Опала
Полосу мороза постепенно сдувало западным ветром. Уходящая стужа притащила на хвосте позёмку, какой давно не видали. По всему старому полю между Кутовой Воргой и лесом колыхалось сплошное белое одеяло, человеку по грудь.
Не зная, чем ещё услужить великому гостю, хозяин распахнул рогожную накидку. Прикрыл от летучего снега котляра, подвязывавшего лыжи. Ветер покидал вольку суровый и неразговорчивый. Большак хорошо видел: тот, как проводил ученика, места себе не находил. Вскидывался на всякий шорох, на случайный собачий брёх. Тем и кончилось, что снарядился в путь ни свет ни заря. Не то спасать приёмного сына, не то ловить и наказывать. Он проверял юксы тщательно, неторопливо. Чтобы поменьше думать о них в пути, неблизком и непростом. А может, просто оттягивал предел своего доверия ученику?
Внутри зеленца, еле слышно сквозь все стены и посвист тащихи, но всё-таки внятно, тявкнул, залился лаем щенок. Большак оглянулся, насторожился, понял — который. И миг спустя — почему.
Сразу отозвались другие собаки.
Ветер тоже всё понял. Вскочил, как подброшенный, стал вглядываться. Стоял одной ногой на камысной площадке падласа, другой на снегу.
Догадка не обманула. У края прибрежного леса в плавном покрывале позёмки наметился вихрь. Не подлежало сомнению: к вольке кто-то мчался на лыжах. Нёсся, точно с радостного свидания, от девки, не чуя ног, оперённый краденым счастьем.
Ветер посмотрел, как близилось, пропадало, вновь обозначалось летучее пятнышко. Хмыкнул. Сбросил лыжу с ноги.
Ворон вправду вылетел к ним на крыльях, раскидывая снежную заверть, приплясывая на ходу, от уха до уха сияя таким победным восторгом, что озарилась ночь.
— Учитель!..
Ветер окинул его намётанным взглядом. Не ранен, не болен…
— Я ждал тебя раньше, — сказал он невозмутимо. — Где ты шатался?
— Я…
— А доброму хозяину поклониться?
Ворон виновато повернулся к большаку. Ударил поясным поклоном ему и другим воржанам, вышедшим проводить Ветра. Из плетёного наплечного кузовка посунулись длинные сколотни, которых не было прежде.
— Учитель…
Ветер кивнул:
— Ты перво-наперво отцу донеси, видел ли сына.
Ученик вовсе смутился, зачем-то снял рукавицы.
— Как не видел! Он там живой, гоит поздорову со святым дедушкой и Люторадом… Гостинчику возвеселился, кланяться велел батюшке, матушке, всем семьянам… Я его на торгу встретил, он за жрецами сумку носил. Вот.
Старейшина Кутовой Ворги даже снег лишний раз с ресниц обмахнул. В уста расцеловать бы тебя, парень, за такую-то весть!.. Если Другонюшка на торгу сумки таскал, значит не вовсе плох был, как они с матерью боялись. Не спешил по Звёздному Мосту к родителям уходить… Большак вдруг рассмотрел: а щёки-то у парня окончательно провалились. Похоже, за трое без малого суток так и не удосужился ни отдохнуть, ни поесть. Тем не менее глаза вновь разгорались шальным восторгом:
— Учитель, я…
— Лыжи сними наперёд, — приказал Ветер. — Мои захвати. В клети расскажешь, что ещё видел.
Повернулся и пошёл в туман зеленца. Старейшина заспешил следом. Обрадовать жену с младшеньким — и немедля в собачник. Он уж знал, чем парня потешить.
— Я смотрю, ты не все ещё подзатыльники от меня получил, — проворчал Ветер. — Как не было ума, так и нету! Кто же, с орудья вернувшись, вот так всё вываливает, да ещё при мирянах?
Ворон мялся пристыженный. Вытирал нос кулачищем.
— Они люди верные и нас держатся крепко, — продолжал Ветер. — Но впрок ли им знать, какие дела меня в Шегардай ведут? Пусть уж у них, как здесь говорят, подушки под головами поменьше крутятся… Ну? Теперь так и будешь молчать? Выкладывай, чего ещё в городе насмотрелся. Скомороха Брекалу, хабальника Владычицы, застал ли?
Ворон так и встрепенулся, спеша наконец поделиться жгучей, распирающей новостью.
— Учитель, воля твоя! Не надо тебе в Шегардай этот идти, не надо голову подставлять!
Мало кто видывал подобное изумление на лице котляра.
— Что?..
Впору было предположить: Брекала вовсе уехал, умер болезнью, убили, спьяну в ерике утонул… Ответ ученика всё равно застиг учителя врасплох.
— Ты меня на развед посылал, а я с ним разведался! Вот! Судьбу его прекратил, как ты собирался! Чтобы он Владычице не дерзил, а ты на смерть не готовился! Вот!
Вспомнил, торопливо раскупорил укладку. Выгреб со дна промороженный ком, успевший заиндеветь в тепле зеленца. Попытался расчленить, не совладал. Тряпичные руки Тарашечки обняли разбитый гудок и напрочь примёрзли — проще с мясом выдрать. Ладно, Ворон как есть протянул учителю, торжествуя:
— Вот!..
Ветер добычу не взял. Спросил очень раздельно, тихо и страшно:
— Ты. Что. Натворил?
Ученик испугался, начал смутно понимать.
Ветер повторил:
— Я тебя спрашиваю, мальчишка, ты что натворил?
Ворон открыл рот и закрыл.
Ветер сделал к нему шаг:
— Я тебя зачем отпускал?
— Учитель…
— Спрашиваю, я в город тебя зачем отпускал? Говори!
— На развед…
— На развед? Я кому про Белозуба рассказывал? Кому объяснял, что с его своевольства не всю грязь ещё расхлебал? — Ветер всплеснул руками, с силой саданул ладонью в ладонь. — Владычица, за что снова караешь?..
Ворон стоял перед ним как копьём пройденный. Государыня Смерть уже спешит по жилам и жилочкам, а глупое тело ещё супорится, ещё держится на ногах. Всё его шегардайское деяние, которое он нёс учителю с такой гордостью и восторгом, вдруг представало глупостью, безлепием, святотатством.
— Учитель… я его…
Сокрушительный удар отшвырнул парня к стене. Так бить не умел даже Лихарь. Ворон толком и не понял, откуда, с какой руки. А уж зазвенело не только в голове — во всём теле.
— Я тебя зачем отпускал?
Извне стукнули в дверь. Со второго раза Ветер мотнул бородой. Ворон открыл.
На пороге широко улыбался старейшина. Он держал в руках Шургу. Сучонка кряхтела, барахталась, вырывалась, хотела немедля бежать к своему собачьему счастью. Большак посмотрел на учителя, на ученика, перестал улыбаться.
— Я передумал, — всё тем же ровным голосом сказал ему Ветер. — Прости, добрый хозяин. Мне показалось, у меня есть сын, достойный подарка. Я ошибся. Продавай этого щенка с остальными. Если встанет в убыток, с меня за обиду.
— Что ты, милостивец, что ты, — попятился большак. — Да за такую весть радостную…
Дверь закрылась. Обиженный визг Шурги отдалился, смолк.
— Вернёмся, встанешь к столбу, — ещё тише и страшнее прежнего приговорил Ветер. — За самовольство!.. За презрение! За то, что приказы пускаешь мимо ушей!.. — Сел, опустил в ладони лицо. — А сейчас иди куда вздумаешь. Не хочу ни видеть тебя, ни голоса твоего слышать.
Ворон долго бродил туда-сюда по зеленцу. Натыкался на углы, попусту беспокоил собак.
«Ты что натворил?..»
Голос учителя мерещился прямо над ухом. Опёнок вздрагивал, надеялся, озирался. Вот, значит, как чувствовал себя изрядно пьяный Брекала, когда на него с полусотни шагов наводили берестяную трубу. В итоге запуганный скоморох устремился в дом Милостивой — каять себя перед теми, кого прежде высмеивал и ругал… так и у Ворона саднила душа выговориться учителю. Всё как есть рассказать о своём шегардайском разведе. О бесстыдной крамоле Брекалы, воистину просившей ответа… о том, как вспомнилась наука попущеника, как решил ковать железо, пока горячо… Ворон даже слова подбирал, складные, убедительные… Потом представлял лицо учителя… все слова сразу разлетались как дым.
«Ты что натворил?»
Ноги спотыкались на ровной земле. Взамен лютого сокрушения подкатывала тупая усталость.
«Я тебя зачем отпускал?»
Постепенно расхотелось даже бесполезные слова учителю говорить. Всё сгорело. Пеплом подёрнулось.
«За самовольство… За презрение… За то, что приказы пускаешь мимо ушей…»
Ворон понял: сейчас он просто свалится и заснёт, точно забулдыга под кружальным столом. Так в былых сражениях Андархайны падали воины, не раненные оружием. Он вернулся к порогу клети. Тихонько устроился на ступеньке. Только начал выпрастывать руки из рукавов — представил: выйдет учитель… споткнётся об ученика, которого не хотел больше видеть.
«К столбу!..»
Ворон кое-как разогнул неверные ноги. Ещё немного побродил. Делать нечего, поплёлся туда, куда помещают самых разнелюбых или безнадёжно опоздавших гостей.
В собачник.
Ох и не хотелось же ему туда заходить…
Диво, псы не подняли лая. Лишь поворчали, порычали, да и затихли. Из тёплого кута выкатился серый клубок, вскинулся на дыбы, проскрёб лапами по кожуху. Ворон сел прямо там, где стоял, — у двери. Обнял Шургу. Она тут же умыла ему лицо, ткнулась носом в шею, часто задышала…
Больше Ворон ничего не знал, не думал, не помнил.
Он вновь стоял на Гадалкином носу, в самом конце мыса, а рядом зябла на озёрном ветру девушка с завязанными глазами. Только на сей раз он подставлял ей руку, упрашивая:
«Погадай!»
Но девушка отстранялась. Во сне у неё были тёмные волосы, гладко убранные со лба, только выбивалась непослушная вороная пружинка.
«Что ты мне пустую руку тянешь, невежа? — голосом Арелы наконец сказала она. — Калиту сперва развяжи. Наберёшь ли, пендерь лесной, четыре таймени да две утицы серебром?»
«Наберу!» — храбро ответил былой Сквара.
«Больно дорого заламываешь, — усомнился нынешний Ворон. — Уступила бы, величавушка!»
«Экий ты! — подбоченилась ворожея. — Вот суть людская: всё задаром хотите! Не-ет, желанный, за всё отплата положена. Даже за слово единое. А ты судьбу вздумал просить!»
«За слово?..» Он начал смутно припоминать какой-то другой разговор, но до конца не успел, потому что гадалка смягчилась:
«Ладно уж… одну утицу прощу. Больно песни мне твои полюбились!»
Во сне что угодно принимаешь как должное. И Ворон не призадумался, когда это она успела полюбить его песни.
«Злая ты, да что делать! — сказал он, вытаскивая пестрядинный кисетик. — Всё отдам, сполна заплачу! — И стал вместо денег отсчитывать полупрозрачные зёрнышки с жемчужным блеском внутри. Он и этому не удивился. — Только уж ты сама мне слово скажи не простое, скажи золотое! Чтобы не камнем на шее повисло, а крыльями за спиной проросло!»
«Вовсе я и не злая. Неча кривду на меня возводить, — надула губы девушка. — Я право сужу. Оттого и в лица заглядывать не хочу!»
«Право судишь?.. — Ворон снова начал что-то вспоминать, но толком не вспомнил. — Ты гадай знай», — буркнул он этак надменно, как всегда, когда стойный ответ не спешил на язык. Сунул руку.
Он не почувствовал прикосновения пальцев. Наверное, ладони совсем закалились от оружия и работы, а девичьи пальчики были, как оботурий подшёрсток, неощутимые, невесомые.
«Сыграй мне на кугиклах, — попросила она. — Я петь стану».
