Братья — страница 6 из 16

Отик

Нынешняя Наклонная башня прежде называлась Глядной. Изувеченная в Беду, она и теперь выше прочих вздымалась над косматыми туманами зеленца. Иные называли её памятником былой славы. Злые языки предпочитали говорить о былом страхе. Башня стояла в северном углу крепости, кренилась в сторону Конового Вена… Поди теперь докажи кому, что случайно. Сквару с самого первого дня подмывало в прозрачный морозный день влезть на сущий верх и разведать, не покажутся ли на краю овиди знакомые бедовники Левобережья. Однако к зубчатой макушке Наклонной не было никакого подхода, ни изнутри, ни снаружи. За время бесплодных попыток Сквара вполне в том убедился. Собственно, в сторону Наклонной никто, кроме него, особо и не заглядывался. Кому нужна пустая, ненадёжная каменная труба, перекрытая толстой ледяной пробкой! Покинутую башню сделали себе игрушкой свирепые бури, исправно налетавшие с моря. Когда вихрь верно угадывал направление, башня начинала гудеть. Не особенно громко, но на удивление жутко. Гул распространялся по всей крепости, взывая из каменных толщ, он казался стенанием самой Земли, томящейся в ледяном заточении. Когда Сквара впервые услышал голос Наклонной, ему тоже захотелось бежать. Всё равно куда, лишь бы подальше.


На самом деле мыть даже глубокий вмазанный котёл, отчёрпанный от снеди, — работа не самая неприступная. Главное, всё делать умеючи!

Чёрной девке Надейке умения было не занимать. Опрокинув в котёл большой черпак кипятку, она быстро погнала по кругу весёлком с мочальным помелом на конце. Низкая печь сберегала ещё достаточно жара, вода шипела, заплёскивая на горячие стенки, в середину стекали хлопья и жир. Надейка подставила бадью, как следует разогнала помои, тем же помелом стала проворно выплёскивать через край. На дне зашкворчало. Девушка оставила весёлко, плеснула ещё кипятку. Повалил пар.

Надейка жила сиротой, но так было не всегда. Она хорошо помнила мать, приспешницу на этой же поварне. Когда всё случилось, Надейка была уже большая, перенимала науку. Бегала по крепости с поручениями: то отнеси, это подай. Вот и вышло, что однажды она кое-что увидела… такое, чего совсем не надо было ей видеть… Двоих взрослых парней, наглядышей Ветра. И самого котляра, готового обоих избить, отправить в холодницу, поставить к столбу…

Парни были так испуганы, а Ветер — до того разъярён, что Надейка убралась никем не замеченная. Побежала к матери, на ухо, взахлёб, вывалила свою повесть. Зря вывалила, наверно. Мама вдруг больно схватила её, взялась трясти, словно это Надейка что натворила: «Ещё кому сказывала? Сказывала или нет? Живо отвечай, да не лги мне!» Как будто дочь была знатая лгунья, совсем забывшая правду. Надейка хорошо помнила материны глаза, ставшие незнакомыми. Она тогда испугалась, заплакала…

Мать взяла с неё самое крепкое слово: молчать о подсмотренном! Но до конца, знать, дитятку не поверила. Вскоре Ветра проводили в поход во имя Владычицы, собирать новых ложек где-то за Шегардаем. В тот день, прямо как сегодня, выла Наклонная. Маму упреждали: падает метель. А она всё равно наладилась к Недобоихе за красной першилкой. И ещё дочь с собой повела. Дескать, порно ей, скоро будет бегать одна.

Посреди леса мама вдруг свернула на запад. Мимо острожка, мимо Пятери… Наверно, спутала тропку…

Потом они спали в снегу, а падера гнала над ними снежные волны. Понемногу стало светать, но мама почему-то не просыпалась. Сон, грозивший стать непробудным, одолевал и Надейку, но подоспели лыжники Инберна. Матери так и не добудились. Надейку отпоили горячим взваром, оттёрли руки и ноги. Теперь она приспешничала в стряпной. Чистила рыбу, промывала водоросли, отскребала котлы.

С год назад в крепость приходила большуха Недобоиха. Говорила с Надейкой, смотрела, каково поворачивается. Верно уж, не любопытства ради смотрела. Теперь, может, снова придёт. И о чём тогда плакать к могущественному державцу? Чтобы отдал? Чтобы не отдавал?..

Надейка была невелика росточком. Обходя помелом стенки котла, тянулась изо всех сил. Вот мешалка скользнула, злыми осами взвились брызги, ужалили руку пониже засученного рукава. Девушка ойкнула, схватилась за боль. Торопливо смахнула невольные слёзы. Стала дальше тереть.

Пугливые малыши, привезённые Ветром, вымахали в бедовых парнюг. Молодые стряпки заглядывались. Надейка не была исключением. Ох, девичье сердечко! Всяк день, дурёха, ждала, заглянет ли дикомыт. Вдруг снова пособит неподъёмную кадку из погреба наружу неволить? Шутя справится с тягой, ломящей женские руки, улыбнётся, маслица попросит кугиклы новые пропитать да на них и сыграет… А то опять в холодницу угодит, а она узелок с пропитанием тайком ему сбросит…

Нечего сказать, высоко занеслась. Сквара — лучший ученик, сам Ветер не нарадуется. А красив…

Тётушка Кобоха снова недосмотрела. На самом дне котла пятнышком прикипела плотная корка. Ничего! На такую напасть у Надейки был приготовлен витень вроде охотничьего, только вместо ножа на ратовище сидела железная ложка, сточенная в скребок. Приспешница вынула из-под хлопота скамеечку-стояло, сработанную ещё Опурой. Взобралась, перегнулась…

Мощные руки, неслышно протянувшиеся сзади, сомкнулись на поясе. Легко сняли Надейку с подножки. Девушка упустила древко, сердечко трепыхнулось: Сквара?.. А она-то хороша! Красная, взмокшая от горячего пара, волосы растрепались… Ещё как следует не встав на каменный пол, она знала: нет. Не Сквара.

— Дай уж себе роздыху, труженка, — сказал Лихарь. — Вон и ручку белую ошпарила, лепо ли?

Девушка застыла, не смея ни головы поднять, ни покоситься на дверь. Из котла всё отчётливей тянуло горелым. Ну нет бы войти кому! На неё взругнуться за праздность!.. Да кто ж сунется? Кобоха, бывало, самому Инберну прекословила, но и у неё достанет ума с Лихарем из-за чёрной девки не задираться…

Стень взял её руку, бережно повернул, наклонился подуть на красные пятна, разбежавшиеся до локтя. Волосы у него были бледного золота, по андархскому обыку сколотые на затылке. Бритая скула, густые усы… Сквара… тот растил мягкую бородку, упрямо плёл косы, как водилось в свирепом Правобережье…

Лихарь, не спеша разгибаться, снизу вверх заглянул Надейке в глаза. Улыбнулся:

— Все ли тут, хорошавочка, с тобой ласковы, часом, не обижает кто? Ты скажи, я бы потолковал…


Ученики маялись во дворе, ждали, чтобы к ним вышел Ветер. Гадали о новых напастях, которые учитель так горазд был изобретать. Что на сей раз? Прикажет навьючить по мешку и бегом в лесной притон да обратно? Объявит сейчас — решил выдать кабальному Лутошке полный самострел и острые болты?..

Сквара сидел на корточках под стеной, гонял пальцами нож. Не думая вращал, не глядя. Смотрел на руины внутренних палат, что-то прикидывал…

Подошёл гнездарёнок Шагала, сел рядом.

— Тебе хорошо! — протянул он погодя.

— Чего ж хорошего?

— У тебя руки вона какие. А мне…

— Я с сухого стебелька начинал, — сказал Сквара.

Шагала помолчал, посопел, спросил:

— Слыхал? Девка Надейка обварилась. Ковшик кипятку на себя вывернула.

Сквара свёл брови:

— Слыхал… Ноги попортила, говорят.

Шагала хихикнул:

— А я слышал, повыше…

Сквара спрятал нож. Выглядело это так: только что крутился, мелькал, блестел — и пропал вдруг, поди пойми куда. Дикомыт поднял глаза.

— Ты себе повыше колен обвари, — посоветовал он Шагале. — Тогда будешь смеяться.

На каменную подвысь крыльца вышел Ветер, за ним Лихарь. Ребята живо сбежались поближе.

Учитель обвёл взглядом обращённые к нему лица. Улыбнулся, громко спросил:

— На обречённика, что внизу сидит, все ходили смотреть?

Ученики стали переминаться. Они ходили, конечно. И Сквара — чуть ли не первым. В зарешёченном дверном оконце было темно. Из каморы воняло.

— Зачем я его привёз, знаете? — продолжал Ветер.

Недогадливых не было.

— Чтобы мы кровь пролили, — ответил Хотён.

Шагала важно добавил:

— А кто вовсе убьёт, ради Справедливой имя получит!

Ветер кивнул:

— Так вот. Чтобы имени красная цена была, вязень должен выйти на бой кормлёным и бодрым. Я пока больше слышу о том, как он слуг обижает. Они уже и ходить туда приробели. Кто возьмётся гоить своего обречённика взамен страшливых мирян?

Ребята переглядывались, молчали. Иным после похода вниз пришлось отмываться. Обитатель каморы швырял в докучливых мальчишек дерьмом.

— Ладно, — сказал Ветер. Прошёлся туда-сюда по крыльцу. — Одному из вас, строптивцев, я некогда попенял: ты теперь котлу крепкий. Думай, не как прочь отскочить, а о том, где руки с толком приложить сможешь!

Взгляды стали постепенно обращаться на дикомыта. Шагала опасливо отступил. Сквару взяла тоска.

— Помнится, — продолжал источник, — тот сын неразумия мне ответил: я бы, мол, за узниками ходил. Которых здесь мучают и в подвале голодом морят…

Сквара вздохнул, вышел вперёд. Дурак был, что говорить. Уже тогда смекнуть мог: с Ветром — не пустословь. Ветер всё уберёт в память не хуже, чем Ознобиша. А потом однажды потребует, чтобы твоё слово легло на весы золотом, как его собственное.

Другая глупость — прежде Сквара думал: в Чёрной Пятери что ни узник, то Космохвост.

— Воля твоя, учитель, — сказал он. — Я стану ходить.


Сквара спускался в тюремные погреба. Шею тяготил ключ. В правой руке покачивался светильник, в левой — деревянное ведро. Оно пахло морозом и совсем немного — человеческими отходами.

Хотён ещё чесался после отсидки в холоднице.

«Всё тебе удача, наглядышу! — сказал он зло. — Ты, значит, смотришь на вязня, примериваешься себе! А мы против него пойдём на мах да врасплох!»

Скваре быстро надоело это выслушивать.

«А я тебе мешал добровольником вызваться?»

Теперь Хотён шёл следом. Берёг на ладонях глубокую миску. Когда сквозняк поддувал сзади, Сквара сглатывал. В миске были не какие-нибудь крошёные водоросли. Хотён нёс кусок пирога и жаркое в подливе. Неволей вспоминалась Житая Росточь. Прощальный почестный пир, устроенный родителями для милого сына. Братья Опёнки тогда тоже облизывались… и тоже на место Воробыша не очень хотели. Кто ж знал!

Сойдя на два крова ниже холодницы, Сквара осторожно заглянул сквозь решётчатое оконце. Сунул ключ в скважину, толкнул дверь. Хорошо смазанные петли не заскрипели.

Внутри стоял густой дух от поганого судна. В том, что живой человек исправно наполнял ведро, его, конечно, никак нельзя было винить. Зачем он столь же исправно обгаживал ушки, верёвочную ручку и всё прочее, чего касались чужие руки, понять было сложней, но тоже возможно. Обречённик знал свой приговор. И напоследок развлекался как умел.

Другие люди дни отмечали. Стихи на стенке царапали…

Сейчас парням повезло: вязень спал. Во всяком случае, лежал, отвернувшись к стене, дышал ровно. Громоздкий человечища ростом в сажень и полстолько в плечах, как есть соловый оботур, да почти такой же косматый. Одно слово — Кудаш, лучше рекла не выдумаешь. От заклёпанного железного пояса тянулась цепь, кованая, крупного звена. Ошейники для наказанных в холоднице были более жестокими.

Сквара оглянулся, на всякий случай прижал палец к губам… Ещё держа ведро, он увидел, как внезапно окаменело лицо гнездаря. Хотён пристально всмотрелся в лежащего, сделал шаг, другой… Сквара с предыдущих походов крепко запомнил, где кончалась цепь, он уже открыл рот, но тут Хотён выдохнул слово, которого Сквара ну ни под каким видом не ждал:

— Отик?..

Кудаш вскинулся с такой быстротой, что деревянная миска, выбитая у Хотёна из рук, ещё до полу не долетела, а гнездарь уже таращил глаза, вздёрнутый за шею, подвешенный на обхватившей руке. Сквара тоже ни о чём подумать не успел, просто выпустил ведро и…

Ветер говорил ему: однажды это случится. Руки сами содеют, а разум лишь после сообразит — что.

Смертник невнятно булькнул, выпустил Хотёна, расплылся на полу, превратившись из бешеного оботура в бескостный бурдюк. Сквара сгрёб хрипящего гнездаря, выскочил с ним из каморы.

Замок лязгнул.

Парни свалились под стену по ту сторону двери. Дышали оба как загнанные. Сквара продолжал наяву видеть свой левый шиш, воткнувшийся вязню меж рёбер. Тот самый шиш, не гнущийся в последнем суставе. Ветер называл подобный тычок «ударом костяного пальца». Он на чём свет ругал бездарного ученика…

— Смеяться будешь? — просипел Хотён.

Сквара покосился:

— Учитель дознается, оба со смеху лопнем.

Оба вновь замолчали. Всё равно было нужно заново открывать эту дверь. Убирать полное ведро, мыть пол.

Хотён знай тёр намятую шею.

— Как ты сокротил-то его?

Сквара повертел пальцами в воздухе, пырнул воздух, сознался:

— Сам не очень пойму.

— А я тебя тогда ножом, — буркнул Хотён.

Сквара отмахнулся. Нынешняя переделка могла не такое смыть без следа. Он подумал и негромко, осторожно спросил:

— Отик?..

А самому вспомнилось гадкое «Похотень», по счастью так и не произнесённое. Гнездарь не особо рассказывал об отце. Однажды только обмолвился, что совсем не скучал по его кулакам. И звали Хотёна вовсе не Кудашёнком, но что с того? У лихого человека рекло сегодня одно, завтра другое. А послезавтра он и сам не знает, как наречётся. Особенно если в плен попадёт…

Человечища за дверью сперва рычал и сипел, пытаясь подняться. Если он ещё был способен испытывать страх, ему наверняка было страшно. Сквара помнил, как медленно возвращалось владение, когда Ветер таким ударом повергал его самого. Потом смертник вдруг захохотал, громко, грубо, обидно. Знать, понял: не убив гнездаря, цели всё же добился. Дал хорошую напужку обоим. И теперь уж в настоящем бою к нему с «костяным пальцем» точно не подберёшься.

Хотён покосился на Сквару, вроде наметился передёрнуть плечами, вышла судорога.

— Не знаю… — пробормотал он. — Гляну, похож… Ещё гляну, не похож… — Снова набычился, обретя даже некое сходство с обитателем каморы. — Смеяться вздумаешь, побью!

Новости

— …А я его спрашиваю: ты, дрянчуга, на что вдовушку мучил? — не спеша рассказывал Сквара.

Руки у него были по локоть вымазаны в густой жиже. Шерёшкин запонец, коротковатый на его рост, подмок, покрылся серыми кляксами. Рядом на полу стояло корыто хорошо вымешанной глины, грудками лежали валунки из ключища, крупные и помельче.

Хозяйка избы подметала мелкий бой. Бросала в ведро прокалённые обломки старого очага, белёсые, в пятнах сажи. Они казались бы мёртвыми костями, не дотлевшими в погребении, если бы рядом, на прежнем подпечке, не высилась почти готовая новая печь.

— А он что?

В голосе отшельницы мешались любопытство и отвращение. И невольный трепет при мысли: не живи она под рукой Ветра, громила вроде шегардайского вязня мог запросто вломиться и к ней.

Сквара примерил очередной валунок, облепил со всех сторон глиной, поставил, осадил, пальцами втёр густое тесто в каждую щель.

— А он говорит: так сразу деньги бы выдала, я бы пятки ей и не жёг.

Шерёшка с усилием разогнулась:

— У сирой вдовушки велики ли богатства?

Сквара оглядел замкнутый ряд, сунул руку внутрь, ладонью соскоблил глиняные потёки.

— Вот и я ему то же. Много ли, говорю, выпытал?

— А он что?

— Да ни гроша. Так и померла, сказал, ни за грош, дура.

— Дура, значит?

Шерёшка глянула так, словно сама не отказалась бы затупить о пленника острый нож или копьецо. Сквара продолжал вдавливать в глину камни помельче, чтобы тяжесть нового ряда не выставила наружу мягкое тесто.

— Дура, значит, она ему? — повторила Шерёшка. — А он, ума палата, деток зачем порешил?

Сквара смял в руках глиняную колбаску, снова раскатал, прилепил к влажному камню. Сверился с мерной палкой, упиравшейся в середину круглого пода. Если судить по лицу — верность печного купола занимала парня больше, чем зверство грабителя и судьба несчастных детей.

— Так пожалел, — ровным голосом ответил он Шерёшке. — Сказал, они ж маленькие, куда им без мамки? Всяко пропадать, зря не маялись чтоб.

Хозяйка крепче перехватила метлу. Зарычала, как загнанная в угол кошка:

— Сама бы убила! — Выдохнула, уселась на лавку, непонятно пробормотала: — Бережёт вас Ветер.

Печной свод помалу сходился, мерная палка всё круче стояла в отверстии наверху. Шерёшка смотрела, как Сквара примеривал к округлой дыре заранее отложенный камень. Невелика премудрость в доме печку сложить. Всякий это умеет, да что-то никто ей своего умения к порогу не нёс. Она шаркнула ногой, загоняя под лавку обломок, увернувшийся от метлы. Взгляд упёрся в зашивину на старой тельнице парня. Бобылка требовательно спросила:

— Тех, что с тобой царского печенья доискивались, покарал Ветер?

— Покарал, — кивнул Сквара. Вспомнил: — Тётя Шерёшка… Ты сказывала, учитель из-под земли тебя вынес…

Она кивнула:

— Как сказывала, так и было.

— А почему из-под земли? — спросил неугомонный молодчик. — Вы там с семьянами прятались?

Шерёшка не торопилась отвечать, он смутился и пояснил, почти жалея, что завёл разговор:

— Я в развалины лазил. Срединные палаты все рухнули… А чтобы в землю ввергались, такого не замечал. Они все на погребах, а те уцелели!

Бобылка поднялась, словно разом отяжелев. Прошлась туда-сюда по избе, хромая, стуча древком метлы, покинув у лавки новую и крепкую сошку. Сквара смотрел на неё, держа в руках камень. Схватился, когда с него стала отваливаться глина. Наново обмазал, владил в дыру. Печка сразу обрела цельный вид. Потом ещё глины добавить, бока выгладить… и хоть больных детей на здоровых перепекай. Сквара чуть не сболтнул это вслух, но вовремя удержался.

Шерёшка остановилась.

— Вязень твой в какой каморе сидит? — неожиданно спросила она.

Сквара зачерпнул из корыта, ответил с облегчением:

— Как сверху входить, в третьей.

— Я сидела во второй, — глухо выговорила Шерёшка. — А муж мой — в дальнем конце. Когда задрожала земля, его ударило камнем… Через две седмицы он перестал отзываться. Распоясанные ободряли меня…

«Распоясанные?..» Глина вытекла меж пальцами, шлёпнулась на босую ступню. Сквара не посмел раскрыть рта, лишь смотрел во все глаза.

— Моя девочка плакала всё тише, а у меня не было для неё молока, — глядя сухими, давно выгоревшими глазами, по-прежнему глухо продолжала Шерёшка. — Потом к нам склонилась Владычица… я не увидела в Её глазах гнева, лишь сострадание… я с рук на руки передала Ей дитя… я и сама умерла тогда, но меня заставили открыть глаза снова… за что-то наказывает Правосудная…

Она замолчала, вновь села, сгорбилась, отвернулась. Сквара поспешно отскрёб ладони ветошкой, сел перед хозяйкой на корточки, взял за руки. Хотелось проморгаться, наверно, глаза глиной запорошил.

— Тётенька Шерёшка… семьяне твои у Матери на правом колене… за тобой оттуда приглядывают!..

Бобылка с видимым трудом перевела дух.

— Вот и Ветер так рассудил, — прошептала она. — Он всех нас, узников, отпустил. Владычица, сказал, сполна отмерила кару… не смертному в Её суд встревать… Распоясанные звали меня с собой. Я осталась… на могилах…

Сквара недоумённо свёл брови:

— Тётенька Шерёшка… а… а за что ж тебя? Ты ведь… с девушками праведной царицы… — Вдруг догадался: — Твоего мужа, стало быть, изветники оговорили?

— Печку затепли, неслушь, — сказала Шерёшка. — Ночь скоро.

Огонь в обновлённой печи должен загореться прежде заката. Иначе заблудится домовой, убредёт из избы, превращённой в простую клеть. Печь, конечно, нельзя толком калить, пока не просохла, но Сквара и не собирался. Живо расколол сбережённое полено, до половины сгоревшее ещё в старой печи. Сложил в глиняной сковородке щепяной костерок шалашиком. По плечо запустил руку в устье, поставил. Раскрыл коробочку ветошного трута, ударил Шерёшкиным кресалом.

— Вернись, батюшка Огонь…

— Воскресни, родимый, — отозвалась хозяйка. — Царевич-молодец, лезь в новый дворец!

