Breakfast зимой в пять утра — страница 44 из 57

какая удача для человечества, что Россия исторгла из себя в те, семидесятые годы «гражданина Шемякина», и какая удача для России - мир узнал еще одного русского гения…


Лос-Анджелес… начало


Лос-Анджелес втягивал в себя наш усталый поезд медленно и лениво, словно сытый итальянский мальчуган последнюю макаронину-спагетти. Вероятно, мы прибывали раньше расписания. Гигантский мегаполис, состоящий из восьмидесяти двух городов, связанных обручем океанского побережья, сонно поглядывал на поезд компании «Амтрак» сквозь ресницы пальм. Красиво сказано, но, видит бог, это и на самом деле так… Где группами, где в одиночестве, пальмы приковывали взгляд. Какие только формы не придумала природа для этих представителей субтропического климата. Высокие, тоненькие, с лохматой прической; короткие, ершистые, с длинными языками листьев; крепенькие, вскинутые, словно застывший взрыв; изогнутые, поросшие патлами мха, точно нестриженый бомж…

Как они не похожи на своих северных родичей - строгих, суровых деревьев - безмолвных свидетелей нашей жизни. Неподалеку от моего балкона, что на третьем этаже Дома творчества писателей в поселке Комарово под Петербургом, росла ель - темно-зеленая с голубым отливом красавица, колючая, неприступная, как и положено красавице. Номер мой был знаменит тем, что прежде там частенько проживал Федор Абрамов. «Писатель-деревенщик», как определили его литературные критики. Им было удобно, разделив писателей по жанрам - городской, деревенский, производственный, - угощать читателя своей каучуковой критической жвачкой. «Писатель-деревенщик» Федор Абрамов был правдивым и психологически тонким художником. Он умер. И понемногу стали о нем забывать, хоть деревенский мужик, о котором так проникновенно писал Абрамов, жив в русской глубинке и по сию пору. Была жива и ель - высокая, с пышным широким подолом до самой земли…

После Абрамова в номере проживал Глеб Горбовский - поэт, страдающая душа, стих которого завораживает особым родниковым талантом. Глеб был пьющий человек. Сам мучился этим и доставлял огорчения друзьям… Ель все видела через балкон и сокрушалась, покачивая широкими лапами… И другие писатели проводили свой «творческий наезд» в этом угловом номере под приглядом ели. Живал там и я. Но однажды, после долгого перерыва, я не увидел перед балконом красавицы-ели. Никто не знал, куда она подевалась. Возможно, ее срубил под Рождество какой-нибудь «новый русский». Огорченный, я перешел в соседний номер, благо выбор был - многим писателям оказалось не по карману пребывание в своем Доме творчества, иные настали времена…

Вот и сейчас кроны калифорнийских красавиц пробуждали во мне то же настроение печальной радости, что я некогда испытывал, глядя сквозь стекло балконной двери на заснеженную карельскую ель в тихом поселке Комарово.

Я вертел головой, пытаясь разглядеть хотя бы одну из трех гор, в ладонях которых раскинулся Лос-Анджелес: Сан-Габриэль, Санта-Моника и Санта-Анна, но кроме приземистых домов, случайных прохожих и бесчисленных автомобилей ничего пока не видел - чертовы справочники, доверишься им, а потом оказывается, что тебя водят за нос. Еще в справочниках помечено, что Город Ангелов - Лос-Анджелес - основан в 1781 году на территории Мексики, входившей в те стародавние времена в состав вице-королевства Новая Испания. А после Мексика завоевала независимость… Так и быть бы ему мексиканским, если б американцы не прикарманили эти земли в результате войны 1846-1848 годов, превратив со временем тихий городишко Пуэбло в гигантский мегаполис Лос-Анджелес…

А происходило все довольно забавно. Отряд под командованием бравого американца Стокмана в самом начале войны, в 1846 году, вошел в Пуэбло. Губернатор сбежал, жители попрятались по домам. Тогда веселый американец вывел на городскую площадь военный духовой оркестр. Поначалу музыку слушали овцы и бараны, потом появились и детишки. А часа через три и взрослые… особенно их изумлял бас-геликон, сверкающее на солнце медное страшилище. Неделю гремела музыка на городской площади - и жители сдались, приняли американцев, жизнь вошла в свою колею. Все складывалось хорошо, пока Стокман не уехал домой, на восток, оставив вместо себя заместителя. Солдафон и грубиян, новый начальник тотчас установил в городе свои порядки. Свободолюбивым жителям Пуэбло это не понравилось, и однажды, собравшись, они взашей прогнали охамевших гринго. Отряд позорно бежал и занял оборону на вершине холма, прозванного «форт Лаур». Так они и сидели в осаде, пока их не освободил экспедиционный мормонский полк.

С тех пор ежегодно на площади бывшего городка Пуэбло, в центре Лос-Анджелеса, в один из весенних дней играет военный духовой оркестр.

