались изумрудные язычки. Так добрый Бог Огня, не имея связного голоса, кричит людям о нечисти, ползущей из темноты.
— А-а-а-а-а! — надрывно вырвалось у Галухи. Рука тряско вытянулась, указывая. Мысль о заветном чурбачке посетила игреца лишь потом. От стола к нему обратился десяток белых пятен, озарённых мертвенной зеленью.
Очень вовремя.
Дверь заскрипела, медленно растворяясь. Могучий Телепеня всё же вернулся. Он стоял по ту сторону порога, вырванный печным заревом из сенных потёмок, и словно бы не решался шагнуть. Молча таращил выпученные глаза, держась за живот. Чуть выше пятерней на сером суконнике трепетало чёрное пёрышко. Меж пальцами набухали, густели, неудержимо сочились такие же чёрные струйки.
Целую вечность спустя главарь уронил одну руку и другую. Тогда через порог внутрь избы свалились вначале кишки, потом, лицом вперёд, рухнул сам Телепеня.
…И мир на мгновение перестал дышать. А ещё через миг сорвался с цепи.
Разбойники давно не чурались крови. Каждый много раз причинял смерть и сам был к ней готов: если не от ловкого копья, так на плахе… но это! Нынешнее лихо кралось во тьме, незримое, непонятное. Утаскивало по одному. Потрошило несбывшихся аррантских царей, точно курят.
Пивной хмель улетучился без следа. Телепеничи вскакивали со стуком и рёвом, хватали оружие. Рвались на волю из мышеловки, тесной для боя. Одна незадача: дверь была низковата и узковата. И поперёк окровавленного порога разгромоздился главарь, умирающий либо мёртвый, а из-под него в четверть пола — ведёрная скользкая лужа.
Первые, кто наудачу кинулся вон, в эту лужу и угодили. Сенная тьма глухо жвакнула двумя тетивами. Самострельного болта, пущенного в упор, не задержат и дощатые латы. А тельницы, расшитые материнскими о́берегами, способными отвести смерть, истлели годы назад. Одного телепенича сквозь грудину ударило в становой хребет, отбросило на горячую печь. Другого пришило к товарищу, наседавшему сзади.
Галуха, от ужаса нечеловечески ловкий, вкатился под стол и там скорчился. За тонкой препоной скатерти длились рёв, топот, удары. Уши рвал чей-то визг, нескончаемый, невыносимый. Гулкий ковчежец уда отзывался потусторонним плачем. Галуха сам едва не орал, ужом ввинчиваясь под лавку. Как спастись, если дом загорится? Что за новый приступ вони, горелая кровь — вдруг изба уже полыхнула?
Самострел скоро не перезарядишь. Меткие болты взяли ещё двоих, но людская волна вырвалась за порог. С яркого света да в темень! На злые ножи, на острые секачи незримых врагов! Крича под ударами, наугад отбиваясь и нещадно полосуя друг друга, разбойники отыскали наружную дверь. Скопом навалились. С грохотом высадили…
Узрели яркий свет факелов. Шипящую под снегом дымную кучу. Цветными пятнами на земле — понёвы малох, отворовавших своё. Голого Капусту, вздёрнутого на релью сбитых ворот. А прямо перед собой — уцелевших неустроичей. Мужиков с копьями, с вилами. Баб, готовых топорами отвёрстывать бесчестье и муки. Поодаль — чужака в кратополом сером заплатнике. Мощный лук изготовлен к стрельбе, лезвие широкого срезня как будто пламенем обтекает…
Гляделки длились мгновение. Из сеней в спины, загородившие выход, ударили ещё болты, а неустроичи с рыком хлестнули вперёд. Кто б сейчас их сдержал! Всяко не ухо́ботье былой шайки без головы и порядка. Простоволосая бабка, оплакавшая мужа и внука, прижала чью-то шею ухватом. Крепкому повольнику велика ли гроза! — но руку, вскинутую в замахе, перебило стрелой. Выпавший кинжал земли не достиг. Старуха тотчас вогнала его под рёбра врагу. Парнишка, не забывший крика сестры, сбитый наземь, вцепился супостату в ногу зубами — и лишь погодя заметил, что тот рухнул на него уже мёртвый. Неустроич с чёрным от побоев лицом и в рубахе, заскорузлой от крови, голыми руками сгрёб разбойника, сунувшегося мимо. Бешено рванул бороду, попавшую в горсть. Отшвырнул с кожей. Щады не было, а скоро стало некому её и просить.
Последних, ещё дышавших, забили дубьём.
На том кончилась песня про Кудаша, защитника сирых.
Посланник Владычицы
Галуху, сколько он ни брыкался, вытянули на свет за штаны. Он знал: это смерть, и блажил, как коза под ножом, судорожно прижав к себе уд. Сильные руки встряхнули его. С досадой отвесили оплеуху.
— Будет орать! Сказано, не обидим.
Здравый смысл возвращался медленно, тяжело.
— Господин… — Галуха пытался встать на колени. — Помилуй, господин…
— Не признаёт, — удивился рослый моранич. — А кто мне сулил шувыру с шерстью скормить, если "Ойдриговой поступи" не сыграю?
— Ты ещё зарился ту шувыру вскроить да на голову ему натянуть, — вспомнил второй, поменьше, но тоже не хлипкий. — Может, самое время? Короб при нём, вдруг шувыра найдётся…
"Хотён!.. Пороша…"
Странное чувство. Ничтожные ученики поднялись могучими воинами, причастниками воли Царицы. А он, поселявший их в холодницу за нерадение, покупал себе жизнь, восхваляя беззаконных убийц…
Мораничи под руки вывели его, ослабевшего, через тёмные сени. Дети носили по двору факелы, взрослые таскали за тын облупленные тела. Всех, с кем Галуха разговаривал ещё утром, всех, кто слушал его, пируя в избе. Две бабы молча вытряхивали из шитой рубахи странно податливую, безмолвную Куку. Галуха смотрел, как на мо́рок. Сейчас боярыня сядет, сотрёт с половины лица багровую мазку… напустится с бранью на бестолковых приспешниц. Кука расслабленно переваливалась с боку на бок. Молчала.
Хотёну пришлось тряхнуть Галуху за плечо, чтобы тот услышал его.
— Куда, спрашиваю, пойдёшь? Ворон приказал, хочешь, с нами в Чёрную Пятерь, не хочешь — прямой след покажем в Непогодьев затон.
Галуха тупо глядел на него. Медленно повторил:
— Ворон?..
"Страх всей губы. Перст Владычицы неумолимый…" Мысли ворочались, как рыбы на льду, прихваченные морозом.
— Ну да, ты его Скварой знал. Вон твой короб, целёхонек! На которых саночках повезём?
…Сквара. Божье пламя в тощем теле мальчишки. Горе луковое, наглец и глумец, один за всё время, чью душу Галуха, пыль под ногами, пытался отспорить у непреклонного Ветра… Шёпот во тьме, как морозное дуновение. Мертвецы на земле…
Галуха, помалу начавший оттаивать под моранской защитой, вновь зябко вздрогнул:
— А… сам где?
Хотён досадливо скривился:
— Да улызгнул тут один… Шастнул вон, пока мы дозор скрадывали. Бабёнка с ним ещё. Дикомыт в сугон побежал.
— На что бьёмся, искровенит да отпустит? — лениво вставил Пороша.
— Не бейся, проспоришь. При тебе Воробыш рассказывал? Орудья довершать надобно.
Воробыша Галуха вспомнил с трудом. Он не заметил среди тел во дворе ни Лутошки, ни Чаги. Вот, стало быть, куда делись. Ушли, почуяв неладное. Взяли вы́передку. Да немалую: поди нагони.
— Опять мести́ начинает, — сказал Пороша.
Хотён отмахнулся:
— Ворона не собьёшь.
Непогожая ночь, еле различимое покрывало позёмки… Страшно до рассвета брести одному, не зная толком пути, но встреча с дикомытом пугала сильней. Хотелось бежать всё равно куда, как от осквернённой мечты.
— Затон… — кое-как выговорил Галуха. — Другой… далеко ли?
— Мудрено заплутать, — принялся объяснять Хотён. — Протокой всё прямо. У острова повернёшь…
Обмелевший и вымерзший, залив ещё хранил былой облик. Южный берег отлого спускался к белой равнине. Север стоял скальным лбом. Россыпи останцов, каменные мысы, устья проранов… Путаница островков, глухих рукавов. Широкие ковши, где недолго обмануться, особенно в ночи, думая, будто вышел на путеводный простор. Сорные мели, заводи, ерики… Чага никогда не понадеялась бы выбраться отсюда одна. Да ещё с дитём за плечами. И вторым на вороту́, тоже сыном, если верить чуть расплывшемуся носу и брюху огурцом.
— Лутонюшка… погоди!
На переходах она всегда шла за санями, выдерживая не хуже других. Думала, сдюжит и ныне. Ошиблась. Лутошка уже дважды хотел оставить нерасторопную, уйти налегке: "По следу нагонишь". На третий раз бросит, наверно.
…Чага за руку привела его в малую избу, где, откинувшись на лавке, сидела боярыня — один нож в руке, другой, поменьше, в глазу. Стена большой избы гудела дурным прощальным весельем. Лутошка при виде мёртвой не удивился. Кивнул, деловито сказал:
"Уходить пора".
Гибель Куки словно межу обозначила. Вот досюда шли шайкой, а дальше всяк за себя. Оплошаешь — сам виноват. Телепеня водил повольников на разбой, сделать мирными выходцами оказался не властен. Кудаш — тот крепкой рукой удержал бы. И за море ушёл, и возвеличился. А Телепеню завтра вновь не послушают. Делёжка, смута, раздор! С чем идти на Киян любимцу свергнутого вождя?
Лутошка без раздумий бросился к сундукам, где хранили общну. Пока Чага стерегла у двери, торопливо закидывал что-то в кузов поверх съестного и мякоти…
Через двор прошли не скрываясь. На дуру-служанку, тащившую ворох тряпья, никто даже не оглянулся. Умный Лутошка окликнул дозорного у ворот. Повернул в обход тына: проверить ещё двоих сторожей, а то больно долго не появляются…
Десяток вёрст Чага отмахала на звериной живучести.
К рассвету проснулся сынок. Завозился, заплакал, требуя пищи и утешения. Словно в ответ, налилось тяжестью чрево. Лутошка убегал всё дальше вперёд. Неохотно останавливался. Зло ругался, притопывал.
— Вот что, — сказал он, когда Чага, повисая на кайке, вновь его догнала. — Давай ты как знаешь! Умела растворить, умей замесить…
Она смотрела снизу вверх, надсадно дыша. Без него, без общего кузова куда ей идти?
— Лутонюшка… дитё помилуй…
— Ты ногами запинаешься, а я миловать должен? — удивился рыжак. — Не горазда, вернись.
Рослый, сильный парень, в рукопашной схватке, говорили ей, не дурак. И лыжник завидный. То-то полетит, избавившись от медлительной детницы. Про своё зано́сище в утробе не вспомнит, поди.
Чага хотела спросить его, почему, обнимая, он звал её чужим именем — Маганкой. Не успела, он отпихнул её, повернулся — и только свистнули лыжи. Впереди горбился скальный нос, дальше в скудном свете ничего не было видно. Бегущее пятнышко на глазах уменьшалось. Метель копила силы к новому приступу, низовой ветер гнал сыпучую морозную пыль. Чага боком, неуклюже сидела в снегу, глядя, как белый прах заволакивает раскинутые лыжи и оба следа, туда и оттуда. Захочешь вправду вернуться, пути не найдёшь.
Плач звучал всё настойчивей, сынишка барахтался. Чага стащила рукавицу, потянулась за плечо, но руки не донесла. Над береговым взлобком, где они с Лутошкой недавно спускались из леса, наметилось движение. Серая тень скатилась на лёд. Невозможным ходом ринулась вдоль устья. Клуб летящей куржи, пелена, сброшенная с ветвей…
Так вот что за подспудная тревога подгоняла Лутошку. Вот чей взгляд из-за овиди ему спину буравил. Чага завизжала:
— Лутонюшка-а-а!..
Он услышал. Оглянулся. Наддал вдвое против прежнего маха. Помчался к подножию гребнистого мыса, как к знакомому тыну: добеги — и спасёшься. Чаге даже показалось — сумеет. Она повернулась навстречу преследователю. Опоздала. Страшная тень уже пронеслась, мелькнула беззвучно. Один взмах кайка, семь саженей лёту, снега лыжами не касаясь, лишь волосы гривой из-под ушанки. Миг — и стал чёрточкой в сизой тьме, ушёл догонять другую, далёкую.
Чага закрыла рот. Передвинула со спины наперёд походную люльку. Стала пришёптывать и качать, неотрывно глядя вперёд.
Лутошка больше не оборачивался. Время вернулось, описав круг. Молоденький кабальной мчался заледенелым болотом, пытаясь уйти от такого же юного переимщика. Глотал снег, слёзы и боль, мечтал об очередном шажке на свободу. Выпадала же порою удача! С одышливым Лыкашом, с тяжёлым на ногу Хотёном. Случалось, самого Порошу обманывал… Лишь один брал его где хотел, как хотел. Распутывал любой след. Из ниоткуда возникал за спиной, ронял на плечи тяжёлку.
Лутошка узнал преследователя, как только увидел.