Почему-то Сквара волновался, добрый ли нрав окажет новая печь, но узкая серая струйка послушно явилась из устья. Потекла вверх, словно озираясь в избе… наконец выгнулась, как довольная кошка. Нырнула в дымоволок. Сквара с облегчением перевёл дух. Обернулся к Шерёшке, заулыбался.

Та смотрела на огонёк, трепетавший в горниле.

— Я говорила тебе, что мой отец держал переписчиков? Однажды он собрал забавные хвалы Правосудной, сложенные жрецом Кинвригом Незамыслом и его учеником Гедахом. Свёл воедино слова, невозбранно звучавшие на улице и в храме, велел красиво переписать, сшить… Отец сам нарисовал обложки, дерзнув изобразить Владычицу в окружении веселья и радости. Мы с мужем повезли книгу Гедаху с Кинвригом. Они тогда служили Матери и людям здесь, в Царском Волоке…

«А я видел её! В Мытной, в сокровищнице!» — едва не ляпнул Сквара. Всё же не ляпнул: что-то заставило прикусить язык. Может, то, что «Умилка Владычицы» лежала распоротая пополам, а листки с весёлыми буквицами липли на груди казнённого Ивеня. Тайна, из-за которой погибло столько людей, казалась горячим железом. Поди возьми без клещей. Сквара люто жалел, что рядом не было Ознобиши.

— Мы не знали, что ветры в парусах веры успели перемениться, — продолжала Шерёшка. — Андархайна велика, вести идут порою неспешно… Круг Мудрецов определил поклонение, достойное верных, всё же прочее заклеймил. Мы были в пути, когда из храмов начали изгонять смех. А когда прибыли сюда, то сразу оказались в одной невольке с нашими стихотворцами, ибо Царским Волоком уже правили яростные очистители веры. Там я и поняла, что непраздна…

Девственное пламя в печи успело опасть. Сквара сунул руку в едва нагревшееся горнило, добавил горсть щепок, те весело принялись. Он вернулся к хозяйке, снова сел перед нею на корточки:

— Тётенька… каким бы именем мне тебя звать, чтобы ты радовалась?

Бобылка покачала головой:

— Этого имени больше никто не произносит ни здесь, ни в погибшей столице, оно не продолжится… Зачем тащить его из могилы? Мой род миновался, теперь я просто Шерёшка — мёрзлая грязь.


Хотён, на несколько дней перенявший у дикомыта заботу о смертнике, встретил Сквару больной, задумчивый, на самого себя непохожий.

— Буянил?.. — неволей встревожился тот. — Опять напасть норовил?

Он не стал поминать слишком страшное слово, вырвавшееся у Хотёна. Самого мороз прохватывал по спине и скопом лезли на ум россказни о бедолагах, посланных в родную деревню — отцу-матери смерёдушкой за грехи.

Хотён, кажется, сперва думал отделаться привычной издёвкой, потом вздохнул, мотнул головой. Он понимал, о чём на самом деле спрашивал Сквара.

— Лихарь сказывал, Кудаш с юга пришёл… А мы на Чёрном ручье жили.

Прозвучало с вызовом. Так люди сами себя уговаривают.

Опёнок тоже вздохнул:

— Нынче кормил его?

— Кормил…

— Ладно, вечером ведро вынесу, — пообещал Сквара.

После Шерёшкиных рассказов ему было о чём поразмыслить и без Хотёна, подзабывшего, как выглядел обидчик-отец. Распоясанные, отлучённые от служения жрецы в подземелье, наставник и ученик… чувство было, словно он до них дотронуться мог. Шерёшка бы не простыла в ветхой избёнке, пока сушит новую печь. Дождаться отлучки Лихаря, снова пролезть в Мытную башню…

Время было не вытное, но после суток лыжного бега желудок требовал пищи. Сквара наудачу сунулся в поварню. Ему повезло, нынче там распоряжался Воробыш. Ходил важный, румяный, боялся что-нибудь упустить. Стряпки, конечно, посмеивались, но в меру. Потешишься, а назавтра окажется, что брали на зубок будущего державца. Памятливого, как любой справный владетель.

Лыкасик обрадовался голодному дикомыту, сам отложил ему в миску хорошо сквашенной озёрной капусты, даже добавил горсть свежего водяного гороха.

— Новости слышал?

Сквара, успевший набить рот, сразу опустил ложку:

— Вязень разболелся от Хотёновой холи?..

— Ну тебя с твоим обречёнником, — отмахнулся Лыкаш.

Сквара вновь догадался:

— Кабального, что ли, прибили?

Воробышу не рука была сражаться ради наречения имени, он завидовал воинской чести и тайком радовался проносу. Он огляделся, притишил голос:

— Учитель у себя затворился!

Сквара чуть не поперхнулся капустой, вскинул глаза. Мысль, что с Ветром могло что-то случиться, едва ли не впервые посетила его. Источник был несокрушимей каменных башен, самый нестомчивый, самый удатный, самый…

— И снедь отвергает, — добавил Лыкаш. — Лихарь у него как есть поселился, под дверью спит, в передних покоях.

«В передних?..» Сквара с облегчением показал Воробышу кулак, вновь принялся за еду. Значит, сам котляр был в порядке, просто не хотел от матери отходить. Такое бывало. Расслабленная впадала в прозрачное подобие сна: лежала с открытыми глазами, улыбалась обступавшим её незримым теням… напевала колыбельные маленькому Агрыму. В такие дни Ветер выставлял вон служанку. Сам сидел с мотушью, держал за руку, смотрел в глаза.

А Лихарь… Ну ещё бы.

Опёнок молча жевал. Лыкаш обошёл стряпную, вернулся:

— В Недобоевом погосте кручина теперь, во как.

Опять подумалось о кабальном, но лишь на миг. Сквара сообразил, кивнул:

— Кто ж вечен… Дединька совсем ветхий ходил.

Лыкаш хлопнул себя по бёдрам ладонями:

— Какой дединька? Маганку в рыбном пруду нашли!

— Маганку?..

Нежное, заплаканное лицо… маленькие руки без варежек… Поскользнулась с мостков, ударилась, на выручку не поспели? Увиделось ли ей в последние мгновения солнце, то солнце, что начало разгораться перед глазами придушенного Хотёна?

— Недобой ругмя ругается, — рассказывал Воробыш. — Другого места, говорит, не нашла! Оттуда теперь воду спускать и всю рыбу только зверям, о чём думала, надолба!

Сквара медлительно повторил:

— Думала?

— Так она сама, — пояснил Лыкаш. — Камней в мешок набрала. Теперь вся семья одни водоросли жуй. А чем уток кормить?

Сквара зачерпнул ещё капусты. Что же она вот так в воду головой, а, примером, не на лыжи да прочь, подальше от попрёков и страха?.. Небось не в подземной темнице запертая сидела. Сквара знал, как жила некогда счастливая женщина, чьё счастье расточилось пеплом из рук. Что такого отняли у Маганки, что Шерёшка уберегла?

Он вдруг вспомнил, с каким лицом бобылка спрашивала его, придёт ли ещё. Вслух спросил:

— Лутошка что?

— Сказали ему. Плачет сидит.

Сквара подумал, вспомнил о другом.

— А Надейка? Живая?

Воробыш скривился:

— Тоже рёву на весь двор, когда повязки меняют.


Покалеченную приспешницу успели выселить из девичьей. Она лежала в чуланишке под лестницей, что спускалась в тюремные погреба. Раньше здесь хранили вёдра, веники, тряпки. Сквара затеплил маленький жирник, тихо окликнул:

— Надейка?

Девушка не отозвалась. Сквара потянул дверку, нагнулся, заглянул под каменный косоур. Внутри пахло почти как в портомойне, застарелой мочой. Только там в ней стирали, а здесь напитывали повязки. Надейка лежала на тюфячке, укрытая одеялом. Она показалась Скваре ещё меньше прежнего. Щёки провалились, под глазами круги… губы сухие… Стоять сугорбясь было неудобно, Сквара сел на пол, почти жалея, что явился сюда. Стал думать, как тяжко было Надейке поворачиваться, садиться, даже рукой, наверное, шевелить. В больном месте всё отзывается. Здоровый подвинется — не заметит, а ей…

Она вдруг проговорила, совсем тихо, не поднимая век:

— И ты смеяться пришёл?

Голос всё-таки дрогнул. Сквара встрепенулся, заёрзал.

— Не, я… тебе, может, принести чего? — Подумал, веско добавил: — А посмеётся кто, в ухо дам. Вот.

Надейка не ответила, только брови беспомощно изломились. Сквара маялся, не зная, что ещё ей сказать.

— У нас в деревне девочка одна… — вспомнил он наконец. — Ишуткой звать. У ней пятнышко на спине… то есть не на спине… в Беду опалило. Мы с братом её разок до слёз задразнили. Теперь уже невеста, красёнушка.

Надейка медленно прошептала:

— Красёнушка… Тебе почём знать?

— А что знать? — удивился Сквара. — Она ж разумница, дом ведёт, дедушку любит. Значит, со всех сторон хороша.

Надейка опять не ответила. Глаз она всё не открывала, наверно, и это было ей тяжело. Он знал, как такое бывает. Изначальная грызущая, казнящая боль, от которой корчатся и вопят, сменяется тяжёлым придавленным безразличием. Лекарство рядом ставь, и то рука не поднимется: слишком хлопотно. Сквара потянулся за кружкой, стоявшей возле стены.

— Ты попей… Вона губы растрескались. Я тебе голову подниму.

Девушка неохотно потянулась к воде, стала пить, сперва вяло, потом с пробудившейся жадностью.

— Ты, может, съешь чего? — понадеялся Сквара. — Я вкусного принесу!

У неё опять жалко дрогнуло личико. Она думать не могла о еде, сразу к горлу подкатывало. Сквара затосковал, чувствуя себя ни к чему, кроме пустой жалости, не способным. А больше всего хотелось удрать от чужой беды, поколе к самому не прилипла. Поэтому Сквара не уходил.

— Вот окрепнешь немного, — пообещал он, — я в книжницу тебя отнесу.

Надейка наконец открыла глаза, мутные, воспалённые:

— Зачем ещё?

Сквара окончательно потерялся:

— Ну… ты вроде там молиться любила… у образа.

Он думал, Надейка совсем разучилась улыбаться.

— Справедливая Мать да простит меня… перед образом я скоро забывала молитву… Я больше смотрела, как нарисовано.

Рисовать Сквару учили. Он мог начертать однажды пройденную тропу или крепостной переход, а в незнакомом месте — узнать начертанное другими. Видел в книгах поличья святых подвижников, рассматривал язвительные перелицовки гонителей. Срам сказать, перелицовки ему нравились больше. Он обрадовался, захлопотал:

— Я тебе дощечку принесу и угольков, забавляться станешь. А то берёсты надеру, ты только скажи!

На ту сторону

Внутри зеленца кропил тихий медленный дождик. Снаружи шёл снег. Тоже тихий, неспешный… однако упорный и настолько обильный, что веток небось наломает хуже бурана.

Ветер давно уже не выпускал Лутошку в лес сам. Это делал Лихарь, иногда Беримёд, а то вовсе младшие ученики вроде Хотёна со Скварой. Сегодня Ветер снова не показался. Не подразнил кабального иверинами на краю свитка…

Лутошке некогда было об этом раздумывать.

Он бежал краем болота, иногда придерживая шаг послушать кругом. В недвижном воздухе опадала снежная пыль, на каждой веточке росло тонкое белое лезвие, обращённое вверх. Покинутый след сразу начинал заплывать, сглаживаться. Время от времени кабальной резко останавливался, с силой бил за спину посохом. Потом оглядывался.

Дома он уже чистил бы тропки к дальним ухожам да сетовал про себя, махая лопатой: ну нет бы дождаться хоть скончания снегопада, прежде чем его из дому гнать! А в это время Маганка…

Лутошка дёрнул головой, прибавил шагу. С Маганкой он даже сдружиться, по праву младшего деверя, как следует не успел. Когда кончится его кабала, за Лиску уже будут сватать другую. Длинную и темноволосую, вроде Неустроевой захребетницы. Такую, чтобы не глянулась Лихарю. Или уж знáтую непутку найдут… чтоб мораничей не дичилась…

Нет уж. Когда Ветер бросит свиток в огонь, Лутошка в острожок не вернётся. Он на запад побежит, он за Киян-море уйдёт, он… а как вкусно Маганка рыбу коптила… водяной горох жарила…

Сзади прошуршало.

Лутошка крутанулся убить, потом умереть.

Сзади выпрямлялась берёзка, в недвижном воздухе белой тенью трепетало облачко снега. Лутошка вслух выругался. Хотел — грозно. Получилось — плаксиво до отвращения.

— Эй! — заорал он на всю круговеньку. — Выходи! Я тебя вижу!..

Никто не ответил ему. Да он не особо и ждал.

На ветви берёзки взамен облетевшего садился новый снежок.

Лутошка встряхнулся, побежал дальше, одолевая рыхлый уброд.

Его бабушка уже лет пять всё усаживалась на смертные сани, всё пеняла домашним: «Ажно схватитесь, как некому станет копытца вам вычинять…»

По Маганке отвыли погребальный плач волки, вороны, лисы и кабаны: им досталась рыбёшка из осквернённого её смертью пруда. А кто по нему, Лутошке, восплачет, когда он в бесконечных побоях душу изронит? Брат с отцом ему, винному, руки вязали, мать верёвку подавала, старики перстами грозили. Только Маганка ни слова поносного не сказала…

А кабы она с самого начала Лихаря не приветила?..

Стень ведь не сильничал. Это он после, за обиду, со становиками явился, а спокону Маганка сама его обняла… Лутошка шмыгнул носом. Сама? Такому Лихарю поди откажи. Он — моранич, ему — воля!

Но кабы Лиска к водимой поласковей был… Кабы деверёнок меньше важничал перед робкой невесткой, кабы милым братом сразу ей стал…

Если бы да кабы!

Лутошка разгонисто миновал поляну, где ему в самый первый раз оборвал след дикомыт. По левую руку простиралась Дыхалица. Губа страшных Неусыпучих топей, питавшихся ядовитыми кипунами.

Кабальной снова остановился. Лес молчал. Снег менял знакомый огляд, приметные деревья были чужими, вдали тянулись кудлы тумана. Лутошка пригляделся… вдруг понял: на самом деле там брели люди.

Люди по ту сторону, за гранью Беды. Облачённые в белое, они шествовали на иной берег Смерёдины, навстречу теплу, воле и счастью. Махали ему крылатыми рукавами, звали с собой.

Лутошка протяжно всхлипнул, заплакал, прыжком повернул лыжи влево. Ударил посохом, понёсся прямо через Дыхалицу. Вдогон светлому ходу, где среди иных теней скользила Маганка.

Когда под лапками не стало опоры, Лутошка пережил мгновение полёта…

…Провалился сразу по шею, заорал, забился в промоине, хватая ледяные обломки. Он всю жизнь ходил по зимним болотам и спасался из воды не впервые. Он выбросил на лёд самострел, брыкнул ногами. Снегоступы мешали ему, он скинул дельницы, схватился за край, стал сбрасывать юксы. Ремень на правой ноге распустился сразу, на левом Лутошка дёрнул не тот конец, узел стянуло, парень заспешил, содрал лыжу с валенком. Наконец повернулся в сторону, откуда пришёл, вскинул руки на лёд, рванулся…

Лёд, ещё хранивший его следы, а значит, вроде надёжный, лопнул с глухим хлопком. Лутошка вытаращил глаза, аршинная льдина встала дыбом, опрокинулась, сбросила в маину лапки и самострел. Рыжак вынырнул снова, сорвал с головы шапку, словно она была причиной злосчастью. Выкинул подальше на снег. Где-то плавали рукавицы, он их больше не видел.

— Сквара!.. — крикнул он что было силы. — Эй!.. Кто живой есть, помоги!..

На самом деле он уже знал: ответа не будет. Ничто не шевельнулось на берегу, не отозвалось. Глубоко в животе зародился страх, потому что переимщику порно было подоспеть. Лутошка забился сильней, укладывая тело вдоль края, бросил на лёд правую руку, выпростал коленку… рука тут же съехала, а ножа — воткнуть, зацепиться — у него не было.

— Эй! Эй, кто там!..

Маганка, наверно, храбрей была, когда стояла на мостках, обнимая грузный мешок… Может, и для него убивающий холод сейчас сменится теплом рыбного озерка?.. Лутошка вновь лёг плашмя. Тело застывало, слабело. Ношеный обиванец, удобный для быстрого бега, стал неподъёмным. Надо избавиться от него. Извиваясь и дёргаясь, парень червяком выпростался на лёд…

Он полз, пластаясь, пресмыкаясь, загребая коленями и локтями, всё чувствуя под собой готовую обломиться скорлупу… пока с маху не внёс голову в обросший снежными махрами ствол. Перед глазами полыхнули звёзды. Кабальной обмяк, заплакал. Слёзы были горячими на остывших щеках. Когда он попытался двинуться с места, руки и ноги веригами отяготил снег.

Вот так оно и случается. Человек без сторонней подмоги вылезает из полыньи, переползает на десяток шагов… да там и остаётся — сытить волков.

— Эй… — позвал он совсем тихо.

— Вставай, — сказала Маганка.

Тёплая рука обхватила руку Лутошки, отогнала онемение. Парень зашевелился, приподнялся на колени.

Потом он негнущимися пальцами распутывал пояс. Маганка помогала ему. Он слупливал зипун, тельницу, остальную одежду. Временами глухо вспоминал, что впору срамиться, но стыда не было. Сшибал об дерево лёд, отжимал, натягивал снова. Зубами отрывал рукав от заплатника — обуть левую ногу. Лутошка развёл бы костёр, но огнива с собой не принёс, а тереть казалось скучно. Влажные порты начали помалу греться у тела. Маганка тихо улыбнулась, поплыла прочь, снова обращаясь кудлой тумана. Полетела на тот берег Смерёдины, к воле и свету.

Лутошка потащился прочь от Дыхалицы, раскидывая уброд, то и дело проваливаясь без лапок. В теле постепенно воскресал жар. Кабальной даже вспомнил про переимщика и смутно загоревал, понимая, что остался беспомощным, беззащитным, голыми руками бери. Не видать ему сегодня иверины, как есть не видать, даже если возгривого Шагалу пошлют…

Когда приходят мысли не только о том, как сделать ещё шаг, значит не столь уж плохи дела.

Снег всё сыпал, молчаливо добавляя новый слой к скорбному покрывалу земли. Переимщик не появлялся. Лутошка вязнул, терял равновесие, барахтался встать. А вдруг посланный моранич сам доискался в лесу беды? Вдруг позволил бы головой своей завладеть?.. Ну нет, сразу столько везения не бывает. Унот крадётся по следу, он наслаждается муками кабального и не спешит, нарочно мыслит взять его у самых ворот…

Съезжая с высоченного сугроба на торную дорогу, Лутошка потерял опорку с левой ноги, но не стал возвращаться. Совсем рядом висел туман зеленца. Оттепельная земля хлюпала, парень хромал, торопился, каждый миг ожидая сильных и торжествующих рук из-за спины. Попасться переимщику становилось всё обиднее. Лутошка понуждал себя шевелиться быстрей, но не мог.

Когда он миновал туман и вышел под корявое дерево, где когда-то лежал спутанным и избитым, с Наклонной башни пластом обрушился иней. Замученный Лутошка отупел уже до такой степени, что даже не сразу узнал этот звук — короткий шёпот, тотчас сменившийся грохотом обвала. Он понял, что погиб, шарахнулся в сторону, пригибаясь, ощериваясь, вскидывая руки со скрюченными пальцами, готовыми царапать и рвать…

Сообразил оплошку, уронил руки, поплёлся к воротам, всхлипывая и трясясь. Переимщик так и не появился.

На пряслах, под мокрым корьём навесов, прохаживались дозорные. В остальном крепость глядела странно пустой. Ни учеников во дворе, ни слуг у поварни… Лутошка смутно, из последних сил удивился безлюдью. Куда все подевались?

Уже на входе в чёрный двор навстречу попался Белозуб. Страх трепыхнулся застывающей рыбёшкой на льду. Губы не слушались, но Лутошка сумел их разлепить:

— Господин…

Опалённый посмотрел сквозь него единственным глазом. Даже не остановился. Что ж, по крайней мере, он видел: Лутошка вернулся ободранный, без лапок и самострела… но не на тяжёлке!

Чтобы сделать ещё шаг, кабальному пришлось схватиться за стену. Он совсем не чувствовал левой ступни, а правую, в болтающемся мокром валенке, — словно издалека. Стряпки могли дать горячей воды, но последних двух саженей было не одолеть. Доковыляв до кладовочки, Лутошка съехал на пол и сидел целую вечность, тупо глядя перед собой. Клонило в сон, было холодней, чем в лесу, хотелось закрыть глаза и больше не открывать. Вздрогнув, кабальной ещё одну вечность выпутывался из мокрых портов. Свалив тряпьё на пол, голяком зарылся в колючую подстилку, натянул одеяло… Одежду надо было развесить в сушильне, но Лутошка иссяк. Сбился в клубок, обхватил себя руками, сплёл ноги… Искорка тепла, сберегавшаяся внутри, никак не разгоралась. Лутошке стало жаль себя, он опять всхлипнул:

— Маганка…

Она не отозвалась. Наверное, кроткой маленькой тени не было ходу в Чёрную Пятерь. По полу бродили стылые сквозняки. Одеяло лежало на спине сухим листком, паутинкой, неспособной согреть.

На лес падал бесконечный снег, по крышам и каменным стенам сбегали разговорчивые струйки…

К полуночи со стороны моря задуло. Наклонная башня снова завыла.

