Осыпанный почестями и наградами, обласканный царевной, Оберегатель и после своего неудачного похода занял прежнее первенствующее положение при дворе Софьи; но во внутреннем мире его происходила никому не заметная перемена. Неудача и тяжелые удары его самолюбию, нанесенные за последнее полугодие, поколебали в нем веру в самого себя, открыли доступ сомнению в его гордую душу… Он перестал верить в свою постоянную, непоколебимую удачу. Ему уже не казалось более, что он сумеет один справиться со всеми окружавшими его затруднениями, что он преодолеет все препятствия и до конца дней удержит за собою то высокое положение, которое он уже много лет сряду занимал при дворе. Притом и его последнее свидание с Петром, и все то, что он о Петре слышал, убеждало его, что в этом юноше кроется светлый обширный ум и зреют громадные силы, еще не определившиеся, не нашедшие себе надлежащего выражения, но много обещающие в будущем… «Петр будет царем – и царем единодержавным; он не потерпит около себя ничьей власти! Он всех преклонит под свою грозную десницу…» «Бориско прав: дни царевны действительно изочтены… Много-много еще два года, и Петр властною рукою вырвет из слабых женских рук бразды правления и станет править сам… Что тогда будет с царевной? Что со мною? У его престола мне не найдется места! Но так ли думает царевна? Так ли смотрит она на Петра? Нет, она верит в то, что постоянно будет преобладать над братьями, что никогда не расстанется с властью, что разделит ее с Петром только для виду… Она не хочет заглянуть в будущее, не хочет в подрастающем юноше видеть созревающего мужа!» И не он ли сам, Оберегатель, внушил ей это? Не он ли обнадежил ее возможностью удержать за собою если не всю ее теперешнюю власть, то значительную долю ее… А она ему верила и верит – и в ее ошибках, в ее заблуждениях он же даст ответ Богу! Она возвела его на высокую ступень могущества, славы и богатства, она ничего не пожалела для его блага и счастья. А что он для нее сделал? Точно ли он был ее верным слугою, преданным ее другом, ее добрым советником! И на все эти тревожные вопросы он должен был себе ответить отрицательно; должен был сознаться, что тот самый Шакловитый, которого он осуждал и обуздывал, был прямее, был искреннее его, был преданнее его…
Вслед за этими мыслями ему приходили на память страшные, загадочные речи волхва, которые, отчасти по отношению к его походу, уже сбылись как предсказания. Действительно, поход был неудачен, и лучше было бы ему не ходить в поход и послать других вместо себя. Тогда на них бы легла вся ответственность за неудачу, которую он так неловко, так неискусно старался прикрыть и оправдать, сваливая всю вину на смещенного им гетмана Самойловича. И опять мысль тревожно устремлялась в будущее, а воображение рисовало ему образ того же старого колдуна с его смелыми, глубокими, острыми глазами, и слышались его предсказания о грядущих бедах… «Неужели же и они должны осуществиться на деле и оправдаться так же, как оправдались его предсказания о походе?»
В то же самое время женский ум работал в совершенно ином, противоположном направлении. Царевна, ослепленная страстью к своему любимцу, забывала и о прошедшем, и о будущем – она всею душою жила в настоящем; и в этом настоящем она старалась отдалить от мыслей своих все то, что не имело отношения к предмету ее страсти; она способна была думать только о том, что в ее воображении составляло его ореол, украшало его, возвышало его значение, и вся отдавалась думам и заботам о его благе, его счастии, его выгодах и удобствах. Ее измышлением и промыслом, кроме обычных и в прежнее время наград – тяжеловесного золотого кубка с кровлею, золотного кафтана на черных соболях и увеличенья оклада жалованья, – Оберегатель был награжден еще великолепною золотою медалью в триста червонцев, украшенною алмазами и на золотой цепи для ношения на шее. На одной стороне медали – изображение братьев-царей; на другой – одна София.
А на Большом дворе князя Василия, на половине Авдотьи Ивановны, вся ближайшая к княгине часть женского населения предавалась заботам совсем иного рода.
Неожиданный приезд князя Василия нарушил мирное течение жизни на Большом дворе, заставил всех выйти из обычной колеи, отвлек от хозяйственных забот, взбаламутил, вызвал толки, разговоры, предположения. И если от Куземки Крылова мудрено было добиться слова или даже ответа на заданный вопрос, то другие слуги, прибывшие из похода с Оберегателем, за словом в карман не лезли и в день успели столько насказать чудес о претерпенных в походе страхах и бедствиях, что отголоски этих рассказов доносились даже и до самой княгини Авдотьи Ивановны через окружавших ее приживалок-богомолиц и наиболее доверенных лиц из женской половины дворни.
– Что это, матушка-княгиня, – говорила ей одна из любимых ее старух богомолиц, сидя под вечерок в ее опочивальне на низенькой скамеечке около богатой княгининой кровати, – что это, княгинюшка, твой сокол-то ясный вернулся из похода невесел?
– Ума не приложу, Фоминишна! Кажется, и здоровья Бог дал, и в теле – в добрый час сказать, – и уж царской милостью так взыскан, что и господи! Что ни день, то новый посол из дворца, с новым жалованьем от великих государей… То вина заморского бочку прислали, то полдюжины стульев, крытых рытым бархатом, то кровать вчера государи пожаловали богатейшую… Ну, кажется, жить бы да радоваться! А он все хмурый да понурый ходит… Что за притча – и не понять!