Горбатый мыс приближался, вырастал впереди. С его гребня Лутошка однажды смотрел в закатную сторону, прикидывая, не пуститься ли в утёк. Там берег Киян-моря. Упорные поезда на белой дороге. Вольная воля…
Взведённый самострел сам прыгнул к плечу, болт лёг в лонце.
Совсем близко.
Выстрел! Почти в упор, наверняка!
"Да что он, загово…"
Чага видела, как две тёмные чёрточки слились и, не задержавшись, вновь раздвоились. Одна, возвращаясь, стала расти. Другая, полмгновения постояв, сломалась, упала, затерялась в снегу.
Чага тяжело и гулко сглотнула. Тайных воинов она знала по баснословным рассказам. Откуда взялся моранич, да именно теперь, да со стороны зеленца?.. Какой смысл гадать! Чага и не пыталась. Сидела с люлькой в руках, глядела, как он подходит.
Латаный обиванец, серая безликая харя, на месте глаз два тёмных провала… Метельная ночь, избравшая человеческий облик, чтобы настигать и карать.
Чага схватила нож. За своё дитя она уже сегодня убила.
— Не тронь!..
…Хоть и понимала умом: не с оружием смертных противиться посланцу Владычицы. В лицо хлестнула морозная пыль. Ледяная тень как будто прошла прямо сквозь Чагу, заставив споткнуться отчаянное биение жизни. Потом всё развеялось.
Чага открыла глаза. От берега до берега широкого устья не было ни души. Лишь веяло, колыхалось кручинное покрывало тащихи.
Встать со снежного одра оказалось делом непростым и не скорым. Чага вновь повесила за спину люльку, устало навалилась на посох. Медленно переставляя ирты, пошла туда, где последний раз видела дружня. Остановилась над ним.
Тот единственный, кто никогда не казнил кабального, ведя на петле, и в этот последний раз погнушался мучить его. Лутошка лежал, растаращив длинные лыжи, выгнувшись телом через объёмистый кузовок, треух свалился, медные волосы забивала снегом позёмка. Лицо успело разгладиться, став спокойным и светлым. Чага толкнула кайком:
— Вставай, Лутонюшка… Дальше пойдём…
Он не отозвался. Чага толкнула крепче. Голова перекатилась на тряпичной шее. Делать нечего, женщина вновь поставила люльку, вытеребила ноги из юксов. Ползая на коленях, сняла с мёртвого лыжи. Поддевая посохом, выпростала его плечи из лямок. Долго засучивала кожух, ворочая туда-сюда тяжёлое тело. Валенки, стёганые штаны, верхняя рубаха дались легче, исподнее — вовсе просто. Чага выбила из треуха снег, свернула добычу, связала Лутошкиным пояском. У него были добрые лыжи, с отверстиями для поводка. С проушинами, чтобы при нужде обращаться в полозья. Плетёный кузов сел на них как родной.
Чага не покинула ни кинжала, ни колчана с болтами, ни самострела. Хорошее оружие всегда можно продать. Передохнув, впряглась в послушные саночки. Подняла люльку. Побрела вперёд, где за оконечностью скального носа ждала пустая снежная ширь.
Святотатство
Череда снежных зарядов унесла жестокую стужу. Снег под валенками перестал звонко скрипеть, вчерашняя твердь проседала с глухим влажным шорохом. Настоящего мокрозимья, чтобы белые вихры на крышах дальних ухож оплавлялись в гладкие шапочки, уже давно не бывало. Завтра-послезавтра, поди, вновь закуёт, а то ещё осеренит. Но даже такое тепло, как теперь, волновало и радовало, вселяло подспудную тревогу весны.
Смятение Лыкаш ощущал явственно, а вот на радостные надежды как будто имели право все, кроме него.
Праздник в лесном притоне задался совсем не по умыслу.
Следовало это понять ещё в первый день, когда вместо привычных хлопот его погнали к Дыхалице. Потом Ворона с Порошей и Хотёном отправили на орудье. Неволей станешь ждать ещё и третьего лиха.
Лыкаш бродил по двору, рассеянно указывал робушам, затевавшим самую будничную готовку, и скорбно гадал про себя, к чему бы такая вереница невстреч. Может, это Царица предупреждала о грядущих мытарствах едва начатого державства? Почин дело красит: есть дыра, быть и прорехе…
Троих, отправленных прекратить разбойное озорство, в притоне ждали назавтра. У Лыкаша руки чесались начать выкладывать новый костёр, но было нельзя. И орудникам кликнешь беду, и дровишки зря отсыреют. Нет уж! Вот вернутся живы-здоровы все три земных перста Правосудной — тогда-то робуши бегом понесут охапки поленьев, сбережённые в тепле, отрадно сухие. Планут к тучам высокие языки. Оставят дружные угли, и на тех-то углях…
В лесном притоне не было зеленца, потому боевой городок устроили прямо рядом с двором. Молодые мораничи радостно избавились от шапок и меховых рож, в которых прибежали из крепости. Сбросив кожухи, катали снежные комья, выкладывали болваны в рост и плоть человека. Парни тоже не чаяли вместо праздника каждодневных трудов, но убоится ли тайный воин работы?
— Зови, Лыкаш, пищи тонкие пробовать!
— Мы брюхо бережём, сумей утолить!
Когда скопище болванов уподобилось небольшому войску, идущему на притон, вынесли мечи. Дешёвого железа, но славно отточенные, с черенами под обе ладони.
— Вот чего я от вас хочу, — сказал Лихарь.
Не глядя взял меч, выбрал снеговика. Замахнулся, ударил с подшагом, наискось. Замер, слегка осев на ногах. Прямая спина, клинок завис вровень с коленом! Болван немного постоял, как будто нетронутый. Потом верхняя часть поползла, свалилась.
— Постигли?
— Ну…
Каждый владел всевозможным оружием, иные и на орудья ходили, но этот навык оставался труден. Меч стеня покинул гладкий, будто облизанный, а главное, совершенно плоский растин.
— Тогда сами, — сказал Лихарь.
Беримёд принял у него меч, опустив глаза в знак доверия и покорности. Парни разошлись, у "вражеского отряда" полетели головы. Их прилаживали на место, снова рубили. Лихарь похаживал между болванами, останавливался, смотрел. Направлял неудачливых. Немного последив за уроком, Лыкаш порадовался новому сану. Он достаточно маялся в боевом городке, чаще срамясь, чем красуясь. Когда показывали Ветер или Ворон, снисходило вдохновение, удавалось недающееся, даровало восторг нелюбимое. Когда подходили стень с Беримёдом, хотелось головой в петлю.
Лихарь задержался подле Шагалы. Гнездарёнку всегда тяжело давался урок, приводящий к равновесию руки. Шагала мало думал о смысле, желал снискать похвалу. От этого получалось ещё хуже обычного. Сплотив болвана уже по третьему разу, Шагала вновь украсил его длинным вогнутым срезом.
Стень фыркнул за спиной паренька.
Шагала, не оглядываясь, налился бурой кровью. Вдруг взвился пружиной высоко в воздух — и прямо в прыжке рубанул, пройдя снеговика сверху донизу. Две половины свалились на стороны.
— Один болван другого растял, — сказал Лихарь.
От бессилия и обиды юнец отважился на немалую дерзость:
— Так убил же я его? Убил? Чего ещё надобно?
Лихарь для начала достал наглядочка по шее. Так, что парень уехал прочь на одной ноге, задрав другую и бестолково размахивая мечом. Упав, откатился, вскочил, мокрый и злой. Лыкашу на самый краткий миг помстилось противостояние, но нет. Шагала бухнулся на колени, уронил голову.
— Прости, батюшка стень…
— Дурак, — сказал Лихарь спокойно. — Будто я не знаю, что ты кого угодно убьёшь… Голову проломить можно и колом из плетня, как пьяные у кружала. Это путь грубого мирянина, не наученного видеть и слышать. Одного такого мочеморду ты голой рукой свалишь. А если их дюжина натечёт? Теми самыми кольями до смерти и забьют. Беримёд больше учился, он со всей дюжиной справится…
— А ты?
— Я их стороной обойду. Зачем ду́ром переть, если миновать можно?
— А учитель?
— Учителя они пивом угостят и по дороге проводят. Это оттого, что наш отец другими людьми владеть умеет, как собой. А ты, взба́лмошь, пытаешь меня, зачем тебе одну руку с другой соглашать.
Будто на зов, из малого дома показался Ветер. Мельком оглядел учеников. Заложил за спину руки, двинулся по тропинке через прогалину. С рассвета, наверное, уже седьмой раз. Выйдет на глядный изволок, туда, где торёная дорожка истаивает в лыжницу. Постоит, посмотрит, пойдёт назад.
Шагала соединил половинки болвана. Воздвиг. Поднял меч. Зажмурился, размахнулся, ударил. До Лихарева совершенства было далеко, но получилось не в пример лучше прежнего.
Стень отдал учеников под присмотр Беримёда, сам поспешил за источником.
— Отец… если мне позволено будет сказать…
— Что, сын?
— Ты совсем не ешь и не спишь…
Ветер смотрел на край леса, где двойной след вытягивался нитью, белой на белом, пропадал за косматыми утёсами деревьев. В этот раз Ветер стоял у конца тропинки дольше обычного. Не спешил уходить, хотя вдали было тихо и пусто.
— А у тебя душа за твоих выскирегских орудников не болит?
Лихарь уставился под ноги, ответил вполне искренне:
— Ещё как…
— Впрочем, твой попрёк справедлив, — вздохнул Ветер. — Глупо мне квохтать, как курице над цыплятами. Я послал лучших.
— Учитель… Ты ждёшь дикомыта больше, чем остальных.
— И что?
Лихарь глубоко вздохнул.
— Люди говорят, дрочёное дитя отца с матерью бьёт.
— Ты у меня тоже всегда особенным был, — хмыкнул Ветер. — Ты хоть однажды ослушался?
Лихарь, не поднимая глаз, ответил тихо, проникновенно:
— Зачем бы мне жить, если не вестником твоей воли, отец…
— Над всеми нами воля Владычицы. А чем моих дрочёнушек судить, на себя посмотри. С кем всё время рядом стоишь? Кого бьёшь-ругаешь? Шагалу.
— Я от него многого…
Хотел сказать "жду", но великий котляр вдруг напрягся, на полуслове прекратил слушать. Знаменитое чутьё Ветра, загадочное даже для первого ученика, не подвело. Из белого леса явили себя три серые крапинки. Трое двигались очень слаженно, в ногу, передний не скользил, а больше забавно вздёргивал колени: след, отпущенный прита́йкой, проваливался под лыжами. Ради скорого бега ребята часто менялись, и даже это у них получалось весело, красиво, задорно.
— Милостива Правосудная, — пробормотал Ветер. — Зря наш державец дурных знамений пугается. Я тоже сперва увидел лишь испорченный праздник…
— А на самом деле?
Когда Лихарь плохо понимал учителя, он предпочитал спрашивать, оставляя про запас собственные догадки.
— Благословение, — ответил Ветер, пристально глядя на подходивших.
— Благословение?..
— А ты не видишь, каково идут? Приплясывают! Значит, есть чем гордиться. Не просто исполнили да вернулись.
На последнем десятке саженей Ворон по праву старшего выдвинулся вперёд.
— Славься, Владычица!
С утоптанной площадки, где рубили снеговиков, откликнулось многоголосое "Славься!". Учитель шагнул навстречу ученику. Их руки встретились в приветствии, накрест упершись локотницами.
— Ишь, рано вернулись, — проворчал Ветер. — Что с ногой сотворил, бестолочь?
— С ногой?
— Припадаешь.
Хотён почему-то покраснел, Лихарь вновь подивился зоркости источника, а Ворон посмотрел вниз:
— Разве?..
— Дикомыт на лыжах ногу не уберёг! — безнадёжно вздохнул Ветер. — Скажи кому, засмеют!
В котле не блюли обычая исторгшему кровь заново входить в жизнь общины. Воинский путь не зря пролегает опричь мирского. Здесь кровь, пролитая на орудье Царицы, никого не сквернит. Троих сразу повели в малый дом. Ветер всегда вёл начальный расспрос с глазу на глаз: орудникам следовало уяснить, о чём можно болтать с друзьями, о чём лучше молчать.
Благодаря новому сану Лыкаш в самый первый раз был допущен к беседе. Он явился припоздав. Не его забота вдаваться в тонкости воинских дел; зато он очень хорошо знал, что нужно походнику с ввалившимися глазами, отмахавшему неведомое множество вёрст. Сперва сквозь плящий мороз, после — напролом по липкому тяжёлому снегу. А бой, а ночная засада, бесконечная, недвижная, напряжённая?..
Вряд ли измотанный захочет жирного мяса. Даже верчёного. Даже пирогов из настоящей муки!
У Лыкаша со вчерашнего сохранялся в очажных углях горшок тёплого кипятка. Долго ли вздуть огонь, а когда кипяток взорвётся прозрачными пузырями — сунуть под крышку добрый ком мороженых щей? В заветную избу державец вошёл торжественно, важно, прижимая к груди закутанный, курящийся вкусным паром горшок.
— …Кабальной бывший наш, — довершал свой сказ Ворон.
Хотён рядом с ним поклёвывал носом, виновато подхватывался. Пороша сидел с открытыми глазами, редко моргал, взгляд был снулый. Оба встрепенулись на животворный щаной дух, потянулись за ложками.