Только на другое утро Лутошка узнал, что накануне умерла Мотушь.

Дровяницы

Это была хорошая находка. Молодая, в три человеческих роста ёлочка, засохшая стоя. Её вывернуло и уложило — может, даже в первую осень после Беды, когда чередами проносились лесобойные бури. Потом настала зима, да так и не прекратилась…

Весь хворост в лесах кругом жилья давно выбрали, годные в печку валежины приходилось выкапывать, вырубать. Подсунув рычаг, Сквара как следует упёрся ногами, стал вызыбать. Раздался хруст, полетели отломки плотного снега, смёрзшегося почти в лёд. Из ямы поднялся настывший кокон, длинный и плотный. Лесина даже уподобилась человеческому телу, окутанному скорбными пеленами. Сквара вновь подхватил топорик. Начал обухом сбивать наплывы, не дававшиеся даже дубинке, какое там кулаку. Продел руку в изгиб кокорины, поволок на поляну, откуда слышалась знакомая хвала.

Взявшись за гуж, восславим дружной песней

Ту, что даёт нам силы для труда!

Станем работать истово и честно,

Ныне и присно будет Мать горда…

Чтобы обратить в пепел человеческую плоть, даже измождённую годами болезни, дров нужно очень немало. Несколько полных саженей. Да сухих, чтоб жарче горели. Иначе выйдет не погребение, а мерзость и срам.

Вроде не было ни приказа, ни зова, но дети Справедливой вышли на помочи все, от старших до мелюзги. Сердитый, крепкий мороз, сменивший оттепель, был им привычен. Не все и меховые хари натягивали. Ребята искали валежник, рубили мёртвые деревья. Кряжевали, наваливали на санки. Уже в крепости пилили по мерке, рвали колунами, оттаивали в сушильнях. Выкладывали поближе к печам… Дух разогретой коры, смолистого дерева стоял в трапезной, плавал в опочивальной, проникал в книжницу. Здесь, куда впускали только с дозволенными светильниками, он кому-нибудь мог показаться запахом пожара. Только нынче в книжнице некому было зевать над толстенными судебниками Андархайны, искать рисунки в дееписаниях… Где, между прочим, рассказывалось, как древние государи, жившие честно и просто, устраивали братские дровяницы. Всем миром возили на оскудевший двор, пилили, кололи…

Сквара выволок своё деревце в середину поляны, раскачал, забросил на сани.

— Хорош! — сказал сверху Шагала.

Гнездарёнок был важен и горд порученным делом. Он следил, чтобы ражие парни не наваливали чрезмерного груза. Им ведь дай волю, сами потом ни наверх не взопрут, ни на спуске не остановят. Шагала перебросил верёвку, взялся стягивать поклажу, крепить узлами. Сквара вмахнул топор в пень, чтобы не потерялся, стал помогать.

Мимо промелькнул светлый кожух Лихаря. Стень летал туда-сюда на беговых лыжах, приглядывал, чтобы никто не лодырничал.

Мы Справедливой служим не по найму,

В бой — значит в бой, а в труд, так не ленись!

Скоро святые храмы Андархайны

Волей Царицы устремятся ввысь!

Дубовые четвертные полозья больших дровней были выгнуты и окованы железными подрезами ещё прежде Беды. Когда-то в оглобли прягли коней, потом оботуров. Это было давно. Оглобли с тех пор заменили на дышло с перекладиной вместо крюка. К перекладине становились самые сильные парни. Их в шутку называли «дышляками». Ребята похлипче впрягались в постромки. Так они вывозили к пропасти поганые бочки. Так добывали красный лес для ремесленной. Дрова, давшие название саням, нечасто оказывались на лубянике. Ученики, ходившие за ворота, редко возвращались без чурбака или сучьев. Этого обычно хватало.

Сквара считал себя сильным. Сразу встал к перекладине, справа. Сжал кулаки в негреющих рукавицах, стал смотреть, правильно ли младшие надевали алыки. Ещё не хватало, чтобы запутались. Несколько мальчишек топтались, оживляли ноги позади дровней. Эти будут толкать, а если сани разгонятся на изволоке — схватят верёвочные хвосты, помогут остановить. Дровни весили самое меньшее пудов двадцать пять.

По снегу проскрипели шаги, кто-то подошёл к дышлу, встал слева. Хотён?.. Сквара за последнее время почти подружился с былым ненавистником. Он повернул голову. Рядом поправлял дельницы Ветер.

Сквара не хотел пялиться на него, он всё равно видел, каким больным казался учитель. Ещё хуже, чем после казни любимого ученика. Тогда Ветер до конца похода держал боль в кулаке. Теперь, похоже, не мог. Был предел и его духу. Тусклые глаза, лицо серое… ни вправо, ни влево не глянет… а борода почти вся стала седая. Надо думать, Ветру сплошное горе была расслабленная и безумная мать. А вот некого стало называть мотушью… и хоть в петлю. Выправится ли?

Шагала, оседлавший воз, кашлянул. Поди сообрази, как приказывать, когда в сани впрягся источник. Всё же гнездарёнок нашёлся:

— Слышь, Сквара… Навались, что ли.

Сквара взял дышло, подставил учителю перекладину. Когда тот налёг, дикомыт ощутил рядом совершенно прежнюю силу. Уж он-то с ней лучше других познакомился в бесчисленных любошных боях. Хмурый, придавленный тучами день сразу как будто посветлел.

Эй, налегай, во славу Справедливой!

Зорок наш взгляд, уверены шаги!

Мать Матерей, яви благое диво,

Труд невозможный сдвинуть помоги!

Вывернув с поляны, расчищенная и накатанная тропа сразу полезла в гору. Учитель и ученик молча топали валенками в подвязанных ледоходных шипах, наваливались на перекладину так, что тело клонилось накось к земле. Пристяжные пыхтели на выносе, временами оглядываясь, всё ли в порядке. Шагала сжимал крепкий шест, пропущенный под последний вязóк дровней. Если что, он упрёт его в снег.

Сквара вколачивал шипы в льдистый скрипучий тор, на каждом шагу боясь осрамиться. Раньше учитель всегда был где-то… превыше. Он показывал, направлял, наставлял. Давал подзатыльники… Стоять с ним плечом к плечу, едва ли не на равных за общей работой, оказалось неожиданно страшновато. Как на слишком высоком дереве, куда залезть-то с перепугу залез… а поди спустись, поди докажи, что деяние не было случайным, что ты и вправду достоин!

Выбрались на перевал.

— Придерживай, — окликнул сзади Шагала.

Дорожка с поляны уже начала превращаться в жёлоб, вытоптанный в снегу, выкрошенный коваными подрезами. На подъёме — поглубже. На спуске полозновица заметно мелела, косо пересекая западное безлесное, убитое бурями чело холма. Здесь был не настолько страшный раскат, как на покорёженной шегардайской дороге, но, когда у тебя за спиной своенравная и довольно грозная тяжесть, любой изволок заставит бояться и уважать.

Сани благополучно обогнули плечо холма. Ёлки, ещё торчавшие из сугробов, дружно указывали ветвями в одну сторону — на восток. Горушка вроде была не так велика, но Сквара всё равно поднял голову, привычно дивясь распахнувшемуся простору. Вот он залив, вот увалы в морозной дымке на другом берегу. Там он когда-то нёсся на лыжах, догоняя оболок с Ознобишей. Вот крепость, словно каменное гнездо, смутно видимое сквозь туман… А надо всем — тучи, которым отсюда можно было брюхо пальцами щекотать. Примерно так обозревали земную твердь симураны…

На косогор выдвинулись с опаской.

— Пристяжные! — храбро кликнул Шагала. — Дышлякам помогай! Сбоку становись! Задние, хвосты придерживай!

Тягач из него пока был ненадёжный, но без его окриков сразу стало бы скучно. Ребята засуетились, перебегая направо, выше по склону.

Кары начались, когда они уже одолели самую крутизну и достигли угорья, более отлогого, но и более скользкого. Здесь, кажется, искал себе выхода наружу тёплый родник. Слабенькие струйки, неспособные породить даже оттепельной поляны, тщились выйти из-под снежного панциря. Ослаблял хватку мороз, и по склону расползалось пятно. В плящую стужу, когда съёживался купол зеленца и начинало рваться железо, в недрах что-то лопалось ночами, гулко и жутковато. Сквара всё хотел вырыть поглубже напыток и узнать наконец, что же там лопается, однако судьба была против. Стоило учителю его отпустить, он всякий раз пробегал мимо. То с Лыкашом — поискать куги на кугиклы, то к тётушке Шерёшке с мешком особенной глины…

Сейчас здесь был сплошной лёд. Врубаясь в него шипами, Сквара чувствовал, как сзади всё неодолимее наваливалась тяжесть гружёных саней. Та последняя кокора явно оказалась сверхмерной. А может, и не только она. Дышло вроде бы повело…

— Эй, эй!.. — закричал с воза Шагала. — Держи!..

Голос от испуга прозвучал тонко. Сквара оглянулся. Дровни боченились, съезжали, пока ещё медленно, подрезы теряли зацепу. Шагала изо всех сил гнул упорный шест, помогало не очень. Боковые успевали по-разному. Двое жилились в постромках, ещё двое, Вьялец и Емко, обронили алыки, чтобы сани не утянули с собой в раскат. Из-за этого передок начало разворачивать вниз.

Шагала завопил вовсе не своим голосом:

— Кольца бросай!..

Сам он не мог дотянуться до железных колец, надетых на загибы полозьев. И шест не отпускать стать, и лесины торчат: пока доберёшься! Вьялец дёрнулся было к саням, убоялся, отскочил. Полозья скрипели, вздымали морозную пыль, всё быстрей катились вперёд, наделённые собственной волей, хищной и кровожадной.

Сквара снова оглянулся, и вместе с ним Ветер. Учитель, верно, решил: пора вмешиваться, пока ребятня не дошла своим умом до беды…

Тут всё стало происходить сразу, так, что словами не очень-то расскажешь, поскольку слова тянутся одно за другим, медлительные и неловкие.

Шипы-ледоступы не удержали — внезапный толчок дышла сбил Ветра сперва на колени, потом вовсе плашмя. Впору было глазам не поверить. Учителя? Сшибло?.. Перекладина стала выворачиваться из рук. Сквара бросил заведомую непосильщину. Сам едва не упав, метнулся под передок. Ему не надо было смотреть, он и так знал, где проляжет след жестоких подрезов. Ровно там, где непривычно медленно поднимался на ноги Ветер. Кольца, свитые из гранёного прутка, висели на коротких цепочках. Куда все отвернулись, пока грузили лесины? Сквара увидел свои рукавицы, кольцо и цепь, вмятую в льдистый покров изрядного комля. Съезжая задом наперёд вместе с дровнями, он только знал: цепь надо освободить. Рывок… Кольцо вылетело с порядочным куском льда, дерева и коры. Упало под полоз. Сани замедлили движение, стали разворачиваться круче. Скваре запорошило глаза, он ощупью схватил второе кольцо… Сани проехали ещё пол-аршина, дёрнулись, застонали, замерли. Дровяной груз посунулся вперёд… Тоже замер. Стало тихо.

Сквара стоял на коленях, держась за полозья. Никак не мог отдышаться. С воза, сквозь оседающие блёстки куржи, безмолвно смотрел Шагала. Сквара притаил улыбку:

— Портки-то сухие?

Гнездарёнок расплылся, но взгляд застыл, Шагала сунул руку под охвостье кожуха. Было бы слишком обидно, окажись дрова, добытые с такими бедами и трудами, негодными для святого костра.

Пока Шагала с облегчением вытаскивал чистую ладонь, мимо просвистели стремительные лыжи. Откуда-то сверху коршуном налетел Лихарь. Не подоспев вмешаться, он увидел достаточно, чтобы махом определить виноватого. На лёд брызнула кровь, прочь шарахнулись пристяжные — Сквара, сбитый свирепым ударом, через голову полетел под уклон. Вскочил ошалевший, без шапки и рукавиц.

— В холодницу! — вновь сжимая кулаки, зарычал Лихарь. — К столбу!.. Дышло бросил! Учителя…

Сквара, весь в снежной крошке, строптиво сощурился, плюнул, в глазах ярче обозначилась зелень.

— Как на помочи — не в час, морды бить — куда ж без нас…

Стень нагнулся к путцам лыж, зловеще спросил:

— Ты мне, значит, плеваться будешь?..

— Тихо вы, — поморщился Ветер. Он отряхивал колени, с осуждением поглядывая на обоих. Подумаешь, съехали сани, подумаешь, кто-то не устоял… Эка притча, чтобы шум поднимать. Он сказал стеню: — Встань с ними, поможешь.

Все как-то сразу остыли. И правда, какие свары у воза дров, назначенных для погребения. Сквара подобрал рукавицы, украдкой ощупал рот. Когда он посмотрел на учителя, Ветер перехватил его взгляд — и коротко, едва заметно кивнул.

С перевала донеслось пение. Плечо холма объезжали ещё дровни.

Друг, подставляй плечо единоверцам,

Сил не жалей на праведном пути!

Чтобы с ничем не замутнённым сердцем

К Матери в дом когда-нибудь войти…

Великий Погреб

К назначенному дню всё было готово. Ещё толком не рассвело, когда из ворот потянулась многоногая живая змея. Она ползла и ползла, пока в крепости не остались только дозорные и едва садившаяся Надейка. Остальные, до последних приспешников и чернавок, скрипели морозным снегом по тропе через лес.

Когда выходили, Сквара ждал, чтобы стень, по обыкновению, велел петь хвалу, но Лихарь молчал. Сегодня Владычицу должны были восславить дела.

Великий Погреб, ждавший под розовыми облаками, казался не столько велик, сколько зримо отъединён от этого мира и приближен к миру Исподнему. Глазам людей представала не обычная прогалина в лесу — пустое ложе глубокого озера, осушенного Бедой. В первое время здешние жители не понимали меру своей вины. Они ещё не постигли, что исправлять следует всю свою жизнь, полную суеты и пустого веселья. Эти простецы пытались умиротворить Справедливую, принося кровавые жертвы. Они узрели на обнажённом дне озера впадину, сходную с отпечатком женского тела: широкие бёдра, щедрые материнские груди… В то время ямурину заботливо обложили камнями. Теперь камни лежали чёрные по краям и сплошь расколотые посередине. Снегу здесь не давали улечься сперва жертвенные огни. Потом — погребальные.

Сюда ребята из младших учеников приходили вспомнить Дрозда. Отсюда в завитках дыма шагнули на Звёздный Мост ближники Белозуба, убитые Космохвостом. Отсюда вознёсся на суд Владычицы и сам Космохвост…

Маленькая женщина, всю юность принимавшая боярские оплеухи, вершила свой путь в лёгких саночках, застланных золотой старинной парчой. Лыкаш всё как есть разузнал: выстилка и самый лубяник были пропитаны дорогим маслом, благовонным, необычайно горючим. Ветер хотел, чтобы мать радостно и легко вырвалась из последней темницы. Одолела путы телесности — и, может быть, наконец-то узнала его… в слезах улыбнулась ему с правого колена Матери Матерей…

Везти саночки было бы нетрудно даже одному человеку. Тем не менее крепкие руки на длинной пóтяжи сменялись через каждый десяток шагов. Только Ветер как с самого начала встал в корень, так до Великого Погреба и шагал. Остальные в очередь подходили за честью. И Лихарь, и державец Инберн, и все старшие ученики. Подпустили даже опалённого Белозуба. Дали взяться за потяг троим младшим, чаявшим сегодня заслужить новое имя: Хотёну, Скваре, Пороше.

Вязень, извлечённый из подземелья, шёл позади. Нёс в руках цепь, приклёпанную к железному поясу. Улыбался морозному воздуху, тучам над головой.

Жертвенная впадина перестала быть впадиной. За несколько дней её выполнили сухим деревом не то что по края, — с порядочной горкой. Теперь ученики стаскивали рогожи, прикрывавшие костёр от ночных снегопадов. Люди вознесли саночки на самый верх и сошли. Рядом с мотушью остался один Ветер. Было по-прежнему тихо, лишь внизу позвякивало железо. Меж раскинутых бёдер женского отпечатка виднелся большой камень, единый со скальным телом земли. Когда-то его снабдили кольцом, потому что нынешний смертник был здесь не первым. Лихарь повернул ключ в замке, выпрямился, отошёл.

Ветер, стоя наверху, огляделся, вздохнул. Сел подле саночек, положил руку на драгоценные пелены.

— Ты неплохо исполнял уговор, — обратился он к пленнику. — Ты добросовестно искушал моих сыновей, пугая их во имя Владычицы.

Он не повышал голоса, но услышали все. Хотён и Сквара невольно посмотрели один на другого. Обоих словно водой облило. Искушал?.. Уговор?..

— Старался, твоя почесть, — хмыкнул Кудаш.

— Я тоже своё слово держу, — продолжал Ветер. — Кому послать весть?

Смертник неторопливо пожал плечами:

— Так моя баба небось с другим свалялась уже, а больше и некому.

У него был корявый выговор, как у острожан, за всю жизнь близко не подходивших к учельне. До сих пор Сквара лишь слышал, как этот человек матерился или рычал. Опёнок вдруг испугался, поняв, что на самом деле ничего не знает про Кудаша. Кто он на самом деле? Откуда? Что натворил?..

Ветер кивнул:

— Думаю, сегодня тебя поцелует Владычица. Мои ученики будут по жребию нападать на тебя, чтобы почтить кровью этот костёр. Тому из них, кто заберёт твою жизнь, я обещал имя. Но если убьёшь ты, я не буду спорить с волей Владычицы. Убей, и уйдёшь.

Кудаш склонил косматую голову:

— Храни тебя Милосердная, господин.

Скваре показалось, смертник не особенно удивился. Может, у них с учителем и об этом был уговор?..

Лихарь передал вязню оружие — саженной длины копьё с надёжным железком и злой оковкой о двух лезвиях по сторонам, чтобы враг древко не перехватил. Такие копья назывались «с ножами». Кудаш повертел его, взвесил, оскалился, хищно кивнул. Легко было представить, каким его видели перед собой проезжие люди в лесу… та вдова, якобы прятавшая богатство…

Цепочка унотов отодвинулась полумесяцем, трое выбранников стояли чуть впереди. Беримёд уже раскупорил большой свёрток. Такое же копьё, цепной кистень, топор, тычковый кинжал…

Шагала завистливо пробормотал:

— Я бы кистень взял…

— А я копьё, — шёпотом ответил Воробыш. Посопел, стыдясь пояснил: — Оно длинное.

Бухарка зарычал на обоих:

— Вам двоим мышей в подполе бить! И там пятнá плесени забоитесь!..

Он люто досадовал, что его не назвали для пролития крови. Искал теперь, на ком сорвать сердце.

Беримёд поднёс троим выбранникам берестяной тул. Наружу взамен стрел казали себя одинаковые голые древки. Поди догадайся, которое комликом в красное обмакнули.

Нетерпеливый Пороша самым первым сунул руку за жребием… Вытащил, подпрыгнул в восторге: ему сразу выпало биться.

— А к матери для начала не сбегаешь, сосунок? — усмехнулся вязень. — Пусть бы нос вытерла!

Пороша ответил неожиданно трезво:

— Мою мать такие, как ты, смертью сгубили.

Нагнулся и, словно вняв совету Шагалы, подобрал кистень. Кудаш увидел оружие, хлопнул себя по ляжке, захохотал:

— Да ты сам из наших, из вольных!

Он радовался, хотя конец был близок и неотвратим. Всё не на кобыле умирать, под кнутом шегардайского палача!

Уноты, в том числе выбранцы, отступили подальше. Сквара, бывало стоявший против Пороши на учебном дворе, знал его боевой обык. Хотелось предугадать, как пойдёт поединок. «А что, вдруг получится. Только бы не полез силой на силу…»

— Бейтесь, во имя Владычицы, — сказал сверху Ветер.

Пороша спрятал кистень за ногой. Пригнулся, боком двинулся на супостата. Кудаш выставил перед собой копьё. Он не спешил двигаться с места. Он ещё в подземелье по вершку изучил свою цепь и наверняка знал, докуда достанет. Расстояние сокращалось вначале медленно… Сквара тоже вычертил у камня мысленный круг — и понял, что не ошибся, когда поединщики резко и одновременно рванули вперёд.

Свистнуло, лязгнуло: звенчатая связь кистеня обвила ножи копейной оковки, увела лезвие от уязвимого тела. Гибкий Пороша чётко, красиво развернулся на правой ноге, мимолётно оказавшись плечом к плечу с обречёнником… Зачуял совсем рядом победу — и содеял от радости именно ту ошибку, о которой думалось Скваре. Надо было продолжить движение, но оттябель заторопился, не дотянул. Решил добрать силой…

С кистенём на копьё они хаживали не только между собой, вставали и против старших, взрослых парней, он побеждал без поддавок, почему же не вышло? Наверное, никто из былых противников не был так страшно силён, как этот Кудаш. Гнездарёвы ноги оторвались от земли, его бросило на колени, теперь уже вязень взревел торжествуя: а сломлю шею!.. а с песнями на волю пойду!..

Беримёд дёрнулся, сделал полшага вперёд… Качнулся на подмогу мальчишеский полумесяц…

Пороша подтвердил свою выучку тем, что всё-таки вывернулся у смерти. Ни Лыкаш, ни Шагала не поняли как, но что-то случилось, вязень вместо победного рёва вдруг заорал, будто его острой спицей пырнули, Пороша струйкой вытек из смертельных ручищ, выскользнул неудержимым угрём, покатился, начал вскакивать, опёрся ладонью, сломался, точно подбитый, вскочил всё равно, косо прянул вон, вбежал в других двоих выбранников, они его схватили.