Ворон послушно заиграл. Повёл голосницу нежнее и чище всех, что удавались доселе. Кугиклы шептали дождём на крыше клети, ворковали птицей у гнезда, взмывали сквозь тучи к небу, синему, солнечному, полузабытому.
Девушка послушала, покивала… и не то чтобы запела — стала говорить, веско, неспешно, как положено ворожее.
Дудочка песню поёт о надежде…
Губ, прославляющих радость и страсть,
Трижды коснётся Владычица, прежде
Чем поцелуем скрепить Свою власть.
Сможешь за правду и прежнее дружество
Выйти на рать?
Хватит ли совести, хватит ли мужества,
Чтоб не предать?
Горем и болью наполнится время,
Дрогнет душа над последней чертой,
Но расточится жестокое бремя
Чудом и подвигом песни простой.
Тучи сугробами, ясное небо ли —
Свёрстаны дни.
Ясность от морока, правду от небыли
Отъедини!
За окоёмом, где стынут утёсы,
Счастье вершит лебединый полёт.
Радужный блик озаряет торосы…
Дудочка песню во мраке поёт.
Примешь ли стрелы судьбы неминучие
Дома вдали,
Чтобы другие, бесскверные, лучшие,
Дальше пошли?
«Ух ты! — восхитился Ворон. Из всего сказанного было понятно лишь про дудку во мраке: ворожея как-то дозналась о его странствиях по крепостным подземельям. — Это уж туману не на четыре таймени! На все тридцать три! Истолкуй хоть малость, чтобы мне знать!»
Ответа не было.
«Ты кого, желанный, зовёшь? — подняла голову толстая тётка, сидевшая над пёстрыми камешками. — Не было тут никакой девки. И Тарашечки нету, выгнал его какой-то захожень. И тебя я не помню…»
Ворону открыть бы глаза через сутки, не раньше, но какое! Он то и дело вскидывался, сбрасывал с головы куколь. Ему снилось: учитель снарядился в путь без него. Обратно в Чёрную Пятерь… Или, что гораздо хуже, в Шегардай. Переделывать за нерадивцем-учеником… выправлять, что он накривил… обрекать себя на погибель…
Во сне Ворон принимался метаться, испуганно и бестолково. Просыпался — переводил дух. Ну ушёл, вот беда-то?.. Почему не догнать?.. Да и предупредил бы его кто-нибудь, хоть та же Шурга. Ветер, конечно, откуда угодно мог уйти незамеченным, но стал бы он красться из Ворги лишь для того, чтобы ещё так наказать опалённого ученика?
Сон окончательно разлетелся, когда к двери подошли с той стороны. Хозяйского сынишку Ворон встретил уже стоя, готовый немедленно хватать лыжи и мчаться.
— Спит твой наставник, — сказал Тремилко. — Я доглядывал.
Вместе они вывели и накормили всех собак. Ворон не без благоговения взял на поводок Звонку, кормилицу маленького Другони. Огромная, полная материнского достоинства белая сука придирчиво обнюхала его руки, одежду. И пошла себе рядом, признав за своего. Посмотрела на дочку, липнувшую к валенкам дикомыта. Заглянула ему в глаза…
«Щеня береги!»
Ворон привык слушать Рыжика, поэтому услыхал и её. Тошнотворный ужас опалы навалился хуже вчерашнего.
«Эх, мамка… Я наказа учителя не выполнил… и твоего теперь выполнить не смогу…»
Звонка вздохнула, лизнула ему пальцы, спокойно отошла нюхать утоптанный другими собаками снег. Поняла ли? А может, знала что-то такое, о чём Ворон и догадаться не умел?.. Хозяйский сынишка вывел Парата, сурового, сивогривого. Звонка мигом сбросила десять прожитых лет, гибкой струйкой переметени юркнула к нему, затеяла играть. Парат чихнул, заулыбался.
— Ишь, радости-то, — сказал Тремилко. — Меж собой только и понимаются, никого другого знать не хотят.
— Что за хворь у Другонюшки? — спросил Ворон.
Тремилко пожал плечами:
— Кто говорит, из-за сучьего молока…
— А на самом деле?
— Отик думает, из-за Беды. Он же через год родился. Тогда дети совсем не стояли, явятся и помрут. Мама говорит, оттого, что больно страшно жить стало. Я-то не помню.
Ворон сказал с уважением:
— Другоня, значит, смелый, не побоялся. А что лицо покрывает?
— Он если иной пылью дохнёт, ему вовсе в груди запирает. А её поди знай, та или не та? Вот и прячется. Дома стружки нюхать не мог, а в городе, сказывают, у первого же кипуна постоял да чуть не свалился.
За день Ворон несколько раз видел учителя. Мельком, издали. Поглядывал с того конца двора, не смел подойти. Ветер ничем не оказывал, замечал ли его.
Ученик, ставший хуже пустого места, каждый раз в болоте тонул, вязком и беспросветном. Ни в чём больше не было смысла. Кроме Тремилки, никто с ним не заговаривал. И в избу, за стол, Ворона больше не звали. Белозуба небось тоже не сразу допустили в трапезную, хотя его вина была куда меньше. Белозуба Ветер к столбу всё-таки не поставил…
О страшном наказании, ожидавшем во дворе крепости, Ворон пока не очень задумывался. Наоборот, хватался за сказанное учителем:
«Вернёмся…»
Значит, Ветер хотя бы не собирался на смерть? Или как?.. Обмолвился сгоряча?..
Добрый Тремилко принёс опалённому рыбы, каши, лепёшек. Псы тянулись слева и справа, смотрели несытыми глазами, точно шегардайская босота. Ворон стал было жевать, но вместо доброй пищи на языке были опилки. Еле проглотив, он выложил остатки в миску Шурге.
До вечера в Кутовой Ворге стали появляться соседи и мимоезжие гости. Люди возвращались с торгового дня. Воржане забирали городские товары, слушали новости. По одному выносили заранее сговорённых щенков. Ветер тоже выходил, вёл беседы с гостями, чему-то смеялся. Ворон прятался в собачнике, у щенячьего закута. Только не хватало, чтобы его узнали да поняли, что учитель был ему не чужой!
О том, каких вестей наслушался Ветер, наверняка расспросивший гостей, дикомыт и думать боялся.
Парат, владыка собачника, пускал к детскому закуту лишь хозяев — да почему-то ещё его, ничтожного горемыку. Шурга сидела при нём. Постепенно у неё не осталось даже с кем поссориться-помириться. Весь помёт разобрали.
На другое утро Ворона снова разбудил Тремилко. Он держал в руках незнакомый ошейник.
— Слышь… — проговорил он, виновато отводя взгляд. — Покупщик по твою сучонку пришёл. С отиком по рукам бьют…
Сердце сжалось глухим бессильным комком. Хуже, чем когда Сквара окончательно убегал прочь от саней, увозивших Ознобишу на мирское учение… почему так?
Наверное, потому, что Зяблик хоть как-то умел за себя постоять, если не силой, так хитростью и умом…
Руки замлели, точно от мороза, стали неловкими. Ворон взялся надевать на Шургу ошейник. Это была жестокая снасть. Узловатый ремень, свитый удавкой. Чем сильней рвёшься, тем трудней вырваться. Таким лютого кобеля усмирять, а на щенка зачем?.. Шурга что-то почувствовала, заметалась. Ворон взял её на руки, всем существом чувствуя — в последний раз. Замер, сунувшись лицом в тёплый мех. Вынес наружу.
Покупщик ждал за пределами зеленца. Стоял у своих саночек, запряжённых четвёркой псов, разговаривал с большаком. Кряжистый, очень крепкий мужик в шубе из собачьего меха, с пышным, во всю спину, оплечьем из выделанных хвостов.
Он привязывал к задку саней длинную палку с зарубками на концах. Поводок для молодой, ещё не привыкшей собаки.
— Не выдюжит так бежать, — хрипло сказал Ворон. — Мала ещё.
— Жить захочется, выдюжит, — усмехнулся Собачья Шуба и взял у него Шургу. Властно, по-хозяйски, поднял за шиворот. Она забилась, заверещала, попробовала оскалиться. Собачья Шуба смазал её по носу, чтобы замолкла. Продел жердь сквозь ошейник.
— Ты, Хобот, с ней бы полегче, — нехотя посоветовал большак. — Она кровей добрых и…
Собачья Шуба поднял голову:
— Так и я тебе вроде по-доброму заплатил? Теперь моя плётка хозяйка.
Старейшина пожал плечами, не стал больше ничего говорить. Сучонка дёргала санки, таращила глаза, рвалась прочь, к своему человеку.
— Её Шургой зовут, — кое-как выдавил дикомыт.
Хобот повернулся к нему. Узнал ли? Ворону было всё равно.
— Дел у меня других мало, по именам ещё разбирать! Обвыкнется, вместо вон той запрягу! — Хобот выдернул из снега каёк, указал на одну из двух задних собак. Пёс держал на весу опухшую лапу, в повадке, во взгляде отчаяние мешалось с готовностью тянуть постромки, пока остаётся хоть капля былых сил. — Ишь, хвост поджимает, — засмеялся Собачья Шуба. — Чует небось: на вóрот скоро пришью!
Он взмахнул кайком. Все четыре пса сразу вскочили, потащили санки вперёд. Шурга тявкнула, опрокинулась, поехала по снегу на спине. Ворон сделал шаг, остановился. Санки прибавили ходу. Шурга кое-как извернулась, сумела встать, побежала рысью, увлекаемая удавкой. Она всё пыталась оглядываться — на Ворона, на родной зеленец. Лаяла, взвизгивала, умолкала… Потом санки скрылись в снежной пыли.
— Дурак ты, Хобот, — досадливо пробормотал большак. — Порода у меня добрая, да памятливая. Будешь так-то с ней, она тебе не забудет!
Обратная дорога выдалась скучной. Ветер не пускал ученика тропить. Сам проламывал целик, сам топтал рыхлый, взбитый уброд. Ворон молча тащился позади, волок санки. Те казались вдвое тяжелей прежнего. Может, учитель в Кутовой Ворге что-то купил. Какая разница? Не спрашивать стать.
Вспоминать беспечные шегардайские приключения было тошно и больно. Гадать об участи Шурги, представлять её мордочку у колена — ещё больней. Чтобы не комкалось дыхание, Ворон старался не думать, не вспоминать, не гадать. Просто шёл, упираясь на подъёмах и спусках. Сворачивал за учителем на заснеженные дорожки лесных речек.
А вдруг Шурга всё-таки растрепала петлю, перегрызла жердь, сорвалась домой? Только где ж ей от Хобота убежать. Это как Ознобише с Лихарем состязаться. Хобот пустит по следу злых взрослых собак, он сам догонит её… будет втаптывать в снег, вышибая последнее непокорство… Страшный он человек, Хобот: дитё не помилует…
А если Шурга привыкнет к нему? Начнёт его в санках послушно возить, и на кого скажет, на того бросаться?.. Была весёлым звонким щенком, станет злобной тварью кусачей…
Ворон через великую силу отодвигал зряшные мысли. Думать надо о том, к чему руки возможешь приложить. К чему не возможешь — лучше просто терпеть.
Он равнодушно следил за очень тёмными и низкими тучами, поднимавшимися из закроя с западной стороны. Казалось, у окоёма росла медленная волна, венчанная белыми завитками. Вроде той, что в один миг слизнула деревню морян, оставив от дружного племени всего одного сына. Теперь волна мчалась дальше. Тянулась достать походников, дравшихся на восток.
«А как весело мы бежали в ту сторону…»
Ворон никогда в своей жизни пьяным не напивался, но теперь и он понял, чем похмелье отлично от буйного и всемогущего хмеля. Всё, что в дороге говорил ему Ветер, оборачивалось жестоким попрёком.
«Я-то тебе душу распахивал! Об отце, о братьях, о мотуши… Доверял, чего и Лихарь не знает… Я думал, у меня есть сын!»
А потом — изумление, почти ужас осознания неудачи:
«Я ошибся…»
Далёкая волна быстро превращалась в чёрную стену. Она высылала вперёд свирепые вихри, цепляла непроглядными космами вершины холмов.
