— Ты ошибаешься, — сказал полковник с неприятным чувством: он сам иногда так думал. — Наша армия окажет отчаянное сопротивление. Военная прогулка в Париж больше невозможна.
— Маршал Жюэн не так давно объявил, что они будут в Париже на 21-й день!
— С тех пор многое изменилось. Кроме того, маршалы иногда очень преувеличивают, чтобы повлиять на общественное мнение, на правительства, на парламенты.
— Они, к сожалению, не понимают, как такие слова влияют на их собственных солдат. Моя позиция ясна: нам надо искать союзника в русском народе. Вашей же позиции я просто не понимаю. Подождем мальчика, который закричит, что король гол. Неужели генерал думает так же, как вы? Да еще говорит ли он всё, что думает?
— Журналистам говорит не всё, что думает. Генерал, вероятно, знает всё то, что знаешь ты, а кроме того, знает и многое другое, чего ты не знаешь. Он умница и один из самых деятельных людей, каких я когда-либо видел. По своей живости он просто не в состоянии сидеть в своей комнате без дела. Пасьянсов он не раскладывает и почтовых марок не собирает, — сказал полковник, считавший то и другое обычно верным признаком ограниченности человека. — Таков был и Наполеон... Одно скажу тебе. Он долго говорил о нашем трудном положении, а закончил словами: «Но, разумеется, в том, что мы в конце концов победим, не может быть никакого сомнения! Нас, мир, свободу спасут две вещи: крепость духа и существование атомной бомбы». Заметь, не ее взрыв, а одно только ее существование.
— Он правда так думает? — спросил Джим. Его лицо еще просветлело. — Конечно, для американца в этом не может быть сомнения!
— Это ты хорошо сказал. Мы в самом деле ни одной войны в истории не проиграли. В психологическом отношении тут, быть может, некоторое наше несчастье. Мы — и во всем мире только мы одни — не представляем себе, что можно и проиг рать войну. Между тем это очень просто: побеждали, побеждали и, наконец, потерпели поражение. Франция тоже была когда-то самой могущественной военной державой мира. Впрочем, и я уверен, что, если Россия решится на войну, то она будет разбита.
— Дядя, вы противоречите сами себе, — сказал, смеясь Джим. — И я тоже. Это бывает часто. Я не раз замечал в спорах, особенно в политических, что человек вдруг начинает спорить с самим собой, а не с собеседником. Быть может, это отчасти объясняется тем, что теперь в мире никто ни в чем твердо не уверен; оттого все и изображают такую уверенность. Правда, это глубочайшая мысль? Я один из самых глубоких мыслителей наших дней. А вы, дядя, я всегда так думал, вы удивительно не типичны для разведчика, они, наверное, совершенно другие. Не хочу говорить о ваших коллегах, какие они... И вдобавок вы человек бронзового века! Очень хороший человек бронзового века...
— А ты теперь кто?
— Я где-то читал, что у каких-то французских аристократов девиз рода одно слово: «Fac». Теперь это мой девиз!
— Поэтому ты ничего не делаешь?
— Поэтому я ничего не делаю. Ну, допустим, я завоевал бы весь мир, как Александр Македонский. Это верно не так трудно, правда? Но, собственно, зачем? Ведь Александр, завоевав весь мир, умер от тоски и скуки, — сказал Джим, просматривая карту блюд. Хотя всё уже было заказано, чтение карты доставляло ему большое удовольствие. — Какое изобилие, дядя, и какие вещи! Подумать только, что десять лет тому назад во Франции почти никакой еды не было, а у нас были карточки. Вы помните вид карточек?.. Да, так вы говорите, мы победим. Конечно!
— Во всяком случае, мы победим в воздухе. Решат дело атомные бомбы. Но что это значит? Это значит, что мы истребим, скажем, пятьдесят миллионов русских, а они истребят только десять миллионов американцев. Весело? Заметь еще и другое. Разумеется, в первый же день войны советское правительство предложит, чтобы обе стороны отказались от атомного оружия. Это ему будет очень выгодно, так как атомных бомб у него будет всегда гораздо меньше, чем у нас: наша промышленность гораздо мощнее, наши ученые лучше, у нас Польше того, что называется know-how. Всё же, повторяю, и они могут истребить несколько миллионов нашего гражданского населения, и мы это знаем. Что, если давление общественного мнения заставит нас согласиться на их предложение? Тогда как же мы победим? Способы, правда, найдутся. Всё же это будет тяжело, чрезвычайно тяжело.
— Поэтому и по тысяче других причин надо сделать всё возможное, чтобы избежать войны. Всё совместимое с нашей честью и с нашими интересами.
— Я с тобой совершенно согласен. Но убеди в этом дядю Джо.
— Если же война начнется, то надо будет приложить все усилия к тому, чтобы русский народ был с нами.
— Это один из способов, о которых я только что сказал.
— Простите, дядя, это не «способ». Это цель!
— Если русский народ будет с нами, то это значит, что власть у них перейдет к маршалам. Так? К кому же еще? Всех других вождей там презирает большинство населения, это нам хорошо известно. Удержаться же у власти может только победоносный маршал. Иначе это Петэн. Маршалам придется допиться военных успехов, а, как говорят французы, аппетит приходит с едой. Маршалы не любят отказываться от территориальных приобретений.