Всё длилось мгновение.

Копьё и кистень лежали на земле. Кудаш рычал из лохматой вздыбленной бороды, щупал левую руку, ставшую бесполезной. У Пороши плетью висела правая. Срастётся, конечно, станет крепче былой, но когда! Сегодня он уже не боец.

Лихарь, досадливо морщась, прошёл мимо гнездаря. Шагнул прямо к смертнику и так спокойно и властно взял его замлевшую руку, что Кудаш не подумал противиться. Стень покрутил, покачал суставы, резко, будто клещами, стиснул между локтем и плечом. Вязня перекосило, он охнул, присел… Лихарь оставил его, не торопясь повернулся, ушёл. Кудаш обмял возвращённую руку, сложил гирю-кулак, довольно оскалился.

— Вот бы, — сказал он, — ещё моя шаечка из лесу показалась…

Беримёд вынул из тула один пустой жребий. Два других поднёс Хотёну и Скваре.


Перед похоронами стенев наглядочек бродил как в воду опущенный. Брался что-то делать и сразу бросал, словно вспоминая куда более важное… страшное… Молчал как пень, даже на дровяницах трудился хорошо если вполсилы.

Видели: Хотён подходил за советом к наставнику. Лихарь сразу увёл его к себе в Торговую башню. О чём случился у них разговор, не знали даже всеведущие стряпки. Лыкасик и тот донёс лишь несколько слов, якобы сказанных гнездарю стенем: «учителю уподобишься». Что это значило, ребята не поняли.

Теперь на лице у него мрела решимость, угрюмая и больная. Хотён так шагнул к тулу со жребиями, что Сквара посторонился.

— Погоди, — сказал сверху Ветер.

Хотён уронил руку, протянутую к древкам. Все выдохнули, откачнулись, подняли головы. Источник кивнул Лихарю:

— Своего второго добавь.

Обрадованный Бухарка показал язык Шагале с Воробышем, подбежал, встал с выбранцами. Времена, когда его считали не очень-то досужим с копьём, давно миновали. Зря ли стень заставлял подопечных налегать на то, что труднее давалось!

Шагала с надеждой спросил:

— А не управятся выбранники, может, нас позовут?

— Ага, — кивнул Воробыш. — И ещё Ознобишу из Невдахи вернут.

— Его-то на что? — зло буркнул Пороша. — Ему всё нипочём, он родного брата убил!

У оттябеля на груди болтались лохмотья портна, где сгребла и рванула тельницу могучая пятерня. Снесённая кожа кровоточила.

Воробыш миролюбиво пожал плечами:

— Значит, не вернут…

Бухарка собирался идти к жеребьёвщине, как подобало, последним. Хотён против ожидания кивнул ему, уступая черёд. Бухарка жадно схватил древко… Комлик был чист. Гнездарь отступил приунывший. Хотён сделал шаг, протянул руку… вдруг побелел, словно ему кровь отворили, рука замерла… снова повисла, как от удара «костяным пальцем». Он хрипло выговорил:

— Тяни, дикомыт.

Сквара нахмурился, взял палочку. Её конец был вымазан красным. Он ещё плотнее свёл брови. Оглянулся на Ветра. Набрал воздуху в грудь…

Хотён, ставший уже совсем белым, вдруг сорвался с места. Пригнулся, подхватил копьё — и невнятно заорал, бросаясь на смертника. Тот немного опоздал, удивившись, но тоже вскинул железко…

Каким образом у Лихаря в руках оказалась верёвка от свёртка с оружием, никто так и не понял. Но — оказалась. Свившись петлёй, оплела ноги Хотёну. Парень рухнул врастяжку, не добежав до цепного круга, где хохотал, гремел железом Кудаш. Лихарь тотчас накрыл ученика, сгрёб, поднял, потянул в сторону.

Хотён бессильно качался, плакал, с рассаженного лица капала кровь…

Ему обернулись вслед и сразу забыли. Все смотрели на Сквару.

Дикомыт мазнул взглядом по разложенному оружию… Не подошёл. Не стал ничего брать. Того хуже — сплёл на груди руки, глупый строптивец. Не иначе собрался устроить очередное горе учителю!

— Струсил, что ли? — только и придумал спросить Беримёд.

— Не, — мотнул головой Сквара. Повернулся к поленнице, откуда молча смотрел Ветер. Пустил в ход голосину: — Учитель, воля твоя… Скованного не буду!

Оглянулся даже Лихарь.

Ветер положил ногу на ногу… Кивнул.

Пришлось недовольному стеню вновь идти к смертнику, отмыкать цепь от кольца. Сквара ждал.

Воробыш предрёк со знанием дела:

— Топор возьмёт. Дикомыты с топорами горазды.

— В кугиклы просвистит… — зло сплюнул Пороша. Он сидел на корточках, берёг правую руку. — А как тот зажмурится и уши заткнёт, ими же середь лба припечатает!

Шагала смотрел на одного, на другого, снова на Сквару.

— Бейтесь, во имя Владычицы, — сказал Ветер.

Сквара не двинулся с места, даже не разомкнул рук.

Кудаш чуть помедлил.

— А я думал, от камня этого уж и не отойду, — с усмешкой проговорил он затем.

Удобнее перехватил копьё, сделал шаг. Кто стоял ближе — подались прочь. Поединок, выплеснувшийся из цепного круга, грозил пойти неведомыми путями.

— Он, может, это… к Матери хочет? — сказал вдруг Шагала.

На него оглянулись, не поняв. Гнездарёнок смутился:

— Так твердит же, сильно забрали…

Лыкаш сознался потом, что вспомнил Ознобишу. Холодницу… петлю, затянутую на оконной решётке… Пороша — тот утверждал, будто прежде прочих заметил, как смертнику впервые за всё время стало не по себе. Оттого, что не мог разгадать намерений дикомыта. Вот разве думал молодчик его во второй раз шишом в горло достать?..

Сквара стоял к нему левым плечом, словно вправду смерти просил. Смотрел в никуда, рассеянно улыбался… Кудаш пригнулся ещё, бросил себя вперёд, взревел на ходу, готовя удар: отскакивай, нет ли, врёшь, не успеешь! Смести мальчишку, а там…

Он увидел солнце. Оно полыхнуло с ладони метнувшейся руки дикомыта. Ярым блеском прянуло в глаз, залило слепящим светом весь мир. Обречённик умер, сделал ещё шаг и упал в этот свет, не почувствовав, как коснулся земли.

Боевой нож, давний подарок учителя, испил крови. Тёмные струи заливали резьбу на рукояти: волчий зуб и лисий хвост во имя Царицы!

Откуда-то слетело пёрышко, чёрное, с зеленоватым отливом… Покружилось… прилипло…


Ветер медленно поднялся на ноги:

— Подойди, соколёнок.

Сквара очнулся, сглотнул, подумал вытащить нож, но клинок, пущенный с нешуточной силой, наверняка сидел крепко. Некогда возиться, раскачивать. Сквара взбежал на поленницу. На виду у всего крепостного народца опустился перед учителем на колени.

От золотого свёртка на погребальных санях веяло летучим маслом и благовониями. Внизу кружилось множество лиц. Ещё не зажжённый костёр висел в тишине и безвременье, не принадлежа ни одному из миров.

— Ты порадовал Владычицу, как достоит доброму сыну, — сказал Ветер.

Сквара почувствовал его руку у себя на темени. Потом — касание холодного лезвия: кинжал источника срезал длинную прядь.

— Пресекновением нечистой жизни ты выполнил Её волю, — продолжал котляр. — Отныне взор Матери никогда тебя не оставит… Встань же, сын. Сойди в людской мир, нарицаясь с сего дня новым именем: Ворон.

Сквара отважился приподнять голову. Занимало его, стыдно молвить, вовсе другое. «Я-то сойду… а ты? Не тут же останешься?.. Как бросить тебя?»

Ветер, кажется, понял смятение ученика. Скваре даже померещилось в знакомых серых глазах нечто вроде улыбки. Учитель нагнулся, вложил чёрно-свинцовую прядь в складки парчи, кутавшей изножье носилок. Взял ученика за плечо, вроде даже опёрся.

— Пойдём, сын.


Лихарь уже приготовил лучок, добыть живого огня, но Ветер не торопился.

— Где те двое? — спросил он.

— О ком ты, учитель?

— О тех, что тогда покинули сани.

Лихарь моргнул, вспомнил, оглянулся. Винных немедля вытолкнули вперёд. Емко и Вьялец пришли в крепость недавно, вместе с Шагалой, оба только ещё начинали воинское учение. Они стояли перед источником, опустив толком не обросшие головы. Им-то казалось, давешняя оплошка была тут же прощена и забыта. Теперь холодом подкатывал страх: а ведь накажет…

Ветер долго смотрел на них. Без гнева, насмешливо и печально.

— Дело не в том, что под санями был я, — сказал он затем. — Мне-то не грозила опасность… но вы кого угодно бросите, как меня.

Отвернулся и до того долго молчал, глядя на золотую блёстку над вершиной поленницы, что Лихарь отважился подать голос:

— Учитель, воля твоя… В холодницу?

Ветер словно очнулся. Медленно покачал головой:

— Холодница — для тех, из кого я надеюсь высечь тайных воинов для Царицы, как высекают изваяния из упрямого камня… Робушам у меня нет наказания, потому что они никогда не заслужат имён. Где Белозуб?

Опалённый тут же увёл одного и другого и сразу приставил к делу — оттаскивать тело смертника подальше в лес, на брашно волкам и лисицам. Два дурня с облегчением переглядывались. Не прибили, не заперли, всего лишь непонятным словом назвали: минула беда!


Когда обрушилась середина костра, изглаживая последнюю вещественность погребённой, Ветер вздохнул, вспомнил о чём-то, рука, не покидавшая плеча ученика, снова сжала его.

— Приведи кабального.

Сквара сорвался бегом, но приказ котляра полетел из уст в уста ещё проворнее. Лутошка стоял на старом берегу озера, там, откуда с пристойного отдаления следили за действом приспешники и чернавки. Когда на него все стали показывать пальцами, а потом расступились, давая путь бегущему дикомыту, острожанин со всей ясностью понял: вот она, гибель. Сколько раз уже проносилась над рыжей головой, овевала ледяными крылами… а теперь выпростала когти схватить. Сквара, ставший Вороном, почему-то сразу сделался в два раза страшней. Разум скорбно нашёптывал: не спастись, но живое рвётся жить, Лутошка попятился, хотел повернуться, задать стрекача даже без лыж… какое! Те же слуги и стряпки, что, бывало, жалели его и украдкой подкармливали, теперь со всех сторон сгребли острожанина — за рукава, за ворот драного обиванца, даже за волосы, свалили, бьющегося, втиснули в снег…

Беспощадные, чужие от страха… совсем как семьяне, когда он Лихаря…

Лутошка увидел возле своего лица знакомые валенки. Державшие руки все быстро убрались, осталась одна, обнявшая правую кисть.

— Вставай, — сказал Ворон.

Делать нечего, Лутошка повиновался. В хватке длинных пальцев не было жестокости, в ней сквозила невозмутимая готовность хуже всякой жестокости, и она-то окончательно уверила кабального: вот и смерть.

Он рванулся, как свалившийся в ледянку горностай — от рукавицы охотника. Из подвёрнутой кисти тотчас ударила боль, пронизавшая тело до пальцев другой руки, до самых ногтей. Лутошка нашёл лбом коленки, затрясся, тихо завыл, оплакивая незадачную, беспросветную жизнь… которую у него ещё и отнимали теперь.

Ворон дал ему выпрямиться.

— Источник ждёт, — сказал он.

Голос тоже был незнакомый, страшный…

Так Ворон и привёл кабального кругом прогорающего костра: жалкого, беспомощного, с рыжими патлами, прилипшими к лицу. Поставил перед учителем, отпустил. На четвереньках Лутошка оказался уже без его помощи. От костра палило таким жаром, что ноги подломились сами собой.

Ветер долго смотрел на него сверху вниз.

— Ты тоже послужил Матери, кабальной, — негромко проговорил он затем. — Я обещал тебе продление жизни, если выживет стень?

Лутошка пополз к нему, слепой и косноязычный от страха:

— Господин… добрый господин…

Сейчас дюжина рук снова схватит его… закинет в рдеющий жар, в безмерные муки… А то Лихарь примкнёт к опустевшему кольцу, чтобы ещё кто-то смог получить имя… Хотён, Бухарка, даже калечный Пороша…

— Воля Матери обратила твоё преступление благом для учеников, — продолжал Ветер. — Владычица правосудна. Я обещал тебе однажды пересчитать иверины, если будешь усерден? Обещал сделать учеником, если явишь отвагу и голову переимщика принесёшь?

Голос котляра достигал слуха, но разум не мог осмыслить ни слова.

— Господин… — всхлипнул Лутошка.

Всё же слово «иверины» кануло не бесследно. Острожанин вскинул глаза. Ветер вытаскивал из-за пазухи грамотку. Тот самый, знакомый до последней жуковины, берестяной свиток его кабалы. Нешто решил добавить зарубку, отмечая день, когда впереймы никто не пошёл?..

— Сегодня Владычица правит людские дела, — сказал Ветер. — Ты не одолел боем никого из моих сыновей, но ты был усерден… Пусть твои иверины сочтёт Справедливая, а мне ни к чему.

Лутошка ахнуть не успел. Короткий швырок отправил мёртвую грамотку далеко в живое море углей. Тугая берёста взялась было вертеться, являя зубчатый край, словно её впрямь расправляла невидимая рука… Свиток полыхнул и пропал.

— Кончилась твоя кабала, — кивнул Ветер. — Ворон даст тебе оружие и припасы в дорогу. Ступай куда хочешь.

Голос морока

— Смешной ты, — сказала Надейка. — Ногами скорблю, а на что-то руку теребишь…

Он держал её правую кисть, терпеливо мял плоть между большим пальцем и шишом. Оставил наконец, взялся за левую. Добрые были руки, осторожные. Но и не вырвешься, поколи сам не отпустит. Это Надейка, как всякая девушка, тоже чувствовала безошибочно. И… ничуть не боялась.

— Ага, — кивнул он. — Ещё диво дивное есть: ноги мёрзнут, да течёт из носа потом.

Надейка вздохнула, улыбнулась. Удивилась сама себе. Был, оказывается, продух у чёрного облака одиночества и отчаяния, в котором она совсем было потерялась.

— Ты, значит, Ворон теперь?

Огонёк жирника, стоявшего на полу у двери, делал его вправду похожим на клювастую птицу. Горбатый нос, змейки света на волосах, мерцающие глаза. Он улыбнулся в ответ:

— Ну… учитель так говорит. Уж знает небось.

Наваждение рассеялось. Правда, Надейке упорно казалось, что после имянаречения у него и улыбка стала другая.

— Если однажды забудусь и прежним именем назову, осерчаешь?

Ворон удивился:

— На что серчать? Так меня родители нарекли.

— Тоже знали небось…

Он задумался.

— Они меня на другую жизнь называли. Проживи я по их замыслу, так и помер бы Скварой. — Глаза лукаво блеснули. — И то сетовали добрые люди, нас-де с братищем неправильно нарекли… Наоборот надо бы.

— Наоборот?

— Сквара — это по-нашему пламя, — пояснил Ворон. — А брат, он такой и есть… войдёт, сразу светло.

— Как Лутошка, что ли?

Хоть в чём-то равнять Светела с бывшим кабальным было смешно.

— Жарый он. Огненный.

Надейка передвинулась поудобнее:

— Добрым людям всегда виднее…

Вот это была правда святая. Приспешники на поварне только и болтали о том, как храбрый Пороша смертника измотал, а Хотён напугал. После чего, мол, всякий в него ножом бы уметил, не только что дикомыт. Надейка, приученная молчать, знай помалкивала. Её всяко не было у Великого Погреба, а Кобоха и Сулёнка стояли. Того только доспоришься, что засмеют.

— А вдруг бы ты промахнулся? — шёпотом спросила она.

Сама Надейка обречённика видела лишь мельком. Зато каждый день слышала, каким огромным и свирепым он был. С каждым новым рассказом убитый душегуб делался всё косматее и страшнее.

У Ворона брови недоумённо сползлись к переносице.

— Не, — протянул он. — Не мог.

Сказано было без хвастовства, он в самом деле не понимал. Надейка робко отважилась возразить:

— Люди ж промахиваются…

Он завернул ей рукав. Отмерил пятую часть расстояния от локтя до косточки, снова принялся мять.

— Ну смотри, — попытался он объяснить. — Тебе дай сковородку и склад на блины, испечёшь ведь? И комом липнуть не будут?

— Не будут, — согласилась она.

— А нас так учат с оружием. Если глаз видит, рука… — Тут его пальцы остановились, он замолчал, взгляд стал пристальным. — Слышь, Надейка…

Девушка почему-то съёжилась, застыдилась, отвернула лицо.

— Слышь, Надейка, — медленно повторил Ворон. — Ты же на поварне от колыбели… С мочалками, с кипятком… Как вышло, что на себя черпак уронила?

Она зажмурилась крепче, попробовала утянуть руку. Он, конечно, не отпустил. Надейка стала дрожать.

— Да ты… ты сама это никак? — догадался Ворон. Пальцы, владевшие тайнами боевого ножа, погладили нежную щёку, стирая слёзы, вдруг брызнувшие из-под век. Он кашлянул. — Ну, дурёха… зачем?

Надейка громко всхлипнула — только один раз. Изо всех сил сжала зубы. Её колотило. Она еле выдавила:

— А чтобы… кто попало… подол задрать не норовил…

Ворон тихо зарычал, передвинулся, обнял Надейку, умудрившись не причинить боли. Как же тихо и радостно оказалось у него на руках…

Он, по обыкновению, сразу всё испортил. Голос прозвучал слишком уж ровно:

— Кто обижал?

Надейка мотнула головой, уткнулась ему в грудь. Сила — уму могила, сила едва осознанная — стократ; только представить, как этот… воронёнок ощипанный… Лихаря пойдёт вызывать… Надейке без того нелегко на свете жилось, лишнее подглядела и маме смерть сотворила, ещё его погибелью сделаться?

Между тем парень, которого учитель хвалил почётливей — соколёнком, очень по-мужски себя вопрошал, как ему дальше величать эту девочку, доверчиво припавшую к залатанной тельнице. Он-то, дурень, размечтаться успел: вот поправится… глядишь, обнимет его! Представить пытался, как возьмёт в ладони её лицо, найдёт устами уста… Как станет гладить белые плечи… косточки утячьи…

Новое и жаркое чувство развеяло, смело самотные мысли. Надейка на муки пошла, вырываясь из чьих-то лап, жадных, похотливых… А он на что был готов ради правды и дружества? Его ли руки такими же лапами станут?..

Надейка вдруг произнесла с удивлением:

— Вправду боль отсягнула.

«Светела бы сюда. Вот кому учёного уменья не надо…» Ворон снова кашлянул:

— Покажешь, что рисовала?

Голос всё равно прозвучал хрипло.

Надейка, спохватившись, вынула дощечку, развернула тряпицу. Из облака угольных пятен с гладкого пласта смотрела моложавая женщина. Смотрела, будто ей во плоти предстал кто-то, по ком она давно выплакала глаза, а теперь пополам рвалось сердце: узнать? не узнать? вдруг лишь померещилось?..

Видно было, как Надейка переделывала поличье. Сперва изобразила Шерёшку, какой та была ныне. Потом принялась стирать ложные годы, возвращая угрюмой бобылке если не счастье, то хотя бы надежду.

— Ух ты, — выдохнул Ворон. Взял дощечку, повернул к свету, долго искал, что бы сказать, но смог лишь повторить: — Ух ты!


Лутошка мчался через лес, летел по крепкому морозному насту на беговых лыжах. Хотелось орать в голос, хохотать и плакать одновременно. Стояла ночь, но ему ночной лес давно стал привычней дневного. А ещё он чувствовал себя почти как тогда, когда Ветер только показал ему свиток с начертанием круговеньки, объяснил, чего хочет, и самый первый раз выпустил в лес. Может, дело было в том, что сегодня облака вновь светились над головой, шаяли серебряным кострищем, опрокинутым в небо. Или нынче Лутошка просто вновь видел перед собой росстани: куда захочу, туда побегу?

Сегодня из-за камня не выйдет злой дикомыт. Не отнимет оружия, не начнёт советы давать. Он, дикомыт, сам вручил бывшему кабальному хорошие беговые лыжи, привычные лапки и заплечную суму для пожитков. Всё это под вечер, как только пришли с Великого Погреба. Кликнул Воробыша, пошёл с ним в поварню, выругивать у жадных стряпок подорожники обвóленному. Сам Лутошка бросился в свой чулан, прятать в укладочку одеяло, безрукавку, сменную тельницу… Он всей шкурой чувствовал, как сейчас вскочит в ненавистную каморку самый последний раз. И выбежит, чтобы уже не вернуться!

Когда у прохода на тёмную винтовую лестницу что-то зацепила нога, он досадливо отбрыкнулся, гоня трепыхнувшийся испуг, — пусти уже, Чёрная Пятерь! Нагнулся посмотреть…

Боги жизни, надоумившие Ветра сжечь мёртвую грамотку, явили спасённому новую милость. А может быть, искушение. У стены таилась кожаная зепь на узком оборванном ремешке. Лутошку толкнуло злорадство, умноженное шальной лихостью. Сегодня на потолок взбегу, не свалюсь!.. И нещечко это утаю, а вы не хватитесь!.. Он живо огляделся, схватил, сунул найденное за пазуху…

Теперь, когда лыжный бег притомил тело и хмельной восторг начал выгорать, Лутошка стал задумываться: а не зря ли?