«Учитель! Я торговую казнь видел. Недобрые они там. Они же тебя…»
Лес в этих местах когда-то был истая трущоба, никакая метель гребнем не вычешет. Теперь стало не то. Высокие деревья, по пояс вросшие в снег, сберегались только в распадках между холмами. Котляр остановился, начал рыть логово в крутом подветренном склоне. Ворон сбросил алык, так же молча взялся рубить и отбрасывать снег. По дороге туда они тоже, бывало, по полдня не говорили ни слова. Но можно ли равнять то молчание с нынешним!
«Учитель… я тебя избавить хотел…»
«А я просил избавлять? Ты, значит, весь мой замысел доконно постиг? Тебе ясный наказ даден был: на развед сбегать — а ты что натворил? Ты что натворил?..»
В снежной норе пришлось отсиживаться почти двое суток. Спали в очередь, натянув поверх тёплых кожухов ещё по одному, мехом наружу. Ворон затеплил жирник, вытащил завёрнутого в берёсту шокура. Ветер мотнул головой. Он доедал снедь, захваченную из Кутовой Ворги. Ворон было колупнул рыбину лезьем, огорчился, оставил, вновь выложил на мороз.
Наконец буря удалилась своим путём на восток, покинув сломанные макушки и длинный хвост медленного снегопада. Ворон лопатой разбил продух, первым вылез наружу. Воздух, напоённый почти оттепельной сыростью, казался густым и тёплым. Снег, мягкий, липкий, успел согнуть дугами не доломанные бурей хлысты, претворить их белыми скорбными ображениями Позорных ворот.
Ветер выбрался следом.
— Учитель… — сказал Ворон. — Учитель, воля твоя… накажи меня троекратно, только позволь…
Ветер поднял глаза. Серые, как тучи над головой. Морозные и чужие.
Ворон кашлянул, заторопился:
— Позволь, прежде чем к столбу, Надейку в чуланишке навестить… Я в зелейном ряду дивное лекарство добыл. Чтобы не ждать ей, долгих мук не терпеть, пока из холодницы выйду…
Ветер перестал смотреть на него. Перестал замечать.
— Не позволю, — сказал он. — А накажу и так троекратно, без твоих просьб.
Последний переход к Чёрной Пятери Ворон одолевал как в тумане. Его не то чтобы шатало, просто ноги ступали словно по собственному разумению. И глаза подмечали уже знакомые путевые приметы тоже как бы сами собой, без участия рассудка. Ворон пытался бодриться, но идти к столбу было жутко. Там ждало что-то такое, подле чего всё прежнее битьё покажется щелкушками в детской игре. У столба люди оставляют либо свою вину, либо свою честь. Будет сперва очень срамно. Потом — очень больно. И с начала до конца — очень страшно. Но может, хоть кончится нынешнее безвременье. Наказав Лихаря, учитель его чуждить перестал.
«И я свою честь возьму…»
Ещё изловчиться бы сунуть кому-нибудь в руку драгоценные зёрнышки да успеть объяснить, что с ними делать. Лыкашка наверняка встречать выбежит. И Хотён. И Шагала. А и не удастся снадобье передать, — всё равно: у столба раздевать станут, так он скажет им, чтобы не пороли мешочка.
«Будет что будет, даже если будет наоборот!»
Ворон поправлял на груди алык, в сотый раз ощупывал под кожухом пестрядинный кисет и… снова пытался вспомнить, как же называлось лекарство. Студень? Стыдь? Стужа?..
К середине утра над лесом начала восходить Наклонная башня. Ворон давно затвердил, где она появлялась. На каком повороте, на котором шагу. Сегодня она торчала из тумана этаким кулаком, снежный буран облачил её в царские горностаи, слишком пышные, чтобы долго держаться. Скоро белую шапку подточит близкое дыхание зеленца, оттепельный воздух согреет чёрные камни, белый пух набрякнет влагой, начнёт прислушиваться к тяге земной…
Пока Ворон смотрел, нижняя половина шапки подёрнулась как бы морщинами, отделилась. Беззвучно рухнула сквозь туман. Дрогнула и верхняя часть. Подалась, поехала с каменного ствола, разваливаясь на ходу. Спустя время долетел отзвук тяжёлого глухого удара. Ворон даже шагу прибавил. Норов Наклонной обитатели крепости давно знали, и всё же… Неповоротливая Кобоха или кто-то из малышей могли положиться на авось — и не успеть. Почему Инберн до сих пор там крытого прохода не выстроил? Потому, что чёрным двором они с Ветром редко ходили?..
Он вновь подал голос.
— Учитель… воля твоя… — Выскочило само, не спохватился, пришлось продолжать. — Учитель, когда отказнишь… Можно, я проход под Наклонной строить начну? С робушами, с Белозубом…
Некоторое время Ветер шёл по заметённой дороге молча, как не слышал. Наконец бросил через плечо:
— Нет. Не позволю. — И всё-таки снизошёл, пояснил: — Может, хоть так иные привыкнут думать, что делают.
Ворон опустил голову.
С других башен их уже разглядели дозорные. Легко было представить, как там, внутри, все побросали работу. От старших, совершавших воинское правило, до самых младших, чистивших снег. Все бежали за пределы широко раздвинувшегося купола — встречать Ветра. И Ворона.
Котляр вдруг остановился. Повернулся, приминая лапками снег. Окинул пристальным взглядом ученика.
— Куда ты там хотел, беги уж, — смилостивился он прежним голосом, остудным, колючим. — Только живо возвращайся, не мешкай, не потерплю.
Хотён, Шагала и другие ребята, выбежавшие навстречу, едва головы успели вслед повернуть. Дикомыт пронёсся сквозь толпу, чуть не по стене одолел сугроб, заваливший подходы к чёрному двору, и скрылся в поварне. Только было замечено, что кожух болтался у него на плечах, а глаза горели сумасшедшим огнём. Хотён шагнул было следом, но увидел Лихаря, спешившего к учителю, и побежал за стенем.
В поварне угорелыми котами метались приспешники. Ветер явился врасплох, ни о какой настоящей готовке речи не шло, но надо же господину с дороги хоть мёда горячего поднести?.. А там и щей гретых с заедками?..
Вдоль глухой стены тянулась длинная печь, ровесница крепости. Прокалённый свод с жерлами вмазанных котлов, одно сплошное горнило с несколькими устьями, чтобы подгребать жар туда, где нужней. В иных местах свод был перекрыт толстыми листами железа — ставить горшки, ковши, сковородки. Под одним из таких листов работники торопливо разводили огонь.
Ворон прямиком бросился к хозяйке поварни.
— Тётенька Кобоха! Дай скорее тёплой водички! И чем взбивать!
Кобоха много лет считалась правой рукой Инберна во всём, что касалось стряпни. Она многое переняла у своего волостеля. В том числе подозрительность. Ей всё время казалось — голодные молодые ребята только мечтали добраться до съестного припаса. В особенности до всего, предназначенного на высокий стол.
Кобоха даже не расслышала, о чём именно просил Ворон.
— Куда вперёд старших разлетелся, бесчинник! — прикрикнула она, замахиваясь уполовником. — Не будет тебе ничего!
И отвернулась дать разгон чернавке, снявшей со стенного крючка не тот ковшик.
— Тётенька…
Ему полагалось бы уже исчезнуть, поняв: ничего он тут не добьётся. Однако на сей раз так просто отделаться от упрямца не удалось.
— Тётенька, мне лекарство развести! Я Надейке принёс…
Кобоха повернулась к нему, красная и сердитая:
— За водой в мыльню ступай! А Надейка твоя — хоть бы померла скорей, дармоежка!
Ох, не надо было ей так-то говорить… Кобоха успела заметить, что в шумной поварне вдруг стало тихо. Приспешников и чёрных девок словно метлой вымело за порог. А саму Кобоху вдруг сгребли железные руки, притиснули локти к бокам, оторвали от пола. Близко мелькнуло лицо бесчинника-дикомыта, худущее, какое-то чёрное, с бешеными глазами… Кобоха вспорхнула лёгкой пушинкой — и с маху всела пухлым озадком в самый глубокий котёл. Эти котлы она каждый день видела раскалёнными, кипящими, шкворчащими…
Потом говорили, что от её вопля с Наклонной сошли остатки снега, не сброшенные обвалом. Кобоха билась и рвалась, уверенная, что сейчас изжарится, но ухватиться было не за что. Задранные кверху коленки подпирали добротное чрево и грудь, так что даже воздуху набрать толком не получалось, какое там выбраться.
Ворон уже сновал у длинного хлóпота. В мыльной горячая вода, вестимо, была. Прямо из ближнего кипуна. Она мягчила волосы и отлично сводила с тела грязь, но пить её, вонючую, было нельзя, а уж лекарство разводить — подавно.
В поварню сунулись снаружи. Ворон оглянулся через плечо, но только успел заметить мелькнувший край подола. Напуганные стряпеюшки так и не решились прийти на помощь Кобохе. Если бы подобное выкинул стень, они бы только переглянулись: чего другого ждать! Но дикомыт, которого все помнили смешливым и добрым…
От этого было действительно страшно.
Кобоха сучила ногами, ворочалась, кричала всё пронзительней, въяве обоняя дымок, будто бы уже сочившийся снизу. Ворону некогда было слушать её. Найдя чистую миску, он высыпал щедрую горсть зёрнышек. Во сне они катались жемчужинами, всамделишными были серые и невзрачные. Он торопливо раскупорил закутанный жбан вечорошнего кипятку. Залил, по наказу, на два пальца. Зёрнышки вмиг побелели, стали жадно пить воду. Пока набухали, Ворон бросился искать сбивалку — пучок долгих лучинок, распаренных, согнутых пополам. Сбивалка никак не попадалась ему. Видно, после смерти деда Опуры не стало терпеливцев дрочить в пышную пену тесто для блинов и оладий: взболтают ложкой, так и сойдёт… Ворон обежал взглядом полицы, распахнул подвесной короб для сручья… Отчаянно спеша, принялся выгребать на хлопот подряд всё, что в коробе лежало. Про себя он уже решился тереть зелье рукой, и пусть Ветер что хочет с ним, то и делает!.. Но Владычица была милостива. Сбивалка наконец-то нашлась в дальнем углу. Рядом лежали мытые гусиные перья — смазывать хлебы да пироги. Ворон подумал о живом теле без кожи, вряд ли могущем вынести иное прикосновение. Выгреб заодно все пёрышки разом…
В миске тем временем успела вздуться блестящая прозрачная шапка. Грибаниха не обманула. Тягучая каша легко уступила сбивалке, послушно стала расти.
Ворон подхватил миску, перья, выскочил вон… Стряпная дружина пугливо жалась вся вместе, выглядывая из-за угла. Ворон одним движением оказался перед чернавками, ткнул пальцем в ближайшую. Глянул так, что девка распласталась по каменной стенке и ослабела, а остальные отпрянули.
— За Надейкой будешь ходить! Вернусь — пришибу!
Девчонка ничего не поняла, расплакалась. Раньше она, пожалуй, вволю поломалась бы, заставила уговаривать, стребовала вечером на кугиклах сыграть… Теперь за ослушание были обещаны колотушки, да чувствовалось — не для словца. Кобоха ему попробовала перечить…
Ворон не видел и не слышал, как утешали Сулёнку. На ходу гоняя сбивалкой, он во весь дух мчался прочь. К подвальным лестницам, к сиротскому закутку под каменным косоуром.
На полпути он спохватился светильничка. Возвращаться не было времени.
«Ощупью обойдусь… А нет, дверку распахну!»
В чулане горела маленькая лампа. После Ворон узнал, как Надейка плакала и целовала руки Кобохе, норовившей сберегать жир. Покамест он лишь увидел, что девушка вправду жила… хотя едва. Её совсем не угадать было под одеялом, скулы так и торчали, закрытые глаза потонули в тёмных кругах.
— Надейка!
Она прижимала к щеке подаренные кугиклы. На руке тоже знать было каждую косточку. Губы что-то шептали.