— Что у нас подсмотрел, всё попрал, связанных калеча. Неустроичи его проклинать не скоро оставят, — продолжал Ворон. — Разладом в шайке запахло — сразу прочь побежал. А куда бежать? Только к заливу. Я сперва дозволил уйти, чтоб всех не всполошить. Догнал после. Баба с ним была непраздная. Её отпустил.
— Ну и добро, — сказал Ветер, первым, по главенству, опуская ложку в горшок. Улыбнулся Лихарю. — Слыхал, старший сын? Отомстили за твои раны злодею.
— Не до веку милость Владычицы, — пробормотал стень. — Можно и выронить.
Ворон добавил:
— Других жёнок разбойных неустроичи побили. Детей осталось четверо. Я, во имя Правосудной, велел их в крепость к нам отвезти.
Лыкаш сам не ел, лишь отведал, больше следя, всего ли в достатке у братьев. На душе было тепло. "Так и впредь буду встречать их. Отогревать… яствами радовать…"
Правду молвить, ели орудники лениво, жевали с трудом. Это молодому державцу тоже было знакомо. Самого доводили до предельной усталости. Чтоб знал, каково это, когда брюху и тому сперва нужен отдых, а пища — лишь погодя.
— Уложишь их, пока прямо тут не раскисли, — кивнул ему источник. — Ворону сделаешь капустную мазь, этот сын неразумия сухожилья в ноге дёрнул. Пусть спят вволю, будить чтоб никто не смел, не потерплю.
Костёр во дворе всё же зажгли. Не ради красоты и веселья, больше ради покоя в братском доме, где, приткнувшись втроём, уснули орудники. Про себя Лыкаш полагал — их не вдруг разбудила бы и рухнувшая крыша, но хотелось оказать уважение. Да и мыслимо ли нарушить приказ, пусть даже случайно!
Когда опало буйное пламя, державец велел разгрести жар. Вдвоём с Емкой вынес необычного вида котёл. Бросалась в глаза редкая дорогая работа: ни тебе заклёпочки, этакий шар-цело́к со срезанной маковкой. Крышка сковородой, стенки толстые, снизу три короткие ножки.
— Ух ты! — вырвалось у Шагалы. — А это… ну… Нешто истинный котёл?!.. Святого Аодха пожалованье?..
Брякнул, заозирался, наполовину ожидая насмешек, но никто смеяться не стал. Время усеяло железные бока оспинами, бережная готовка украсила чёрным наси́дом. Лыкаш уловил взгляды. Ответа ждали от него, третьего в крепости.
— Тот или нет, зря врать не буду. В Беду многое было утрачено, чтобы после заново обрестись…
Шагала не отставал:
— Как то блюдо?
Лыкаш вздохнул, улыбнулся. Орудье о блюде грозило остаться его ярчайшим воспоминанием до ветхих лет. Зароком не зарекайся, но представить деяние краше тогдашнего удавалось с трудом.
— Наше блюдо, — сказал он, — было клеймёное, я сам по письму купца Коверьки сличал. Котёл этот, похоже, тех же рук дело, что истинный. В старых книгах будто с него рисовано. Если другой вдруг найдётся, с золотой надписью про царский дар, восхвалим Владычицу и возрадуемся: стало быть, заслужили. А нет… Сто лет минует, этот истинным назовут. Если мы его внукам хвально передадим!
Длинной кочергой Лыкаш сгрёб угли под дно и к стенкам котла, взял совок, навалил жару на крышку. В железном нутре затевалось непостижимое, взывающее к самым смелым мечтам. Царское пожалованье или нет, а состряпает вполне земную, наверняка вкусную снедь. Кто-то загодя проглотил слюну.
— Ложки-то… скоро ли велишь доставать?
Державец глянул свысока:
— Котёл — дело несуетное. Мыслю, вот наши проснутся, как раз и поспеет.
В ответ раздались стоны.
— А мы разве спешим? — поднял брови Лыкаш. Но тут же смилостивился. — Ладно. До тех пор тельно́го подрумяним на перехватку.
Тощее брюхо стыда не ведает.
— А какого? — спросил неудержный Шагала. — Тельного-то? Из рыбы?
"Опять" произнести не посмел, но слово витало.
Лыкаш посмотрел на небо. Весь свет словно стёк к западному окоёму, серый воздух напитала обманчиво-тёплая прозрачная краснота. В сторонке лепили из останков порубленных снеговиков одного большого болвана. Спорили, какой облик придать: победоносной Царицы — или разбойного вожака без кишок. Голоса звучали всё громче.
— Тихо там! — оглянувшись на дом, велел Воробыш. Всё тотчас умолкло, подтверждая его новую власть. — Славный Гедах, девятый этого имени, по царскому долгу совершал объезды земель, — стал рассказывать державец. — Побывал и на островах, населённых морянами: этот народ как раз тогда пришёл под руку андархов. Морское путешествие выдалось долгим… и вот беда — что на корабле, что на островах доброго царя потчевали всё медным окунем, морским угрём да треской. Сказители утверждают, будто праведный Гедах, вновь сойдя на матёрую землю, перво-наперво заклялся впредь вкушать рыбу. Прямым словом воспретил дворцовому повару готовить её: не то, мол, запорю на кобыле!
— И что повар?
— Он был горд истинами стряпного искусства. На другой же день подал царю печёную рыбу. Разгневанный Гедах кликнул палача, но повар сказал: государь, носящий Справедливый Венец! Сначала отведай.
— И как?
— Гедах Пузочрев не осрамил имени праведных. Он попробовал рыбу и с первого же кусочка отозвал свой запрет, а повара вознаградил дозволением стряпать, как ему сердце велит.
— В чём же дело было?
— В подправах. Повар взял орехи, грибы, заморские ягоды, полные душистых семян… Добрый царь восславил ту трапезу в поучении сыну: мол, не ведал, что ем, помню лишь, как душа возносилась.
Нынче был особенный день, всё казалось возможным.
— И что, ты нам тоже… с царскими пряностями?
— Нет, — отрёкся Лыкаш. — Гедах, чей образ глядит со стены любой знатной поварни, правил четыре века назад. Теперь тех и пряностей не найдёшь, что ему нёбо радовали. Даже грибы тогда в лесу собирали, а мы в подвалах растим. Зато при нём не распробовали ни наших водорослей, ни мха, ни дикомытского горлодёра…
Кто-то добавил:
— Образок Гедахов прежний державец с собой, поди, увезёт. Новый уже вырезал саморучно, чтоб святой угол не пустовал?
"Прежний державец!.. А потом Ветер с Лихарем опять учеников куда-нибудь поведут. И я в крепости главнее главных останусь, как Инберн сейчас…"
— Эй! — долетело со стороны леса.
Голос принадлежал Беримёду, ходившему заменить дозорных. Он в самом деле вёл с собой парней, отбывших черёд… но не только. Ещё двое изнурённо плелись на лямках, взятые в та́ску более сильными. Другие катили их саночки. Обои гружёные.
Красноватый вечерний свет медленно остывал сизым сумраком. Лыкаш узнал Бухарку, потом Вьяльца. Дозорные вели в притон выскирегских орудников.
Как же не походило их возвращение на соколиный лёт победителей!.. И почему только двое? Где Белозуб?..
Лыкаш додумывал эту мысль, уже выбегая с остальными через утоптанный двор. Бухарка и Вьялец выглядели такими же осунувшимися, тёмными от застарелой усталости, как Ворон с товарищами. Добро хоть шли на своих ногах. Подскочившие парни сразу бросились к саночкам, что вёз сам Беримёд. Мягкая полстка обрамляла бледное лицо, узнаваемое лишь по шрамам у незрячего глаза. Оно казалось вылепленным из непрочного снега: вот-вот истает, обрушится, унесёт ещё видимые черты. Временами раненый приподнимал ресницы, но во взгляде не было смысла. Лыкаш, как все, видел смерть. Только до сих пор убивали котляры, а не котляров. Здесь и сейчас творилось противное естеству. Он услышал собственный голос, севший, сиплый:
— Кто его так?..
Спрашивал Бухарку, но вперёд измотанного походника ответил Беримёд. Зло стукнул ратовищем копья по другим чункам:
— А вот о́н! Владычицы ненавистник, от братьев отступник!
— Кто?..
— Ознобишка, — прохрипел Вьялец.
Не может быть!.. Лыкаша облило кипятком, вышвырнуло на мороз. Ознобиша! Как так?.. Зачем?.. Неужели?.. На вторых санках лежал сплошной войлочный ком. Лыкаш откинул толстую покрышку. Пленник был связан по рукам и ногам, голова вдета в мешок.
— А ведь наш брат был, — дрогнул голосом Беримёд. — За одним столом ел!
— На своего пошёл! — гневались кругом.
— Против Матери восстал…
— Стойная кара отступникам заповедана. На что персты ему, если он Белозуба ножом?
Рогожу и шитый кафтан Ознобиши марали засохшие кровяные разводы. В надорванном вороте мерцала плетёная цепь, увенчанная прорезным папоротниковым листом. Все смотрели на Лыкаша, а Лыкаш разглядывал серебряный лист, остро понимая, насколько был счастлив, умирая с Вороном на лыжне.
Шагала деловито спросил:
— Тут казнить будем? Или в крепость свезём?
Третий по старшинству ответил, не оборачиваясь:
— Беги учителю скажи.
Новость заставила Ветра и Лихаря выскочить наружу в одних безрукавках, с кожухами в руках. Меркнущее небо давало ещё достаточно света: с высокого крылечка виднелись и рдеющая груда жара с чёрным шаром котла, и возбуждённо гудящий народец возле саней. Несколько мгновений источник и стень применялись к увиденному, каждый по-своему. Наконец Ветер принял решение. Не сходя вниз, тихо, отрывисто приказал Лихарю:
— Пленника в поруб, с ним завтра. Орудников ко мне. — И Лыкашу: — Живо неси лекарский припас. Может, спасём.
Лихарь перепрыгнул ступеньки, с видимым облегчением кинулся исполнять.
— Да не тащите вы! Поднимите! — рявкнул он на парней, было впрягшихся в Белозубовы чунки. — Мало в дороге кар принял, ещё здесь добивать!
Десяток рук ухватился за кузов саней, за копылья, потом, когда подняли над снегом, и за полозья. Раненого осторожно понесли к малому дому. Понурые Бухарка и Вьялец плелись следом. Ничего хорошего для себя они не ждали.
Лыкаш уже спешил в братский дом за лекарским коробком.
— Я принесу? — высунулся Шагала.
— Нет. — Державец сам не знал, почему ответил отказом, просто самому взять припас было правильно и хорошо.
Гнездарёнок сразу отстал. Позади жаловалась дверь надпогребницы, там уже спорили о казни отступника, о том, кому позволят участвовать, кому нет.
— Чур, один перст мой! — встрял голос Шагалы.
Лыкаш осторожно, чтобы не скрипнула, потянул дверь. "Не будить, — сказал Ветер. — Не потерплю…"
Внутри дома было почти темно — только мерцали багровым светом жаровни. Воробыш нагнулся за берестяным коробом. Склянки с мазями от ушибов, ран, покусов мороза. Чистые полосы на повязки. Длинные винтовые захваты для вытаскивания стрельных головок… В доме было тихо, лишь посапывали крепко спящие победители. Сердце вдруг заколотилось во рту, словно Лыкаш пытался кого-то пересидеть в горячей парилке. В ушах последний раз отдалось грозное: "Не потерплю…"
Держа короб под мышкой, молодой державец устремился к двери. На бегу схватил из растопки длинную хворостину. И… с размаху вытянул Ворона. По чём попадя, во всю силушку!
Из-под мехового одеяла навстречу взметнулась рука. Сгребла и вырвала палку. Как когда-то вырывала у межеумков, озоровавших ночами в общей опочивальне… Хлестнула в ответ! Промазала. Воробыша рядом уже не было.
Сердце продолжало бешено стучать. Державец вылетел во двор с ощущением святотатства… но и великой правильности содеянного.
Будет то, что будет…
…Ни горячих щей, ни даже дозволения сесть. Выскирегские орудники маялись возле двери, ничтожные, несчастные, близко подошедшие к настоящей смертной тоске.
— Как дело было? — спросил Ветер.
Что ответить ему, Бухарка не знал. Оказавшись за старшего, он только стремился быстрее добежать в Чёрную Пятерь. Там всё всегда решалось как бы само, небось выправится и теперь!.. Вот только Белозубу становилось всё хуже. Поняв, что до крепости раненый может не дотянуть, Бухарка свернул к лесному притону. Оттуда выслать Вьяльца вперёд, самому помощи ждать! То-то он обрадовался, услышав оклик дозорных…
…Ну нет бы обдумать в пути, как перед учителем ответ принимать. Надеялся, ватажок чудесно воспрянет, внятно речь поведёт?..
Бухарка сухо сглотнул. Вывалить правду — о том, как Белозуб велел зарядить самострелы и развязал пленника, подначивая бежать, — было страшно. Врать про самочинный побег — ещё страшнее. Мало ли что потом наговорит Белозуб. Мало ли что Ознобишка с пытки покажет…
— Повторять вынуждаешь? — спросил Ветер зловеще.