Приближаясь к росстаням у скалистого носа, он уже озирался в поисках переимщика. Как выпрыгнет сейчас, как начнёт по-разбойничьи потрошить заплечный мешок: «А ну, живо показывай, много ли из крепости прихватил! Отдашь волей, возьму охотой; не отдашь волей, возьму неволей!»

Лутошка остановился. Кармашек, по-прежнему лежавший за пазухой, потяжелел на сто пудов. В снег закопать, да поглубже, камнем сверху прижать, да потяжелей! Ну её, зепь эту и всё, что там внутри, лишь бы не тяготило!..

Никого не было видно кругом. Острожанин оглянулся ещё, посопел, потоптался. Выбрасывать утаённое внезапно сделалось жалко. Вот кончатся подорожнички и на охоте не повезёт, призадумаешься, что первое с себя продавать… Опять же, к переселенцам не совсем с пустыми руками…

Роковых игр Лутошка ни разу даже издали не видал. Не бросал по столу костей, взывая к удаче. Не пытался поймать за ухо бесталанницу-долю, превратить невстречу во встречу…

Он просто всадил каёк в наст, крепче оттолкнулся, побежал дальше, пересекая незримый рубеж. Скоро далеко за спиной остался тот камень в косых замёрзших потёках, о который его прикладывал дикомыт… Вперёд, скорее вперёд, куда не дотянется тень пяти чёрных башен, загребущими пальцами лезущих из тумана!..

Лутошка нёсся на запад. Свернуть к родному острогу, объявиться матери с отцом? Ну нет уж. Их воля над ним была четырнадцать лет. Теперь кончилась, хватит. Сами почти год назад отдали в кабалу. Маганку сгубили и небось правыми ходят… Ждутся, чтобы он им в ноги упал, взмолился назад? Снова уток кормить, на каждый чих изволения спрашивать?..

Кабальной был вынослив, а нынче, на свободе-то, лыжи снега и пятками не касались. Он стал ладить привал лишь под конец ночи, когда в небе угас серебряный костёр и померкшие облака налились предутренней синевой. На всякий случай основательно запутал следы, чтобы прибежавшие следом подольше вглядывались через озеро с прозрачным, выглаженным ветрами ледком. Примял себе для днёвки хорошее логово, начал расправлять меховой куколь…

Заново вспомнил о кармашке за пазухой.

Вытащил его наконец, расстегнул маленькую пряжку. Что там? Драгоценный оберег во имя Царицы? Дивные украшения, хранимые как памятка, приготовленные в подарок?..

К его немалому разочарованию, добычей оказалась книга. Не особенно толстая, порядком затрёпанная и, уж конечно, ни золотом, ни каменьями не отделанная. Лутошка раскрыл её посередине. Подержал, рассматривая буквы. Грамота была умением за овидью правильной человеческой жизни. Жрецу либо котляру она была, наверно, нужна, иначе зачем бы они её постигали, ну а доброму острожанину или вольному путнику вроде Лутошки — на что? Так иные, по слухам, умели плясать на канатах и топорами играть, ещё кто-то, если люди не привирали, мечи руками хватал и ладоней не резал…

Синие облака мало-помалу розовели. Лутошка вскинул глаза. Ему вдруг показалось, его окликнули. Не по имени — эйкнули, как незнакомца. По-за кожей на тараканьих лапках разбежался мороз. Руки сами спрятали книжку, нашарили самострел…

Дикомыт не стал бы его окликать. И другие не стали бы. Вот мешок через голову, петлю на шею, болт в ногу, чтобы слишком резво не бегал…

«Эй…»

Снова шёпот издалека, голос мóрока, зов с того света. Окончательно холодея, Лутошка завертел головой… На сей раз он увидел. Под облаками, неспешно снижаясь, плыла крылатая тень. Чёрная в кайме пламени, в огненной позолоте на перепонках…

Он, дурак, привычно ждал переимщиков, подобных ему самому. Парней-лыжников, оружных, злых и весёлых. Как будто у мораничей других несгодий на него не было. Он утаил книгу с их словами, они это поняли. Вызвали зубастую тварь, пустили вора ловить…

Лутошка, конечно, слышал о симуранах. Давным-давно… в баснях про небывальщину. Мыслимо ли что вспомнить, когда ум за разум заскакивает от страха! Острожанин понял лишь одно: опять смерть! Прижал самострел к плечу, заскулил от ужаса, надавил крючок. Толстый болт со свистом разорвал воздух.

Тварь словно споткнулась в полёте, вскрикнула, начала падать. Неловко забила крыльями… обрушила снежную шапку с высокой сосны… тяжело выправилась… пропала из виду, последний раз мелькнув в облаках.

Какая днёвка после такого! Трясущийся Лутошка выскочил из снежной норы, забыв про усталость, неверными пальцами подвязал юксы, ухватил посох. Едва рукавицы не покинув, бросился дальше. Через озеро, в распадок между холмами, густым ельником, скорей прочь отсюда, прочь, прочь…


Ветер стоял в своих покоях, во внутреннем чертоге. Смотрел, как древоделы разбивают ложе, где много лет провела мотушь. Уже сняли обивку, сработанную из дорогих красивейших тканей, зелёных и серых. Вынесли за порог меховые одеяла, тюфяки лебяжьего пуха, достойные опочива царицы. Настал черёд рушить деревянную раму. Сухие лёгкие доски, сплошь в ситчатой резьбе, трудно разъединялись. Скрипели, жаловались, стенали. Смотреть было тяжко, но Ветер смотрел. Под его взглядом древоделы старались быстрее преобразить хоромы. Искоренить всё, что соприкоснулось со смертью. Останется лишь ковёр на полу. Прочее — без остатка в огонь.

Лихарь безмолвно присутствовал подле котляра. Переминался, оглядывался, трогал стёганку на груди. Когда работники потащили наружу расщеплённые доски, Ветер, не поворачиваясь, обратился к ученику:

— Что гнетёт тебя, старший сын?

Стень ответил тихо и неохотно:

— Воля твоя, учитель… безделица. Полугоре…

— Это мне решать, безделица или нет.

Лихарь помялся ещё, ответил не сразу.

— Запропала «Книга милостей»… твой подарок… Всегда у тела носил, а вернулись с Великого Погреба, хватился — нигде не найду.

Ветер пожал плечами:

— Я здесь и полугоря не вижу. Книга самоистин — не оберег, а ты — не суеверный дикарь, чтобы плакать о подобной утрате. Это всего лишь кожа и чернила, сын.

— Учитель…

— Помнишь, на лестнице мы всё время стены цепляли, пока с носилками шли?.. Думается, книга стала милодаром для моей матери, только ты не заметил. Гордись и ни о чём не горюй.

Лихарь кивнул, не смея прекословить. Ему, впрочем, упорно казалось: в крепости остались ещё уголки, куда он не заглянул.

Ветер прошёлся туда-сюда по пустому чертогу, не глядя на стеня.

— Закрой дверь.

Лихарь повиновался. Запора не было, но без спроса войти никто не решится. И того, что сейчас скажет ему источник, не услышит более ни единая живая душа: дверь выстлана коврами с обеих сторон.

Ветер что-то достал из поясного кошеля. Стень увидел двустворчатую каменную ракушку очень тонкой работы.

— Я хочу поручить тебе нечто важное, старший сын.

Лихарь приблизился.

— Поклянись верно исполнить то, что услышишь сейчас.

Голос котляра прозвучал необычно. Так говорят лишь о жизни и смерти. Лихарь невольно опустился перед учителем на колено:

— Во имя Владычицы… я исполню.

— Ты давно рядом со мной, — снова заговорил Ветер. — Ты видел: я много раз пробовал исцелить мать, но она так и не узнала меня. Ты знаешь и то, что разбила её не чья-то жестокость, а всего лишь болезнь. Люди говорят, я удался в неё…

Лихарь начал понимать, к чему он клонил. Немногие видели стеня испуганным, но теперь ему было страшно.

— Я знаю, ты меня не предашь, — продолжал Ветер. — Поклянись же: если болезнь окажется родовой… если однажды настигнет меня… ты будешь сильнее, чем сумел быть я. Ты не позволишь мне страдать много лет, как позволил матери я.

Палец надавил на выступ резьбы, створки раковины раскрылись. Серебряное гнездо покоило родниковую каплю. Чистую и прозрачную. Ветер умел составлять яды ничуть не хуже Айге. Забвение, даруемое этой каплей, наверняка было блаженным.

У Лихаря потёк по вискам пот.

— Учитель… Твоя матушка не страдала… Я…

— Поклянись.

— Я… отец, воля твоя… я… во имя Матери Матерей… я клянусь.

Ветер не спеша сомкнул створки, гася драгоценное сияние смерти. Отдал Лихарю ларчик. Вдруг подмигнул, всклочил стеню волосы:

— Только при себе не носи… Потеряешь, как книгу, вот когда не оберёмся хлопот!

Лихарь попробовал улыбнуться на шутку, не получилось. Клятва была произнесена, но капля жгла руки даже сквозь камень.

— Учитель, — взмолился он. — Не губи душу смятением… Ты мне доверил, а хранить не понуждай… Пусть у тебя в скрыне лежит, с другими сокровищами… а я знать буду… уж раз ты так захотел…

Он не очень надеялся на согласие, но Ветер кивнул.

Они вместе отпирали большой сундук, поднимали кованую тяжёлую крышку. Вместе ставили ларчик-ракушку поверх другого ларца, крупного, сработанного из цельной сувели.

Вынув ключ из замка, Ветер положил руку Лихарю на плечо:

— Инберн поминальный пир сулился собрать. Идём, сын.

Замок Невдаха

Здесь, на юге, бытовал особенный говор. Слово «учельня» они произносили так, что Ознобиша сперва не понял и с надеждой переспросил: «Пчельня?..» Всё же кругом расстилались коренные земли, изобиловавшие оттепельными местами. Здесь даже настоящих коней держать умудрялись, так что… мало ли?..

Другие ребята вволю насмеялись простодушию северянина. Ознобиша в ссору не лез, молчал, улыбался… Насмешки чудесным образом прекратились, когда одному захотелось узнать, откуда его, такую скромницу, привезли.

«Из Чёрной Пятери», — сказал Ознобиша.

«Да ладно!»

Он пожал плечами. Заметил, однако, что желание поделить между собой его скудные пожитки быстро увяло.

«Лишнего-то не ври… а то всякое болтаешь и спотычка, вишь, не берёт!»

«Источником у нас был господин Ветер, — не тая левобережной помолвки, сказал Ознобиша. — А мирским державцем — господин Инберн Гелха. И ещё у меня там братейко остался, дикомыт…»

Он даже пожалел об этих словах, ведь они ничего не доказывали и не объясняли, но старожилам учельни как-то дружно стало не до него. Поскучнели, заторопились в разные стороны… Один лишь парнишка из младших доверчиво задержался и ожидаючи глядел на него. Ознобиша неволей улыбнулся в ответ:

«Чего ждёшь?»

«Чтобы ты спотыкнулся!»

«С чего это?..»

«А дикомыт сущий был или врать опять станешь?»

«В жилой чертог проводи, всё как есть расскажу», — пообещал Ознобиша.

Мальчишка схватил его за рукав, прыгая от любопытства.

«Учитель Дыр говорит, будто на севере…»

«Учитель Дыр?»

«Дирумгартимдех. Он сам из южской губы, имя — язык вывернешь, а поди чуть запнись…»

«Дирумгартимдех», — идя за пареньком, кивнул Ознобиша. Раньше он чувствовал себя сильным и опытным разве только перед Шагалой. Здесь его, кажется, на мах забоялись. Странное было чувство. Ознобиша вдруг ощутил себя принадлежным большой грозной силе, с которой предпочитали не связываться. Сказали бы ему год назад, что родство с Чёрной Пятерью защитит его… гордится заставит… Сквару бы им сюда…

Потом время побежало быстро и незаметно.

Теперь Ознобиша стоял с другими учениками на стене замка, смотрел вниз. Здесь были такие же, как дома, ступенчатые зубцы, удобные для андархского лука, сами стены — раза в два ниже, зато выстроили их на венце склона, крутого, длинного и неприступного. Смешно было равнять с ним береговой откос Царского Волока. Родовой замок Нарагонов, оседлавший холмы ещё в пору усобиц, никогда не захватывали враги. Вечные тучи нередко ползли прямо через Невдаху, наполняя туманом дворы, проникая в нетопленные хоромы, однако сегодня долину было видать до самого дна. Снизу вверх петляла единственная дорога. Сейчас по ней двигался отряд конной стражи и возок, запряжённый терпеливыми оботурами. В мирскую учельню ехали великие гости.


На затяжном подъёме кони шли шагом. Подкованные копыта то уверенно ступали по голой земле, то с хрустом размалывали ледяной череп. Чем выше, тем больше делалось льда.

— Редко бываю здесь последние годы, — покачиваясь в седле, рассуждал пышноусый вельможа. — Кто поверит, что всего двадцать лет назад Ворошок изобиловал оленями для охоты?

Старик Невлин, ехавший рядом, неторопливо кивнул:

— А кто тогда поверил бы, Болт, что в доме твоих предков котёл будет принимать наследника Андархайны?

Юный царевич ехал чуть позади, сопровождаемый двумя стражниками на могучих широкотелых конях. Эрелис не так давно выучился ездить верхом. Он наверняка считал, что справится с любой неожиданностью, но испытывать удачу ему позволено не было. Третий стражник шагал пешком, вёл под уздцы буланую лошадку царевича. Наружность плечистый верзила имел самую зверскую. Низкий лоб, свирепая челюсть, рыжая колючая борода. Он держал повод мягко, бережно. Поглаживал тёплую золотистую мордочку. Не потому, что конька нужно было успокаивать, просто очень уж ладно ложился в руку нежный шевелящийся нос, ищущий ласки.

Невлин повернулся в седле:

— Взгляни, государь. Вот то, о чём я тебе говорил!

Царевич посмотрел туда, куда указывала вытянутая рука: вверх и направо. Древние строители, конечно, поставили замок на самом высоком месте гряды. Беда, ломавшая твердь, с лёгкостью могла бы оправдать название крепости, обратить Невдаху мёртвой каменной грудой, но этого, как в насмешку, не произошло. Замок отделался глазурью ожогов на южных стенах да снесёнными макушками башен. Раскололся сам Ворошок. Позади крепости вспучилось новое шеломя. Оно сразу сделало Невдаху бесполезной как воинское укрепление, потому что людей во дворах можно было перестрелять оттуда, как кур. Другое дело, на холм полезли бы только при последней нужде. Из глубокой расщелины чуть ниже новой вершины валил густой пар. Там ярился и клокотал могучий кипун. Вода гудела в бездонной глубине, два-три раза на дню выплёскиваясь столбом пара и брызг.

Вот беззвучно рванулось, ударило в тучи узкое белое лезвие… Люди невольно втянули головы в плечи. Спустя несколько мгновений полоснул грохочущий свист, похоронивший прочие звуки.

Прянул вскачь лишь жеребец Болта Нарагона, отобранный за красоту и быструю меть. Неказистые лошади стражников охлёстывали себя хвостами, садились на задние ноги, прижимали уши, но удил не закусывали. Упряжные оботуры остановились и заревели, только рёва не было слышно. Из кожаного болочка, оттолкнув чьи-то руки, высунулась девушка. Царевич Эрелис обернулся, указал сестрице на вершину холма. Его буланый не рвался удирать, лишь плотнее жался щекой к человеческому плечу. Царевна Эльбиз кивнула, поправила съехавший платок, стала смотреть. Сенные девушки вновь попытались утянуть её внутрь болочка. Она на них замахнулась.

Белое лезвие оторвалось от земли, унеслось в облака. Грохот смолк, оставив по себе медленно стихающий звон в ушах у людей. Потом вдалеке снова загремело, но понятней и тише. Это говорил водопад. Вновь пронизывая тучи, рушилась на склоны вода, извергнутая кипуном.

— Спасибо, благородный Невлин, — подал голос царевич. — Стоило приехать сюда хотя бы затем, чтобы это увидеть.

Рыжебородый оглянулся на господина. Эрелис перехватил его взгляд, глаза чуть заметно улыбнулись: «И тебе спасибо, друг мой…» Стражник расправил плечи, повёл буланого дальше, готовый заслонять юного наследника хоть от новой Беды.

Ещё два витка змеящейся дороги — оботуры втащили возок на площадку перед распахнутыми воротами.

— Добро пожаловать под кров моих предков, праведный государь, — сказал Болт.


Жизнь в Чёрной Пятери успела научить Ознобишу: чем важней гости, тем больше переполоха, беготни и забот. А награда, если даже перепадёт, того гляди выйдет сродни наказанию. Он помнил, каков вернулся Сквара, призванный захожниц песнями веселить. Настолько замордованным и несчастным Опёнок даже из холодницы не выходил. Ознобишу так и не признали за своего гудебные снасти, а песни он помнил по преимуществу Скварины… то есть вовсе не ждал, чтобы его вытребовали для развлечения гостей. Только всё равно был бы рад укрыться подальше. К примеру, в любимой книжнице отсидеться… благо книжницей мирская учельня превосходила Пятерь настолько же, насколько уступала ей стенами. Ознобиша знал: прятаться нельзя. Этому Чёрная Пятерь тоже крепко выучила его.

Он на всякий случай держался за спинами, стоя в переднем дворе, но на цыпочки время от времени приподнимался. Стыд было бы вовсе не посмотреть, что там за царевич с царевной.

— А я думал, все цари — воины, — шепнул коренастый русоволосый Ардван.

Ему не было равных в краснописании, его прочили в переписчики важных книг, лествичников и указов.

Ознобиша, почти повисший у него на плечах, ступил наземь. Стражники и вельможи, даже старик, как ни в чём не бывало соскакивали с лошадей. Только пухлого белолицего парнишку вынул из седла рослый, могуче сложённый рында. И Ознобишин ровесник пошёл через двор на деревянных ногах, что есть сил пряча онемение и усталость. А из болочка, вырвавшись от служанок, спрыгнула девушка, по виду — едва наспевшая. Догнала брата, схватилась за его руку. Скромно потупилась, засеменила с ним рядом. Она была чуточку выше ростом, но брат есть брат. Особенно такой, кого называют третьим наследником.

Вот они, значит, царственные сиротки. Вот за кого принял гибель Скварин друг Космохвост. Ребята как ребята. Обыкновенные…

Потом, бегая с другими учениками и слугами между поварней и большим залом, Ознобиша разочарованно спрашивал себя: а чего, собственно, ему не хватало? Царского сияния ждал?..


Ночью обитатели учельни спали плохо. Неутолённое любопытство — скверный постельник. Поди задремли, когда в самый глухой спень приезжает кто-то ещё и ворота, против всякого обыка, раскрываются, а спустя некоторое время где-то в стенах поднимают стук молотки!

Утром, когда ребята окатывались водой из каменной умывальни, всё сделалось ещё непонятней. Во двор вышел наставник Дыр. Темнолицый, тощий, согбенный. Прячущий нос в куколе мехового плаща.

Ознобиша невольно хихикнул:

— Неужто сам облиться решил?

Южский уроженец, ревнивый обладатель сложного имени, вечно натягивал сто одёжек и тулился в тепло. Ардван прикрыл рот ладонью:

— Да у него все брызги меж рёбрами пролетят…

Наставник пересчитал глазами мальчишек, щуплых, полуголых, ёжившихся то ли от стылого ветра, то ли от его взгляда. Ознобиша, привыкший к морозам и умыванию снегом, был среди них молодец. Но и ему показалось, что хлопья, лениво сыпавшиеся с неба, сразу повалили гуще.

— Ты и ты, пойдёте со мной. — Дыр ткнул пальцем в Ардвана и ещё одного паренька по имени Тадга. Повернулся, ушёл внутрь.

Оба названных затрусили следом, торопливо натягивая рубахи.

Горца Ардвана в учельне считали самым решительным. На общих уроках он всегда отвечал первый. Бывало, наобум, зато невозмутимо и смело. Про Тадгу, сына рыбаков, говорили обратное. Он быстро только считал. Про всё остальное ответ сочинял на другой день, но уж не ошибался.

Ознобиша с облегчением проводил их глазами. В Чёрной Пятери его держали за умного, потому что на любое судное дело он без запинки говорил потребный закон. Здесь таких даровитых было в каждой дюжине по двенадцать. Это слегка задевало.

Пока гнездарь одевался, гадая, на что бы Дыру занадобились два лучших ученика, к умывальне вышел давешний телохранитель.

— Полей-ка, паренёк, — стаскивая нижнюю сорочку и нагибаясь, велел он Ознобише.

Младший Зяблик мигом принёс ведро, стал равномерно лить на заросшую дремучим волосом спину. Воин довольно зарычал, стал плескать в лицо и отфыркиваться. Ознобиша подал ему сухой край длинного утиральника.

— Добрый господин… дозволено ли будет спросить?

Грозный великан забрал у него ширинку, стал до красноты растирать загривок и грудь, разрисованную чёрно-зелёным узором наколки.

— Если про государя с маленькой государыней, то не пытай.

Он хотел свирепо нахмуриться, но глаза улыбались.

— Не, добрый господин, нас тут в почтении вразумляют, — отрёкся Ознобиша. — Я про другое хотел… Ты ведь рында?

— Ну… положим. Надо-то что тебе, оголец?

— А другого рынду ты, случаем, не знал, господин? Прежнего?

— Кого ещё?.. Рубашку давай.

Ознобиша уже протягивал ему тельницу.

— Космохвоста.

Великан замер, задумался, помрачнел.

— Тебя зовут, малый, — сказал он затем. — Беги уж.

