Пока пил, глядел на то, что лежало на холодильнике.
Вот что там было: старый радиоприемник, хрустальная ваза, на дне которой валялись конфетные фантики без конфет, кусочек черствого печенья, ручка без стержня, засаленная колода игральных карт и блокнот. Блокнот был старый, замусоленный; края обложки истрепались и разлохматились. Я взял блокнот. Пролистал. Между страниц нашел выцветший листок с номером телефона. Номер был незнакомый.
Я повертел листок в руках. Вспомнил давний-давний вечер, промозглую осень, панельную девятиэтажку в темных полосах от дождя и ее — раскрашенную в угольно-черный макияж несчастную девчонку, а по совместительству — подстилку всего класса.
Лена. Девушка, которая осталась инвалидом на всю жизнь.
Я вернулся в прихожую, уселся на табурет, а телефонный аппарат поставил на колени. Глядя в бумажку, набрал номер. В трубке раздались длинные гудки. Один. Другой. Может, Лена там уже не живет? Третий. Все, хватит. Новый Год, люди отдыхают. Четвертый. Пора вешать трубку. Пятый. Последний раз, и все! Ше…
— Алло!
— Алло… можно Лену? Она ведь… здесь живет?
— Живет… это я.
Голос у нее изменился; стал усталый и безразличный. На всякий случай я уточнил:
— Вы — та самая Лена, которая несколько месяцев училась в школе номер восемь и давала всему…
— Кир, ты, что ли?
— …
— Чего молчишь?
— Думал, соврать или не надо.
— …
— Лена…
— Опять убежать хотел?
— Да, это я. Кир.
— Я поняла. — Она усмехнулась.
— Как ты?
— Да так… катаюсь.
— На лыжах по снегу с Эвереста? — схохмил я, надеясь приободрить Лену.
— В инвалидной коляске. Дома по разбитому паркету. Я думала, ты знаешь.
— …
— Сочиняешь правдоподобную ложь?
— Да, знаю. Ты извини, что не позвонил тогда. Поболтать или еще что. Но куча проблем навалилась. То книжка интересная, то передача по телику, то с компашкой пиво пили; Машка опять же; а еще вместе с Игорьком участвовал в демонстрации за ограничение прав сексуальных меньшинств. Очень важная демонстрация, ты не думай. Чертовы педики все заполонили. В смысле тогда заполонили, сейчас их поубавилось. В общем, занят был. Сама теперь убедилась в этом, и никакого морального права винить меня у тебя нету.
— Что с тобой, Кир?
— Ы?
— Я спрашиваю, что с тобой. Ты… не такой. Я к тому, что когда-то ты был благородный… не знаю… самый правильный мальчишка в классе; и я ждала твоего звонка… знал бы ты, как я ждала твоего звонка. Каждую ночь. Каждый вечер. Сидела в инвалидной коляске и ждала. Отец проходил мимо, вздыхал, спрашивал, когда пойду спать, — я посылала его на хрен и ждала. Впрочем, я всегда посылала его на хрен. Потому что папа не давал мне развиться. Не давал стать… свободной. Он меня провожал в школу до третьего класса, представляешь? За ручку водил, и девчонки смеялись, а я плакала. И потом я плакала, когда эти шлюхи обсуждали в школьном сортире, скольким пацанам дали; курили тонкие сигареты и, хрипло смеясь, хвастали, у кого из парней член больше. А я стояла рядом и молчала. И плакала. Мне не о чем было с ними говорить. Впрочем, неважно. По-тому что теперь ты изменился. И звонишь мне, чтобы говорить гадости. Чтобы рассказать, как ты боролся с педиками, вместо того чтоб позвонить. Так?
— Нет. Я звоню, чтобы… ну чтобы успокоить совесть. Чтобы эта чертовка заткнулась. Чтобы можно было во всем обвинить тебя — ведь именно ты виновата, что я не позвонил. Вела себя неправильно. Пыталась меня соблазнить. А я был молодой и идеалист. Признайся, тебе хоть немного стыдно?
— Кир, ты серьезно или тебя «несет»?
— Не знаю.
— Кир, не придуривайся. Это не ты, я знаю. Это не можешь быть ты. Ты не мог так измениться! — Кажется, она заплакала.
— Лена…
— В любом случае я рада.
— Что я позвонил?
— Нет. Что я выпрыгнула из окна и стала… этим. Иначе я могла превратиться во что-то вроде тебя.
— Но…
— Кир, попробуй измениться в обратную сторону. Если еще не поздно.
Короткие гудки.
Я с силой шмякнул блокнот о трельяж — он заскользил по гладкой поверхности и шлепнулся с другой стороны в самую груду книг. Сначала я хотел достать его, даже перегнулся через трельяж, но потом плюнул. «К черту все», — сказал я про себя и вернулся на кухню. Там прежде всего подошел к окну, уперся ладонями в подоконник и зевнул на стекло. Белое от дыхания пятно протер рукой. Стекло было холодным: окна на зиму заклеить я забыл.
— Сволочи! — крикнул я.
Легче не стало.
Тогда я распахнул окно настежь, выхватил курицу из морозилки и швырнул ее в окно.
— Получите, гады! — крикнул я.
— Ох, бл…
Внизу в белом снегу сидел, очумело тряся головой, мужик в коричневом пальто и серой вязаной шапке; он пополз на четвереньках по снегу, из-под шапки его сочилась кровь, а рядом валялась моя курица.