Белозуба внесли в избу с санками, чтоб язвы не вередить. Припав на колени, Ветер вскроил на раненом кожух, отнял повязку… Ознобишин отчаянный удар надрубил ключицу, загнутый коготь влез под кость, разорвав обе жилы, боевую и чернокровную. Ни прижать как следует, ни жгутом затянуть, унимая кровь, брызгавшую прямо под шеей. Пока добывали огонь, калили железное острие — Белозуб, сперва люто ругавшийся, умолк и уснул. Теперь на восковой груди бугрилась красно-сизая опухоль, в ней вдавленный струп ожога, рука посинела, лишённая кровотока.
— Мы… ну… — кое-как выдавил Бухарка. — Когда…
Белозуб приоткрыл глаз, взгляд был пристальный, суровый.
— Не надобен мне этот нож, кузнец, им меня Ознобишка достанет, — внятно сказал он Ветру. — Беда мне придёт от него, по́лно уговаривать, не возьму!
Глаз вновь померк, зубы лихорадочно застучали. Раненый мёрз в натопленном доме, оскудевшая кровь струилась отравленная, не было сил очистить её, восполнить. Стукнула дверь, подоспел с лекарским припасом Лыкаш. Поставил короб, торопясь поднял крышку… Ветер посмотрел на него, медленно покачал головой. Взял правую руку ученика, распрямил пальцы. Какие тут мази, повязки, травяные припарки? Под ногтями уже расплывалась смертная синева.
Белозуб облизнул губы, слабо закашлялся.
— От стрелы не убежишь, — злорадно уведомил он Ветра. — Попробовать хочешь? Ну, пробуй, если смелый такой… Ах вот ты как?!
— Очнись, сын! — приказал Ветер. — Ты дома. Всё хорошо.
Власть знакомого голоса развеяла наползающий мрак. Что-то изменилось в лице Белозуба, он вздрогнул, зашевелился, обрёл новые силы.
— Отец… накажи меня…
— Накажу, — пообещал Ветер. — Как рану принял?
Бухарка с облегчением хотел привалиться к стене. Пустой взгляд источника заставил поспешно выпрямиться, замереть.
— Я… по велению… — прошептал Белозуб, но снова закашлялся.
Догорела краткая вспышка, неверный огонёк, трепеща, слетел с фитилька. Взгляд остановился, сердце отмерило последние толчки, успокоилось. Саночки, послужившие раненому последним ложем, обрели чин погребальных.
Ветер с видимым сожалением отпустил его руку, поднялся с колен, сказал Лыкашу:
— Иди передай: их брата поцеловала Владычица. — И заново пригвоздил взглядом Бухарку. — Что язык проглотил? К столбу не терпится? В опалу бессрочную?
После зрелища смерти вид котла в жару, источавшего снедные запахи, показался кощунством. Ознобишу медлили спускать в поруб. Он неловко сидел на земле, уже без мешка, но по-прежнему связанный и с кляпом во рту. Лицо — синяки да чёрные сгустки, где на углах костей полопалась кожа. Волосы слиплись, одежда заскорузла и провоняла. Меркнущий свет обращал голову в череп, выхватывая лишь голубые глаза. Взгляд метался, искал кого-то, не находил.
Тайные воины стояли кольцом, злые, растерянные. Лихарь держал пленника за шиворот, брезгливо, больше затем, чтобы тот окончательно не свалился.
— Второй сын никчёмных родителей, сумевших дать жизнь мерзким отступникам! А ведь учитель надеялся, отсёкши гнилую ветвь, младшую здоровую вырастить…
Беримёд угрюмо добавил:
— И то… старший хотя бы на братьев руку не поднимал.
Он дружил с Белозубом, привечал опалённого. Белозуб помогал ему в боевом городке, охотно показывал неучам, как метко стрелять, как от стрел уворачиваться, даже ока лишившись.
Лыкаш спустился с крылечка, пошёл вперёд. Кто-то повернулся к державцу, тут же уставились все. Последние мгновения привычного мира. Неотвратимый излом, земля, уходящая из-под ног…
Он глухо выговорил:
— Владычица… поцеловала.
В ответ поднялся ропот. Испуганный, горестный, негодующий.
— Слыхали, беспрочие, две руки ленящиеся сплотить? — Стень перекрыл голоса, ощерив разом все зубы. — Уходит сквозь тучи краса воинства, спешит на зов Матери Справедливой! Кто усомнится, что это дитя к Ней на правое колено воссядет?
У ничтожного виновника волосы торчали дыбом, склеенные кровью, пасокой, по́том. Из-под короткой палки, смявшей рот, на грудь точилась слюна.
— Белозуб однажды ошибся, был опалён, — гордо продолжал Лихарь. — Сколько лет он очистить своё имя мечтал! Нового орудья добивался ради Царицы! И взял, заслужил! В том подвиг его!.. Станет герою Великий Погреб наградой, дымные крылья к порогу Владычицы вознесут… А сколько земных дел мог ещё совершить! Вместе с Беримёдом мог встать, служение нести рядом со мной… Теперь только вспоминать доблесть его!
Рука рванула ворот, голову Ознобиши мотнуло с плеча на плечо. Брезгливая жалость, вначале мелькавшая на лицах, сменялась жаждой правого воздаяния. Отступнику, перешагнувшему братскую кровь, какая может быть щада? Выкрик Шагалы о немедленной казни в притоне и о персте, зачуранном для себя, празднословием уже не казался.
— От своего погиб! — горевал Беримёд. — Он же думал, ослушника щуняет, на увет отцовский везёт, на правое наставление. Смиловался в дороге… не чужой ведь…
— Был когда-то. Такой хуже врага, — сказал Лихарь.
— Путы снял, слову поверил…
— Враг не предаёт, он и так враг. Зато когда прежний брат! В сердце ножом!
Беримёд первый встретил орудников. Прежде других услышал их сказку. Мысль о тайных делах и возможной неправде была слишком страшна, Лыкаш гнал её, она возвращалась. Так и не дав воли сомнению, он отважился лишь заметить:
— Кляпыш вынуть бы, пусть за себя скажет.
Стень отмахнулся:
— Белозуба отступник уже улестил. Хватит слов! Ныне по делам будем рассуживать, а дело его — вон, тело стынущее!
О плечо Ознобиши разбился ком снега, тайное воинство с угрозой качнулось вперёд.
— Эрелису в столице служил, царевичу шегардайскому. Белозуб его телохранителя когда-то в плен взял. С того злоба.
— Отмстил, значит, за царского рынду!
— Так Белозуб путы снял? Вьялец вроде баял, сам развязался…
— Из поруба не улызгнёт?
— Жилы подрезать, чтобы смирно сидел.
— Умел ножом угощать, сам пусть отведает.
— Чтобы запинался пореже, учителю отвечая!
— А то пусть бы в самом деле слово сказал? — снова буркнул Лыкаш.
Его не услышали. Кровожадные голоса отчётливо преобладали.
— Надо уже в поруб спускать, как велено, — тревожно проговорил Беримёд. — Сейчас вздумают прямо тут разорвать, и поди останови их, а за учителем пока добежим!
— Надо, — согласился Лихарь. — Сам западню постережёшь, друже? Боюсь, до утра чего не удумали бы. За пленника я разок у столба уже отстоял…
Беримёд кивнул было — но движения не завершил. Он смотрел за спину Лыкашу. В ту сторону постепенно обращались все взгляды, выкрики умолкали. Державец оглянулся. Через двор, заметно прихрамывая, к ним шёл отчаянно зевающий Ворон.
Лыкаш успел мысленно попенять дикомыту: почему только сейчас?.. Успел вообразить три возможных исхода и трижды пожалеть о своём преступлении. Успел метнуть взгляд на Лихаря. Заметил жгучую досаду, мгновенный расчёт… стремительно принятое решение.
— Иди сюда! — почти весело окликнул Ворона стень. — Мы тут совет держим! Думу думаем, как Белозубова убийцу до утра в порубе уберечь!
— Кого?..
Лыкаш первым шагнул прочь, остальные тоже подались в стороны.
Ворон подавился очередным зевком.
Ознобиша рванулся навстречу, подплывшие кровью глаза вспыхнули отчаянной надеждой. Вот теперь всё будет хорошо! "Сквара! Брат! Это я… я…"
Мгновение узнавания минуло, и… и всё. Дикомыт лишь спросил хрипло, бестолково спросонья:
— Белозуб вернулся? А что с ним?
— Да ты всё проспал!..
Ему наперебой стали рассказывать.
— Ознобишка отступник!
— Царевича на котёл восставлял!
— Ответа за грехи убоялся, насилком везли.
— Путы сбросил, убёгом побёг!
— Брата насмерть изранил!
— Учитель велел в поруб спустить, завтра казнит.
— Прямо здесь или у крепости, на том дереве.
— Чтоб всем в назидание…
— Я перст зачурал! — похвастал Шагала.
Ворон слушал, рассеянно глядя по сторонам. Дескать, спору нет, великая и страшная притча, но что на весь лес-то шум поднимать?..
— Спать пойду.
— Погоди, ты же с ним водился, — вспомнил Шагала.
Ворон остановил на нём сумрачный взгляд:
— А ещё я за рекой жил когда-то. И что теперь?
— Так дружка твоего…
— Ну вас, — отмахнулся Ворон, и Лыкаш вспомнил: про Ознобишу он последние годы заговаривал всё реже. — Спать пойду.
"А я его… поперёк приказа… зря страху набрался…"
— Казнь не проспи, — сказал Лихарь.
Шагала обрадовался, вытащил нож, закрутил в пальцах. Не таким вихрем, как получалось у старших, но посмотреть было на что.
— Батюшка стень! Ну хоть перст отсечь дай?..
Лихарь ответил, поглядывая на Ворона:
— О том учителя завтра проси. Может, позволит. Если опять дикомыту всю честь не отдаст.
— А я бы ныне позволил, — сказал Беримёд. — Чтоб и для казни жив был, и на допросе правдив… и из поруба не вылез. Вы-то спать уйдёте, а мне тут стеречь!
Ворон досадливо махнул рукой. Двинулся назад к дому.
— Так я… Батюшка стень? — не унимался Шагала.
— Учителя надо спросить, — выдавил Лыкаш. — Сказал же, с ним завтра…
"Холодница… Космохвост… Ознобиша Инберну в ноги… сыскал ведь управу…"
— Учитель с орудниками затворился и встревать не велел, — бросил Лихарь небрежно. Он тоже вспомнил былое. Восемь лет назад старый товарищ Ветра смирил вчерашнего юнца, ещё хмельного славой первых орудий. Нынешний стень, хитрый, опытный, привыкший к власти, был молодому державцу не по зубам.
— Эй, дикомыт! Коли вышел, уж помоги! Ребята ножики точат, хотят убийцу казнить, а я не даю.
Ворон с насмешкой оглянулся. Сказывай, мол. Ты-то да без подмоги не совладаешь?
— Батюшка стень! — чувствуя возможность уступки, приплясывал Шагала.
— Видали радетеля! — осадил Беримёд. — Тебе волю дай, завтра некого допрашивать будет.
— А то и правда позволить? — задумался Лихарь. — Под присмотром небось всей шкуры не спустит. Давай, что ли, Шагала. Руки ему распутай да на край поруба положи…
Лыкаш понял наконец, куда гнул стень. Вот бы Ворон былого дружка бросился защищать! Вот бы после на одном с ним древе кровью истёк!..
И кажется, у него получалось.
Молодой державец похолодел: дикомыт, уже шедший к дому, остановился. Повернул, двинулся назад, прямо на Лихаря. Кажется, не один Лыкаш смотрел на того и другого, не ему одному мерещилось предвкушение на лице стеня.
— Доныне мою верность пытаешь, — негромко, тяжело заговорил Ворон. — Под гнев надеешься подвести. Всё не забудешь, как учитель, впаки твоему совету, меня новой ложкой назвал? Смотри уже, что ли…
Как позже утверждал Шагала, Ворон его не отталкивал, гнездарёнка унесло дуновением неведомой силы, а Ворон встал прямо над Ознобишей. У того правая рука оказалась свободна, он тянул её к дикомыту: "Братейко! Это же я… мы с тобой…"
На запястье висел засаленный, надорванный, но ещё узнаваемый плетежок. Ворон равнодушно скользнул по нему взглядом. Дескать, да, я сплёл когда-то. Дурак был, мальчишка. И что?.. Жёсткая ладонь накрыла кисть Ознобиши. Пригвоздила к обтёсанному бревну. Тот даже не сообразил сжать пальцы в кулак. В другой руке Ворона сам собой возник нож. Тяжёлый, острый и страшный, кованный для человеческой крови.
"Волчий зуб и лисий хвост во имя Царицы"…
Вспыхнул, промчался, оплетая быстрые пальцы.
Глаза пленника ещё светились полоумной надеждой. Ознобиша мычал сквозь кляп, силился произнести имя. Творившееся здесь и сейчас просто не могло, не имело права происходить. "Нет! Нет!.. Братейко… только не ты…"
Лезвие для начала прошлось по указательному пальцу вдоль ногтя, играя, лаская, холодя… Палец ёрзал, подгибался, пытался избежать неизбежного. Чуть заметный нажим — и нож снял прозрачный лепесток кожи. Исторг капельку крови.
— Ты тогда под корень рубил, — напомнил Лихарю Беримёд.