Ознобиша оглянулся. Из-под арки, что вела во внутренние покои, ему нетерпеливо махал руками Ардван.


В большой зал ещё с вечера никого не пускали. Там и посейчас что-то с грохотом падало, сквозь стену невнятно слышалась ругань. Трое мальчишек пугливо переглядывались, сидя на каменной лавке в маленькой комнате. При Нарагонах сюда стаскивали посуду расторопные блюдницы. В сопредельной хоромине со скрипом протащили по полу деревянную тяжесть.

— Как к осаде готовятся, — поёжился Тадга. — А вдруг царевичей к нам вправду привезли от врагов укрывать?

У него была тягучая молвь приморского уроженца. Ардван прижал ладонью коленку, норовившую пуститься в пляс.

— Если к осаде, внаруже трудились бы, не внутри.

Ознобиша вдруг хихикнул.

— Чему взвеселился?

— Братейку вспомнил, — давясь смехом, пояснил меньшой Зяблик. — Он в наших подземельях на кугиклах взялся играть, а другого об это время в погреб послали…

Когда отворилась дверь и внутрь, опираясь на клюку, торопливо шагнул наставник Годун, мальчишки покатывались, просили Ознобишу баять ещё. При виде всклокоченного старца они тотчас захлопнули рты, вскочили, склонились. Запыхавшийся Годун более обычного соответствовал своему прозвищу, данному за седые, вечно вздыбленные космы, — Пушица. Он не стал тратить время даже на то, чтобы хоть чуть отдышаться. Лишь посмотрел так, будто они втроём лучший гербовник из книжницы несли на торг продавать, да вот попались. Рука с палкой махнула вперёд, деревянный крюк зацепил Тадгу… Дверь бухнула. Ознобиша и Ардван остались вдвоём. Смеяться больше не хотелось.

— Как думаешь, на что нас?.. — тихо, словно кто мог услышать и наказать, шепнул краснописец. Коленка вновь заплясала.

Ознобиша пожал плечами:

— Черёд настанет, узнаем… — Заново вспомнил Сквару, добавил: — Будет что будет, даже если будет наоборот!

Вот тут их как будто вправду услышали. В большом зале вдруг подала голос дудка, отозвались струны. Ребята переглянулись, опять прыснули.

К тому времени, когда вдругорядь явился Пушица, Ознобиша успел напомнить приятелю обо всех Хадугах, от первого до восьмого, подробней прочих остановившись на седьмом, выдавшем, как известно, сестру за царственноравного Ойдрига:

— Этот брак породил ветвь царевичей, непрерывную и прямую… ещё так добавь: крепкую сыновьями, среди коих достойным высится Эдарг, Огнём Венчанный, разделивший с Аодхом Мучеником праведь кончины…

Ардван напряжённо шевелил пальцами, рисуя в воздухе линии и крючки. Так ему проще было запоминать. Потом поднял голову:

— Зачем рассказываешь?

— Ну как, он же спросить может, — удивился северянин. — В лествичниках, которые ещё не исправили, ветвь кончается на Эдарге. Потому что всего год назад…

— Да я не о том. Царевич небось одного выбирать станет, чтобы пожаловать… а ты мне вроде помогаешь. Неужто самому не охота, вдруг на будущее заметит?

Ознобиша фыркнул:

— У нас за такое в холоднице на ошейник сажали.

— За какое?.. — не понял Ардван.

— А за такое, когда братья братьев отпихивать начинали, вместо того чтобы одним плечом о деле радеть. — Прозвучало гордо не по чину, Ознобиша покраснел, добавил: — Нам учитель Ветер так объяснял.

Ардван посопел, помолчал.

— Что, правда сажали?

— Правда. Когда моего братейку с другими послали печенье украсть, а те его на ножи, чтоб вперёд не унёс, учитель их сперва к столбу даже хотел и…

— Ну тебя! — замотал головой Ардван. Ему нынче своих страхов было довольно, чтобы ещё в чужие вникать. — Вот смотри…

Он собрался вычертить на ладони полузабытую древнюю букву, сущую ловушку для краснописцев, но тут снова заскрипела дверь. Мальчишки безотчётно разлетелись по концам каменной лавки, вскочили, согнулись… Деревянный крючок Годуна зацепил Ардвана. Ознобише достался неприязненный взгляд наставника: ох, всыпать бы, жаль, недосуг!.. Зяблик остался один, вновь почувствовал себя чужаком, смертельно захотел домой… в Чёрную Пятерь. Там всё было понятно. Там он знал, кого бояться, кого держаться. Там знакомый Лихарь был лучше незнакомых Дыра с Пушицей. Там Сквара на кугиклах играл…

По ту сторону стены повела напев дудка. Ознобиша вдруг смекнул, зачем его, новенького, нелюбимого, оставили напоследок. Сейчас надо будет петь или гудить… и он осрамится. Он обязательно осрамится. И с ним будет поруган перед царевичем весь воинский путь…

Теперь коленка запрыгала уже у него.

Меч и стрела

По мнению Невлина, Эрелису пора уже было усвоить: воссаживаясь на знатное место, являй пристойную чинность. Какие деревяшки, теслички?.. Это только у раба вечно дела невпроворот, поесть не присядешь. Это у ремесленника день-деньской засучены рукава. Правителю нет нужды биться за каждодневный достаток. Царь думает великие думы, являя внешнюю праздность…

Вдумчивый мальчик опустил скобель. Огорошил старого царедворца вопросом:

— А как же Йелеген Второй, победитель хасинов? Нешто врут, будто он углублялся умом в дела Андархайны, налегая на соху?

Дитя Беды, взрослевшее в нищете, среди простонародья, сперва под рукой у свирепого телохранителя, а потом, страшно молвить, у бродячего воеводы!.. Невлин уяснил уже: с выучеником таких пестунов толку можно добиться лишь убеждением.

— Славный Йелеген делал то, чего ждало его время, — ответствовал он, воздев для вескости палец. — Если царь отпускает ратников по домам и уходит пахать своё поле, народ понимает, что долгая война действительно кончилась. Сейчас людям нужно поверить в возрождение Андархайны. Они хотят видеть государя на престоле, венценосного ручателя порядка и Правды… а не резчика со шрамами на руках, трудящего себя, точно подлый обыватель, ибо некому его прокормить!

Эрелис вновь надолго задумался. Подгрёб стружки ногой в вязаной чуне… кивнул наконец:

— Хорошо. Тогда я буду гладить кошку, подобно Хадугу Третьему, оставившему нам царскую дымку. Но я тоже кое о чём тебя попрошу, сын Сиге.

Невлин насторожился:

— О чём, государь?

— О моей сестре, — ответил Эрелис.

Невлин понял, что беспокоился не напрасно.

— Царевнам Андархайны свойственна кротость, — строго напомнил он подопечному. — Они не входят в заботы правления. Их стезя — укреплять трон могучими союзниками, становиться матерями для подданных!

Царевич потянулся за веником.

— Сестра выросла в дружине, а ты на другой день от неё кротости ждёшь. Хочешь запереть, как утку в хлевок, а ведь её зовут Лебедь… Мне было позволено взять дядьку Серьгу, а ей сторонние девки служат вместо бабушки Орепеи. Пусть Эльбиз сидит подле моего стольца и ткёт пояс будущему жениху. Уверяю тебя, она даже глаз не поднимет.

Невлин улыбнулся. Взыскательность ожесточает, если не давать послаблений.

— Не унижай себя просьбами, государь, — тихо проговорил он. Отечески тронул Эрелиса за плечо. — Вы с колыбели держались друг дружки. Не я буду тем, кто возьмётся вас разлучать… Девушкам прикажут одеть её как подобает.

Эрелис поднял глаза:

— А я ей прикажу, чтобы с кротостью потерпела.

И еле заметно улыбнулся в ответ.


Красный боярин Болт Нарагон вновь стоял в большом зале крепости, больше не звавшейся Невдавенью. Трапезная хоромина казалась пустой. Длинный стол, простоявший на своём месте не один век, отодвинули к самой дальней стене. Всю середину чертога занимала какая-то срамота, сколоченная из досок. Этакий прясельник в рост человека, с углами, поворотами и узкой полочкой наверху. Начало и конец скрывали занавеси возле красной двери. Внутри забора виднелся лёгкий шатёр. В шатре тихонько звякали струны, шушукались девичьи голоса.

Болт зевнул. На возвышении скучали четверо охранников. Между ними мерцал серебром хозяйский престол. Глейв, бедняга, на него так и не сел. А уж как он следил, чтобы младшие братья не забывались. Особенно Болт, которому даже не хватило наследного имени, означавшего «меч»…

Открылась боковая дверь. Раньше этим проходом туда и обратно сновали холопки-блюдницы. Боярин увидел рыжую бороду: нагнувшись под притолокой, в зал шагнул стражник. Болт не знал его имени, больно чести много. Следом появился царевич. Он, по обыкновению, нёс на руках кошку. Болт поспешно преклонил колено, опустил взгляд… На самом деле Эрелису только и ходить было дверьми, предназначенными для слуг. Он чем дальше, тем крепче напоминал Болту отцовского пригульного, которого они с Сабалом здорово поколотили разок возле этой самой двери. Хотя о каком сходстве речь, царевич был пухлый, ублюдок — кожа да кости. И всё-таки… взгляд, что ли, иногда…

— Трое учеников будут испытаны на способность к сосредоточению, — неторопливо шагая к хозяйскому стольцу, рассказывал Эрелису Невлин. — Двое — избранные птенцы здешнего гнезда, третий помладше, не удивляйся, его велел сопричислить я.

Невысокий Эрелис поднял голову, вопросительно посмотрел на вельможу.

— Он недавно прибыл сюда из Чёрной Пятери, — пояснил Невлин. — Я подумал, ты захочешь проверить, путём ли учит воинский путь котла.

Кажется, старик имел в виду развеселить царевича, но неулыба шутки не понял. Болт в своё время тоже наслушался острот. «Ты — Стрела, — говорил Глейв. — Тебе из дому улетать!» И однажды на охоте сам полетел из седла, сломал шею. Пойманному коню отец подрубил ноги. Бросил умирать у тропы. Глейва он, похоже, вправду любил.

Эрелис подошёл к знатному месту, уселся невозмутимо, как на меховую полсть в походном шатре. Снова бухнула дверь. Выскочила царевна, похожая на запыхавшуюся блюдницу ещё больше, чем её брат — на сына чернавки. Она держала моток ниток и старое облезлое бёрдо. Быстро оглядевшись, Эльбиз подхватила тяжёлый подол ферезеи, перебежала к престолу, уселась возле ног брата. Только тогда из прохода для слуг пискливой стайкой посыпались комнатные девки, упустившие госпожу. Последним подоспел дядька Серьга. Невлин замахал на него руками: брысь, брысь! Старый слуга виновато кивнул, увёл девок вон.

Болт отвернулся. Повеситься с тоски можно. Разве так надлежит являть себя людям наследнику Андархайны, пусть даже недельщине третьему, выросшему среди черни? Вот отец не ждал никого, никогда. Это его, вытянувшись в струнку, ждали домочадцы и дворня, а когда выходил — боялись дохнуть. А замест кошчёнки на руках у него был меч при бедре и кольчуга под суконником, на посрамление вражьему вероломству. И рынды у Сварда Нарагона стояли в белых кафтанах, разве без позолоты, надлежавшей царской охране…

Вот кто истинный государь был бы.

На что старик взялся так возиться с бестолочным мальчишкой, которого сам поначалу признавать не желал? Может, лучше бы ему попомнить деяния Гедаха Шестого, воссевшего на трон через брачение?..

Болт нашёл взглядом царевну, склонившуюся над бёрдом. Представил её, угловатую, мальчишистую, в постели. Содрогнулся. Когда уже ей няньку найдут из красных боярынь, чтобы наставила на ум?

Невлин обозрел зал. Кивнул служителю учельни:

— Пусть начинают.

Тощий служитель бегом скрылся за занавесью. Там послышался топот, возня, плеск, полстина колыхнулась… и на подвысь у начала забора вытолкнули перепуганного юнца. Высокий войлочный колпак, увенчанный махрами, сползал ему на глаза. Отрок держал на ладонях большое блюдо, по самые края налитое водой.

— Унот должен обойти прясельник, не расплескав воду, — негромко пояснял Невлин царевичу, стараясь, чтобы поняла даже несведущая царевна. — Его будут всячески искушать, смотри пристально, господин…

Паренёк на подвыси нерешительно оглянулся через плечо, но сзади его ткнули, понукая вперёд. Делать нечего, он крепче схватил блюдо, ступил на узкую доску…

Он-то ждал, ему прикажут без ошибок считать!

Стоило Тадге сделать полдесятка шагов, как в срединном шатре пронзительно заверещала дудка. Унот вздрогнул, остановился, повернул голову. В шатре того только и ждали. Матерчатые стены разом облетели на пол. Ярко запылали подожжённые светочи…

…и Невлин чуть за голову не схватился от ужаса. Источница Айге предваряла его, что юношей на испытании будут сбивать с толку девичьи танцы, но это!.. Хоть всё напрочь бросай, уводи царевну от неподобного зрелища!.. Едва расцветшие тела, лишь для виду прикрытые лентами, вереницами бус… накладные ресницы, претворяющие каждый взгляд в лукавый призыв… дивные манящие кудри, светлорусые у двух, иссиня-вороные — у третьей… тонкие, гибкие то ли руки, то ли крылья, распахнутые для полёта…

Все взгляды неудержимо тянулись к милым плясуньям. Окаменел Невлин, взабыль таращились рынды, шагнул вперёд Болт… Лишь Эрелис продолжал гладить кошку. Царевна, как обещала, не подняла головы от рукоделья, но искоса наверняка полюбопытствовала и она.

Госпожа Айге опустила дудку.

— Всё! — весело сказала она. — Готово!

Ученик на полочке захлопнул рот, встрепенулся… Правая рука у него стояла на пядь выше левой. Вода из блюда почти вся успела вылиться на пол.

— Ступай, дитя, — сказал Невлин.

Отрок заметался. Идти вперёд казалось глупо, назад пятиться — вовсе. Он спрыгнул, поскользнулся в луже, едва не выронил блюдо, исчез за полстиной…

Матерчатые стены шатра, увлекаемые верёвками, поползли вверх, светочи погасли.


Второму ученику хватило сосредоточения миновать юных прелестниц. То есть сначала он раскапустился, как и первый, но вода облила ему пальцы — очнулся. Через великую силу отодрал взгляд от капелек росы на нежных телах. Пошёл дальше.

Он-то ждал, здесь велят толковать и красиво чертить додревние буквицы…

Источница Айге почти не целясь вскинула небольшой самострел. Стрела пошла с жутким воем, от которого подпрыгнули рынды, выметнул руку Болт, а старик Невлин, кажется, прянул вперёд, на защиту царевича. Тупой снаряд разлетелся щепами о стену под потолком… и в тишине стал слышен затихающий дрызг. Это искрошилось по полу упавшее блюдо.

— Готово, — засмеялась Айге.

Ардван подхватил колпак, свалившийся с головы, начал собирать осколки, бросил, стыдливо прыснул за полсть…

После короткого ожидания пустили третьего ученика.

Выкормыш Чёрной Пятери был года на два моложе первых двоих, притом хрупок телом. По мнению Болта, всё вкупе давало ему несправедливое преимущество. Мальчишка прошёл мимо дивных плясуний, даже не покосившись, с отрешённой полуулыбкой. Так вперился в блюдо с водой, словно оно заключало в себе погибель вселенной. Наверное, просто не дорос ещё любоваться на девок, рассудил Болт. Когда паренёк не дрогнул под гудящей стрелой, презрительная уверенность поколебалась.

«Глухой, что ли?..»

Ознобиша тоже загодя боялся, тоже гадал о природе испытания, но на самом деле не ждал ничего, потому что его торили воином, а воин должен быть готов всегда и ко всему.

Источница Айге одобрительно прищурилась, взяла другую стрелу. Длинную, с наконечником, обмотанным паклей. На сей раз она целилась тщательно.

Мальчишка продолжал идти, ровно ступая по узкой доске.

Стрела сорвалась с лонца, окунулась в языки светоча, вспыхнула.

Чиркнула по макушке высокого колпака…

Пакля и шерстяные махры были напитаны одинаковой смесью. Она не столько пламенела, сколько сыпала искрами, дымила и премерзко воняла.

Худенький паренёк продолжал невозмутимо шагать, неся на голове трескучий костёр, а в руках — воду.

Одолев весь забор, он скрылся за полстью. Там протопали поспешные шаги, что-то зашипело — и приглушённо прозвучал мальчишеский голос, полный удивления:

— Ой! Правда горит…

Царский дар

Обратно его, торжествуя, вывели сразу оба наставника. Дыр и Годун шли с таким видом, будто сызмала воспитали сокровище. Ознобиша озирался по сторонам, только теперь как следует замечая шатёр, светочи, охрану, великих гостей. С хозяйского престола, успокаивая ворчащую кошку, смотрел белобрысый ровесник. Круглые щёки, сонные рыбьи глаза…

Ознобиша подошёл. Преклонил колено, как подобало. Царевна знай уточила пояс, потупившись над бёрдом. Густая бисерная сеточка щекотала ей нос. Холостой конец нитей тянулся к ножке стольца.

— Поднимитесь, наставники, — негромко подал голос царевич. — Я ещё не привык, чтобы мне кланялись почтенные мудрецы… — И обратился к Ознобише: — Ты преуспел, друг мой. Остальным свезло меньше. Как тебе удалось?

Он говорил медлительно, словно семь раз отмеряя каждое слово. Зяблик пискнул, кашлянул, ответил взрослым голосом:

— Мне велели донести воду, государь. Я на неё и смотрел.

— Но тебя всячески подпугивали и сбивали, — сказал седовласый вельможа, стоявший у трона. — Другие не справились.

Ознобиша затосковал, не умея объяснить того, что у него само собой получалось. Они бы ещё Сквару взялись пытать, как он песни слагал.

— Не ведаю, государь… Я на воду смотрел…

У царевича дрогнул уголок рта.

— Перед тобой плясали красные девушки, над ухом стрелы жужжали, на голове шапка горела…

Ознобиша окончательно потерялся:

— Не вели казнить, государь… Я на воду смотрел…

Эрелис снял пальцы с пушистой дымчатой спинки. Развязал кошель.

— Зачем же мне рубить яблоньку, от которой можно дождаться зрелого плода? Подойди сюда, не бойся. Дай руку.

Ознобиша послушно вскочил, приблизился к возвышению. Царевич держал серебряный наручень дивной старой работы.

— Рукав заверни, бестолочь, — прошипел сзади Дыр. — Правый!

Зяблик поспешно дёрнул вверх шерстяную тканину. Все уставились на верёвочный плетежок, изрядно засаленный и потёртый.

— Нищей самоделке не место рядом с царской наградой, — процедил усатый витязь, подошедший из глубины зала. Он казался на кого-то смутно похожим, но на кого, смекать было некогда. — Сними живо, малыш, не срамись перед праведным государем!

Ознобиша жутко побелел, вскочил, прянул прочь, схватил левой рукой правую. Натянул рукав на самые пальцы.

— Нет! — выдохнул. — Не сниму!..

Боярин шагнул вперёд, встопорщил усы:

— Живо, щенок…

Ознобиша судорожно прижал запястье с плетежком к животу:

— Руку режь, не сниму!

Витязь удивился:

— Будто не отрежу?

— Оставь его, — велел с трона царевич.

Боярин зло оглянулся, мгновение помедлил… кивнул, покоряясь. Ознобиша снова начал дышать, с надеждой поднял глаза.

— Подойди, друг мой, — повторил Эрелис. — Что за оберег ты так рьяно хранишь?

Сирота пробежал мимо поражённых ужасом наставников, снова опустился на колено. Показал руку. Царевич уважительно присмотрелся к Сквариным искусным узлам, даже пальцем тронул. Ознобиша вдруг увидел, что руки наследника были сплошь в рубцах и мозолях, а взгляд — вовсе даже не рыбий.

— Памятка, стало быть? — догадался Эрелис.

Ознобиша едва не начал икать, но справился.

— Это… из верёвки, на которой… мой старший брат умер…

Болт Нарагон перестал слушать. Насельники дремучего Левобережья уступали в грубости лишь дикомытам. У них, говаривали, старшим сыновьям было принято отделяться, а младшему — сидеть на корню, блюсти родительский дом. С гнездаря станется променять царский дар на верёвочный витушок. А царевичи вроде Эрелиса будут вознаграждены тем, что их вовсе чтить прекратят.

К Ознобише сзади подошёл учитель Дыр.

— Государь, — выждав взгляда Эрелиса, склонил голову темнолицый южанин. — Дозволь предложить тебе ознаки иных дарований нашего ученика. Он неплохо запоминает стихи, с ним давно уже никто не конается в читимач…

Эрелис кивнул. Потёр пальцем висок.

— Читимач — благородное развлечение для ума, призванное учить полководца дальновидности в искусстве войны, — проговорил он как прежде неторопливо. — Увы, пока оно представляется мне всего лишь переливанием из пустого в порожнее… хотя, тут ты прав, весьма изощрённым.

Невлин засмеялся первым, учителя почтительно подхватили.

— А вот красный склад я бы послушал, — продолжал Эрелис. — Не припомнишь ли, друг мой, приличной сему дню бывальщины о благородстве древних времён? Я уверен, здесь и гусли найдутся.

Ознобиша пришёл в ужас, покосился на скромную рукодельницу… вспыхнул: «Царевна Жаворонок! Это было в горестный год… Уберечь её воитель не смог… не смог… потому что…»

— Государь… позволь слово сказать?

— Говори, друже.