Вот уж не думал, что железнодорожный вокзал Лос-Анджелеса столь неприметен на вид. Архитектор Паркинсон возвел его в 1939 году, придав вокзалу облик испано-мексиканской миссии - невысокого здания с элементами мавританского стиля. Юнион-стейшен оказался последним крупным вокзальным сооружением Америки - сказывался упадок значения железнодорожного транспорта как средства передвижения…

В плаще, в глухом свитере и черных туфлях, затянутых широкими пенсионными шнурками, я шел через тихий и прохладный аквариум зала ожидания, вдоль деревянных скамеек, разделенных между собой кадками с пальмами. А вокруг люди в шортах глядели на меня с нескрываемым любопытством, точно жители Сочи на колхозника-якута, приехавшего на курорт по путевке профсоюза в разгар сезона гона оленей…

Отыскав туалетную комнату, я вкатил чемодан в просторную секцию, рассчитанную на инвалидов-колясочников, и вскоре преобразился в моложавого, довольно спортивного бодрячка, вполне готового показаться на глаза встречающим меня родственникам… которых на месте не оказалось. Привокзальная площадь была, скамья справа от центрального входа была, пальма с седыми бакенбардами была, а Мери Гурович, моей троюродной сестры, - не было…

Я вглядывался в снующих вокруг людей. Не могли же мы настолько измениться, чтобы не узнать друг друга… Пришлось воспользоваться телефоном. В ответ откуда-то из глубины Лос-Анджелеса донесся голос моей троюродной сестры: Мери ждала меня дневным поездом, приготовила обед - куриный бульон с «мацеболлом» и фаршированную рыбу «как у мамы», а я вдруг приехал к завтраку. Конечно, она примчится на вокзал, надо лишь подождать минут сорок…

Я вернул телефонную трубку на место и присел, разыскав уютную скамеечку в тени пальмы.

К овальной паперти вокзала подкатывали автомобили; паренек в широкополом сомбреро осматривал уличные урны; бродячий продавец мороженого, сидя на облучке раскрашенной повозки, запряженной маленькой лошадкой, лавировал меж автомобилей, наигрывая прозрачную призывную мелодию. Я разглядывал привокзальную площадь. Солнце жадно лепилось ко всему, что охватывал взгляд. Оно напоминало мне солнце моего детства в жарком городе Баку. А память проявляла воспоминания, связанные с родственниками, у которых я собирался провести несколько дней перед броском в Монтерей…


Сюська


Конец двадцатых годов принес на Украину голод. Удивительно, как такое могло случиться в краю, самим Господом Богом уготовленном для плодородия и сытости. Голод захватил и Херсон, считавшийся жемчужиной юга Украины…

Мой папа, тогда еще двадцатилетний холостяк, встретил на углу Суворовской и Говардовской улиц своего ровесника и двоюродного брата Изю Гуровича по прозвищу Сюська. Папа знал, что Сюська уехал на заработки куда-то на Кавказ, и вдруг такая встреча. «Пиня, - обратился Сюська к своему двоюродному брату, - разве это жизнь? Люди от голода мрут как мухи. Вчера откинул копыта наш сосед Каценельбоген - уснул и не проснулся. Поехали на Кавказ, Пиня. Там шашлыки и виноград. Ты хочешь шашлык, Пиня?» Мой будущий папа сглотнул слюну и кивнул. Потом он сказал, что семейство Штемлеров намерено переехать в Ленинград. «Плюнь ты на семейство, Пиня. Мои тоже упираются, хотят в Ленинград. В Ленинграде стало тесно от евреев, как в субботу в хоральной синагоге. Весь Херсон и Николаев двинулись в Ленинград. В Ленинграде холод, снег, дождь и бытовой антисемитизм, подумай! Поехали в Баку, самый интернациональный город в мире. Это я тебе говорю, твой двоюродный брат Сюська. Я жил в этом Баку, как Бог в Одессе. Халва, инжир и мацони. Знаешь, что такое мацони? Кислое молоко, но очень густое…»

И мой будущий папа выбрал Баку. Не то чтобы он боялся холода - у него просто не было теплых вещей, все поменяли на хлеб у молдаван, что привозили в Херсон продукты в обмен на вещи. Остались только книги. Будущий папа отправился в Баку в сандалиях, в рубашке навыпуск поверх парусиновых штанов, в поэтическом шарфике на тощей шее, со стопкой книг, перевязанных бечевкой, словно персонаж произведений Шолом-Алейхема…

Поначалу он жил у Сюськи в Арменикенде среди армян. Потом устроился работать в библиотеку при Доме железнодорожников и снял угол у грека на Татарской улице. Однажды летом 1931 года мой будущий папа сидел в трусах во дворе на табурете, в холодке. Он ел инжир и запивал его мацони. Отличное средство при несварении желудка - у моего будущего папы от недоедания в Херсоне как раз развилось это самое несварение. И вдруг он видит, что во двор входит мужчина в высокой каракулевой папахе, черной черкеске с газырями и с кинжалом на чеканенном поясе. Черкес вел под руку молоденькую девушку в сарафане, точно участковый милиционер нарушителя порядка.

- Сюська?! - изумился мой будущий папа, признав в черкесе своего двоюродного брата Изю Гуровича. От удивления папа даже перестал есть инжир. - Что за наряд в тридцатиградусную жару? И что это за девушка в голубом сарафане?

- Это моя новая знакомая, - важно ответил Сюська, смахивая пот со смуглого лица. - Хочу тебе ее представить. Познакомьтесь.

- Рива, - скромно потупилась девушка, ловко освободив свою изящную белую руку из-под черного рукава черкески, что не осталось незамеченным для зоркого взора моего будущего папы.