Сказанное вполголоса прозвучало громко и слышно. Тайное воинство оставило все разговоры, прикипев взглядами к ловкому клинку дикомыта. Ворон задержал нож, поднял голову, улыбнулся. Лыкаш попятился от этой улыбки.
— А мы куда-то спешим?
Ещё лепесток. Лезвие коснулось ногтя, сняло ровно столько, чтобы дойти до живого. Ворон сбросил с клинка невесомую толику плоти, примерился вновь. Лыкаш вдруг осознал, каким дикомыт бывал на орудьях. Настоящих, не чета безобидной прогулке в поисках блюда.
Вот он, стало быть, истинный.
Вестник смерти, летящий снежными пустошами Левобережья.
Неутомимый. Безжалостный.
Способный истязать бывшего друга с тем же спокойствием, с каким, довершая прежнее дело, убил в кружале Порейку.
"А я с ним от одного куска ел…"
…На плечо пудовым грузом легла рука Лихаря. Молодой державец, оказывается, безотчётно пятился прочь. "Зачем я Ворона будил, Владычица Милосердная?.. А вдруг стень понял мою вину и сейчас объявит о ней?.."
Из трёх суставов на пальце пленника осталось два. Кровь расплывалась на влажном дереве, обильно пропитывала плетежок. В глазах Ознобиши качался разбитый вдребезги мир, отступник извивался, невнятно выл и мычал, заново промочив штаны, слёзы пополам со слюной текли по лицу, кляп душил, не давая ни толком закричать, ни вздохнуть…
Точно так же, по лепестку, Ворон исчленил ему большой палец. Укоротил на сустав.
— Ай да дикомыт! — с оттенком восхищения сказал Беримёд. — И повизжать в охотку заставил, и казни завтрашней не в бесчестье…
Ворон тщательно вычистил нож. Сперва снегом, потом щепкой, снятой с бревна.
— Прижечь бы, — озаботился Лихарь. — Есть головня?
На этом глаза Ознобиши окончательно уплыли под лоб, превратившись в два жутких бельма. Обмякнув, он повис, голова упала на грудь.
— Снежком потрём, водой обольём, чтоб очу́нулся, — вылез Шагала. — А то и не поймёт.
Ворон опять улыбнулся. Устами, скулами, всем лицом, кроме глаз. Спрятал нож, развязал гашник… сполна облил Ознобишу, начав с изуродованной руки. Напряжённое молчание разрешилось общим хохотом.
— Теперь из поруба не удерёт, — хмыкнул Беримёд.
Парни зашевелились, кто-то вспомнил про лесенку, заспорили, кому спускать, кому принимать. Сломленный, лишённый последнего достоинства, отступник вызывал уже не гнев, а брезгливость. Ему обмотали руку ветошками с толчёным углём. Вновь затянули верёвки, перевалили безвольного через край.
— Зорче присматривай, чтоб никто до утра не прикончил, — предупредил Беримёда Лихарь. — А то знаю я вас!
— Воля твоя, господин стень, а я спать, — проворчал Ворон. — Кто ещё над ухом галдеть вздумает, пеняй на себя… Зашибу.
…Даже если будет наоборот
— Не ври мне! — повторил Ветер.
На самом деле допрос шёл куда веселей прежнего. Тело Белозуба вместе с саночками вынесли в холодные сенцы — а заодно и боязнь, что старший орудник, очнувшись, расскажет свою сторону правды. Выгородит себя, всё свалит на стоеросовых дубин-подначальных. Забудет, как беды начались его дурным приказом: готовь самострелы, а пленника развязать…
"Ещё Ознобишку завтра из поруба вынут. Его речь какова будет? И сколь вели́ку той речи веру дадут?.."
Вьялец еле стоял. К нему Ветер не обращался — какой спрос с робуши! Веки парня безудержно смыкались, голова падала. Вьялец съезжал спиной по стене, просыпался от движения, подхватывался. Бухарка косился с брезгливой завистью, тосковал. В походе он изведал старшинство. Приказывал, помыкал. Теперь отдувался.
— Ну так мы… Белозуб проследить велел, когда райца в дальнее забытище выйдет…
— Проследить? И всё на том?
— Взять приказал, если место вправду безлюдное…
— Разведывал хоть, чем райца в городе занимался?
— За то я не ответен. Мы по торгу ходили… К ножевщикам…
Стальной коготь, ранивший Белозуба, лежал с мёртвым на санках. Перед погребением клинок сломят, отдадут огню добивать.
— И что на торгу народ говорил?
— Море приходило, Дальний исад мало не унесло…
— О райце, бестолочь! Да не врать! Не знаешь — не вымышляй! Сам что слышал?
Бухарку, с его унылыми попытками возложить ответ на погибшего, Ветер видел насквозь. Оттого и острастку повторять не гнушался. Он ещё не решил, как уста́вит избавление Ознобиши, обличение самовольника Лихаря. "Хорошо хоть Ворон в доме спит. Вот уж завтра, прямо при нём…"
Бухарка страдал, уставившись в пол.
— Пересудов мы слыхали не много… А с уличниками я сам его видел. Про котёл оборвышам баял… мол, не всё котлярам сирот забирать…
"Вот как? Может, прямо сейчас его из поруба вынуть, сам-друг побеседовать?" Всё шло против замысла, грозя порушить не какое-нибудь дельце хабарное — целой жизни заботу. Ветер умел всякое обстоянье повернуть к своей пользе, сам знал это, гордился. Что же сердце гребтит?
"Бухарку опалю. Себя вылыга́ет, а правду об орудье хоть клещами тяни. Ничего! Всё сбудется как надо, только время не прогадать бы… Уже вижу: до завтра откладывать не рука. Вот добьюсь от них толку, пойду пленника из поруба вызволять. Велю приумыть — да с нами за стол. Чтоб увидели с Вороном, как я виновных караю. Лихаря, назольщика, к столбу… а там из холодницы и не выйдет. Райце — Эдаргов ларчик в саночки положу. Ворону орудье дам: назад в Выскирег с бережением проводить…"
Всё выправится. Всё верно пойдёт.
Тайное воинство сперва так и толклось у надпогребницы. Беримёд с самыми старшими вспоминали смерть Ивеня. Гадали, как Ветер с Ознобишей поступит. Прямо назавтра велит через сук верёвку кидать, увенчает возвышение Лыкаша торжественной казнью? Отложит, доколе прибудут новые ложки, чтоб сразу мальцов направить на ум?.. Шагала восхищался бестрепетным дикомытом. Лыкаш просто молчал, глядел в сторону, начисто забыв снедь, томившуюся в притихшем жару.
Начал идти снег. Да не оттепельный, пышными хлопьями, — мелкий, крупитчатый, злой, он льнул к земному покрову, бежал волнами по двору. Лихарь погнал парней под кров:
— Готовь столы братские! Да смирно мне там, успешников не тревожь!
Скрытному входу-выходу их не надо было учить. Ни стука, ни скрипа. Серые обиванцы втянулись в общинный дом беззвучной струйкой тумана. Зажгли жирники. Трое победителей ещё нежились в одеялах, Ворон — закутавшись с головой, не иначе досадуя на перебитый сон. Лыкаш то и дело наталкивался взглядом на длинный бугор под меховой полстью. Шарахался, внутренне холодел. "Ни во что больше не встряну. Головы не подыму. Голоса не подам, пока прямым словом говорить не велят…"
— Котёл не пора в дом нести? — на ухо спросили его.
Лыкаш ответил бездумно:
— Это как господин источник поволит.
— Так он… поди знай его… может, суд сначала исправит…
— Значит, по сему и быть, — пожал плечами Лыкаш.
Мир валился за край, печалиться ли о горшке остывшего яства? Ага. Придёт Ветер, станет пенять. Скажет, доброму державцу небо на голову падай, а люди должны быть накормлены. Как поступить?.. Мысли ползали скулящими слепыми щенками. Улыбка Ворона. Закаченные глаза Ознобиши. Кровь. Кровь…
— Источнику не до нас, может, к Лихарю подойти?
— Да ну. С пустым брюхом останешься.
— Ещё Ворона посоветуй спросить…
Стень пришёл в избу последним, сел, нахохлился у жаровни. Надёжное, крепко задуманное предприятие растекалось в кисель. "Матерь Милосердная, вразуми!.." Кто мог ждать, что обсевок воинского пути даст бой, а опытный Белозуб не сумеет оборониться? И его привезут умирающим, а у Бухарки в дороге ума не хватит добить мятежного райцу?…
…И дикомыт, залёгший отсыпаться после орудья, так некстати появится во дворе…
И наспех слаженная западня самого ловца ущемит.
"Да никак я боюсь? Кого? Наглого мальчишки, росшего у меня под пятой?.."
Ещё будет досуг поразмыслить об этом. Ныне главное, чтоб Ивенев брат учителю не предстал. Не сболтнул лишнего.
Всё ещё устроится, если время не прогадать. Умелый тычок в послушно склонённую голову Беримёда. Краткое жваканье тетивы. И взбуда на весь притон: "Ознобишку в порубе дострелили! Кто всех злей рвался казнить? Шагала где?!."
Заскрипела дверь. Вошли Бухарка и Вьялец. Померклые, тощие, как ошпаренные ветошки. На них шикнули, они смотрели не понимая. Вьялец увидел лавку, сел, запрокинулся, немедля уснул. Бухарка ещё пытался держаться. Его окружили, стали шёпотом спрашивать. Ничего не добились. Он сел рядом с Вьяльцем, хотел говорить, сморился на полуслове.
Пора, решил Лихарь. Встал, молча вышел во двор.
Внутри дома плыл шепоток:
— Дозорных вздумал проведать.
— Или Беримёда. Вдруг Ознобишка опять побег мыслит?
— Куда ему наружу лезть без руки…
— Белозуб тоже думал — куда. А оно вона как.
Лыкаш будто проснулся. В братском доме имелась ещё и задняя дверь, прорубленная уже мораничами. И даже тайный лаз был, новым ложкам в науку. Молодой державец с достоинством перелез высокий порог, выбираясь на зады притона. Тотчас померещилась на плече рука стеня, беспощадная, как давеча у поруба: "Куда собрался, Воробыш?.."
"А учителя спросить иду, пожалует ли за братский стол!"
Получился бы въяве такой гордый ответ — не узнаешь, пока не изведаешь. Воровски пригибаясь, Лыкаш заспешил к малому дому. Достигнув, вскочил в сенцы, боком юркнул мимо смертных саней. Маленький жирник выхватывал из мрака обтянутое лицо Белозуба, по углам колебались непроглядные тени.
Ветер, выпроводив бесталанных орудников, расхаживал по избе, что-то взвешивал, решал. Лыкаш увидел перед собой его спину, бухнулся на колени:
— Батюшка источник…
Ветер отозвался, не оборачиваясь:
— Ты, сын, без году неделя державец. У Инберна за двадцать лет такой веры не сделалось, чтобы ко мне без спросу вбегать.
Лыкаш стукнул челом в белые скоблёные половицы:
— Накажи, батюшка! Дело откладки не терпит. Вели слово молвить…
Ветер наконец оглянулся. Посмотрел на трясущегося Воробыша, похолодел сам, но не выдал злого предчувствия, голос остался ровно-суровым:
— Сказывай, державец.
Лыкаш всхлипнул прямо в пол, наполовину от облегчения. Сумев донести, избавлял совесть от бремени, вручал более сильному.
— Ворон… вязню пальцы усёк…
Ветра с головы до пят прошла неслышная молния.
— Что?
— Ворон… — трудно сползло с окосневшего языка. — У поруба собравшись стояли… о казни рассуживали… брат наш выходил, нож доставал… Сам господину стеню говорил: довольно верность испытывать…
— За что, Правосудная… — хрипло вырвалось у источника. Миг спустя державец узрел всегдашнего Ветра, сосредоточенного, готового действовать. Великий котляр резко, требовательно спросил: — Чем началось? Какие речи вели? Вспоминай слово за слово! Без утайки!
Дело жизни, оплаченное годами трудов, качалось над бездной, однако всё можно было ещё спасти. Ветер знал это. Не впервые подобное переживал. Он справится, как прежде справлялся.
…Но ученик! Его ученик! Которого он привык думать, что знает лучше, чем тот сам себя знал!..
Лыкаш собрался с духом, хотел говорить. Снаружи донеслись выкрики, нарастающий гомон. Ударили колотушкой в гулкое сухое бревно, подвешенное на цепь.
Ветер, меняясь в лице, сразу бросился вон. Он-то думал, хуже быть уже не может, но там творилось что-то из рук вон скверное. Лыкаш устремился вслед, одержимый тем же предве́деньем.
Пока бежали, набат смолк.
Во дворе, у надпогребницы, стоял злой и озадаченный Лихарь. Перед ним сломанной куклой раскинулся в снегу Беримёд. Крышка поруба была открыта, пленного райцы след простыл.
Парни лезли друг дружке на плечи, заглядывая в провал поруба. Кто-то спрыгнул вниз с факелом — ещё раз обозреть все углы. Если не считать двух бочек с квашениной, глубокая срубная яма была пуста. Молодой моранич не поленился заглянуть даже под крышки. Никого.
— Выучили на свою голову, — бормотал Лихарь. — У Белозуба из пут утёк… Беримёда свалил…
Незадачливый сторож, по крайней мере, был жив. Мотал головой, собирал руки и ноги, силился говорить.