— Государь, — начал Ознобиша. — На воинском пути сказывают, что по стари́нам котла лучшие охраняли. Вот погляди, сделай милость… Я стою между твоими рындами и тобой, а они в ус не дуют. Будь я злой подсыл…

Эрелис задумчиво оглянулся на свою стражу. В его взгляде Ознобише почудилась насмешка. Зато рука молодого боярина поползла к ножнам:

— Такими убийцами мы пол подтираем да в сточную канаву мечем!

— Мальчишка прав, — неожиданно вмешалась Айге. Перебить никто не решился, даже усатый обидчик. Источница подошла к престолу, остановилась на ступеньке, весело оглядела охрану, кивнула. — Теперь вот ещё и меня до царевича с царевной невозбранно пустили… На что они вообще тут стоят, если всякий, кому не лень, подойти может?

Она показала ладони. В каждой лежало по ножику, маленькому, но наверняка смертоносному. Никто не пошевелился, лишь Невлин сдавленно ахнул. Айге покачала головой, убрала оружие.

Царевич ответил неожиданно спокойно:

— Я могу постоять за себя и за сестру.

Айге улыбнулась кошке, протянула руку, почесала пальцем белое горлышко.

— Ты мал и глуп, — сказала она Эрелису. — Можешь, конечно… Мало тебя Космохвост за уши драл.

— Госпожа Айге, — запоздало откашлялся Невлин. — Осмелюсь напомнить, перед тобой третий наследник державы. Стоит ли так выговаривать ему в присутствии простолюдья?

Источница лукаво подняла бровь:

— Простолюдья? А я так поняла, здесь всё добрые друзья собрались, имеющие к царевичу подхожденье!

Она вдруг перестала улыбаться, голос хлестал кнутом. Ознобиша отметил, как тотчас притихли девчонки, съёжились под куколями широких плащей, а боярин Болт, кажется, оставил мысль поискать к ним «подхожденье». Царевич задумчиво слушал. У царевны кончился уток, она мотала новый и глаз по-прежнему не поднимала.

— Люди, сберёгшие тебе Эрелиса, — обращаясь к Невлину, продолжала Айге, — сегодня вам всем подзатыльников бы навешали. Хорош правитель, который не дело судит, а убийцы пасётся, поскольку его некому заслонить! Ему меч из ножен рвать, только если вся охрана поляжет!.. Гнал бы ты, боярин, в три шеи нынешних рынд, кроме разве Сибира… этот будет неплох, если подучить… Да, вот ещё. Видел ты своих дармоедов, когда мои дочки брались плясать? Всякий раз — хоть государя с троном выноси, не заметят. Право слово, благородный Невлин, прими девку в охрану. Сама не оградит, так мужиков отрезвит.

Видно было, насколько трудно старый вельможа глотал обиду и гнев. Всё же он обуздал спесь, потому как источница была права, а речь шла о важном. «Господин своему гневу — господин всему», — подумалось Ознобише. Так наставляли дома. На воинском пути. Невлин снова прокашлялся:

— Понимать ли тебя, госпожа, что ты предлагаешь оставить у царевича дочь?

Суровая источница, гораздо напоминавшая Ветра, тотчас исчезла.

— Вот ещё! — весело рассмеялась Айге. — Моих-то негушек, певчих пичужек, да к вам в лисью нору?.. Ну уж нет!


Когда Ознобиша беспамятно ввалился в бывшую молодечную, где обитали ученики, к нему бросились Тадга с Ардваном.

— Ну ты как? Что они там?..

Некоторое время Зяблик молча моргал. Он-то ждал худшего. Ревности, насмешек, подначек на драку.

— Я… ну… — выдавил он затем.

Оказалось, ребята и без него знали почти всё. Знали, что Ознобиша донёс блюдо. И что царевич пожелал молвить с ним слово. Какой-то здешний сродственник Лыкаша доконно разведал даже о награде.

— Наручень окажешь? — спросил Тадга нетерпеливо.

Ардван просто дотянулся, отвернул Ознобишин рукав сразу по локоть. Явилась верёвочная плетёнка, которую они и так всякий день видели.

Тадга моргнул, удивился:

— А жалованный где? Прячешь, что ли? От нас?

— Я… — растерянно выдавил Ознобиша. Эти двое по-доброму приветили его в Невдахе, Зяблик не хотел их обижать. — Я… я речей наглецких наговорил. А царь ведь дважды не потчует…

Ардван, движимый привычкой внимательного краснописца, поправил:

— Царевич.

Ознобиша вовсе смешался:

— А я как сказал?


Тем же временем Эрелис сидел в боярской опочивальне, где поселили его и Эльбиз. Ещё одно уступленье, которое они с трудом вынудили у строгого Невлина. Брат с сестрой, всю жизнь ночевавшие в едином шатре, на единых полатях, в едином сугробе у санок, прямо отказались жить врозь.

«А как же скромность царевны, которую ты обязывался ограждать?» — воздевал руки Невлин.

Хитрая Эльбиз приластилась к старику.

«Я выросла среди мужчин, добрый рачитель, я к иному бытию не привычна. А бабушку Орепею и названую сестрицу ты сам взять не позволил…»

Камень, которого не сдвинет коса, проточит ласковая водица. Царята в конце концов добились общих покоев. Поделенных на половины, со слугами и охраной Эрелиса, с комнатными девушками Эльбиз… но всё-таки вместе.

Сейчас роскошная опочивальня была безлюдна, царевна выгнала всех. Эрелис ютился в большом кресле, нахохлившись, закрыв глаза, держа на коленях жестяной ковшик. Эльбиз стояла сзади, лелеяла в ладонях голову брата. Гладила пальцами то лоб, то виски, придавливала большими пальцами возле ушей. Вот Эрелис замычал, подался вперёд, беспомощно согнулся над ковшиком. Давно опустевший желудок скомкала судорога. Когда страдалец перевёл дух и выпрямился, царевна быстро ополоснула ковш над поганым судном. Поднесла брату чистый утиральник.

Знал бы Невлин, чего эта скромница насмотрелась в дружине…

— Про девку… запомнила? — чужим голосом выговорил Эрелис.

— А то! — Эльбиз удобнее переставила руки, поцеловала брата в макушку. — Погоди, и Нерыжень и Косохлёста у них отобьём.

За дверью стерёг великан Сибир. Только он отваживал девок, настырниц, заботниц, страсть боявшихся грозной бороды. Кошка тёрлась в хозяйских ногах, тянулась столбиком, заглядывала в лицо. Эрелис попробовал улыбнуться.

— И бабушку Орепею…

— А там дядю Сеггара призовём, чтобы домашнее войско угоивал, — шепнула сестра.

Эрелис благодарно приник виском к тёплой ладони. Помолчал, тоскливо пожаловался:

— У них уже гербослов учёный над лествичниками сидит, женихов тебе исчисляет.

Эльбиз мотнула головой. В домашних гачах и тельнице с шугайком она была ещё больше похожа на узковатого в кости братишку-погодка, коновода и ощеулку. Она фыркнула:

— Не сильно же на посад сажать поведут? Кроме твоей воли-то?

Эрелис вздохнул, но это был вздох облегчения. Изгнанная руками сестры, быстро таяла боль, которой царские обязанности почти неизменно отливались ему. Вот уже и глаза помалу перестали слезиться.

— Не поведут, — сказал он. — Только волю сперва покрепче забрать нужно.

Розщепихин полавочник

Иногда Светел чувствовал себя стариком.

Старики помнят благословенные прежние времена, когда мир был чище и краше теперешнего. Мир, видеть который новому поколению уже не досталось. Теперь было полно малышни, народившейся уже после Беды. Мальчишки, ещё не заплетавшие кос, порывались различать зиму и лето по шапкам снега на морозных амбарах. Летом эти шапки были круглыми, прилизанными, опрятными. Зимой — косматыми и неухоженными. Услышав такое от Жóгушки, Светел без шуток ощутил себя последним. Последним в долгой людской череде помнивших солнце. Новой поросли уже надо было рассказывать о благодатном золотом костре в небесах, да и то — юнцы, слушая, не особенно верили. Один на весь мир сплошной зеленец, как это? А в реках и озёрах — купались? Но ведь там лёд?.. И кто кормил поленьями небесный костёр? Боги жизни? Сгинувшие оттого, что внуки стали плохо чтить дедов?..

Теперь бабушка Корениха творила кукол не только себе. Люди приезжали за ними издалека, щедро отдаривали источницу. Всяк хотел показать детям прежние времена. Весенние девичьи танки́ во всей славе и роскошестве красных сряд. Свадьбы с жениховскими и невестиными дружинами, с притаившимися колдунами… Поезда саней, запряжённых не собаками, не оботурами — долгогривыми, пышнохвостыми лошадьми…

— Вот молодые: из одного лоскута свиты, чтоб жили единою рукой, единою волей!

— А правда ли, кто у ладушки за спиной наутро проснётся, тот в доме главенствует?

— Правда, дитятко. Правда истинная…

— А у вас как с дедушкой было?..

Об этом годе Ерга Корениха осмелилась даже сворачивать из ветошек образа Старших Братьев рода людского.

— Смотри, дитятко: вот Бог Грозы. Волос у Него чёрен, борода огненная, в деснице — топор…

— А на ком Он едет, бабушка? Это симуран?

— Нет, дитятко, не симуран. Боевой конь крылатый. Зверь же Его в лесу — тур златорогий…

— Оботур?..

Послушав такие разговоры, люди стали приносить Пенькам кусочки старого меха, перья, шерсть, пух. Под руками источницы разевали пасти медведи, покрывались пятнами рыси, расправляли крылья совы и ястребы. Все звери и птицы, которых давно не видно было в лесу.

Жига-Равдуша гордилась ремеслом свекровушки. А пуще — тем, как над её куклами спорились, ревновали покупщики. Светела смешило и обижало другое. Лыжи его дела люди давно ценили ничуть не ниже отцовских. Тем не менее мама всякий раз принималась объяснять:

— Это не Жог мой верстал, Жог-то, он с родителями давно… Это так, сынок балуется… мал, глуп ещё…

Вот и сегодня погнала из ремесленной. Беги, стало быть, в лес, поищи для звериной куклы коряжку. У Светела грелся клей на жаровенке, но — молча встал. Надо же младшему показать, как мать слушают. Да и бабушке не самой сучки по лесу искать!

— Я со Светелком! — проворно слез с лавки бабкин помощник, от горшка два вершка.

Ничего не скажешь, занятные побеги тянулись от Пенькова корня. Старшой с девичьими кугиклами… меньшой с лоскутами. Только разницы, что Жогушку суровая Корениха не гоняла, не претила кроить, тачать.

— Куда на мороз? — всхлопоталась Равдуша. — Ручки-ножки зайдутся, щёчки с холода побелеют!..

Корениха подняла глаза. Она лепила венец рыжей шерсти на спину тряпичной росомахи.

— По моему сыну тебе не слёзы, и по своему — не пол-слёзы, — сказала она. — Хочешь дрочёнушку вырастить и тогда-то вдосталь наплакаться?

— Я не дрочёнушка!.. — надул губы малыш. — Я в доме мужик!..

Он уже правильно выговаривал все слова, даже имя брата, долго бывшего для него «Сетелком».

Светел в бабьи споры не лез. Улыбался, молчком подмигивал Жогушке, обуваясь возле двери. Он очень любил братёнка, обещавшего вырасти похожим на Сквару и голосом, и лицом. Сам был бы рад баловать и беречь ещё вдвое против маминой холи. Однако мужество требовало строгого пригляда. Поэтому Светел старался быть строгим.

Открыл дверь собачника, потащил наружу лёгкие санки. Зыка сразу встал со своего места, вопросительно завилял хвостом, подошёл, принюхался к упряжи. Уже старый, с сединой во всю морду, но ещё сильный. Он помнил Жога Пенька. И Сквару помнил.

— Ложись, спи себе, — сказал ему Светел. — Я недалеко.

«Нет. Вас, щенков, без присмотра только оставь…»

— Ну как хочешь, идём. Только саночки я сам потащу!

Светел завёл это обыкновение, чая жизни в дружине. Зыка сперва на него едва не бросался. Потом смирился, привык. А вот мама всё не смирялась. Считала его воинские замыслы баловством. Вырастет, повзрослеет, забудет.

Равдуша, конечно, сама одела меньшого. Густо смазала ему гусиным жиром щёки и нос. Выбежала, накинув платок, за сыновьями к самым валам. Проследить, надёжно ли Жогушка устроен на саночках, закутан ли меховой полстью…

Напоследочек оглядела старшего, приметила берестяной чехол за спиной, всплеснула руками:

— Куда гусли потащил? Дедушкины…

Это Светел тоже выслушивал не впервые. «В снегу изваляешь, под ёлкой забудешь, о валежину разобьёшь…» Вздохнул, двинул плечами, снял одну плетёную лямку:

— Мама, ну хочешь, давай в избе на полицу положу. Пусть покоятся, дедушку вспоминают. Глядишь, вовсе рассохнутся, вспоминавши.

Равдуша жалко покривилась, махнула рукой, надвинула ему куколь на самый лоб. Потрепала по голове Зыку, прикрыла лицо рукавом, повернулась, ушла. Слёзы у матери всегда были наготове.

Пока сани ехали мёрзлыми спускными прудами и через старое поле, Жогушка стёр с лица противный жир, обсосал пальцы. Когда тропинка пошла петлять под заснеженными деревьями, Светел остановился.

— Хочешь на плечи?

Ещё бы Жогушке не хотеть! На время сделаться великаном, легко поплыть на высоте взрослого роста! На крепких братниных плечах, на мягком куколе, покрывшем чехолок с гуслями. Не касаясь земли, только голову пригибая под еловыми лапами, чтобы шапку на сучке не покинуть!

— А давай, — шепнул он таинственно, — братика Сквару искать пойдём?

— Давай! — кивнул Светел.

Они никогда не ходили в лес «просто» за дровами, или берёсты поискать, или проведать оттепельную поляну, оставленную лосям. Всегда — только Сквару искать. Для Жогушки это была игра. Для Светела — лишнее подтверждение. Однажды так оно и случится. Он пустится за поля, за леса, за быстрые реки. Станет вправду брата искать. И найдёт. И возьмёт за руку. И домой поведёт. «Вот велик поднимусь…»

— Пёрышко, — сказал младший.

Светел очнулся, посмотрел под ноги. На тропе лежало чёрное пёрышко. Светел присел на корточки, поднял. Бабушке пригодится.

— Ворон потерял? — со знанием дела спросил Жогушка.

— Нет. Глухарь… Я тебе сказывал про глухаря?

— Расскажи!

— Дело было в старую старь, — с удовольствием начал Светел. — В частом ельнике жил глухарь…

«Молодечеством дружинных не удивишь, — говорил атя. — А вот сказывателей вперебой зазывают!» С тех пор Опёнок при всякой возможности пытался баять по-скоморошьи. Даже на красный склад посягал. Он не знал, достаточно ли выходило. Дед Игорка морщился, мама отмахивалась, Корениха мрачнела. Один Жогушка, спасибо ему, радовался.

— Долго ли, коротко жил — не знаю, но однажды засмотрелся на лебединую стаю. Стали дружить все вместе, и вот — осень пришла, лебедям пора в перелёт. Забили они крылами… тут пошли чудеса! Просится и наш глухарь в небеса! «Ты не летун, — объясняет ему вожак. — Дальней дороги не выдюжишь ты никак!» А глухарь отвечает: «Верно, я грузный лесной петух, крылья мои не сильны, но велик дух!»

— Ух! — восторженно вставил Жогушка. Слушать брата он согласен был без конца.

— И полетели… глухарь, конечно, отстал, — продолжал Светел. — Вечером на болоте сладила стая привал. «Где же наш друг? Видно, понял: дело дрова — и повернул назад, приустав едва!» В самую полночь, когда никто и не ждал, с неба глухарь изнурённый камнем упал. Дыбом все перья, хрипит с непривычки грудь, но обещает назавтра продолжить путь! Несколько дней он вот так свой подвиг вершил: храбро летел, не жалея последних сил…

— Сил, — поддержал Жогушка.

— «Брат мой глухарь! — обратился к нему вожак. — Славен будь лес, где родится такой смельчак! Просим тебя: возвращайся теперь домой; храбрые крылья украсит подарок мой, белые перья, — чтоб каждый знал, говорю: гордая доблесть присуща и глухарю!»

С последними словами Светел легонько тряхнул братика, подбросил на сильных плечах. Счастливый Жогушка засмеялся, звонко и радостно.

— А мы по лесу рыщем-свищем! — покачиваясь с ноги на ногу, проговорил Светел.

— Братика Сквару ищем! — весело отозвался малыш.

— Мы не стряпаем, мы идём!

— Куда ни спрячут его — найдём!


Старики давно поняли: дети после Беды вырастали не такими, как прежде. Им было не втолковать многого, что раньше само собой разумелось. Называя свой возраст, ребята порывались считать зимы, а не лета или вёсны, как когда-то велось. Зато во всём, что надлежало до снега, лыж и пёсьих упряжек, дети обгоняли отцов. Сперва старики ворчали на отбившуюся от рук молодёжь, потом унялись. Не сдавалась лишь великая тётушка Шамша Розщепиха, по прозвищу Носыня, вдовая сестрица твёржинского большака.

Одолев высокий порог, она в пояс поклонилась божнице, чтобы тут же укорно заметить:

— Строже бы ты кручину блюла, Равдушенька. Куда с красными рукавами?

Речь шла о тоненькой полоске вышивки по плечам. Прозвучало — как будто вдовица весело нарядилась и на девичьи беседы пошла. Равдуша беспомощно оглянулась на свекровь. Корениха молча прилаживала к тряпичным росомашьим лапкам длинные когти, выгнутые Светелом из прочных, шилья делать, рыбьих костей. Розщепиха поджала губы:

— Вот муж твой, Равдушенька, помню, всегда меня с улыбкой встречал, возле печки усаживал… Без него, видно, и на скамеечке у двери хороша буду!

Чуть промешкавшая Равдуша покраснела, выдернула из короба чистый полавочник, толстый и мягкий: основа шерстяная, уток тряпичный. Расстелила:

— Садись, тётушка Розщепиха.

Гостья села. Она была сухонькая, невысокого роста. На морщинистом личике, объясняя прозвание, хрящеватой потóрчиной выделялся длинный нос. Шамша скрипуче осведомилась:

— Как сынки твои, мамонька, хорошо ли друг с другом живут? — Оглянулась, добавила полушёпотом: — Большун малóго не обижает?

— Обижает?.. — удивилась Равдуша.

Тоже посмотрела на дверь, вспомнила, что проводила сыновей в лес, почему-то встревожилась.

Старуха подалась к ней, воздела палец:

— Я ж почему спрашиваю? Сама младшенькая росла, любимая… Так меня три сестры старшие уж так обижали, так обижали! Ляжем, бывало, спать, всяку ночь косу мне к полену привяжут, а то вовсе к полатям… А ведь родные сестрицы были, не приёмные какие. Смотрю я на твоего-то, Равдушенька, и уж так боязно мне! Подкидыши, они точно кукушата бывают! Только мать зазевайся… р-раз — птенчика из гнезда вон! Видела намеднича, странно Светел твой на малого смотрел…

Равдуша вовсе разволновалась. Успела пожалеть, что погнала Светела в лес. Что Жогушку с ним отпустила… зазевалась…

Корениха нехотя подняла глаза от работы. Она помнила, как ещё прежде Беды Носыня оговорила бабу, только вставшую после родов. «Рано вышла, лиха не нагуляй!» Баба испугалась, слегла в горячке, едва выходили.

— Ты, Шамшица, — молвила Корениха, — не думаешь ли, что мой сын зря принял мальчонку? Злым вырастил?

Розщепиха не смутилась нимало:

— Про сына твоего словечка зря не скажу. Только детки, ох, норовом не в отца! Жог, он степенный был, строгий, думчивый. А малой всё, слышу, смеётся… Умён ли?

Корениха белыми зубами перекусила нитку. Росомаха у неё в руках задвигалась, ожила, обратила когтистые лапы на Розщепиху.

— Твоими молитвами, Шамшица. Не жалуемся.

— На старшенького, — вздохнула большакова сестра, — ты тоже не жаловалась, да сама же его… И в Житой Росточи небось лиха посмешками допросился… Я же почему говорю? Ясны пуговки, не со зла! Сердце изболелось, дай, думаю, загляну, потолкую.

Бабушка пожала плечами:

— Толкуй, стало быть.

Взяла крохотный гребешок, слаженный Светелом из тех же костей, начала охорашивать куклу. Намеренно подсовывала на глаза Розщепихе, пусть бы та занялась: лапы кривы, хвост не порато пушист… Но нет, Розщепихин нос глядел мимо.

— Я же почему, — повторила она, — спрашиваю, малой-то умён ли у вас? На него теперь вся ваша надея! Пасынок, он ведь что?

— Пасынками, — проворчала Корениха, — заборы подпирают. Светел мне внук, невестушке — сын.

Розщепиха улыбнулась. Мудрая, видевшая жизнь женщина, пришедшая наставить на ум двух молодых дур, а те уши пальцами затыкают.

— Сын-то сын, — сказала она. — Всё едино, как ни зови его. Моё дело сторона, и то всякий день от него слышу: уйду да уйду прочь. Вырастили горехвата!

— Неправда твоя, тётенька Шамшица, — отважилась вступиться Равдуша. — Сынок добрый у меня. Мы за ним…

Взгляд матери быстро обежал избяные углы, не ведая, на чём первом остановиться. Дров — полная стена, печь огоена, полы в узорной берёсте, ступать жаль… Всё Светел, всё руки его.

— Вот! — Равдуша указала на полицы. — Сама глянь, тётушка, зря ли лавки просиживает!