— Надейка, это я, Ворон!
Надейка не отозвалась.
На короткий миг дикомыт едва не поддался отчаянию. Какой прок от чудесного снадобья, если оно уже опоздало?
Упрямая челюсть тут же выкатилась вперёд.
«Нет у нас такой веры — голову склонять, если беда!..»
Припав на колени, он живо завернул на девушке одеяло, потом — широкую, давным-давно не стиранную рубаху. Вместо повязки обваренные места прикрывала серая тряпка, заскорузлая по краям. От неё разило тухлятиной. Люто досадуя, что не усадил Кобоху над жаром, Ворон наудачу потянул тряпку за уголок. Чёрствая тканина отстала на удивление легко, потекла мутная сукровица. Надейка перестала бормотать, ахнула, зашевелилась. Ворон сжал зубы, вовсе сдёрнул лоскут. Увидел треугольник тёмных завитков, а выше и ниже — пятна ожогов. Багрово-чёрные, воспалённые, страшные.
— Ты… ты что!..
Надейка пыталась его оттолкнуть, беспомощно хваталась то за рубашку, то за одеяло. Неистребимый девичий стыд сотворил чудо, вернул душу из липкого бредового небытия.
— Тихо ты!
Ворон свободной рукой поймал оба её запястья. Ему уже чудились снаружи шаги: это учитель, сказавший «Не потерплю!», прислал за ним Лихаря с Беримёдом. Сейчас дверка за спиной распахнётся и…
Какое пёрышко!.. Боясь не успеть, Ворон зачерпнул целебную пену, стал прямо пятернёй размазывать по ожогам. Пена была скользкой и липкой одновременно, там, где проходила рука, начинала подсыхать блестящая прозрачная плёнка.
Надейка больше не противилась, лишь смотрела недоумевая, смаргивала слёзы с ресниц. Ворон мазал быстро и осторожно, снова и снова. Наконец выпустил девушку.
— Больно тебе?
— Холодно… — прошептала Надейка. Сглотнула, пожаловалась: — Стыд-то какой…
И опять уцепилась за одеяло.
«Не стыд, а стыдь! Или как там её…»
— Не укрывайся, так полежи, чтобы засохло, — принялся сбивчиво наставлять Ворон. — Сулёнка заглянет, скажешь, сбивалку пусть вымоет, не забудет.
— Нос… заворотит…
— Значит, приду — убью.
От мысли, что всё удалось, что он успел и теперь Надейка поправится, Ворона захлестнул шальной вихрь. Даже подумать ни о чём не успев, он нагнулся и неумело, крепко, отчаянно поцеловал Надейкины губы. Просто чтобы с собой нещечко унести, когда учитель начнёт ему тройное наказание отмерять.
И вылетел наружу ещё прежде, чем Надейка что-нибудь поняла. Девушка ахнула, потянулась рукой.
То ли вправду рядом был, то ли привиделся…
Вина и честь
Ворон выскочил в передний двор так поспешно, словно там впрямь могло что-то произойти без него. Руку, измазанную лекарством, он на ходу вытирал прямо о тельницу, потому что иначе пальцы слиплись бы навсегда. Рубашку марать было жаль, да что сделаешь! Её всё равно срежут сейчас. Он только радовался, что ещё в Кутовой Ворге снял Шерёшкину вышиванку. Вот уж незачем было бы ей гибнуть зазря.
Другой рукой Ворон торопливо растрёпывал дикомытские косы. Так всегда делали его предки, выходя на свадьбу Жизни и Смерти. Так следовало поступить и ему.
Ребята во дворе не особенно стройно, но старательно выводили хвалу-обращённицу.
Жил он беспутно, Мать не почитая,
Был себе сам законом и судьёй…
Ворону не нравились обращённицы. Они все были одинаковыми. И напев не менялся, и рассказывали, по сути, одно. Вихрь, нёсший парня, ещё не иссяк, губы сами расползлись в нахальной улыбке, он чуть вслух не продолжил своей давней перелицовкой:
Кто от руки Мораны отбегает,
Будет тому однажды ой-ой-ой…
Тоже коряво, конечно, да хоть не ломит скулы тоской.
Он вроде не подавал голоса, кто-то всё равно оглянулся, ребята поспешно раздались перед ним на две стороны, словно шегардайские позоряне. Они все здесь собрались, от старших до мелюзги, притянутые ужасом, любопытством и радостным осознанием, что страшное должно было постигнуть не их. Лица стали вдруг сливаться в сплошное пятно, Ворон не узнавал их, он даже учителя не мог высмотреть, хотя Ветер наверняка тоже здесь был. Впереди, заслоняя остальной мир, торчал столб. Невысокий, толстый, чёрный от времени и смолы.
Ноги странно одеревенели. Он подошёл, повернулся к столбу спиной. Опустил руки, сжал кулаки. В животе поселился трепет, как перед Шегардаем, когда он отвязывал лыжи на последнем снегу. И, как тогда, Ворон нагло заулыбался. Просто от страха.
— Раздеть, — долетел голос Ветра.
Оказывается, учитель стоял в десятке шагов. Он не смотрел на ученика. Он обращался к Лихарю. От этого сразу стало вдвое страшней.
Стень, только ждавший приказа, кивнул ближним прихвостникам. Оттябель Пороша с готовностью шагнул вперёд, рука нащупала нож, глаза заблестели. Хотён прикусил губы, сдвинулся медленно, неохотно. Пороша успел ссечь с дикомыта пояс, собрать в горсть тельницу на плече. Как бы ещё кольнуть побольнее, да чтобы вышло случайно?.. Ворон посмотрел на бледного Хотёна, ему вдруг стало жаль гнездаря. Их глаза встретились, он улыбнулся, подмигнул:
— Давай, чего уж…
Хотён побелел, собрался натворить неведомых дел, но Лихарь следил зорко. Немедля подоспел, отодвинул унота, сам встал на его место. Лишь досадливо бросил:
— Теперь-то что померещилось?..
Хотён опустил голову, не ответил.
Через сугроб с чёрного двора торопливо лез Воробыш, красный, потный. Трудами всей поварни они только-только вызволили Кобоху. Осипшая от крика толстуха скрылась в портомойне, приспешники разводили пожарче огонь — до былой первозданности прокаливать осквернённый котёл. Заметив Ворона у столба, Лыкаш остановился. С угла крыши ему капало за ворот, он не замечал.
Лихарь живо вскроил лезвием толстую прочную ткань, шипя сквозь зубы о бездельных учениках, с которых учителю никакой службы, одна седина в бороду. Взмах, рывок, треск портна… Ворон остался стоять голый по пояс, лишь посередине груди висел кармашек с кугиклами да на правой локотнице — пристёгнутые ножны с ножом. На левой ещё болтался кусок рукава, он сам стряхнул его наземь. По белой коже плеча толстой каплей прокладывала дорожку кровь. Лихарь срезал кармашек, намерился то ли о столб хватить, то ли ногой затоптать.
— Оставь, — сказал Ветер.
Лихарь глянул через плечо, поклонился, отдал кармашек Хотёну. Потом сунул ему и ножны.
Лыкаш заметил, как блеснули празеленью глаза дикомыта. Ворон что-то сказал. Не очень громко, но Лихарь, вздрогнув, сунул его кулаком по зубам… промахнулся. Ворон успел убрать голову. Стень мало не расшиб руку о столб, но бить вновь уже не было проку. Сказанное достигло ребячьих ушей. Слева и справа от столба мальчишки прыскали, зажимали ладонями рты. Другие тянули шеи: что, что он сказал?.. Волна смешков неудержимо распространялась, накатывая туда, где стоял Ветер.
Отрок ласки захотел,
Отрок отрока раздел… —
дохнуло слева.
Мальчик мальчика раздел,
Мальчик мальчика хотел… —
отозвалось справа.
Хмыкнул в усы даже Инберн, вышедший посмотреть казнь. Мрачной обречённости как не бывало, иные уже поглядывали на учителя, наполовину ожидая, чтобы он тоже посмеялся — да и отдал Ворону вину, отпустил парня подобру-поздорову.
Надеялись они зря. Ветер не улыбнулся. Смотрел так, что вместо мелкой мороси во дворе залетали снежинки. Когда угас последний смешок, он пошёл к Ворону. Тот стоял в гусиной коже, голый, белый, с красным потёком от плеча до бедра, заново испуганный, замерший в таком судорожном напряжении, что на теле обозначилась каждая жилка.
— Я тебя зачем вперёд посылал?
Ветер не повышал голоса, но в тишине его отчётливо услышал весь двор.
— На развед… — с трудом выдавил дикомыт.
У горла отчаянно трепыхался живчик. Сумевший увернуться от стеня, перед учителем Ворон по-прежнему был мокрым щенком. Он не увидел удара. Боль просто взорвалась в теле, прожгла от затылка до пят, согнула, бросила на столб, швырнула оземь. Ворон попытался вдохнуть, захрипел, всхлипнул. Воздух не проходил внутрь, дикомыт задыхался, перед глазами с трудом рассеивалась тьма. Руки скребли пальцами землю. Потом, дрожа от натуги, начали отжимать от неё тело. Ветер ждал. Мотая головой, ученик подобрал под себя одну ногу, другую… Он не знал, позволено ли хвататься за стоёк, но куда денешься — схватился, потому что иначе было не встать. А встать он очень хотел.
В глазах двоилось и плыло. Он увидел учителя и повернулся к нему. Было страшно. Вся сила тратилась на то, чтобы стоять прямо, не корчиться, не заслоняться руками.
— А ты что натворил? — спросил Ветер.
— Раз… ве… дался…
Источник ударил. Ворон снова забыл, как его зовут, забыл вообще всё на свете, кроме одного — надо встать. Он целую вечность собирал руки и ноги. Заново учился дышать. Отодвигал прочь дурнотную боль, полз вверх по столбу. Распрямлял спину.
Ветер ничего больше не спрашивал.
— За непокорство!.. За своеволие!.. За презрение!..
И бил. В кровь, в сопли, в хлюст. Не спеша, невероятно искусно, жестоко и беспощадно. Было по-прежнему тихо, лишь глухо влипало в столб тело да рвался из груди воздух. Младшие ученики отступали, норовили спрятаться один за другого. Ворон продолжал вставать. Грязный, смятый, весь в крови, он выпрямлялся. Поднимал голову. Снова и снова. Всё медленнее, но вставал.
Пороша и Хотён ёжились, смотрели в сторону. Они хорошо помнили наказание Лихаря. Каждый поклялся бы дымом Великого Погреба — тогда учитель не был и вполовину так страшен. Ворон держался вроде неплохо, но если Ветер даст приказ карать до смерти… Да им же и велит ему руки вязать…
Не у одних гнездарей качнулся перед глазами призрак смертной верёвки.
Лихарь видел учителя точно таким всего раз. Годы назад. Когда вместо сборов в поход они с Ивенем пролезли погребами в Мытную башню… и Ветер их застукал по возвращении. Та выходка, начавшаяся мальчишеской прокудой, для Ивеня кончилась изобличением в отступничестве. Почём знать, может быть, и теперь… с помощью Владычицы…
Сторонний глаз видел на лице стеня только отчаяние. Негодный дикомыт, которого так холили в котле, обманул надежды учителя. Нарушил приказ, пустил прахом первое же орудье. А главное — огорчил Ветра… Как пережить?
…Котляр уже не бил — добивал. От очередного удара Ворон сломался в поясе настолько окончательно, что все смотревшие испытали облегчение, поняв — больше не поднимется. Он упал лицом в грязь. Руки ещё царапали, но сдвинуть тела не могли и постепенно затихли. Ветер стоял над ним, готовый казнить. Лицо у котляра было такое, что Лихарь отважился тихонько спросить:
— Учитель, воля твоя… На том же дереве?..
Если Ветер и услышал — виду не показал. Медленно разжал окровавленные кулаки. Обвёл взглядом учеников. Его голос породил эхо в каменных стенах:
— Вы видели, как взял свою честь воин, поправший приказ. Он ослушался меня и должен был отверстаться за преступление. Но в том, что орудье пошло не по замыслу, на самом деле виноват я.