— Кто тебя? Ознобишка?
— Ы-ы-ы…
Подбежавший Ветер мимоходом наклонился над порубом, оглядел своё тайное воинство.
— Ворон где? — спросил почти сразу.
— Так в доме спит, — ответило несколько голосов. — Прибить грозился, кто сунется.
— След ищите, — бросил Ветер. Быстрым шагом устремился к братскому дому.
Приказать легко!.. Поди отыщи на истоптанном дворе новую ступень, да ночью в позёмке, да неведомо чью! Бывалые выследчики побежали краем притона. Если кто вон ушёл, отпечатки найдутся именно там, на целике.
Ветер рывком распахнул дверь дома. Хотён, сидевший на лавке, при виде источника стряхнул сон, вскочил, поклонился. Пороша лежал ничком, выпростав из-под одеяла руку, Ворон — всё так же окутавшись, как личинка в запрядке. Ветер подошёл, рывком сдёрнул с ученика полсть.
Предстала груда тряпья, сбитого в подобие лежащего тела.
Лыкаш увидел: Ветер покачнулся, как от удара. Наверно, это пламя жирников, подхваченное движением воздуха, метнуло странную тень.
Шагала сбегал в сени:
— И лыж его нету!
Почти сразу через порог заглянул старшой следопыт:
— Нет ступени, отец…
Лыкашу померещились чёрные, с зеленоватым отблеском крылья, незримо распахнутые в ночи… Да кажется, не ему одному. Улетел Ворон!
— И Ознобишку унёс, — пробормотал Емко.
"Поймали дикомыта на лыжах! Да ещё такого лесовика…"
Больно и страшно смотреть на человека, уязвлённого в спину. Ветер, с застывшим лицом, сквозь зубы спрашивал Лихаря, давно ли Беримёда оставили у поруба одного.
— Ну… — Стень пытался влёт сообразить, много ли знает или угадывает источник о случившемся во дворе. Потому ответ прозвучал в точности как у Бухарки.
— Не врать мне! — зарычал Ветер так, что ребята отшатнулись прочь.
"Смилуйся, Правосудная, — судорожно молился Лыкаш. — Ни за что больше… никогда…"
Лихарь стоял перед источником, опустив голову. Среди общинного дома, как у столба в переднем дворе.
— Только что… — ответил смиренно. — Все… в черёд на отступника подходили взглянуть…
Ветер беспощадно жёг стеня взглядом:
— Для этого ты Ворона заставил ему пальцы усечь?
— Не заставлял… — Гордый Лихарь погибал от стыда и отчаяния, давился словами, не смел поднять глаз. — Сам с ножом подошёл!
"А не просто у столба изобьёт, — посетило державца пугающее озарение. — Кабы насовсем не убил…"
— С ножом подошёл!.. — оскалился Ветер. — О тебе после, изродок… На лыжи все! В погонку гони!
Каково с Вороном в прятки играть, они очень хорошо знали. На пустом бедовнике не найдёшь, в круг взяв, не поймаешь. Чего ждать, кроме ночи без сна и мёртвой усталости, обделённой живым восторгом удачи?..
Собрались всё равно в один миг. Источник первым вышел на край двора. За плечами взведённый самострел, на бедро пристёгнут колчан, запретный для сторонней руки. В том колчане хранились особые болты с жалами, покрытыми ссохшейся плёнкой. Малейшая царапина — два шага одолеешь, на третьем свалишься в расслаблении.
— Не убивать! — приказал Ветер отрывисто. — Мне под выстрел подставите.
"По имени не зовёт, — давился тоскливым отчаянием Лыкаш. — Сам нарёк, гордился, любил. А теперь вот — под выстрел!" Воробыш, как все, завязывал юксы. Он крепко подозревал, что место державца было в притоне, но не посмел заикнуться. "Как станут доискиваться, кто первее виновен…" Ох. Лучше вовсе не думать.
Свежей ступени найти так и не удалось. Ветер сразу погнал по старой лыжнице. Той, что вела в затон Неустроя, той, где вчера с ликованием встречали орудников. Лихарь скоро нашёл след кайка, потом ещё и ещё. Выпередка у Ворона была ничтожная, западню поруба над головой райцы замкнули впрямь только что. И всё равно дикомыту хватило бы времени раствориться бесследно… будь он один. А вот с Ознобишей на плечах — ну сколько успел отбежать? Версту? Полверсты?..
Когда-то, мальчишкой, он нёс больного гнездарёнка весь день. Досуха вычерпал силы, но совладал. Вот только тогда никто не гнался за ним, пылая расправой.
Ветер с лучшими лыжниками неистово дрался вперёд. Тыл погони отваливался всё дальше. Державец вёл робуш, скорбно вспоминал муки Дыхалицы… и тоже высматривал хоть ознак следа, бегущего вбок. По всей правде следу полагалось бы найтись где-то рядом, у самого выхода из притона, поскольку летать беглец всё-таки не умел… Однако верста сменяла версту — а слева и справа, сколь удавалось рассмотреть сквозь ночной туск, простирался нетронутый пушистый целик.
Уже близок был поворот к накатанной лыжнице, где нынешнее воинство ещё новыми ложками бегало взапуски. Здесь чело погони остановилось. Ветер и Лихарь поняли: Ворон их обманул. Его не было там, куда они так яростно мчались. Он просто не мог успеть добраться сюда. Его — а скорей даже лёжку бессильного Ознобиши — следовало искать намного ближе к притону. Но вот где?
— …Перерыть лес, — расслышал Лыкаш голос Ветра. — Начать вдоль тропы… И не сметь мне бросать, пока не найдёте!
Державца мокрой шубой накрыло отчаяние. Впереди ждали забитые снегом лесные трущобы. Поиски наугад. Нескончаемые. Безнадёжные, скорее всего.
Что-то заставило Лыкаша обернуться…
Он увидел Ворона в двух шагах от себя.
Дикомыт нёсся беззвучным, невесомым, призрачным ходом. Почему-то раздетый — в одной тельнице, без шапки, без рукавиц. Ещё шаг, и спрыгнул с лыжни, миновал остолбеневшего Лыкаша, прямо по целику полетел вдоль цепочки преследователей, оскорбительно близко… недосягаемая, неуловимая тень, стремительный вихорь, сотканный вьющимся снегом…
К тому времени, когда задние поняли, что им не привиделось, и подняли крик, Ворон успел проскочить голову погони, вновь прыгнуть на лыжню, умчаться по тропке, сто раз видевшей его победителем.
— Вернись!.. — во всю силу прокричал Ветер.
Дикомыт не оглянулся. Исчез в густой чаще.
Лихарь первый кинулся вслед, не дожидаясь приказа, остальные повалили за стенем. Ветер несколько мгновений оставался на месте. Подбежавший Лыкаш наитием понял его колебание. Броситься за удравшим учеником? Пройти задом наперёд его след, чтобы, если повезёт, найти Ознобишу? Вновь схваченный райца станет привязью и для Ворона…
Всё же Ветер, яростно толкнувшись кайком, метнулся вперёд. Ознобишу поди сыщи, а дикомыт — вот он, куржа ещё не осела. Вдруг да не поздно догнать его… остановить, вернуть…
Лыкаш бежал за всеми, зная себя причастником великого и страшного перелома, Беды, накрывшей котёл. Чем бы ни кончилось, больше им не сидеть в кружок у костра, слушая песню кугиклов, вынутых из берестяного кармашка. Всё однажды случается последний раз, поди знай, в какой день и что именно отнимет судьба!
…Лыжница вилась дебрями, то падая, то карабкаясь на подъёмы. Дикомыт знал, что творил, выманивая сюда погоню. Ходовая тропка, проложенная со знанием мальчишеской хитрости, не давала нигде срезать путь, выпередить обманом. Ворона могли взять, только догнав, а кому это удастся?..
Густой лес оборвался бедовником. Впереди лежал долгий склон, взбиравшийся на гряду. Лыкаш посмотрел вперёд и понял, с какой силой Ветер желал вернуть беглого ученика. Тучи шаяли достаточным светом, чтобы различить всю погоню, растянутую цепочкой. Лыкаш углядел даже Ворона, готового скрыться за гребнем. А снизу вверх, догоняя и обходя парней вдвое моложе себя, мчался Ветер. Тайные воины отскакивали с лыжни, пропуская источника. Самым первым бежал Лихарь. Ветер и его настиг тем же бешеным ходом. Обогнал…
"Я знаю твоё намеренье, сын, потому что сам обучал раскидывать умом наперёд. Ты хочешь выйти к оврагу. Миновать жердяной мостик и обрушить его. Понудить меня возвращаться теми же петлями. Сам пробежишь короткой тропой, подхватишь дружка — ищи-свищи! Ты знал, сын, где мне показаться. Там, откуда никто уже не успеет, вернувшись, поймать тебя у притона. Ты умница, сын, но от меня не уйдёшь. Я не дам тебе уйти. Не позволю…"
Ветер летел на пределе сил. Вдохновенно, безжалостно отдавал всё, на что был способен. Расстояние вроде бы сокращалось. По чуть-чуть, едва заметно. Поравняться с Вороном не удастся, но отвоевать ещё полсотни шагов… приостановившись, бросить на лонце стрелу…
Может быть, на старой дороге, куда как раз вывернула тропа…
Здесь всегда бывало морозней, чем у залива. На грани оттепели и стужи зыбкими полосами тянулся туман, дикомыт то скрывался в нём, то вновь возникал. Под лыжами начало повизгивать и звенеть, шаги стали длиннее.
Рука сама тянулась за спину, к самострелу.
Рано. Ещё немного… Ещё.
"Ничто не потеряно. С кем тягаться вздумал, мальчишка?.. Тебя стрелой придержу, Ознобишу найдём. Его в покои, выхаживать, тебя в темницу, чтоб как следует поразмыслил. После обоих пожурю да прощу.
А вот Лихаря…"
Косогор, исковерканный давней корчей земли, всё заметнее падал влево и вниз. Лыжный след разъезжался на припорошенном черепе.
"А потом Айге пришлёт желанный доказ. И я прямо спрошу тебя, сын: помнит ли твой младший братишка, как его на самом деле зовут? Я верну царевича Аодха в праведную семью, и за это…
Нет, нет, не сейчас… За горкой прямой гон, вот тогда…
А нога-то разболелась у тебя, я же вижу…"
Дорога, наследие древних царей, нырнула в раскат. Новые ложки здесь съезжали кто уточкой, кто на заду: постигали предел скорости, уберегавший от падения, увечий и смерти. Ворон бросился вниз явно быстрей, чем подсказывал разум. Крепко верил в себя? Погоня выбора не оставила?.. Нарочно смерти искал, чтоб живым не даваться?..
Ветер ударил кайком:
— Стой, дурень!
Только плеснули чёрно-свинцовым хвостом волосы. Ярая сила разгона влекла парня к невозвратному краю. Подобравшись пружиной, Ворон чертил кромками лыж, пластался в запредельном усилии…
Было отчётливо слышно, как хрустнуло у него в ненадёжной левой ноге. Ступня подалась, превратившись в одну боль, удержаться стало совсем невозможно…
Ворон удержался. Насилуя подбитую ногу, скользя, неведомо как миновал самый по́гиб. Скрипя зубами, начал карабкаться на подъём.
"Полноги да каёк! Без самострела достану! — Ветер мчался вниз, наконец-то уверенно догоняя. — Голыми руками возьму. Мальчишка! С кем вздумал…"
Ирты вдруг потеряли опору. Должны были вцепиться закрайками, не вцепились. Где выстоял ученик, учитель не смог. Досадуя, Ветер понял, что падает. И вылетел с поворота, как камень из неумелой пращи. Зинула отвесная круча. Оскалилась злыми пнями клыков. Ссыпался потревоженный снег.
Что-то промчалось из конца в конец растянутой вереницы, как отзвук удара. Достигло Лыкаша и робуш:
— Учитель сорвался!
Так не шутят. Рассудок противился. Чтоб Ветер, живая плоть воинского начала, не совладал со скоростью на раскате? Барахтался в снегу, как последний смертный? Может, даже расшибся?..
Слишком страшно. Слишком противно устоям каждодневного мира.
— Шевелись! — чужим голосом крикнул державец робушам.
Они выскочили к повороту, когда вниз уже сбросили ужища и шестёрка парней, съехав на животах вдоль проломленного следа, добралась к Ветру.
— Хорош лапать, не девка! — отбивался великий котляр, больше всех раздражённый глупой оплошкой. — Без вас поднимусь! Лучше беглеца настигайте!
Отвергая помощь, хватался за корни, верёвки, расщепы стволов, пядь за пядью одолевая скользкую кручу. Лыкаш боком спускался в седловину раската, обмирая на каждом шагу. Может, зряшную тревогу кто-то пустил? Вот сейчас источник выберется на дорогу, стряхнёт снег, ещё яростней возглавит погоню… Тут бросилось в глаза: подтягиваясь наверх, он гнушался упираться ногами.
— Лыжи утерял, достаньте мне их!
Ученики послушно нырнули глубже в обрыв, где мрела глухая предутренняя тьма.
Лихарь ждал, распластавшись у края, тянулся навстречу. Наконец Ветер сгрёб его руку, с силой, едва не утянув самого стеня, выметнул себя вверх…
Упёрся ладонями — немедля вскочить!
Руки разъехались. Ветер вздрогнул, поник, остался лежать.
