Браво Берте — страница 11 из 47

Она выплыла на мысочках из-за ширмы, встала в центре комнаты, и Серафима Федоровна восторженно взялась за сердце:

– Скажи, Зинуша, где наши с тобой осиные талии?!

Зинаида Яковлевна подтолкнула Риту-Берту к зеркалу в шкафу:

– Подойди полюбуйся.

Это была она и вместе с тем не она. Платье сидело безупречно, подчеркивало ее высокую округлую грудь, эффектно выделяло тончайшую талию, юбка чуть прикрывала колени, оставляя на обозрение стройность ног. А воротник! Как же он шел к ее серо-зеленым перламутровым глазам, темно-русым волосам с рыжинкой! В ее жизни не было до сей поры ни одной вещи, которая бы так ее красила.

– Руки у тебя золотые, Зинуша, и безупречный вкус, – цокала языком Серафима Федоровна. – Не зря трудишься в лучшем театре страны.

– Ты вправду считаешь наш театр лучшим?

– Да. С тех пор как два года назад к вам пришел этот носатый диктатор с грузинской кровью, снова считаю лучшим. Заметь, против такой диктатуры мне нечего возразить.

– Я думала, москвичи убеждены, что все лучшее может быть только у них, – засмеялась Зинаида Яковлевна.

Потом тетушки долго наглаживали свои наряды, причесывались, наводили марафет, и Рита-Берта заподозрила, что они готовятся на выход.

– Вы куда-то собираетесь? – удивилась она.

– Да, – подтвердили они. – Пора тебе снова надеть обновку. Там, куда мы идем, твое платье будет очень уместно.

– Куда же мы идем? – удивилась Рита-Берта.

– Терпение, дорогая.

По набережной Фонтанки дошли до набережной Мойки, стали приближаться к театру, куда активно стекались люди. Рита-Берта, издали узрев афишу, внутренне ахнула: «Что ж за день-то особенный!»

Отойдя перед гардеробом в уголок фойе, Серафима Федоровна достала из сумки сверток, вытряхнула на пол две пары туфель: свои и выходные племянницыны.

– Симочка, ты взяла с собой мои парадные туфли!

– А как же! Не в калошах же быть на премьере!


Зал не дышал. Князь Мышкин, не касаясь пола, скользил по сцене, словно имел крылья. И говорил, говорил тихим, прозрачным, совершенно необыкновенным голосом. Когда Настасья Филипповна стала выкидывать эксцентричные фортели, Рита-Берта машинально зажала себе рот ладонью, чтобы не выкрикнуть: «Дура! Зачем ты с ним так? Ты слепая? Не видишь, кто перед тобой?» Ей не было жалко Настасьи Филипповны. Подумаешь, был старый любовник у юной девушки! Эка невидаль! Ее одноклассница Лера, например, тоже встречалась несколько месяцев с пятидесятилетним трудовиком из их школы, потом ему надоела – и ничего, осталась радостная и веселая. Настасья же Филипповна вся изломалась, искривлялась. А избалованная, самовлюбленная Аглая? Никого, кроме себя, не видит и не слышит. Капризные, взбалмошные курицы! Каждая в своем роде. Разве способны они любить бескорыстно? Им же надо, чтобы любили только их, возились только с ними! А вот князь Лев Николаевич! Тихий, робкий, он во сто крат сильнее их всех. Куда Рогожину и Иволгину, с их земными страстишками, против него, хрупкого, больного, но полного духовного величия!

После спектакля решили снова идти пешком. Шли домой молча – в ушах волнами пульсировали нескончаемые аплодисменты. Только на пороге квартиры Симочка негромко произнесла: «Смоктуновский… великий артист, Зина. И бесспорно, такой же раненный, как сам Достоевский. У Товстоногова грандиозное будущее».

А Рита-Берта, затаив дыхание, продолжала молчать, что-то мощное расширялось в ней, неосознанная горячая сила заполняла ее клетки трепетом и возбуждением. К моменту боя курантов у нее поднялась высокая температура. Стук сердца охватил ее существо без остатка. Зинаида Яковлевна, застелив постель, заботливо уложила ее на диван, накрыла воздушным пуховым одеялом. Поздравления советскому народу, звон двух сдвинутых в честь Нового года бокалов донеслись до нее словно через многослойную вату. Она погружалась в сон под еле слышный диалог.

– Господи, когда она умудрилась простыть так сильно? Сквозняков у меня не бывает. Неужели в поезде?

– Сквозняки здесь ни при чем, Зина. Ритуша у меня никогда не болеет, тем более плебейскими простудами.

– Тогда что? Не отравилась же она, право дело. Еда у меня свежайшая.

– Ты спрашиваешь – что? Великая сила искусства, Зина. Что же еще?

– Да я как-то не предполагала… чтоб такое сильное влияние… – Растерянный полушепот Зинаиды Яковлевны то пропадал, то возникал вновь.

– У таких, как она, случается.

– У таких? Она особенная?

– Конечно. Разве ты не заметила, как она смотрела на сцену? Она же была одновременно всеми ими.

К утру от телесного жара не осталось следа. Но он успел выполнить главную задачу – запалить в ее душе вечное артистическое горение. Проснулась Рита-Берта с твердым осознанием – она не кто иная, как актриса. Актриса с макушки до кончиков пальцев – и на всю жизнь.