Ученики ожили, загудели, сдвинулись немного поближе. Никто не знал, чего теперь ждать. Пороша облил Ворона из ведёрка, они с Хотёном собрались тащить податливое тело долой со двора, но бросили, стали слушать. Пока было понятно одно: сейчас у них на глазах произойдёт небывалое. Такое, о чём будут петь песни и рассказывать новым ложкам, объясняя, каким должен быть настоящий моранич.
— Я слишком привык вершить волю Справедливой, — громко, вдохновенно продолжал Ветер. — Я стал самонадеянным. Я не разглядел пути, подмеченного моим сыном. Я думал лишь о возмездии во имя Владычицы, а ученик сумел замирить недруга, превратить злоречивого в нашего друга… Такие ошибки требуют искупления. Лихарь!
Стень подошёл, ступая как по горячим углям. Выглядел он мертвей Ворона, а тот напоминал затоптанную пятерушку с разбитой о дерево головой. Лихарь повалился на колени, горестно ткнулся лбом в землю.
— Учитель…
Ветер спокойно спросил:
— Повторять меня вынуждаешь?
Сам расстегнул пояс, кожаный, в потёртом серебре воинской славы. Бросил Хотёну. Лихарь, страдая, всё не мог встать с колен, не смел прикоснуться к наставнику. Да кто бы на его месте решился! Ветер досадливо сдёрнул кожаный чехол и рубашку. Явились шрамы от ран, принятых ради Владычицы. У шеи висел простенький оберег, вырезанный из кости. Ветер снял и его. Поцеловал, отдал Хотёну. Лихарь наконец выпрямился, у него текли по лицу слёзы, смотреть было жалко и страшно. Он выполнит приказ — но весь двор видел, кому из двоих будет больней.
— Порадуй Владычицу, старший сын! — звенящим голосом сказал Ветер. — Я провинился. Я должен взять свою честь!
Когда Ворон торопливо чмокнул её, выскочил из чулана и убежал как настёганный, Надейка некоторое время недоумённо трогала пальцем губы. Потом начала сползать в прежний полубред, полусон. Вялой рукой нашарила рядом кугиклы. Вот бы дикомыт снова приснился, он ведь их сделал. Надейка поднесла сверлёную деревяшку ко рту, слабо дунула.
— Жила я… в красных… теремах…
Вроде были ещё слова, но она их не помнила. Силы кончились, девушка задремала. Еле внятные отзвуки пения, проникавшие со двора, достигали спящего слуха. Надейка слышала колыбельную. Подошла мама, склонилась, погладила по голове. Они опять укрывались в сугробах, мама обнимала её, загораживала от метели… вот только холод полз по ногам, добирался до живота…
Надейка вздрогнула и очнулась. Жирник ещё горел. Приподняв голову, девушка увидела сброшенное одеяло и… свою распахнутую наготу. Страшную, стыдную. Рубашка задрана до груди, живот и бёдра с пятнами ожогов не прикрыты даже повязкой.
«Кобоха придёт… раскричится… срамить будет…» — испугалась Надейка. Стала искать тряпку, чтобы не марать сорочки сукровицей и гноем. Но тряпки не было — сдёрнув, Ворон скомкал дрянную ветошку, выкинул вон. Шарящая рука царапнула ногтем бедро, просто по свойству больного места неизменно оказываться на пути. Надейка ахнула, замерев в предчувствии боли… К удивлению, боль так и не настигла её. Отросший ноготь ткнул беззащитную плоть словно сквозь одеяло. Ожоги покрывала гибкая мутноватая плёнка, гладкая, прочная, как чешуя коропа. Девушка вспомнила глаза дикомыта, пылавшие бешеной надеждой. Прислушалась к себе… поняла: снадобье, которое он так поспешно размазывал, начало творить обещанное волшебство. В сознании понемногу рассеивался дурнотный туман. Надейка словно выбредала к свету и ясности из густого паоблака, в котором блуждала седмицами.
Она осторожно расправила рубашку, немного передохнула, стала тянуть к себе одеяло. Что-то сухо прошуршало. Надейка удивилась, сунула руку, почувствовала под пальцами берестяные листы. Вскроенные сколотни упорно свивались трубками. Из самой середины выпала пригоршня костровых углей, завязанных в лоскуток. А ещё — розовая раковина завитком. Девушка взяла её, улыбнулась, вновь закрыла глаза.
Когда дверка заскрипела, она тотчас проснулась. Успела испугаться: Кобоха!.. Ругать будет!.. Но это была не Кобоха… и подавно не Ворон.
— Надейка… спишь? — окликнул робкий голосок.
— Живу, Сулёнушка, — отозвалась она.
Чернавка забралась к ней в чуланчик. Надейке сразу бросилось в глаза — Сулёнка смотрела опасливо. Так, словно больную нежданно приблизил державец. Поправится, станет на поварне главной хозяйкой, начнёт обиды припоминать. Надейка не придумала ничего лучше, чем спросить:
— Вернулся господин Ветер?..
Она по-прежнему не была толком уверена, наяву или во сне врывался к ней дикомыт. Сулёнка глянула искоса:
— Вернулся, утром ещё.
— А сейчас что?
— Вечеренье глухое.
Оказывается, Надейка и не заметила, как подошёл к концу день.
— Вернулся, — повторила она.
«Убежал… не заглядывал больше… как спросить?»
— А Ворон твой сразу шасть к нам в стряпную! Страшный такой! Глазища — во! Хвать тётку Кобоху… р-раз — и в котёл посадил!
Приспешница хихикнула, оглянулась, покрыла рот ладошкой.
— Да за что бы?.. — снова испугалась Надейка.
Сулёнка продолжала, не слушая:
— Уж посадил, еле вынули! Полдня из портомойни носу не казала, едва отстиралась…
— А… было-то что? Хвалы вроде пели или слышалось мне?..
Сулёнка всплеснула руками:
— Правда, что ли, не знаешь?
Надейка мотнула головой, встревоженно и недоумённо.
— Так господин источник гневный возвращался, Ворона твоего приводил как есть винного, — затараторила приспешница. — К столбу ставил и уж так бил, так бил!.. А потом-то, потом! Как тот вовсе падал, господин сам к столбу вставал и…
— Живой ли? — спросила Надейка.
— …и господину Лихарю бить велел, и тот голосом плакал и…
— Сквара… Ворон живой?
Сулёнка прикрыла рот, не сразу сообразив, чего хочет Надейка.
— А как господин источник падал, обоих в покаянную относили, — сказала она. Вновь скосилась через плечо, округлила глаза. — Господин Лихарь теперь не ест, не пьёт, всё перед дверью на коленях стоит!
Надейка прикрыла глаза, перестала слушать. У столба!.. Значит, не приснился… Маленькое пламя жирника освещало засохшую миску со сбивалкой в гроздьях блестящих пузырьков. У столба… Вот почему он так спешил… двух слов не сказал… Это он к ней забежал перед тем, как к столбу встать…
Надейка тихо заплакала.
Раз в холоднице, значит живой… И честь взял…
Тени на берёсте
Ворон покоился в тишине и темноте, не чувствуя тела. Было легко и тепло. Разум плавал на грани блаженного пробуждения, когда сон и явь чудесным образом дополняют друг дружку. Потом вдалеке крохотным клубочком зародилось сияние. Это приближался огонь, его нёс на ладони брат Светел. В облике брата не было почти ничего от мальчонки, которого так хорошо помнил Ворон, но это был Светел. Ворон его всё равно узнал бы, даже не глядя, даже с завязанными глазами. Неодолимые течения несли их навстречу друг дружке. Светел был совсем уже близко, только протянуть руку и…
— Открывай глаза, сын, — сказал голос. — Довольно валяться.
Голос был очень знакомый и прозвучал наяву. Ворон, привыкший сперва вскакивать в готовности, а просыпаться уже потом, дёрнулся, попробовал разлепить ресницы. Сразу стало больно и холодно. Зарешёченное окошко впускало немного света. Ворон вспомнил и эту решётку, и тёмные узоры потёков на сводах холодницы. Он устыдился, что продолжает лежать, снова двинулся, вздрогнул, задержал дыхание, кое-как оторвал от камней затылок.
Он лежал на полу, на худой полсти, чем-то укрытый. И он был в холоднице не один. У дальней стены шевельнулся человек. Звякнула цепь, тянувшаяся от ошейника. Ворон рассмотрел, как блестели глаза.
«Дядя Космохвост?..»
Нет, это был не Космохвост. На цепи сидел Ветер.
Ворон мигом забыл, что у него самого кричала и жаловалась каждая косточка. Вскинулся на локтях.
— Учитель!.. — Рёбра обожгло так, что пришлось перевести дух. — Кто посмел?..
«Враги с войском подошли… жрецы опалили… острожане за вилы скопом взялись…»
Ветер негромко рассмеялся. Чувствовалось, и у него едва получалось не охать. Он сказал:
— Я тебе за твои художества тройное наказание отмерил, помнишь? Я дал тебе столько, сколько ты мог взять. Остальное сам принял. Потому что за дела учеников — ответ мой.
Ворон поспешно согнул руку к шее. Ошейника не было. Он попробовал вспомнить, чем кончилось наказание у столба, но память бродила ржавыми шегардайскими кипунами: поди что-нибудь рассмотри.
— Учитель…
Ветер улыбнулся в потёмках:
— У нас ещё два дня и две ночи впереди, сын. Так чтó всё-таки ты сказал у столба? Слева одно передали, справа другое…
Дикомыт стиснул зубы, с горем пополам принуждая замлевшее тело к повиновению. Кто-то озаботился натянуть на него штаны и рваную стёганку, спасибо хоть на том. Ворон сбросил одеяло, подумал было встать, не отважился, подобрался к Ветру на четвереньках. Зацепил кувшин, еле успел подхватить. Подал учителю. Ветер жадно стал пить, вода булькала, вливаясь в пересохшее горло. Ворон мог сколько угодно твердить себе, что на цепи сидел вовсе не Космохвост, что через два дня дверь просто откроется и они вместе выйдут наружу… Не помогало. Он снова был никчёмным, беспомощным Скваркой, пытавшимся отвести беду от гораздо более сильного человека. Чувство, что опять не сумеет ничего изменить, гнуло к земле. Вот сейчас вломится кто-то обозлённый и страшный… подобьёт учителя стрелой с наконечником в плёнке засохшего зелья, чтобы оборониться не мог, и…
За дверью еле слышно прошелестели шаги. Ворон взвился с пола, пригнулся в боевой стойке, сжал кулаки.
Рядом стукнул кувшин. Ветер с улыбкой наблюдал за учеником.
— Лихарь ходит, — сказал он и непонятно добавил: — Бедняга.
Ворон медленно опустил кулаки.
— Бедняга?..
— А как по-твоему, кому пришлось меня бить?
Ворон сел у стены, обхватил руками колени. Измордованное тело снова начало прорастать болью. Он содрогнулся:
— Воля твоя, отец… Я тебя нипочём бить не стал бы!
Ветер никак не обнаружил, что заметил долгожданное обращение. Лишь вздохнул:
— Сколько было у меня учеников — такого невозможного не припомню…
— А Лихарь?
— Этот наоборот. Как предался мне, с тех пор в рот только и смотрит. Что поручу, выполнит в точности, ничего не упустит и от себя не добавит. А ты — неслушь.
Ворон тоже вздохнул. Так его ещё бабушка называла. Он задумался, спросил:
— Значит, Лихарь Брекалу этого по городу бы проводил и вернулся?
— Да. А потом я бы скомороха где-нибудь подстерёг.
— И… что сделал бы?
— Круг Мудрецов, — сказал Ветер, — назидает нам отмечать столь неисправимых глумцов жабьими лапками.
— Жабьими?..
— По приговору Круга я должен был усечь ему пальцы, чтобы не мог больше ни на гуслях играть, ни кукол водить.