Лихарь, стоя на коленях, склонился над ним:
— Отец…
— Оставь, — сказал Ветер. — Ушибся я малость. Погодь, встану сейчас.
Его левая рука скользила, искала опору, правая лежала поленом. Лыкашу хватило взгляда на лицо Лихаря, ставшее одной корчей ужаса и отчаяния.
"Нет! Нет! Всё не наяву. Не может быть наяву…"
Державец стащил рукавицу, закусил палец. Проснуться не удавалось.
Стень с бесконечной осторожностью повернул учителя кверху лицом. Ветер скалил сжатые зубы, всей волей приказывая себе встать. Тело впервые не подчинялось.
— Полежать надо, — сказал он Лихарю. Голос звучал тихо, невнятно, стень склонился вплотную. — Мои стрелы возьми… Нельзя, чтобы за овраг…
Лихарь с полуслова всё понял:
— Воля твоя, отец. Не уйдёт!
Ветер ещё двигал губами, но слова наружу не шли. Теперь говорил только взгляд, полный свирепой борьбы. Ученики стояли вокруг, глядя, как завершается легенда.
Петля пополам
Ознобиша блаженно плыл сквозь туманные красновато-сизые сумерки, невесомый, бестелесный, как в детском сне. Плыл туда, где звучала мамина песня. Любимая сказка, ласковое тепло… Сейчас откроется дверь, а за ней — добрая, привычная жизнь…
Назойливый шепоток, правда, бубнил о разлуке, о невозможности встречи, о том, сколько всего успело произойти. Ознобиша отмахивался, вглядываясь в светящуюся мглу, то ли закатную, то ли рассветную. К чему сомнения? Он возвращался домой.
Родные голоса звучали уже совсем рядом, когда в розовом мареве проступили две тени. С ними было связано что-то очень скверное, что именно — Ознобиша не помнил, но испугался.
— Велено райцу искать, — глухо, сквозь толщу, проговорил большой клубок тьмы.
— С ним успеется, — возразил второй, поменьше, настырный. — Ты что, честь взять не хочешь?
— Похотенья наши не в счёт. Кого велено, того будем искать.
— А ты что за пуп вспучился, чтобы я тебя слушал?
Две тени слились, обрели черты. Ворон шёл к Ознобише, играя острым ножом. Улыбался всем лицом, кроме глаз.
— Всё равно он, надструганный, далеко не уйдёт…
Судорога ужаса придала сил. Ознобиша рванулся, въехал носом в колючий холод… выпал сквозь розовый туск в кромешную темноту.
Разом всё вспомнил.
Нож Ворона, вопящая боль, страшный поруб, отчётливо смердящий могилой!.. Казнь назавтра, петля, муки хуже пережитых!.. Он забился, теряя рассудок…
…И вдруг понял: руки были свободны.
И кляпыш не раздирал больше рта.
Чужой просторный кожух грел, как в объятиях.
И вместо песка лоб царапала хвойная опаль, прихваченная морозом.
Ознобиша проглотил рвущийся крик. Замер, вслушался, тараща глаза с расширенными зрачками. Голосов разобрать больше не удалось, плотный мрак отрицал всякие намёки на свет. Ознобиша хотел обшарить землю вокруг, пальцы правой руки ответили злым биением боли. Пришлось выпростать левую, вдетую в слишком длинный рукав.
Он лежал в низкой тесной пазухе под свесом колких ветвей. Шатровая ель, давно вросшая в твердь, ограждала заломок аршинным панцирем снега. Подле себя Ознобиша нащупал хорошие охотничьи лыжи, равно годные для уброда и для плотного наста. И маленькую укладку, памятную ещё по воинскому пути: дорожный припас.
Ветер так и лежал в седловине раската, закутанный в одежду учеников. Парни сладили носилки, нести учителя в крепость, но пока с места не трогали.
Ждали, какая добыча перепадёт ловчим отрядам.
Отряды разбежались неравные. Беримёд взял трёх стрельцов, сбивавших болтом болт на лету, пошёл настигать Ворона. С дикомытом зевни! Охромел, а выпередку возьмёт — в десять ног не угонишь. Остальная сарынь под началом Хотёна двинулась искать Ознобишу. Ветер медленно моргал, глядя в угрюмые низкие облака, едва тронутые рассветом.
Как же не вовремя…
А складывалось одно к одному. Замыслы, оправдание всей его жизни… Тайны, не вверяемые даже Айге… Мостом под ноги, только шагнуть… Ворон… Деруга… Свард Нарагон…
— Поймали! Дикомыта поймали! Сюда ведут!..
Мгла, затмившая разум, слетела отброшенным одеялом. Близко возникло лицо Лихаря, полное злого и горького торжества.
— Отец! Ты видишь, отец?
Ветер скосил глаза. Беримёд, уходивший с троими зарными стрельцами, вернулся во главе всей погони. Это, пользуясь некоторым безначалием, переметнулись Хотёновы отрядные. Была радость тыкать копьями в ёлки! Того, кто голову дикомыта добудет, Лихарь к столбу за презрение навряд ли поставит!
Ветер не думал о власти и послушании. Он увидел любимого ученика.
— Еле взяли!
— У мостика был. Ещё чуть…
— Кто подбил? Беримёд?
— Шагала.
— Я, я!
— Во как?
— Беримёд целил долго, особую стрелу потратить боялся.
— А я налетел, простую под лопатку всадил!
— Особой уж потом сокротили.
— Иначе приступу не было.
— Батюшка стень, я палец зачурал!
Лыкаш судорожно сглатывал, во рту плавал вкус желчи. Ворон шатался на коленях, связанный, избитый, окровавленный так, что по глазам лишь можно признать, да и те едва открывались. Лихарь держал его за волосы, не давая свалиться.
— Отец! — В голосе стеня мешались слёзы и ликование. Он сам стоял в одной тельнице, не замечая мороза. Смотрел то на Ветра, укрытого его кожухом, то на Ворона, то на толстые длинные сучья, простёртые над дорогой. — Отец, мы отомстим за тебя!
Верёвки, что сбрасывали в обрыв, лежали свёрнутые. Нетерпеливый Шагала уже лез на дерево, Бухарка держал моток, готовился кинуть ему. "Не смей", — хотел сказать Ветер. Губы слушались плохо. Лихарь, прекрасно умевший разбирать безмолвную речь, приказа не понял. Или предпочёл не понять.
— Второй раз! — выкрикивал он. — Второй раз наш отец взял ученика под крыло!.. Возложил надежду… многого ждал… И опять казнит за измену!..
Стрельное зелье начало отпускать. Ворон кое-как приподнял голову. Лицо не было лицом, порезы, рваная кожа, в бороде потёками кровь, но глаза блеснули. Он выдохнул с липкими пузырями:
— А ты оба раза чужим здоровьем болел.
За такие страшные, опасные слова досталось ему кулаком по зубам. Взгляд Ветра вспыхнул… снова померк. Дальнейшее Лыкашу запомнилось обрывками, бессвязными клочьями. Спустили сверху верёвку. Обошли петлёй руки, связанные за спиной. Поддёрнули.
— Дружка где спрятал?
Ворон улыбнулся.
— Твоим ножом, учитель! — Голос Лихаря звенел и срывался. — Ты словом благословил, да неблагословенному отдал! Славься, Владычица!..
Лыкаш медленно пятился, борясь с дурнотой. Сейчас, вот сейчас что-то вмешается. Встанет Ветер. Вернутся Хотён и Пороша, у них достанет отваги…
— Сказывай, где укрыл?
Бухарка и Вьялец сдирали с дикомыта одежду. Вскраивали с кожей. Отыгрывались за срам на орудье. Искали милости Лихаря. Ветер перехватил взгляд ученика, губы трудно, медленно обозначили:
"Ты всё-таки обставил меня, сын".
Ворон вроде усмехнулся, ответив так же безмолвно:
"Лишь однажды!"
Собрался бежать — неча лежать!
Это мама говорила. Мама, которую Ознобиша не видел убитой. Ему солгали о её смерти. Нужно только добраться туда, где она его ждёт.
Он долго ворочался в темноте, ища лаз наружу. Искромсанные пальцы тыкались во всё подряд, за всё задевали. Нашарив выход и с горем пополам откопавшись, Ознобиша не сразу набрался мужества выглянуть. За хрупким ледком, за пятнышком тусклого света притихло с наведёнными самострелами всё моранское воинство. Высунь голову — обрушат издевательский хохот. В десять рук отберут поманившую было свободу. Опять распнут на колоде…
У обломанной ёлки было тихо и пусто. Медленная тащиха затягивала следы трёх пар лыж.
"Это они меня принесли?.."
Люди топтались, спорили у закиданной снегом норы, потом разошлись. Двое прямо, третий назад. Ознобиша немного постоял, соображая, где юг. Лес узнать он так и не смог, но расположение притона помнил отлично. Успел заметить, откуда шли тучи, когда…
Взгляд цвета зеленоватого льда, чужой, безразличный…
Лучше не вспоминать. А то хоть ныряй обратно в заломок, покрепче жмурь глаза и не открывай больше.
"Нет. Я не сдамся. Я выживу. Я вернусь в Выскирег. Я ещё свои разыскания Эрелису не поднёс…"
Тёплый кожух, наверно, был прежнему хозяину по колено. Ознобишу кутал до щиколоток, как шуба. На ногах лыжи, в кузовке за плечами какая-никакая еда, почему не дойти? А если из правой руки то и дело бьют огненные сполохи, так это пустяк.
"Я смогу. Я делаю первый шаг: долгий путь уже чуть короче. Меня книжница ждёт. Царевна соскучилась…"
В памяти нарывом сидели боль и отчаяние узилища. Вот он, плача, ощупывает больную руку здоровой. Вот наверху торопливо сдвигается крышка, он вскидывает голову: уже?!. В слабых отсветах мелькает быстрая тень. Слетает вниз, и за нею — долгая тьма…
…Чистый мороз льётся в горло, гоня могильный душок…
"До сих пор было всутерпь, значит, выдержу и ещё. Никому меня не сломить, пока сам не сломаюсь…"
Десяток саженей Ознобиша двигался по лыжнице. Потом соступил. Влез в чащу, обрушил за собой снег. Тащиха взялась размыкивать рыхлую груду, заносить след. Лыжи легко и мягко шли по уброду, неглубокая ступень быстро сглаживалась, исчезала.
Одолев первую версту, Ознобиша начал верить, что вправду свободен. На широком бедовнике метелица гуляла вовсю. Девы-снегурки в жемчужных клубящихся ферезеях бегом возвращали расхищенные листы, выкладывали по порядку. Ознобиша стал перечитывать записи, влёт исправлять незримым писа́лом.
— Чего ради было увозом увозить да в пути убивать, — гадали меж собой девы, — а после взять запросто отпустить?
Ознобиша хотел бы ответить, но сам ответа не знал.
— Тайно из поруба вытащить, под ёлкой сложить…
— Освободил, как украл.
— У кого? Не у Лихаря же?
— Да ну. Лихарь всего лишь стень.
— Без воли источника шагу не ступит.
— Разве переусердствует…
Прекрасные снегурки все были глаз в глаз, бровь в бровь. Это лицо Ознобиша видел в свой последний день в Выскиреге, у покоев царят. Губы отозвались болью: райца пробовал улыбнуться. Ноги, ломкие, ненадёжные, крепли мало-помалу.
Лихарь ничего не добился от упрямого дикомыта. Тот просто молчал. Издевательски, непонятно как. Даже когда Шагала повис на ногах, а Бухарка и Вьялец вдвоём налегли на верёвку, выворачивая заломленные руки из плеч. Без звука снести такое нельзя. Ворон снёс. Лишь ощерился, плюнул кровью. Позже кто-то врал, будто Ветер смотрел на ученика с гордостью. Этого Лыкаш сам не видел. Ему опять было двенадцать, он каменел у ворот Чёрной Пятери в подневольной стайке мальчишек, глядя, как умирает гордый, красивый, так и не сдавшийся человек. Лихарь что-то выкрикивал, роняя густые капли с ножа, но у державца в ушах отдавался неразборчивый гул.
"Выпита чаша жизни до дна. Время платить, известна цена…"
Лыкаш, вздрогнув, очувствовался, лишь когда стень шагнул к нему, протягивая заряженный самострел:
— Живуч, тварь, а ждать недосуг… Добивай.
Лыкаш замотал головой, шарахнулся, пряча за спину руки. Все смотрели на него. Стень спросил, зловеще растягивая слова:
— Державский пояс брюхо теснит?
Он был по-настоящему страшен. Поединок воли, проигранный дикомыту, бешенство, унижение. Лыкаш узрел свою гибель. Его поглотила звенящая пустота, бессмысленный взгляд пробежал по лицу Ворона… зацепился, вернулся… в кровавой личине светились живые глаза… показалось, Ворон едва заметно кивнул.
"…Коз разделал без счёта… постиг лучше всех, как в сердце разить…"
Головка стрелы вдавилась смертнику в грудь. В межреберье, где била крыльями птица. Лыкаш закричал вместо Ворона, надавил спуск.
Толстым голосом отозвалась тетива. Болт выглянул наконечником из спины.