На обратном пути в поезде она никак не могла уснуть. Лежала, смотрела, как стремительно меняющиеся за окном ночные огни переплавляются на двери и стенах купе в диковинные светотени. Периодически она закрывала глаза, тогда князь Лев Николаевич скользил и скользил по сцене, звенел тихим, приглушенным голосом, заламывая тонкие, необычайно живые руки. Наконец она не выдержала, прошептала:

– Я решила, я буду актрисой.

– Я не сомневалась, – ответила тоже не спящая Серафима Федоровна. – Хотела только, чтобы ты сама это произнесла. Имей в виду, звонить, просить за тебя не стану. Уверена, поступишь без протекции. У тебя врожденное владение искусством переживания. Ну, а о твоих внешних данных говорить не приходится.

– А куда поступать? – счастливо спросила Рита-Берта.

– Как куда? В ГИТИС, конечно. Уж что-что, а подготовить тебя к поступлению за оставшиеся полгода я успею. Даром, что ли, служу на театре больше тридцати лет?

В мае от Зинаиды Яковлевны были переданы из Ленинграда с оказией еще два платья. Светло-кремовое крепдешиновое – летящее, невесомое, и темно-синее штапельное – строгое. Крепдешиновое было надето на выпускной школьный бал, штапельное на вступительные экзамены в ГИТИС.

Приемная комиссия оказалась в своем решении единодушна. Она была принята на актерский факультет.

Это потом, на втором курсе, в шестидесятом году, будет еще одна, уже самостоятельная поездка в Ленинград к Зинаиде Яковлевне, где на спектакле БДТ «Пять вечеров» по пьесе Володина на нее снова обрушится переворот в сознании, поразит, опалит Тамара (Зинаида Шарко). Не игрой – жизнью на сцене с вынутым на ладонь трепещущим сердцем.

Но именно премьера «Идиота» стала поворотной вехой в ее судьбе.

Как счастливо было нестись по Поварской до Никитского бульвара, туда, к Воздвиженке, сквозь Нижний Кисловский, к заветному трехэтажному особняку, утопленному в Малом Кисловском переулке. Дорога от дома занимала пятнадцать минут. Пятнадцать благословенных минут! Одинаково сильно она любила все, что окружало ее в пору учебы: всех преподавателей, все без исключения дисциплины, смену времен года – снежные сугробы вокруг особняка, весенние лужи на асфальтовых дорожках, зелень молодой травы на близлежащих газонах, опавшие багряно-золотые листья у заветного входа под старинным железным козырьком. В воздухе еще звенела хрущевская оттепель, слышались отголоски Всемирного фестиваля молодежи и студентов, будущее манило, влекло чем-то новым, неопробованным, бесконечно прекрасным. В отличие от многих сверстников, бездумно прожигающих юные годы, она с маниакальным обожанием вбирала в себя каждый день, каждый неповторимый миг студенческой молодости.

Ни до, ни после войны их с теткой не уплотнили, они продолжали жить вдвоем в отдельной трехкомнатной квартире, полученной Алексеем Яковлевичем от государства в конце тридцатых годов. Алексей Яковлевич был старше жены на пятнадцать лет. Он приглядел Симочку Снегиреву, начинающую тогда актрису, в небольшой роли одного из курируемых им театров и успел всей душой полюбить ее за время спектакля. Кроме его импозантной аристократической внешности и фантастически красивых ухаживаний, молоденькую Симочку покорило то, что Алексей Яковлевич оказался небезызвестным искусствоведом и театральным критиком (профессия в тридцатые годы почти эксклюзивная). Их брак был бездетен, они с удовольствием жили друг для друга, купаясь в личном счастье и богемной театральной атмосфере. За полгода до войны Алексей Яковлевич успел получить Сталинскую премию второй степени. Однако семейное благолепие прервалось в июне сорок первого. С первых дней войны Алексей Яковлевич, имевший бронь, начал терзаться муками совести и, невзирая на уговоры жены, что нужен в Москве, ушел весной сорок третьего на фронт. Он погиб в марте сорок пятого, в пятьдесят четыре года.

Остатки нерастраченных денежных средств от его премии канули в реформе сорок седьмого года, а вот обстановка квартиры сохранялась незыблемой с момента заселения хозяина. Единственное, что подверглось незначительному изменению, – угол его кабинета, переоборудованный Симочкой после войны в спальню для Риты-Берты. Конечно, в войну в обмен на продукты пришлось расстаться с некоторыми ценностями (деньги рыночных барыг интересовали мало), но горячо любимые Алексеем Яковлевичем черный кожаный диванчик, рабочий стол со столешницей темно-зеленого сукна, французские напольные часы «Бретон» с тихим мелодичным боем, стенные стеллажи с многочисленными книгами и альбомами по искусству и истории театра остались неприкосновенными.

Вся мебель в квартире была мягких округлых форм. Дубовый гостинный сервант с резными стеклами был закруглен по бокам, комод выступал вперед пузатым бочонком, круглый обеденный стол, когда его раскладывали для приема гостей, принимал форму огромного эллипса. Даже спинки и ножки стульев повторяли очертания основных мебельных предметов.

Три раза в неделю, приготовить обед и прибраться, приходила молчаливая, строгая домработница Анна Егоровна, доставшаяся им по наследству от родителей Алексея Яковлевича. В ее обязанности, помимо обеда и уборки, входил воскресный продуктовый рынок.