Ворон снова вздрогнул. Между лопатками на тараканьих ножках разбежался морозец. От слов учителя веяло таким же тёмным холодом, что от рассказов Шерёшки. Ворон медленно выговорил:
— Значит, это орудье… тебе вручили… ревнители веры? Мудрецы Круга? Которые… не очень любят тебя?
— Да.
Ревнители. Братья святого Краснопева, заточившего целую семью, — а люди даже не подозревали, что привезённую ими книгу провозгласили запретной. И вот любимица праведной Аэксинэй разрешилась от бремени едва ли не в тот самый день, когда на головы узникам посыпались камни. Скоро мужнин голос перестал отзываться из дальней каморы, и с Шерёшкой остались лишь «распоясанные» за стенами справа и слева, а маленькая дочь тянулась к груди, но у матери не было для неё молока… «А потом к нам склонилась Владычица. Всякий рождённый узрит впереди смерть…»
Ворон вдруг спросил:
— Учитель, кто такой был Гедах Керт?
Он никак не ждал, что Ветер засмеётся в ответ.
— Почему «был»?
— Так в родословных книгах листки вынуты… Когда я на стене прочитал…
Ветер усмехнулся:
— Ты, чудо лесное, Гедаха этого очень хорошо знаешь.
— Я?..
— Ты видел его в Житой Росточи, когда я там долю крови забирал для Владычицы. Только он давно сложил царственноравное имя. Теперь он предпочитает зваться Кербогой.
Ворон открыл рот. И молча закрыл.
Ветер продолжал:
— Под самую Беду Круг послал меня в Царский Волок — устраивать воинский путь, способлять Краснопеву… — Он помолчал немного, передохнул, говорить было трудно. — Приехал я уже на развалины. Я увидел глыбы, ставшие могилой ревнителя, и узников, чудесно обойдённых гневом Справедливой. Я и решил, что помилованные Владычицей более не подлежат земному суду.
— Тётя Шерёшка рассказывала, ты её на руках вынес…
Ветер посмотрел на Ворона, улыбнулся:
— Я же не Краснопев с его святой непреклонностью. Я вытащил наружу несчастного старика с урезанным языком… молодую мать, превращённую в безумную ведьму… и боговдохновенного Гедаха, которого, полагаю, ещё долго будут помнить после того, как наши с тобой имена сотрёт время. Ревнитель его не казнил только потому, что смерть человека такой знатности требует царского разрешения. А царь Аодх то ли не успел разрешить казнь, то ли не пожелал.
— И ты… пошёл против мудрецов Круга…
— Я не захотел остаться в глазах людей погубителем чудесного стихотворца. Я предпочёл взять с него слово — если уж петь о Владычице, то лишь так, как велит Круг. Это слово он пока держит, а я его и не трогаю. — Ветер помолчал. — Вы, сыновья, можете не бояться, что Круг меня отсюда на высшее служение заберёт, не гожусь я для этого. Ну и я, сколько смогу, Люторада подальше от Чёрной Пятери держать буду… Я вас торить пытаюсь верными воинами для Владычицы и государя. А ревнителей, чтобы волю Круга блюсти, без нас на свете довольно.
Ворон долго молчал, чувствуя, как одно складывается с другим, делается понятней. Вот только в мире, казавшемся обжитым и постижимым, вдруг резче обозначились непроглядные тени.
— Учитель… — выговорил он затем. — Так они тебя теперь… за Шегардай… за то, что снова певца отпустил… из-за меня…
— Вот чего не боюсь, — хмыкнул Ветер. — Врать не буду, я тоже об этом думал сперва. Но люди уже доносят, что Люторад со старцем определили Брекале покаянный урок: сколько было у него хулительных скоморошин — во искупление каждой сложить по две хвалебные песни. Ну и, само собой, обращённицу.
— Жил скоморох, гонитель Правосудной… — немедленно пропел Ворон. — Праздный народ смешил он на торгу…
— А дальше?
— В городе Шегардае многолюдном, там, где дворец стоит на берегу…
Ветер заметил:
— Пока больше получается про Шегардай, а не про обращение.
Дикомыт пожал плечами:
— Горожане вечем стояли. Дворец будут заново строить.
— Я знаю.
— Учитель, а как думаешь, Фойрег тоже отстроят?
Ветер даже удивился:
— Фойрег?..
— Тётя Шерёшка рассказывала, — смутился Опёнок. — Про дворцы, стены…
— Много лет назад я ездил в Фойрег. Воистину, царский был город, — вздохнул Ветер. — Теперь, говорят, и места не найти, всюду лишь оплавленный камень. Там скалы таяли от жара… тёкли, словно воск… — Задумался, неожиданно спросил совсем о другом: — Так ты правда в Шегардае пел на торгу? Или всё врут люди?
Ворон застыдился, опустил голову. «А как было иначе? Я просто не хотел, чтобы ты… чтобы они тебя…»
— Не врут… Пел.
— Прямо на торгу? В людской толпе?
— Воля твоя, учитель… Пришлось.
Ветер заслонил ладонью глаза:
— Слышала бы Айге… У тебя в родне все такие?
— Какие?
Пока источник подбирал слово, в трубе зашуршало, из каменной пасти вылетело чёрное облачко.
«Лыкаш!» — сразу подумалось Ворону.
— Инберн старые времена вспомнил, — засмеялся Ветер. Закашлялся, сморщился, но смеяться не прекратил. — Когда мы новыми ложками были, он в поварне живмя жил, а мы с Космохвостом без конца наказанные сидели… Достанешь?
Ворон принёс свёрток, сдул сажу.
— Ешь, сын, — сказал Ветер. — У тебя небось после Шегардая куска во рту не было.
Ворон мотнул головой:
— Нет, отец. Пополам!
Раньше Надейка спала, когда удавалось. От малости опочива откраивала время забежать в книжницу — постоять перед образом Матери Премудрости. Нарисованные глаза казались ей похожими на матушкины. Сперва Надейка повадилась молиться, советоваться, молча беседовать. Потом стала обращать внимание на следы кисти, на то, как неведомый óбразник выводил лицо, руку с грамоткой, тени у переносья. И наконец однажды, взяв дощечку и уголёк…
Надейка беспокойно возилась в чуланишке, пыталась двигать ногами, боялась боли, боялась разорвать плёнку.
Она всё вертела маленькие кугиклы, дула в отверстия. Ворон показывал, как их держать, но у неё не получалось. Сверлёные дудки сипели, шептали, а петь не соглашались. Надейка продолжала дуть. Она обещала.
Он вернётся. Он научит её.
Теперь он принимал муки в мозглой холоднице. Избитый, голодный, примкнутый цепью…
— Снадобье-то девчонке донёс? — спросил Ветер.
Он лежал под стеной и щурился, наблюдая за учеником.
Ворон оживлял тело, замлевшее от побоев и холода. Гнулся назад, доставал ладонями пол, медленно переносил ноги, вставал.
— Твоим изволением, отец. Донёс!
Ветер насмешливо поинтересовался:
— Что хоть за снадобье, которого у нас в Чёрной Пятери не нашлось?
Ворон смутился:
— Название из памяти вон… Стыдь, не стыдь…
«Велико же твоё искусство, учитель! Кровь, сопли, в глазах тьма… А увечий никаких, только размяться как следует. Вот бы научиться как ты…»
— Чернавки редко помнят добро, — сказал Ветер. — Ты вон сколько хлопот принял, тройному наказанию обрекался от большого ума. А она поправится и забудет.
Дикомыт улыбнулся. Из-за синяков на лице улыбка вышла кривая.
— Да пускай забудет… Встала бы!
— Дурак ты, — повторил Ветер беззлобно. — Узнаешь ещё, каковы девки бывают… Про лекарство расскажешь потом, помогает ли.
Ворон сел на корточки. Источник ещё не подпускал его к себе так, как в начале шегардайского орудья, — и вот теперь. Скоро они выйдут, учителя встретит Лихарь, сбегутся другие ученики… Может, больше и не будет подобной близости, лишь память о ней. Мысленно он поклялся: Ветер не пожалеет, что решился приоткрыть ему душу.
— Учитель… Если мне дозволено будет спросить…
— Спрашивай, сын.
— Учитель, воля твоя… Ты рассказывал о родичах по отцу… А вдруг у тебя жив кто-нибудь из материной родни?
Взгляд котляра стал очень пристальным.
— Наверняка, — проговорил он затем. — Только я ничего не знаю об этой родне.
Ворон смотрел на него в полном недоумении. Как такое возможно?
Ветер покаянно вздохнул:
— Мальчишкой я был сыном неразумия ещё худшим, чем ты. Пока мотушь каждый день жила рядом и я мог расспросить её, я печалился об отце и о братьях, не желавших знаться со мной. А потом — рад бы спросить, да некого стало. Так что мне известно немногое… Мотушь была холопкой, наших семьян покупали и продавали, кляня за непокорчивость… Я сам был тому образцом. — Ветер вдруг улыбнулся. — Мне говорили, это оттого, что моего далёкого праотца на тяжёлке привели из похода, когда Ойдриговичи ходили воевать Коновой Вен.
«А мы этим Ойдриговичам… Коновой Вен?!»
— Мотушь ещё отличала вашу северную помолвку, — непривычно мечтательно продолжал Ветер. — Я рос в Андархайне, а она всё говорила про андархов: «они».
Ворон во все глаза смотрел на учителя. Потом жадно спросил:
— Откуда был твой предок, учитель? Как звался его род?..
Ветер грустно покачал головой:
— Этого я не знаю. Помню только, мотушь любила зелёное с серым. И ещё она носила оберег… — Он подцепил ремешок, вытянул из ворота костяную птицу: одно крыло простёрто лететь, другое прижато. Добавил странно севшим голосом: — Надела мне, когда котляры забирали.
Ворон силился вспомнить. Зелёное с серым… В глубине памяти, словно младенец в утробе, толкалось нерождённое воспоминание. «Глядите, ребятки, чтобы вам впредь не срамиться перед людьми, — вплыл голос бабушки Коренихи. — У тёти Дузьи понёва чёрная с синим глазком. Это потому, что она с левого берега. Оттуда приходят тучи и дождь… — Ворон вслушивался изо всех сил, но бабушкин голос отдалялся всё неудержимее. Поди разбери, вправду она так говорила или он поневоле домысливал. — А вот идёт тётя Горыня… Иные смеются: птахи подшибленные… Всего шесть глазков, серых по зелени… Шита белым, Горынюшка по мужу кручинится… А сами они говорят: указует крылом, ведёт за собой…»
— Учитель, — морща лоб, медленно выговорил Ворон. — Я твой оберег видел… и понёвы у баб… В Торожихе, на купилище. Вы — дети Облачной Птицы, ваши имена от туч и ветров… Нагон, Меженец, Голмяна… Агрым — Полуночник по-нашему…
— Полуночник, — смакуя непривычное произношение, повторил Ветер. — Вот как, значит.
Ворон добавил с горячностью:
— Люди живы, расспросить можно. На любой торг приехать!
— Я, наверно, всё тот же сын неразумия, — задумчиво проговорил Ветер. — Я бывал рядом, но на Коновой Вен не ходил никогда.
— Почему?
— Потому, что всегда находилось ещё одно важное дело, которое нужно было исполнить. И ещё… не знаю. Может, боялся.
— Боялся?..
— Да. Новой ложкой я всё мечтал себе родню с той стороны, а как повзрослел… — И Ветер, по обыкновению, без труда прочёл мысли ученика. — Ты ведь хочешь небось когда-нибудь домой завернуть?
— Ну…
— Вот и «ну». А представь: ты пришёл… Бабку схоронили, мать младшеньких нарожала, отец сына-моранича знать вовсе не хочет, а брат за себя девку взял, которую тебе прочили. Не боязно?
Ворон так и вскипел. «Да не может быть, чтобы атя!.. И бабушка всех вас переживёт! И Светел… Это Ишутку, что ли? Светел…»
Отрава незаметно поползла в душу. «А если действительно…»
Вдруг вспомнилась внезапная ревность брата, их глупая ссора как раз перед появлением котляров. «Я его обозвал… понял ли…»
Стало холодно и неуютно. Тот взгляд Светела…
Ветер внимательно следил за учеником.