"…И от снарядца пращного заговорён, и от калёной стрелы. Будешь крепко стараться, научу…"
Последняя судорога…
Медленно гаснущий взгляд, долгий вздох багровыми пузырями… Тело успокоенно вытянулось, почти касаясь дороги, голова свисла на грудь. Лыкаш выронил самострел, отбежал и с тихим воем свалился. Желудок надрывался горькой зеленью, перед глазами плавали пятна.
— Снимем, батюшка стень? — зарясь на верёвку казнённого, спрашивал где-то в другом мире Шагала.
— Чести много! — рычал в ответ Лихарь. — Пусть висит в назидание! Зверьё снимет!
Он стоял на коленях, поддерживая голову Ветра. Ученики вшестером, подсунув ладони, переложили учителя на носилки. Ветер больше не смотрел на них, не говорил ничего, даже губами не шевелил. Наверху раската, сопровождаемый Порошей, появился Хотён. Гнездарь ждал наказания. Пробе́гал впустую, ещё и отряда не удержал. Он тотчас увидел: его переметчики взяли славу и честь, за коими убежали. Пойманный дикомыт принял кару. На голом теле ещё таял снег. Тёк по древку стрелы.
"Смерти упряжка мчится вприпрыжку…"
Стало тошно и страшно.
Хотён никогда не чтил его другом, так почему?..
Наказания не случилось. Лихарь едва заметил возвращение следопытов. Носилки учителя медленно плыли вперёд, начиная скорбное путешествие в крепость. Хотён близко миновал недвижного Ворона. Заглянул в лицо под слипшимися волосами. Содрогнулся. Поставил на ноги плачущего Лыкаша. Повёл прочь с проклятого места.
В избе на окраине Твёржи выдался не день — злыдень. У Равдуши с самого утра всё валилось из рук. По воду пошла — ведро с коромысла оборвалось. Стала ткать, основа распалась, уток петлями завился. И горшок на печке долго не закипал. Отвернулась, тотчас потянуло горелым.
Корениха опустила иголку:
— Сядь, невестушка.
— Недосуг мне сидеть, — всплеснула руками Равдуша. Заметалась пуще прежнего. — Утки не кормлены…
Корениха кивнула.
— Жогушка!
Внучек мигом подоспел из ремесленной. Кожаный запон, рукава у локтей, лицо вдумчивое, деловое… глаза Скварины.
— Что, бабушка?
— Уток покорми. А ты, невестушка, сядь.
Равдуша присела на лавку. Сжала руку рукой. Обежала взглядом избу. Голубая чаша в божнице, белые корзинки на полицах… Вдруг хлынули слёзы.
— Со Светелком худо…
— С чего взяла? — нахмурилась Корениха.
— Не ведаю… Душа пополам…
На лице бабки резче обозначились морщины.
— Погоди реветь. Он же, уходя, за стол подержался?
— Правой рукой… и печь в тот день не топили…
Ерга Корениха подсела к ней, обняла:
— И не зашивали мы с тобой ничего. Утрись, глупая! Всё на добрую дорогу, всё к возвращению.
— Ещё пол три дня не мели, — вроде начала успокаиваться Равдуша, но сердцу просто так молчать не велишь. — Матушка! Он последней ночью гусли строгал! Это же не к добру?.. Не к добру?..
Корениха не выдала, что у самой всё дрожало внутри. Голос прозвучал ровно, сурово:
— Зато хотел Золотые взять, да в спешке покинул. Значит, вернётся.
— Так он ведь… — всхлипывала Равдуша. — Светелко их нарочно! В обиде!.. Это я, бессмысленная, сыночка оговорила…
— Сказано, забыл, — твёрдо повторила Корениха. — Вернётся, в руки возьмёт. Почто Жогушке гудить воспрещаешь?
— Ну… не ладно оно…
— Тебе ладно будет, если без игреца рассохнутся? С тоски пропадут? — Задумалась, добавила почти ласково: — А сама ты, дитятко, пой, благословляю.
Равдуша вскинула глаза, больные, опухшие:
— Отпела уж я своё… Пусть Жогушка теперь…
— Пой, велю! — вновь посуровела Корениха. — Мозолика небось от самого мостка назад привела. И Светелка приведёшь. Твоё слово материнское, самовластное!
Не должно в избу печаль допускать. В доме радость жить должна, любовь да веселье. Тогда и Смерть, заглянув, поймёт, что дверью ошиблась.
Уже наспел полдень, мало отличимый от сумерек, когда с лесной тропки на старый большак выбралась длинная нарта. Четвёрка усердных псов, небогатый скарб под кожаной полстью, сзади в таске чуночки с большим лёгким коробом. И людей четверо. Впереди парень с девкой, при санях середовичи. Один рослый, суровый, привычный к лыжам и лесу. Второй толстый, в полосатых штанах, из-под меховой шапки сухие кудри волной.
На дороге вожак упряжки сразу ткнулся носом в уброд.
— Свежий след чует, — сказал хозяин саней. Кликнул сына: — Что там, Неугас?
Парень уже грёб в стороны белый вьющийся пух.
— Мораничи прошли, — ответил он почти сразу. — В ту сторону, в Пятерь свою. Одного несли, бережно так…
Непогодье перебил:
— Нет нам дела до крапивного семени. Прошли и прошли, а мы стороной.
Он хмурился. Из его зеленца не было проезжего ходу на север: урманы, ломаные скалы, несколько бездонных оврагов. Торный путь лежал по заливу, но идти через Неустроев затон да близ Чёрной Пятери вдовец брезговал. Значит, хочешь или нет, бери на восток, к шегардайской дороге. Мораничи и здесь норовили путь перейти, но, милостью святого Огня, ныне счастливо разминулись.
А если молитвы будут услышаны, здешними гривами больше и ходить не придётся…
Древняя дорога, изрядно покорёженная в Беду, всё-таки лежала свободная от снеголома. Упряжка заметно приободрилась: выносливые коренники, надёжный помощник и некрупный умный вожак, привычный слушаться голоса.
Через полверсты начался уклон.
— Вперёд, Малыш! — крикнул Неугас весело.
Сам помчался рядом с нартой, радуясь быстрому бегу. Девка полетела вдогон.
— Всё им игрушки, — буркнул Непогодье.
Имя было ему удивительно впору. Кудри и борода одной тёмной тучей, глаза льдисто-серые, светлые на задубелом лице. Суровый богопротивник, строгий отец, никак не смягчающий сердце к зазнобушке сына.
Галуха проводил тоскливым взглядом свой короб. Разгонятся псы, опрокинут на бойкой дороге! По щепочкам не собрать будет гудебных хрупких снарядцев. И журить не рука. Из милости в доме приняли, из милости с собой взяли. Галуха поддакнул:
— Что взять! Молодые.
— Через пустую девку за море! — сетовал Непогодье. Привыкнув жить на отшибе, он радовался беседе с разумным, знающим жизнь человеком. — Как ввадилась, начал я ждать злосчастья. Сына в кабалу за неё, а?
— И не говори, — согласился Галуха. На самом деле храбрая Избава ему нравилась. Как ни мало гостил он у отца с сыном, и то приметил, сколь похорошело в её руках бирючье логово Непогодья. Подумаешь, собой не красавица. Красоту один день замечают. А уж как внука родит батюшке свёкру…
— Теперь вот с корня срываюсь, — сердито продолжал Непогодье. — Ждать ли, пока очувствуется Неустрой, за веном придёт?
Галуха потёр нос рукавицей. "Сам небось в Аррантиаду давно мыслями летел, да сын упирался. А тут всё решилось!" Вслух сказал:
— Обещал же вроде… ну, тот… Вено искупить?
Зря сказал. Непогодье вконец помрачнел, отрезал:
— Нету им веры!
Нарта тем временем унеслась далеко вперёд, бубенцы на потяге и те растворились в глухом говоре леса. После истребления телепеничей вроде кого бы на дороге страшиться? Однако смутная тревога не отпускала, в шорохе снега мстились крадущиеся шаги. Выбравшись на бедовник, Непогодье вгляделся:
— Назад, что ли, бежит?..
Избава вправду мчалась обратно, по-мужски размашисто толкая себя кайком.
— Ну? — неласково встретил девку будущий свёкор. — Что опять?
Она моргала, боялась.
— Там, батюшка… — выговорила наконец, — муж кровав…
— Что?
— Так моранской казнью замучен…
Вот он, сбывшийся страх! Галуха, мертвея, вспомнил ледяной шёпот из темноты. Беспощадные стрелы. Уверенное, как о ставшемся: "Ворона не собьёшь!"
— Чуяло сердце, — прежде мысли сорвалось с языка.
— Ты о чём?
Пришлось объяснять:
— Один в шайке ночью утёк. После ватажок моранский… тот… Ворон… пошёл добирать. Знать, догнал…
— Да ну, — прибавляя шаг, усомнился Непогодье. — Где затон, а где мы!
Галухе всё равно перестало хватать воздуху. "Чудный паренёк, кем же ты обернулся…"
— В заливе мёртвого брось, никто не увидит, — взялся он отстаивать то, чего сам боялся. — А здесь путь торный. Едущим назидание. И сын твой сказал… кого-то несли…
Девка осмелела, подала голос без спросу:
— Так не сюда несли, господин. Отсюда прочь.
— Цыц! — рявкнул Непогодье. Видать, тоже стало не по себе. — На что им разбойника своей казнью казнить?
— А он им за приёмыша. Раньше в Пятери жил, от учеников по лесу бегал.
Вдовец не нашёлся чем возразить. Бедовник закончился, дорога пошла лесным косогором, огибая плечо холма, всё коварней клонясь к наружному краю. Идти становилось трудно, опасно. Галуха неволей вообразил, как заносило на быстром ходу его чунки.
Скрип-скрип, размеренно постанывало впереди. Скрип-скрип…
Ещё было слышно, как взвизгивали, скулили собаки.
Открывшийся спуск показался Галухе едва одолимым. Неугас с упряжкой как-то съехал, даже, кажется, уберёг привязные санки, но Галуху ждала здесь верная гибель. Пониже присесть? Вовсе лыжи скинуть, на заду проскользить?.. Стало даже не до мертвеца, висевшего внизу над обрывом.
Непогодье сошёл вниз упором, девка спорхнула.
Порывы трогали дерево, ветка раскачивалась под тяжестью, задевала соседнюю, исходила человеческой жалобой. Скрип-скрип…
Неугас примеривался к петле, затянутой кругом ствола.
— Снимем, отик? И мёртвому упокой, и вервие заберём на удачу.
— То-то будет удача, настигнут да в поклаже найдут! — раздумывая, как поступить, ворчал Непогодье.
Галуха же с облегчением видел: на дереве, задрав беспалые руки, висел не рыжак. Волосы, смёрзшиеся в сосульки, казались старчески серыми. Чей, за что? Не хотелось даже гадать, какую вину пришлось отвёрстывать смертнику. Кто-то будто правил острый ножик, в охотку испытывая лезо. А не восставай противу Царицы! А не зли Её верных!
Скрип-скрип, горевала ветка. Скрип-скрип…
— Батюшка… — подала голос Избава.
— А ты что на срам глаза лупишь? — сорвал досаду Непогодье. — Ишь, волю забрала! Ступай вперёд, сказано, не куриного ума дело!
— Батюшка… — повторила неслушница. — Так живой он ещё…
— С чего взяла, дура?
— Так кровь точится. Снять бы.
Галуха горестно вопрошал всех Богов, отчего его худшие боязни на деле разрешались ещё страшнее, чем мстилось. Погребение мёртвого отступника Ветер, может, простит. Но вот вмешательство в свой суд и расправу…
Зубы устроили перестук.
— З-за Кияном достанет…
Непогодье потемнел.
Неугас поглядывал на отца, тайком улыбался. Слишком хорошо родителя знал.
— А и пусть достаёт! — пылая выношенным гневом, загремел большак. — Кабы я сам кого не достал! Решай узлы, сын! Не скажут про Непогодья, будто из трепета моранского мимо скорби прошёл!
Грозный приказ всех вверг в работу. Сняв тело, перво-наперво обрезали у перьев стрелу, вытянули со спины. Покрыли сквозную рану промасленным лоскутом. Второй болт, уже сломанный, торчал из лопатки. Его трогать остереглись, побоялись упустить наконечник.
"До вечера не додышит, а возни! — с тошнотой и кручиной думал Галуха. — И на что? Жить уродом?"
Как он ни отрекался, пришлось им с Избавой держать скользкое, холодное тело, пока двое мужчин доламывали отступнику плечи, коряво, насилком вправляя выбитые суставы. Непогодье люто спешил, тревожно вскидывал голову, оглядывался на пройденный взлобок. А спохватятся котляры? А усомнятся, вернутся?
Потом Галуха пытался держать рвущихся, подвывающих псов. Казнённого с горем пополам завернули в дырявую полсть, взвалили на нарту. Притянули той же верёвкой.
Неугас всё-таки схитрил супротив отцовского слова. Не тронул узла на стволе, ловко размахрил ножом волокна, измазал отрёпок в пёсьей слюне.
— Батюшка… — жалеючи, заикнулась Избава. — Руки-то повить бы ему…
От этих самых рук Галуха отворачивался, как только мог.
Непогодье ожёг взглядом:
— До ночлега утерпит! — хотя сам не знал, скоро ли дерзнёт ладить стоянку. Только то, что зевать было некогда. Махнул сыну: — Гони!.. А ты, девка, за нами путь перебей, чтобы не отыскали!..