– Уж не зазноба ли какая? Не черкашенка ли там приглянулась ему, не приворожила ли его? – пытливо допрашивала княгиню Фоминишна, видимо, желая уяснить себе мрачное настроение князя, чтобы принять против него какие-нибудь свои женские меры.
– Что ты, что ты, Фоминишна! – почти с досадою отозвалась княгиня. – Князя Василия мудрено нашей сестре приворожить… Он и сам великие присухи знает… А мне вот что сдается…
– Ну, ну, что тебе сдается, матушка? – нетерпеливо перебила княгиню старуха, пододвигая скамью к ее изголовью.
– Мне сдается, Фоминишна, что князь-то мой испорчен.
– Испорчен! А кем же, матушка? И какая порча – надо бы дознаться.
– А как дознаться-то? Ведь он сам этого не скажет… Знаю я только от Алешеньки, что перед походом незадолго приходил к нему от царевны колдун и по руке ему гадал и про все, что с ним прилучится, говорил же… Ну с тех пор мы его веселым уж и не видали…
– Что ж он ему – бедами какими грозил… что ли?
– Ничего я не знаю и сказать не могу… Только Алешенька мне сказывал, что он этого самого колдуна и у царя Иоанна Алексеевича в покоях видал, как он там знахарствовал…
– Уж коли этот колдун при государе знахарствовал, так, верно, и на князя Василия Васильевича никакой порчи нагнать не может… А вот этот-то дохтур-немец, что из Немецкой слободы сюда ездит, вот этот-то нехристь чего не дал ли ему выпить?
– Этот точно что князя Василия какими-то травами поил в позапрошлом году… Да неужли же от этого статься может?
– Еще бы, матушка-княгиня! – с полнейшим убеждением поспешила ответить Фоминишна. – Ведь он, нехристь, свои травы небось варил не благословясь!.. Ну да против этого, матушка, можно помочь… Есть такое средствие… Четверговой соли под порог опочивальни князя Василия изволь насыпать (да чтобы он о том не проведал!) да его коробью с бельем прикажи тою солью с жаровни окурить. А к его угоднику на икону в ладонке молитву, какую я тебе дам, – на четыре конца крестом писана – и от сглазу, и от порчи исцеляет.
– Спасибо, Фоминишна, спасибо, голубушка! Принеси, принеси мне эту молитву-то… Да и сама за моего сокола ясного молись – не забывай! Моей грешной молитвы Господь не слышит; а я бы, кажется, готова на себя все беды принять, лишь бы он опять, голубчик мой, светел да радошен был по-прежнему…
– И-и, что Бога гневить, княгинюшка! Вернутся опять красные дни… Будешь жить да любоваться на мужа и на деток глядя…
Тяжелый и глубокий вздох был ответом на пожелания Фоминишны.
XX
О дорогих подарках и пожалованиях Оберегателю площадка говорила несколько дней сряду, справедливо замечая, что никого и за победы так не награждали, как князь Василий награжден за неудачный поход. Более осторожные и более сдержанные люди сурово осуждали излишнее увлечение царевны; а сторонники князя Василия утверждали даже, что он и сам не знал, как отнестись к излившимся на него милостям великих государей…
Но более всех раздражен был наградами Оберегателя Федор Леонтьевич, и без того уже пылавший гневом против князя Василия. В последних пожалованиях царевны он увидел новое доказательство равнодушия к себе, новое доказательство того явного предпочтения, которое царевна будто бы хотела именно ему, Шакловитому, поставить на вид.
– Так! Так! – твердил про себя Шакловитый. – Ништо тебе! Ему-то все, тебе-то – дуля!.. Это значит: ты, мол, дрянь, – за все твое усердие более того и не стоишь!.. Да только погоди же, голубушка, и меня вспомнишь!.. И я тебе к именинам подарок подготовлю! Увидишь, что и Федор что-нибудь значит!
В день именин Софьи 17 сентября выхода в Теремном дворце не было: царевна была больна, лежала в постели и не принимала никаких официальных поздравлений. Однако же после обедни Петр приехал из Преображенского со своею обычною свитою, прошел на половину сестры, чтобы ее поздравить, был очень оживлен и весел, рассказал ей о том, что думает перевезти свою верейку на Плещеево озеро, что задумывает даже там построить новое большое судно, «если матушка дозволит». Затем, пробыв часа два в Москве, повидав и брата, и других сестер, и теток своих, Петр в сопровождении братьев Нарышкиных, князя Бориса и Никиты Зотова да почетной стражи человек в шестьдесят вершников и потешных конюхов двинулся обратно к Преображенскому. Все ехали верхами, не спеша, чтобы не мучить лошадей, потому что, несмотря на половину сентября, было очень жарко и солнце палило по-летнему.
– Как приедем, все пойдем купаться! – обратился Петр к братьям Нарышкиным, снимая шапку и вытирая убрусом лоб, по которому пот катил крупными каплями. – А потом, отстояв вечерню, хочу еще сегодня в Немецкую слободу махнуть.