— А в общем, ничего никто предвидеть не может. Я читал старый роман Беллами «Looking Backward». Этот провидец предвидел радиоаппараты, но не предвидел таких пустяков, как две мировые войны и два десятка революций. И таковы, верно, все провидцы... Кстати, по его роману в будущем обществе человек уходит на покой сорока четырех лет отроду. Подумайте, дядя, мне осталось всего восемнадцать лет работы, стоит ли тогда стараться? А вы уже лет двадцать, как должны быть на покое.
— Не двадцать, а только восемнадцать, — поправил с неудовольствием полковник. — Но бросим политику. Всё, что о ней говорят и пишут, это общие места... Вот несут твою икру.
— Пью первую рюмку за того, кому ей обязан, — сказал Джим.
— Спасибо, мой милый.
— Разумеется, это Джи-Ар-Пэтерсон. Ведь, правда, дядя, вы на него поставили?
— Нахал! — сказал полковник. Он требовал от племянника почтительности; Джим это знал и не выходил из должных пределов, придумав форму почтительных дерзостей. — Кстати, я, гастроном старой школы, не заказал бы и икру, и омара. Либо то, либо другое, — поддразнил он племянника.
— Я пользуюсь случаем. Без вас я этого себе не позволил бы, денег нет. Это самые вкусные вещи в мире! Если б, как в вечном и глупом предположении, меня сослали на необитаемый остров и предложили там есть всегда только одно блюдо, то я взял бы эти два. А вы?
— Выпьем по второй рюмке водки и давай говорить серьезно.
— Хорошо. Ругайте меня, если нельзя иначе.
— Нельзя. Когда ты, наконец, станешь человеком? Тебе уже двадцать шесть лет, а по характеру тебе шестнадцать... В каком состоянии твои любовные дела? Ты писал, что расстался с ней, — сказал полковник. Джим ему рассказывал правду о своих интимных делах; по крайней мере, полковник так думал и этому радовался.
— Мы надоели друг другу. Она за что-то рассердилась. Вероятно, она была права. Ничего, найдем другую. Уже одна есть в виду.
Полковник покачал головой, непохоже изображая на лице сокрушение. В душе он немного гордился победами племянника.
— Женщины тебя погубят, мой друг. Плохо верю, что ты найдешь себе подходящую жену. Настоящая жена живо сбила бы с тебя спесь. Нет великого человека не только для лакея, но и для его жены. Впрочем, бывает обратное, только реже.
— От «настоящей» жены я тотчас, на зло вам, сбегу... А отчего вы не женились, дядя? — спросил Джим, впрочем хорошо знавший, что ответа не получит. Он давно слышал, что дядя в молодости был влюблен в какую-то красавицу и что она предпочла ему богатого промышленника. «Это могло вызвать презрение к женщинам, или ненависть к богатым промышленникам, или решение самому стать богачом во что бы то ни стало, а у дяди ничего такого не вызвало, — всегда думал Джим с некоторым недоумением. — Правда, он позднее уте-утешался с дамами достаточно часто. Только мне читает наставления. Когда-то он, вероятно, был тоже хорош собой». Возраст дяди казался ему пределом старости.
— Это тебя не касается. У тебя вечно будут романы средней продолжительностью в два месяца.
— Это еще не так плохо.
— А затем тебя женит на себе какая-нибудь кухарка... Ты слишком начитался Достоевского, — сказал полковник, приписывавший самое тлетворное действие русским романистам, особенно Достоевскому, о котором он, впрочем, имел довольно смутное представление: начал когда-то читать «Униженные и оскорбленные» и не мог дочитать от скуки.
— Вы мне уже это не раз говорили.
— Но сейчас ты ни в кого по-настоящему не влюблен?
— Нет. Впрочем, я не знаю, как вы понимаете «по-настоящему»?
— Во всяком случае, невесты у тебя нет? Жениться ты не собираешься?
— О, нет! За кого вы меня принимаете, дядя? — возмущенным тоном спросил Джим.
IХ
— Ну что ж, перейдем к делу, — сказал, помолчав немного, полковник. — Ты по-прежнему недоволен твоей службой?
— Разумеется, недоволен. Адская скука! Зачем только вы меня на нее определили?
— Мой милый, тебя и сюда определить было нелегко. Не забудь, что ты вышел из Пойнта предпоследним.
— Я действительно вышел предпоследним, но только из-за математики и поведения. Конечно, лучше было бы выйти последним. Это было бы хоть эффектно: последний в выпуске!
— Годишься ли ты вообще для военной карьеры? А если нет, то для чего ты, собственно, годишься? Не так давно ты хотел избрать специальностью музыку, и действительно у тебя были способности...
— Гениальные! Но вы считали бы семейным позором, если б ваш племянник стал каким-нибудь жалким композитором вроде Вагнера.
— Ты становишься хвастуном! — сказал полковник. Он знал, что Джим не страдает манией величия, а, напротив, совершенно в себе не уверен; просто усвоил странную манеру речи.
— Нет, я не хвастун. У меня всё зависит от настроения. Иногда я чувствую себя победителем и даже нахалом, вроде как барышня, выставляющая свою кандидатуру на звание мисс Америка. А раз как-то на пароходе я увидел на дверях уборной надпись: «Gentlemen» и чуть не спросил себя, имею ли я право войти.