— …лят-т-ть… — шептал мужик. Он увидел курицу и попытался встать, но ноги его задрожали, подкосились, и мужик снова пополз, толкая перед собой тушку. Он полз, а сзади оставался красный след, но все равно мужик был счастлив. Он кричал на всю улицу «Ура!», толкал курицу и истекал кровью. Я наблюдал за этой сценой с открытым ртом, а потом, словно очнувшись, захлопнул окно.
Меня трясло. Я говорил себе:
— Видишь, к чему приводит твое поведение, Полев. Надо тебе выйти на улицу и прогуляться; хорошенько обмозговать нынешнее состояние. Надо выйти и пройтись по белому снежку, который успело натрусить за ночь; скоро он растает, а ты, как дурак, пропустишь этот день. Надо тебе погулять и подумать: пора решать что-то насчет проклятой жизни; надо измениться, забыть старое — первое января все-таки. Мужика вон курицей чуть насмерть не зашиб. Итак, решено! Одеваюсь и иду. И эта прогулка ознаменует начало новой жизни. Простой, но прекрасной. Не будет больше размышлений по ночам, не будет поедания наволочки, не будет ненависти на работе, не будет курицы, летящей в окно и стукающей по башке прохожего. Прекрасный белый снег очистит все. Я изменюсь… в обратную сторону.
Я допил чай и пошел в прихожую — одеваться.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПЕРВАЯ
— Если ты сумел выстрелить в нарисованного героя, сумеешь и в настоящего, — сказал я громко и внятно, стреляя Маше в лицо. Пуля вошла ей в переносицу, раздробила кость и взорвала затылок темно-красным цветком; Маша повалилась на пол. Ее голова ударилась о пол с глухим стуком, глаза подернулись белой пленкой. Легкое голубое платьице трогательно облепило Машины бедра. Левая ножка дернулась и застыла.
Я склонился над ней и застыл тоже. Мэр за моей спиной шумно выдохнул.
— Ты чего натворил, твою мать?! Это же…
— Фантом. Нарисованный герой. Выдумка.
— Откуда ты знаешь?
— Я не видел ее возраст.
— Ах да…
Он подошел к Машеньке на деревянных ногах, наклонил голову так, что стало видно плешь на его затылке:
— Как живая. Что же здесь происходит все-таки?
— Не знаю, — пробормотал я, усаживаясь на пол, вертя в руках пистолет, который мы добыли у поверженного охранника. — Скорее всего, старые друзья шалят.
— Как это?
— Потом объясню.
Мы стояли посреди темного коридора; его освещали тусклые лампы дневного света, которые крепились на стенах под самым потолком. Мы со страхом глядели вдоль анфилады, а серые двери в камеры поскрипывали на сквозняке. Двери были сварены из кусков металла; в местах стыка шел неровный шов, а в верхней части двери умещалось оконце, закрытое жестяной ставенкой. В самих камерах было пусто.
Сумерки впереди и сзади, запах плесени и звук капающей воды где-то сбоку. И тело ненастоящей Маши на грязном бетонном полу.
— Сколько мы уже идем? — тихо спросил мэр, усаживаясь рядом. От него воняло потом. Мэр боялся. Мэр жалел уже, что увязался за мной.
— Час. Может, полтора.
— Вернемся назад?
— Сзади ничего уже нет.
— Какого черта тогда ты лыбишься? — разозлился он. — Ты меня потащил за собой! Ты! Тебе и вытаскивать!
— Остынь. Ты сам за мной пошел.
— Где мы?
— Возможно, мы сидим в камерах. Или лежим. На нарах. Спим. Все, что происходит вокруг, — всего лишь сон.
— Шутки вздумал шутить? Кто эта женщина? Ты знаешь ее?
Я посмотрел на Машу: маленькая родинка у щиколотки, царапинка на мизинце левой руки, незагорелый ободок кожи у основания безымянного на правой.
— Она моя бывшая жена.
— Зачем ты ей в лицо выстрелил?
— Не знаю. А ты всегда знаешь, зачем что-то делаешь?
Он задумался:
— По крайней мере, если кого-то убиваю, я знаю — за ч… — Мэр осекся и со злостью поглядел на меня.
— Политика — грязная вещь, — зевнул я. — Думаешь, удивился? Не-а. За что-то ведь тебя посадили.
— Таких, как я, сажают не за убийство. Таких, как я, сажают за деньги. Не младенец все-таки, мог бы понять.
— Понял.
— Так почему ты ей в лицо выстрелил?
— А если бы я выстрелил ей в ногу или в руку — тебя бы это не удивило? Или спрашивал бы: а почему не в плечо? Не в печень? Не в аппендикс?
Он замялся.
— Почему ты не спрашиваешь, зачем я вообще в нее выстрелил? — заорал я. — Почему не спрашиваешь, зачем мы развелись? Не интересуешься, к кому она ушла? Какого хрена тебя интересует именно то, почему я выстрелил ей в лицо?
— Ладно, забыли…
— Нет, не забыли. Да, я действовал по наитию. Это не моя бывшая жена. Маша не может оказаться здесь именно сейчас. Я знаю. Но вдруг? Вдруг это была настоящая она? Так почему, спрашивается, я выстрелил ей в лицо?
— Почему? — внимательно разглядывая потолок, спросил мэр.
Я сразу успокоился. Зажмурил глаза и ответил:
— Не знаю.
Потом сказал:
— Я хотел выстрелить ей в… другое место. Но мне стало стыдно.
Сплетение второеШИЗОФРЕНИЯ КАК ОНА ЕСТЬ, ИЛИ «ЖЕЛТЫЙ ДОМ»
Если за эталон взять меня, то есть представить, что мое мировоззрение, поведение и так далее — самые правильные, то отсюда следует неутешительный вывод: шизофренией больны все. Кроме, ясное дело, меня.