Возле божницы негасимо светилась голубая андархская чаша. Дальше стояла тонкая покупная посуда, отплата сыну за лыжи. Красовались Светеловы корзинки из соснового корня.

Такими кошницами, да во многом числе, не каждая изба похвалится. Чтобы с сосновым корнем поладить, потребны и верный глаз, и упорная воля, и железные пальцы. Многим хочется, да не всякому можется.

— А я о чём? — оживилась Розщепиха. — На то щука в море, чтобы карась не дремал. Я хожу вот, поругиваю, ты за сына берёшься… и вона он у тебя рукодельник какой… и одет опрятно всегда, не то что старший… в отца весь. Только меня, горькую, за правду люди не жалуют…

— Что ты, тётенька, — испугалась Равдуша.

Насмешливого взгляда Коренихи не заметила ни та ни другая.

— Я же что? — продолжала Розщепиха. — Моё дело сторона, мне-то, сирой вдовице, таких никто не сплетёт. Хоть за вас порадоваться, удачных.

Равдуша дотянулась, сняла с полицы самую большую, узористую корзину. Из-под крышки пахло вяленой рыбой. Равдуша схватила другую, быстро выложила мешочки с корой, хранимые для крашения и лекарского припаса. Обмахнула от незримых пылинок, с поклоном подала Розщепихе:

— Прими, тётушка. На доброе здоровье тебе.

Розщепиха цепко ухватила подарок, покрутила, колупнула ноготком… в кои веки не нашла, к чему бы придраться.

— Не всякая за доброе наставление так-то отдарит, — особенно скрипуче выдавила она. — Ладно, пойду уже я, шабровки любимые… Рада бы за разговорами ещё посидеть, да некогда мне. Одолели заботушки…

Равдуша, блюдя вежество, побежала проводить. Корениха обратила внимание: там, где сидела Розщепиха, на полу, на чистой берёсте знать было следы. Вот так. Вроде и обмела поршеньки у порога, а след покинула всё равно. Бабушка нахмурилась. Эх ты, Носыня! Нету на тебя Жога, нету подросшего насмешника Сквары. А пока войдёт в лета Жогушка, начнёт ощеулить, — вконец состарится Розщепиха, уже её и не тронь…

Бабушка сняла с лавки пёстрый полавочник, свернула. После надо будет вынести за порог, а лучше на мороз, выколотить хорошенько. В каждой твёржинской избе бытовало по особому «Розщепихиному» полавочнику, который только ей и стелили. Корениха нагнулась к полу, содрала листы со следами. Бросила к печке. Придёт Светелко, перестелет.

Вернулась Равдуша. Пошла было к хлопоту… бросила, заметалась в избе, как пичуга в клетке. Прянула снова к двери, спохватилась. Принялась торопливо одеваться, как в лес: стёганка, кожух, меховые штаны. Видела бы те штаны Розщепиха! Впрочем, сама Носыня далеко из зеленца не ходила.

Корениха поняла намерение невестки едва не раньше её самой.

— А не благословлю? — ворчливо спросила она. — Сын во главе стола садится, а ты, дурёха, всё не веришь ему?

Равдуша заплакала. Сделала движение — в ноги упасть.

— Матушка свекровушка…

— Ай, ну тебя, — недовольно отмахнулась Корениха. — Беги уже.

Светелу будет обида, но он крепок, выстоит. Равдуша… Равдуша не такова. Её бы пожалеть, поберечь.

Одолень-мох

Леса Конового Вена безбрежны. На самой полночи якобы лежат места, где в земле нет пищи деревьям. Там простираются мёрзлые моховые поля, где в лучшие-то годы земля оттаивала всего на пядь. Но это — далеко и неправда. Никто из Пеньковых знакомцев не забирался в те близкие Исподнему миру места, даже самые отчаянные купцы. Никто своими глазами не видел берегов леса.

Восточнее Твёржи раскинулся бедовник, ставший оттепельной поляной. Там кормились зайцы и лоси и можно было накопать соснового корня. Короткая тропа, которой ходил туда Светел, поднималась на большой холм с лысой вершиной, увенчанной всего одним деревом. Родительский Дуб был самым старшим в лесу. Ему не обломала сучьев даже Беда. Он, должно быть, приходился Древу Миров не внуком, не правнуком — родным сыном. Кору опалило огнём, в древесной груди торчал каменный отломок, брошенный чудовищным вихрем, но Дуб стоял. И с ним стояла надежда на возвращение солнца, на пробуждение почек, на новую жизнь. Холм тоже держался. Не оплыл, не сполз, как иные. Дивно крепкими оказались в нём первородные кости земли. А может, самоё землю зиждили могучие корни, пронизавшие шеломя до глубинного сердца. В вёдрые дни, когда тучи немного приподнимались, с холма виден был твёржинский зеленец. Сам изведавший раны, Дуб продолжал приглядывать за детьми. Простирал корявые, но по-прежнему сильные ветви. Благословлял, ограждал…

Сегодня серые космы ползли низко, по самой вершине холма. Казалось, Дуб тянулся сквозь тучи, высматривал солнце. Звал канувших в безвременье Богов…

Светел и Жогушка поднялись по склону. Честно, в самую землю, поклонились предвечному исполину. Светел поставил братёнка себе на плечи и ещё привстал на носках, чтобы тот сумел дотянуться. Когда в Твёрже кто-нибудь умирал, на коре Дуба возникала отметина. Детские ладошки легли на глубокую морщину: малыш гладил, отогревал рубец, оставленный кончиной отца. Рядом на суку трепетало вытканное матерью полотенце. Браные концы давно истрепало бурями, но вдовий узел, покрытый натёками льда, казался камнем в перстне. Было слышно, как на другой ветви хлопало кручинное полотенце тётушки Розщепихи. Как всегда, новенькое, чистое. Люди сказывали, с мужем своим она прожила не очень-то ладно. Зато какая вышла вдова!

Про себя Светел давно решил повить Дуб даже не одним, а двумя обетными поясами. Он загодя выткал их у себя в ремесленной, чтобы мать не смотрела. Первый, простой пёсьей шерсти, являл строгие знаки Грома, белые, серые. Знамение решимости Светела пойти на поиски брата. Второй пояс цвёл синевой привозных шелков Андархайны, рдел праздничными багрянцами Вена… Его Светел повяжет, когда найдёт пропалóго, когда домой приведёт.

Это обязательно будет.


В нескольких верстах от святого холма лежало болото Одолень-мох.

Здесь одиннадцать лет назад, под кровавым небом Беды, Жог Пенёк нашёл умирающую крылатую суку. А подле неё двоих малышей, обожжённых пламенем и морозом небесных высей. Один по-щенячьи тоненько плакал, вылизывал матери крылья с изорванными перепонками. Второй смачивал прогоревшую рубашонку, пытался напоить Золотинку…

Теперь вот Светел Жогушку сюда приводил.

Остров посреди болота знать было только по макушкам ёлок, ещё глядевших из снега. Здесь Жогушка сразу нырнул под один из вихрастых белых шатров, в тайный вертеп, где братья Опёнки хранили занятные сучки и коряжки, подобранные в лесу. Светел даже помогать не полез. Жогушка уж выберет для Коренихиной росомахи стоя́ло, с которого она будет скалиться как живая. А не выберет, значит, ещё пошарим в лесу.

Светел передвинул вперёд чехол с гуслями, расправил толстое охвостье кожуха, сел на санки. Зыка обходил остров, принюхивался, задирал лапу. Светел запрокинул голову. Смотрел в ползущие облака, пока не вернулось давнее ощущение высоты, полёта, стремительного приближения земли… После того как внизу мелькнула Светынь, мама Золотинка больше не отзывалась. Летела уже беспамятно, одним чутьём. Она по сию пору не знала, что вывело её навстречу Пеньку. Быть может, воля Смурохи, оберегавшего детей и подругу даже с той стороны неба?.. Так думал Рыжик. Саму Золотинку Светел с тех пор видел только его зрением. Калечную, бескрылую, и всё равно — краше нету!

Гусли начали отвечать его мыслям. Сперва — робким, тоненьким голоском, вплетённым в глухой низкий рокот из-за окоёма. Всё же голосок не дал себя поглотить, окреп, запел веселей… и снова сорвался. Три отцовские тени клонились над Светелом, присматривая с небес. Не прибавилась бы к ним ещё братнина!

Самые злые, лишние мысли почему-то приходят не в час и оказываются наделены свойством пророчества. Светел яростно мотнул головой, даже зубы ощерил: нет, нет!.. На сухой лес, на свин-голос, чтоб не сбылось!.. Гусельные переборы вскипели бешеной надеждой, отчаянием, упорством. Тем упорством, что пробивает новое русло ручью, запертому обвалом. «Где та цепь, чтоб удержала Грозу?.. Доползу и разорву, разгрызу!» Зловещие низы по-прежнему рокотали, но им навстречу уже катились, летели чистые и яростно-светлые небесные громы. «Царю нелегко, — говорил величественный человек с серебряным обручем на седых волосах. — Царь несёт свою жизнь ради тех, кто за него умирал…» Когда он говорил это, кому? неужели трёхлетке, игравшему у ног на ковре?..

Ощущение пристального взгляда заставило открыть глаза. Пальцы продолжали играть. Светел чуть приподнял ресницы…

Перед ним, в десятке шагов, сидел крупный лис. Голодный, потрёпанный, но непугливый и любопытный. Он рассматривал человека, склонив голову набок.

Светел сперва только понял: лис был чужой. Опёнок знал всё зверьё в своей круговеньке. И волков, и лосей с дикими оботурами, и воронов, и лисиц. Пересчитывал уцелевших на оттепельных полянах, оставлял угощение. Этот был незнакомый. Притом не рыжий, а чёрно-бурый в красивом густом серебре. Светел покосился на Зыку, свернувшегося под боком. Кобель даже головы не приподнял. «Не чует… Совсем постарел! А тебя, братец, и покормить нечем, ты уж прости…»

Странное чувство заставило присмотреться. Светел вздрогнул. В зелёных глазах лиса светился несомненный разум. Дремучий, по-лесному суровый… но при всём том не чуждый смешинки, даже ехидства.

«Ты, шпынь-голова, от рук отбоиш, перед кем взялся о Грозе поминать?»

«Батюшка Вольный… — догадался Светел. — Прости, батюшка, я… чтобы не в обиду тебе…»

«Верни солнце!»

Голос прозвучал внятно, как наяву. Светел хотел говорить ещё, но в это время позади зашуршало, проскребло. Из-под елового шатра задом наперёд вылезал Жогушка. Светел невольно повернул голову. Когда вновь посмотрел, лиса не было.

— Вот! — похвастал малыш.

Он выбрал для новой бабкиной куклы комлик молодой ёлочки с целой пятерью боковых корней. Вроде ничего особенного, но если чуть наклонить… опереть на отломки… обложить волной белой шерсти, побрызгать крепкой водицей из рассольного кипуна… — и сядет шитая росомаха на индевелый лесной выворотень, от настоящего не поймёшь.

Светел похвалил Жогушку, сказал:

— Лис приходил.

— Лис? — огорчился братёнок. Самое занятное вечно норовило произойти без него.

«Лис, да не простой. Мал ты ещё с таким толковать…» Светел хорошо знал, чем отвлечь малыша.

— Я тебе про ёлку сказывал?

— Расскажи!

Светел снова положил пальцы на струны.

— Как-то лесом шёл человек, приминая лыжами снег… — снова нараспев, по-скоморошьи повёл он речь. Усомнился, даже примолк. Им со Скварой бабушка Корениха сказывала про охотника, но Светелу упорно виделся беглый пленник. Воевода из песни Кербоги, всё-таки одолевший последние вёрсты… ну, почти все. Светел задумался, смеет ли продолжать на свой лад, но суть сказа вроде бы не менялась, поэтому он решился. — Взголодал, замёрз, сбился с ног, добрести до дому не мог. Вовсе одолела метель — ан заметил старую ель. Под корнями хвоя гнездом: вот тебе, усталому, дом! Куколь на лицо натянул — и как будто в зыбке уснул…

Жогушка сосредоточенно слушал, шевелил губами, запоминал.

— Утром он и глаз не протёр, — продолжал Светел, — слышит ёлок над собой разговор. «Жизни исчерпался родник, — говорит древесный старик. — Долго длил я дней череду. Вышел срок — сегодня паду!» — «Ты ещё вчера занемог, — отвечает юный росток. — А метель-то выдержал всё ж! Может быть, ещё поживёшь?» — «Мне и след бы рухнуть вчера, потому — настала пора; я подвинул веху конца, чтобы приютить беглеца!»

Воевода Кербоги всё же вкрался в рассказ. Светел быстро глянул на брата. Жогушка сидел приоткрыв рот, голубые глаза сияли предвкушением.

— Встал наш путник, отдал поклон… Сделал шаг — послышался стон! Где была в ночи колыбель — рухнула старинная ель…

Жогушка сглотнул. Брови, прямые, длинные, подвижные, сползлись домиком.

— Всё не так было, — вытолкнули дрожащие губы. — Он то дерево выручил… сошками подпёр…

Светел хотел утешить братёнка, но сам вспомнил две ёлки Левобережья, росшие, поди разбери, из одного корня или из двух. Увидел вдруг, как одна падает… та, что больше и старше… падает, надеясь младшую защитить…

Он мотнул головой, решительно ударил по струнам.

— А вот рассмешу!

Жогушка шмыгнул носом. Неуверенно улыбнулся.

Светел приласкал пальцами гусли, прислушался. Подкрутил шпеньки, добиваясь нового, весёлого лада. Вновь попробовал струны, проверил, как зазвучали. Грянул уже во весь мах, запел.

Вот что было в годы стары:

Жил у нас в деревне Сквара.

Жил при нём братище Светел,

Что поёт вам песни эти,

Ну а самый славный брат

Вовсе не был и зачат.

Жогушка засмеялся. Захлопал в ладоши. Этот сказ он хорошо знал и всегда радовался ему.

Как-то Светел разболелся,

Лютым жаром возгорелся,

В избяном тепле у печки

Он истаивал как свечка,

Весь ослаб, изнемогал,

Маму с бабушкой пугал.

Старший брат — заслон меньшому!

Не бывает по-другому!

Чтобы прочь прогнать ломóту,

Он куги принёс с болота,

Дудочку смороковал —

Да на ней и заиграл.

Хворый сразу ободрился,

Начал жить, зашевелился,

Улыбнулся неулыба —

Дивной дудочке спасибо!

Прочь бегут и боль и страх,

Если песня на устах!

Светел пел плохо. Сам это понимал. Голос-корябка, отёсанный выученным умением… Глухарь, возмечтавший с лебедями летать! И на гуслях Светел так же играл. Знал, как надо, наторил руки, а истого дара не было. Дед Игорка сперва его гнал: «Ступай, дитятко, уставляй лыжи…»

Но соседи не привыкли,

Чтобы парень брал кугиклы!

Злая тётка Розщепиха

Начала бояться лиха:

«Ты давай-ка их сюда,

А не то придёт беда!»

Лишь отец махнул рукою:

«Ваши страхи — всё пустое!»

Баб унять не всякий сможет,

Если очень всех тревожит,

Что беда, не ровен час,

Вновь докатится до нас.

Внук же вышел нравом в деда,

Послушания не ведал,

Он ни с кем не посчитался,

Лишь бы брат заулыбался.

Дудку он не отдаёт,

Ну а та себе поёт.

Жогушка, смеясь, подхватился на ноги, замахал рукавичками, заплясал. Зыка поднял голову, насторожил уши… стал нюхать воздух… снова улёгся. Светел сделал страшные глаза:

Бабка с горя хвать полено:

«Отберу — да об колено!..

Я в него вложила душу,

А балбес меня не слушать?!»

Рассадила внуку бровь,

По лицу пустила кровь.

Сорок зол с того удара!

Обронил кугиклы Сквара,

Плачут девки, плачут дети,

Горше всех — братище Светел,

Плачет бабка, плачет мать —

Кровь пытаются унять.

Давний случай и, в общем-то, ералашный. Подумаешь, рубчик в полвершка, было бы о чём поминать! Пустяковина — а Светел знай себе припевал, и вместе с ним веселились и тревожились гусли. «Сказ долгим быть обязан, — учил дед Игорка. — Сам суди, люди только уши развесят, усядутся поудобнее… а ты уже замолк! Другой раз и сказывать не попросят!»

С той поры в деревне нашей

Никого не гонят взашей,

Если кажется соседке,

Что иначе пели предки.

Лишь бы складно ты гудил,

Голосницы выводил.

— Братик, — сказал Жогушка.

— Что?

— Братик, ты светишься…

Светел опустил голову. Вздохнул, кашлянул.

Я бы слушал песни брата

От рассвета до заката.

До полуночных созвездий

Мы бы с ним сидели вместе,

Всё про милое вчера

Толковали до утра…

Обратно Светел шёл медленно. Тащил саночки, нагруженные изрядным бременем хвороста. Жогушка у него на плечах угрелся, притих, кажется, начал клевать носом. Светелу теребить братишку не хотелось. Однако проверить, не белеет ли этот самый нос, было всё-таки нужно. Пока он раздумывал, Жогушка вдруг сказал:

— Снегирь!

— Где? — обрадовался Светел.

— Вон там!

На краю болота мрел густой ельник, некогда щедро кормивший смолистыми шишками целое птичье царство: снегирей, чижей, кривоклювых клестов. Холмы прикрывали ельник от ветра, комочек алого пуха одиноко рдел на серебряной ветке высоко над землёй. Светел даже остановился. Снегирей он не видел давным-давно. Отколь залетел, на что понадеялся? Живой ли сидит?..

Светел оборол искушение стукнуть в дерево, проверить, взлетит ли снегирь. На всякий случай прошёл внизу тихо-тихо. Чтобы не свалился прихваченный стужей комочек, не опечалил братёнка. Только отдалившись, привычно спросил:

— Я тебе сказывал про снегиря?

Спрашивал в тридевятый раз, но Жогушка радостно подался вперёд, ручонками в рукавичках обхватил его голову:

— Расскажи!

— На ветвях, на хвойных лапах, в лесе, где полно зверей, жила пара снегирей. Жили-были, не тужили, снегирихе молодой порно стало вить гнездо. Только сладили жилище и милуются сидят, глядь — кукушки к ним летят! Вот ведь лихо так уж лихо! «Ты подвинься, снегириха! Дай нам место для яйца!..»

— Ан напали на бойца! — воинственно подхватил Жогушка.

— Так сказал снегирь отважный: «Не попустим силе вражьей! Чтобы, значит, сын кукуший нашу будущность порушил? За троих чтоб ел и пил, деткам гибель причинил? Вы как ястребы пестры…»

— Разберёмся, сколь храбры!

— Тут пошла у них потеха. Мал снегирь, а всё помеха! Бьются бешено и зло, крови ужас натекло! За детей не жалко душу — отогнал снегирь кукушек! Спас жену и снегирят! С той поры его наряд…

Светел умолк на полуслове. Забыл, о чём и речь-то была. Они вышли из-под елей, поднялись на увал, где начинался бедовник. Светел сразу увидел лыжника, мчавшегося к ним со стороны деревни. То есть не лыжника — лы́жницу. Жига-Равдуша летела через снежную пустошь, лёгкая, сильная, невыразимо прекрасная. Светел закрыл рот, стал смотреть, как она приближалась.

— Мама, — удивился Жогушка.

Зыка отчего-то разволновался. Стал поскуливать, оглядываться на лес.

Равдуша подбежала вплотную, диво разрушилось. Ресницы у неё примёрзли к щекам, словно она плакала всю дорогу.

— Мама, что?.. — успев подумать обо всём сразу, тревожно выдохнул Светел.

«Сквара вернулся. Нет, от Сквары не отбежала бы. Бабушка взяла померла. Нет, от бабушки тоже… С моей жаровенки изба занялась! — Он даже окинул взглядом тучи, ища дымный столб. — Геррик с сыном завернули… искать обещались… плохие вести доставили…»

Ни то, ни другое, ни третье. Равдуша с ходу бросилась, схватила у него Жогушку. Оглядела, ощупала, словно не чаяла живого найти. Принялась гладить и целовать — жадно, исступлённо. Целый, тёплый, весёлый… даже носик не побелел…

На Светела она смотреть избегала.

С него быстро облетали снегириные перья заступника и надёжи. Он наполовину догадался о чём-то. В груди сперва стало невыносимо горячо. Потом — пусто и холодно.

«…Аодх… брат…»

Опёнок так и подскочил. Завертел головой. Жогушка силился высунуться из-за материного плеча. Он тоже что-то услышал.

«Аодх… брат… помоги…»

Стон, летевший как будто из дальнего далека, был полон боли и непомерной усталости.

Зыка неуверенно вилял хвостом между хозяином и хозяйкой. Тут он громко заскулил, взлаял… вдруг поскакал, проламывая целик, прямо на полдень, в сторону леса. Светел торопливо сдирал с плеч алык. Ремни цеплялись за берестяной чехолок, Светел сбросил и его тоже.

«Рыжик! Рыжик!.. Что с тобой? Где ты?..»

«…Помоги…»

Уже дыбая во все лопатки следом за Зыкой, Светел рассмотрел золотую тень над обломанными лесными вершинами. Симуран держался в воздухе из последних сил. Чуть взмывал, почти падал. Пытался дотянуть до бедовника и не мог. Всё-таки зацепил макушку сосны, безмолвно обрушился вниз, увлёк с собой лавины рыхлого снега. Только мелькнули в белом потоке гаснущие пламена крыльев.

Светел бросился так, что воздух перед ним превратился в упругую стену, а лапки перестали метать следы на снегу.

— Рыжик! Я здесь, Рыжик! Я здесь!

Доля шестая