— Вот и я о том, — проговорил он.
Глаза Ворона вдруг блеснули в потёмках шальной празеленью.
— Учитель, воля твоя… Если бы ты позволил… Я сопроводил бы тебя!
— Опять сопроводил? Куда ещё?
— К нам. На Коновой Вен.
— Чтобы твои соплеменники копья на тебя обратили: врага привёл?
Ворон упрямо наклонил голову:
— В твоём роду скажут: вот ещё один сын, потерянный и обретённый.
Ветер очень долго молчал.
— Теперь ты понимаешь, — сказал он затем. — Когда я увидел тебя в Житой Росточи, я узрел перст Владычицы. Я даже закон попрал, лишь бы ты ушёл оттуда со мной. И отца твоего не убил, когда он вздумал противиться… Я не устану благодарить Правосудную за то, что удержала меня. Его кровь стала бы стеной между нами, а я этого не хотел.
Сулёнка была услужлива и болтлива, но не очень умна. От её трескотни у Надейки разболелась голова, а толком понять удалось, по сути, одно. Ворон их всех там здорово напугал. Даже Кобоху. И Сулёнка, прежде не упускавшая случая щипнуть безответную пигалицу Надейку, смотрела на неё теперь, как на царевну какую. Не приведи Боги разгневать!
Такое с хорошей напужки только бывает.
Но чтобы Ворон? Кобоху куда-то там засадил? От страха обмараться заставил?..
Сам он никого не боялся, это Надейка очень хорошо знала. И убить мог, да. Ей рассказывали о погребении Мотуши. Но пугать?..
А ведь пожалуй…
Он и ей труса задал, когда влетел одичалый, весь чёрный, с лютыми и шальными глазами… взял рубаху выше пупа задрал…
Откуда в нём эта жуть? Может, она только думала, что знает его?
Верить не хотелось. Надейка мотнула головой, дунула в кугиклы.
И те вдруг отозвались, едва ли не в самый первый раз. Пропели нежно, грустно и ласково. Словно вступились за своего делателя. «Ты о чём, Надейка? О чём?..»
Чувствуя, что вовсе запуталась, девушка всхлипнула, прижала ладонью тугой и упрямый берестяной клок… Слёзы застилали глаза, она не успевала их смаргивать, уголёк крошился, липнул не к берёсте, а к пальцам, она стала рисовать прямо пальцами, в мечте, по наитию, просто потому, что так было правильно и хорошо.
— Значит, пел, — повторил Ветер. — На торгу!
Он уже не спрашивал, но Ворон на всякий случай кивнул, зная, что учитель различит в потёмках движение.
Звякнула цепь. Ветер укладывался поудобнее.
— Сказать, сын, почему я всё время ругаю именно тебя, а не Порошу с Бухаркой?.. Они добрые уноты, никчёмных у меня не бывает, я ведь на каждого очень смотрю, когда забираю, да и потом глаз не свожу… Каждый из них отважился бы пойти в город. Может, даже сумел бы выследить скомороха. Но посреди торга запеть!..
Ворон смущённо моргал, не зная, как ответить.
— Помнишь, я тебя упреждал: две улицы пройдёшь, на третьей потеряешься? — продолжал котляр. — А ты вместо этого… Тебе, сосунку, немало дано, поэтому и спрос с тебя строже.
Опёнку захотелось расспросить обо всём сразу. Он начал открывать рот.
— Я многое прощаю тебе, но моё терпение не безгранично, — сказал Ветер. — У меня уже был сын, в котором я, по глупости, готов был видеть второго себя. Вероятно, я слишком баловал Ивеня, без меры любовался его смелостью и умом… Чем это кончилось, ты, наверное, помнишь.
Ворон помнил. Кровь на снегу. Белые глаза Ознобиши. И горе учителя… которому, надо думать, самому было проще сунуть руки в петлю.
Ветер заговорил снова:
— В Шегардае ты наворотил глупостей. Я надеялся, что вырастил тайного воина, не оставляющего следов… а ты наследил, да так, что теперь я не скоро смогу вновь отправить тебя туда на орудье. Но, повторюсь, ты всего лишь сглупил. Ты радел о Правосудной, хотя и топорно. Поэтому я смог простить тебя. Я встал с тобой у столба и теперь мёрзну здесь, пытаюсь что-то втолковать… Не убивай меня насмерть, сын, прошу. Я тяжко грешен Владычице, но этого не заслужил.
Ворон сразу не нашёл голоса, глотнул, кашлянул:
— Учитель… что же натворил Ивень?
Ветер ответил глухо и трудно:
— Он где-то откопал книгу, клеймённую жеглом запрета столь непреклонного, что за одно повторенье написанного людям резали языки. Я взял Ивеня с поличным, я пытался сберечь его жизнь, но он отпирался от очевидного. Мне осталось лишь вразумить вас его смертью. Второй раз я такое вряд ли выдержу, сын.
Ворон молчал, опустив голову. Он очень хорошо понял предупреждение. «А я „Умилку Владычицы“ в руках держал… в сокровищнице… чуть с собой не унёс…»
— Хочешь знать, — сказал Ветер, — кто всех упорнее просил меня его пощадить?..
— Кто?
— Лихарь.
— Лихарь?..
«Которого ты вперёд выслал… казнь приготовить…»
— Да.
Ворон чуть не бросился возражать. В том походе он был мал и глуп. Он не слышал речей Ветра со стенем во время любошных битв на мечах, а по губам разбирать тогда ещё не умел. Однако он видел Лихаря, видел каждое движение, он смотрел и запоминал, потому что хотел скорей научиться. С тех пор он привык постигать бессловесную грамоту тела… и мог поклясться ледяными валами Твёржи: старший ученик просил для Ивеня чего угодно, только не милости.
Но как об этом заговорить?.. Возможно ли, чтобы мудрый источник неверно истолковал подмеченное маленьким Скварой?.. Как знать! Горе, ненависть и любовь ещё не так слепят человека. «Не оговаривай Лихаря! — скажет учитель. И опечалится. — Не сумел я вас братьями сделать…»
Ветер полусидел у стены, неудобно привалившись плечами, было зябко, ошейник тёр и царапал. Ворон принёс свою полсть, закутал…
Кажется, занималось утро, когда в чуланчик под лестницей явился Лыкаш. Диво дивное! До сего дня молодой наглядыш Инберна Надейку едва замечал; знал ли, как по имени звать?.. А вот пришёл и уселся в ногах, где бывало сиживал Ворон, и странно было видеть его пухлые щёки там, где прежде мелькал горбатый нос и блестели озорные глаза дикомыта. Ворона было не застать в бездвижном молчании, он бы и сейчас что-нибудь рассказывал, да не просто голосом — играл бы руками, пел взглядом, всем телом…
Лыкаш сидел вполоборота. Ловил скудный свет жирника. Держал тугой белый лист, порывавшийся завернуться сколотнем. Он рассматривал Надейкин рисунок, покинутый на виду. Девушка думала спрятать, но не успела, заснула. Отсветы пляшущего огонька бродили по неровной берёсте, населяли рисунок шёпотом жизни.
Посередине чёрным жезлом власти высился столб… И не мог затмить белого, гордого, летучего окаёмка: человек стоял прямо, вскинув голову, сжав кулаки… А вокруг — кликушествовало, корчилось в пляске злобного торжества, тянуло нечистые щупальца сонмище морочных теней. Неясных, размазанных и оттого особенно страшных. Человеку у столба Надейка тоже не придала внятных черт, но повадка, осанка, поворот головы…
Лыкаш вдруг покосился на неё и сказал:
— А нравно ты господина учителя нарисовала.
«Кого?..» Надейка испугалась, запоздало припомнила, что котляр вроде правда становился к столбу да приказывал Лихарю не жалеть… так, во всяком случае, баяла Сулёнка. Девушка с внезапной тревогой задумалась, видела ли рисунок чернавушка. Что было вначале, что после — она помнила скверно.
— Я… Ворона, — кое-как выдавила она.
Лыкаш снова покосился, теперь уже на дверь.
— Я-то понял, — шепнул он, наклоняясь. — Я Ворону ближник… А вот если до господина стеня дойдёт, беды не стряслось бы.
От мысли, что Лихарь может вновь заметить её, Надейка вовсе померкла. Чуть не попросила Воробыша унести злосчастный сколотень да сунуть в печку, пока в самом деле не дознался младший котляр… Что-то остановило. Когда Лыкаш подлил масла в светильник и наконец убрался, Надейка решилась смарать рисунок с берёсты. Вправду решилась, без шуток… почти за дело взялась, ан сорной тряпицы не сыскала, не рукав же, в самом деле, чернить?..
Мисочка с засохшей сбивалкой, счастливо забытая и Сулёнкой, и Лыкашом, переливалась у жирника, останавливала внимание. Подумав, Надейка подтянула миску поближе. Плеснула воды, стала ждать. Косой потёк на дне скоро забелел, вспух пузырём, начал расползаться. Надейка растёрла пальцами, стала мазать липкую жижицу на берёсту, чтобы не сыпалась, не облетала бренная крошка. Девушка не очень задумывалась, зачем делает это, просто так было правильно и хорошо.
Песни в холоднице
Лыкаш, несомненно, прав был в одном: покуда любимый учитель томился в отмеренном заключении, на глаза Лихарю попадаться не стоило. Стень появлялся, как неупокоенная душа, то на прясле, то в книжнице, то в ремесленной. Ученики и работники прятались от него, вот только скрыться не всегда удавалось. Даже Беримёд ходил с подбитым глазом, лелеял во рту расшатанный зуб. Но чаще всего несчастного пасынка Ветра можно было видеть стоящим на коленях у дверей покаянной. Младшие ученики во главе с Шагалой робко высовывались из-за угла, наблюдая, как избывал вину их грозный и не слишком добрый наставник. Коленями на голых камнях! Не двигаясь с места, даже если сквозь купол зеленца прорывались хлопья мокрого снега! Только волосы прилипали к лицу да на плечах темнела рубашка… Смотреть было, чего уж сказать, скорбно и жутковато. Поэтому и смотрели. Замечал ли стень ребятню, пялившую глаза через двор? Поди разбери. Наверное, всё-таки замечал.
В последний вечер Шагала неусыпно стерёг Лихаря, не хотел пропустить, когда тот выйдет на очередное «стояние».
— Я тоже учителя ждать буду!
— Давай, а мы одаль повременим, — напутствовали Шагалу другие, более разумные. — Беримёд небось подходил уже, хотел рогожку бросить на плечи… за что был взыскан без скупости. И тебе награда не заваляется…
— Ну и что? — не смутился Шагала. — Пускай лучше мне глаз подобьёт, чем скажет потом, что я с ним учителя не встречал.
Деревенскому сироте к колотушкам было не привыкать. Его не уводили в котёл от мамкиных пирогов. Лихарь, возвращаясь с орудья, взял Шагалу в каком-то острожке, где мальчонку лупили почти ежедневно. На словах — за воровство. На деле — просто потому, что заступника не было. Лихарь и поднял над сиротой знак Владычицы, как Ветер когда-то — над ним самим.
Слова гнездарёнка поубавили ребятам веселья. У стеня лучше было ходить в чести, это понимал каждый. Так и вышло, что в сумерках почти весь народец потянулся за Шагалой во двор, где возле холодницы приступал к последнему «стоянию» Лихарь. Он вышел без пояса, в белёной чистой тельнице, как на жертвенный подвиг. Помедлил, глядя вверх, принимая на лицо капли мелкого дождика. Истово осенил грудь трёхчастным знаком Владычицы. Начал опускаться на колени…
…И тут из недр холодницы ударил хохот. Лёгкий, радостный, какой-то очень свободный, на два голоса. Лихарь отшатнулся, словно его пнули ногой. Не только ему показалось — хохотали над ним.
Мальчишки разом исчезли и больше не совались из-за угла, даже Шагала.
Никто не видел, как Лихарь закрыл руками лицо, ткнулся лбом в запертую дверь и так остался сидеть.
В потёмках холодницы Ворон босиком вышагивал от очажной пасти к придверным ступеням, потом назад. Прятал руки под мышками и то бормотал себе под нос, то напевал — тихонько, конечно. Всё время забывался, пальцы выползали наружу, принимались искать на груди кармашек с кугиклами. Тогда Ворон подносил их согнутыми ко рту, начинал дуть, как в дудочные ствольцы.
Ветер, может, и рад был бы обойтись без мельтешения перед глазами, но ученика не щунял. Знал уже: парню лучше всего сочинялось вот так, на ходу, на бегу. Котляр лишь раз укорно подал голос:
— Владычица, дай терпенья… Ты, значит, меня плясовой надумал порадовать?
Ворон даже остановился.
— Нет, учитель… Нет, конечно!
— Тогда что приплясываешь?
Ворон виновато моргнул:
— Воля твоя, отец… Больше не стану.
Лучший из учеников в самом деле был невозможен. Ведь вроде трепетно слушал, пока Ветер ему объяснял упущения и ошибки городского орудья… а в итоге что? Новая песня. Да небось опять такая, что и не похвалишься перед братьями по служению. Ветер не сводил глаз с ученика. Стáтью вымахал кому угодно на зависть, оплечился… а приглядишься — мальчишка. Язык вперёд ума на седмицу. Не допрыгался бы, когда учителя рядом не будет.
Ворон вдруг остановился. Незряче уставился на котляра. Губы шевелились, ноги переминались, как спутанные. Потом глаза вспыхнули:
— Учитель… Спросят внуки подросшие… Подскажи созвучье?
Вот опять. Поди разбери, нужно оно ему, это созвучье, или названого отца почтить вздумал? Другого в своё творение допускать — почти то же, что невесту доверить. Ветер это хорошо понимал.
— Внук, уйди по-хорошему… — прогудел он, не допустив ни тени насмешки.
Ворон ошалело уставился на него. Наконец хлопнул себя по бёдрам ладонями, сломался пополам от веселья.
Вышло так заразно, что с Вороном, придерживая ошейник, расхохотался Ветер.
Это и был смех, ударивший Лихаря по ту сторону двери.
Смеяться полулёжа да на цепи было неудобно и больно. В конце концов Ветер закашлялся, смолк. Ученик встревоженно бросился к нему, но котляр отмахнулся:
— Песня-то когда будет? Полдня бормочешь, туда-сюда бегаешь… Мóчи нету уже.
Нахальный дикомыт посмотрел сверху вниз, воздел палец, что-то быстро повторил про себя… Выпрямился во весь рост, расправил плечи, запел. Начал негромко, но разошёлся, голос легко объял холодницу, потёк сквозь дверь и окно… распространился по крепости, как в день, когда он пытался защитить Космохвоста.
Город мой, город ласковый
В лукоморье у розовых волн…
Станет сбывшейся сказкою
Новый день, и я к тебе направлю свой чёлн.
Спросят внуки подросшие:
«Где же город из песен твоих?»
Со слезою непрошеной
Я отвечу: «Нет его в пределах земных».
Где мой очаг, где мой ночлег?
Кануло, сгинуло.
Который год, который век —
Сколько их минуло!
Будет вновь расти трава,
Мы засучим рукава,
Возведём
И вернём
Не на словах!..
Город мой, город утренний
На ладонях привольных лугов!
Сквозь туман перламутровый
Различу твердыни стен и башни дворцов.
Каждый в свой черёд
Во плоти сойдёт
На землю.
Каждый бьётся сам,
Славу или срам
Приемля!
Город мой, славный город мой!
Я вернусь вместе с солнцем и весной!
Нашей памяти светочи
Указуют нам путь сквозь беду.
По серебряной ленточке
Вновь на берег морской
Предрассветной порой
Я приду.
Город мой, сердца вотчина!
Пусть твердят, что остался лишь прах!
Наша песня не кончена,
И домчусь к тебе я на крылатых ветрах!
Голосницу этим словам парень дал заковыристую.
— Спой ещё раз, — потребовал Ветер, когда ученик смолк, запыхавшийся и счастливый.
Ворон спел. Вышло спокойнее, зато как-то богаче.
Ветер вдруг спросил:
— Ты, дурак, хоть записываешь, что получилось?
Ворон даже покраснел, в самом деле чувствуя себя дураком.
— Так ты сам говорил… Безделица…
— Нет на свете безделиц, есть безделюги, — строго проговорил Ветер. Помолчал, сокрушённо сложил брови домиком. — И опять, горе луковое, хоть бы слово в похвалу Справедливой! По-твоему, это хорошо, сын?
Ворон покорно опустил голову.
— Воля твоя, отец… А почему вы с дядей Космохвостом без конца наказанные сидели?
Ветер усмехнулся, посмотрел на него, рукой разгладил усы.
— Меня стругали за песни, — сказал он наконец. — А Космохвоста — за то, что вступался.
Люди верно говорят: в дороге даже и отец сыну товарищ. Всяк другому помогай, иначе до дому не добредёшь. Про холодницу тоже такое присловье можно сложить. Только холодных сидельцев куда меньше, чем странников на дорогах.
Последняя ночь покаяния выдалась совсем гиблой. Двое узников жались вместе, шкурой чувствуя, как высоко над ними челюсти мороза стискивали утлый купол тумана.
«За песни стругали…»
— Учитель… — шёпотом спросил Ворон, когда согласно поворачивались на другой бок. — А про что были те песни? О которых с тебя правили?
Ветер долго не хотел отзываться. Наконец буркнул:
— Я с тех пор поумнел. И тебе желаю.
Ворона очень тянуло подступить с расспросами, пока длилась их близость наедине. Он не посмел. Наверное, Ветер воздавал славу матери. Не Владычице. Простой смертной женщине, что надела свой оберег маленькому Агрыму. Наставнику Агрыма это не нравилось, и он… а дядя Космохвост…
Ветер вдруг спросил:
— У вас на Коновом Вене… что-нибудь говорят про то, что сын Аодха Мученика мог быть спасён?
Ворона так и потянуло вывалить учителю всё без утайки… «Нет». Клятва молчать, данная в детстве, держала крепко.
Он зевнул:
— Где мы, а где Андархайна… На что нам чужие цари? В пограничье, может, что и болтают, а наш лес далеко…
Ветер улыбнулся, лёжа к нему спиной. Опёнок не увидел этой улыбки.
Спали урывками. Отсиживая один, Ворон сейчас по испытанному обыку вставал бы попрыгать, поприседать, откулачить призрачного злодея… Ветра не пускала цепь, и дикомыт не мог покинуть его. Кутал учителя обоими одеялами, тормошил, помогал повернуться, грел спину. Знал, как легко привязывается здесь, в холоднице, изнуряющий кашель.
— Лихарь плакал за дверью, — сказал он, когда вновь поворачивались.
Ветер даже дрёму стряхнул, удивился:
— Тебе что, жаль его? От кого бы другого…
Ворон смутился, передёрнул плечами. Он вовсе не забыл стеню Житую Росточь и семью Ознобиши. Но когда свирепый воин вроде Лихаря мается на коленях и плачет, злорадствовать почему-то не хочется. Ворон спросил:
— У столба… Ну, заголяли меня… Что он так взбесился? Опять я его за болячку схватил?
— Это ещё урок тебе, дураку, — сказал Ветер. — Помнишь, я вам назидал: будь хоть великан, а сломанный палец найдётся? Если ты воин — должен знать, у кого где болячка. У друга — чтобы оградить. У врага… В Шегардае ты угадал верно. Брекала паскудничал, страшась, как бы Владычица вправду не стребовала отплаты. Только ты действовал по наитию, поскольку ещё глуп.
— А надо как было?
— Надо не угадывать, надо знать. Если бьёшь, бей наверняка! Когда-то мне занадобился подход к одному волостелю… Добраться до господина оказалось непросто, но я обратил внимание на слугу. Тот терял разум, играя в кости, очень любил хозяина, чьё достояние тратил… и пуще смерти боялся предводителя своего же домашнего войска.
— И… как ты поступил?
— Я выждал, пока эта пыль проиграет вещицу, за которую, дознавшись, его бы не пощадили. Я добыл спущенное и отдал слуге, чтобы он мог на место вернуть.
— Он вернул?
— Да. И с тех пор исправно доносит мне обо всём, что я хочу знать.
— Воля твоя, учитель… Значит, ты заставил его предать господина?
— В том и хитрость, что нет. Я его не ломал. Я позволил слуге думать, что с моей помощью он опасает хозяина от врагов.
— А на самом деле?
— На самом деле его господин с тех пор у меня на ладони. Когда Владычица захочет, чтобы я сжал кулак, я его сожму — наверняка.
— А я, отец? За какой палец ухватят меня?
Ветер усмехнулся в темноте. Вот уж кого он видел насквозь. Знал лучше, чем дикомыт сам себя знал. Он ответил не задумываясь:
— Ты честный и верный. Таким, как ты, нужно держать ухо востро. Чужой верностью охочи пользоваться те, кто своей не припас. А таких на свете в достатке.
— А ещё, отец?
— Сам смекай. Каждый что-то любит, чего-то боится. Ты, я, Лихарь…
Ворон задумался:
— Ты Владычицу любишь. Матушку лелеял… Но разве боишься?
— Боюсь.
— Учитель, ты… за нас? За учеников?..
— Если бы тебя, растяпу, в городе повели на кобылу, я бы на себя выменивать прибежал. — Котляр повернул голову, спросил через плечо: — Помнишь, мотушь расслабленная лежала?
— Как не помнить, — прошептал Ворон.
Ему показалось, Ветер скрипнул зубами.
— Когда я нашёл её и увидел, чтó с нею сталось, я захотел узнать, чья смерть должна стать отплатой. Но выведал лишь, что однажды утром… за седмицу до моего прихода… она просто не встала.
— За седмицу, — тихо повторил Ворон.
— Да. Порой мне кажется, если бы я расторопнее поворачивался тогда… Не мешкал с одним, с другим, с третьим… я мог бы застать её. Что, если она заболела от горя? Оттого, что потеряла надежду?.. Бойся не успеть, сын, как я боюсь. Никогда не откладывай того, что может сгинуть и оставить тебя так вот гадать… — Ветер хрипло выдохнул, помолчал, сказал совсем другим голосом: — В Кутовой Ворге я подарил тебе щенка, потом отнял. Если хочешь…
Ворон твёрдо ответил:
— Ты правильно поступил, отец. Я провинился. Я должен был принять наказание.
Последняя бесконечная ночь тяжело далась всем. Стояла ещё кромешная темень, когда вышел державец Инберн, высыпали ученики, молча выстроились во дворе. Воробыш принёс охапку факелов и огонь. Едва на востоке неба родилась неспешная синева, к дверям холодницы прибежал с ключами Шагала. Лихарь не сумел сразу встать с колен, кивнул ему: открывай.
Пока гнездарёнок побеждал тугой замок, пока возился внутри, Лихарь кое-как оживил ноги. Поднялся, чуть не упал, схватился за стену. Беримёд дёрнулся было к нему… вовремя передумал. Во дворе затрещали факелы, ребята стали петь хвалу, сперва вразнобой, потом всё стройнее. В провале двери наметилось движение. Взявшие честь медлительно поднимались по ступеням, восходили навстречу рвущимся пламенам. Оба качались, осунувшиеся, нетвёрдые, одинаково жмурили глаза на свет. Лихарь поймал взгляд Ветра, полный гордости: «Помнишь, старший сын? Если этот упрямец у меня из рук есть начнёт… Кажется, я вправду стою кое-чего!»
Дикомыт двигался чуть позади, поддерживая котляра. Он был выше ростом, теперь это сделалось очень заметно. Иные обратили внимание, что он впервые оставил плести косы, убрал волосы по-андархски. Ворон смотрел сурово и сдержанно, между бровями легла отвесная складка. Ученик шёл за своим великим учителем.