— Да, позвони ей. Где можно было бы хорошо пообедать?
— Это зависит от того, дядя, сколько вы хотите истратить на наш обед.
— Скажем, двадцать долларов? Это семь тысяч франков.
— Даже восемь. Я меняю доллары по чёрному курсу. Надеюсь, вы тоже.
— Не надейся, — строго сказал полковник. — И тебе запрещаю.
— Больше никогда не буду!
— Ты знаешь новость? Джи Ар Пэтерсон вчера взял первый приз.
— Не может быть! — сказал племянник взволнованно. Он тоже увлекался лошадьми. Это была у него одна из немногочисленных общих черт с дядей.
— Ты не читаешь газет! Быть может, ты не знаешь и того, что идут тревожные слухи о состоянии здоровья Нэтив Дансера.
— Что вы говорите!
— Надеюсь, ничего серьёзного. Это было бы слишком печально!
— Такой лошади у нас не было со времен Мэн о’Уор! Кажется, он принес Вандербильту не менее семисот тысяч долларов. Где до него вашему Джи Ар Пэтерсону!
— Ну, что ж говорить о Нэтив Дансере, — сказал полковник так, как если бы при нем очень талантливого молодого поэта сравнили с Шекспиром. — Уже шесть часов. Какой тут лучший ресторан?
— Тут? Вы не предполагаете угощать меня в здешних ресторанах? Если б вы меня позвали на завтрак, мы ещё могли бы поехать в «Pavilion Henri Ⅳ» в Сен-Жермэне… Там родился Людовик ⅩⅣ. Вы скажете, что от этого кухня лучше не становится. Всё же у Линди на Бродвее Людовик XIV не рождался. Но по вечерам в Сен-Жермэне такая же тоска, как в этой дыре. Я повезу вас в Париж.
— Повезешь на чем?
— Так как вы всё ещё мне не подарили автомобиля, то я возьму на ваш счет такси.
— Хорошо. А что ты вообще делаешь по вечерам?
— Читаю по латыни Спинозу с карандашом в руке, исправляю последний вариант теории Эйнштейна, размышляю о ведическом периоде в истории арийцев Пенджаба…
Полковник махнул рукой.
— Покажи мне перед обедом вашу печь.
— Какую печь?
— Ту, где у вас сжигают документы. Это ведь рядом?
— Зачем вам печь?
— Не твое дело. Хочу взглянуть из любопытства.
В четырехугольной, не очень высокой кирпичной печи ничего интересного не было. Из неё вырывалось красноватое пламя, как раз что-то жгли. На дороге стоял казенный автомобиль, в нём сидели два офицера, француз и американец. Оба бегло-внимательно оглядели подходивших людей.
— В этом есть нечто символическое, — с торжественным видом, подняв палец, сказал Джим. — Тут сжигается зло мира!
— Меньше бы ты нес вздора, — сказал полковник, впрочем очень благодушно. Своему племяннику он прощал даже то, что тот, очевидно, пробирался в intelligentsia.
VIII
— Надеюсь, дядя, вы предоставите мне выбор блюд? — спросил Джим, когда они уселись за столик в углу ресторана. — Я закажу такой обед, какого вы отроду не ели!
— В этом я несколько сомневаюсь.
— Не отрицаю того, что вы и сами недурно разбираетесь в еде и особенно в винах. Но ваши сомнения будут лишены уж всякого основана, если вы разрешите и выйти из пределов двадцати долларов. Это не беда?
— Не беда. Заказывай всё, что хочешь. Я рад сделать тебе удовольствие, хотя ты этого не заслуживаешь.
— Действительно, не заслуживаю, — с полной готовностью подтвердил Джим. — Правда, я ещё не знаю, за что именно вы меня будете сегодня, ругать. Но ругать будете наверное, это ваше ремесло. И во всяком случае вы будете совершенно правы… Я супа почти никогда не ем. Что вы сказали бы об омаре? Только не называйте его Homard à l’Américaine[100], вы меня опозорили бы! Надо говорить Homard à l’Armoricaine[101].
— Это очень спорный вопрос. Он обсуждается давно.
— Тут и обсуждать нечего. Стали бы французы называть блюдо в нашу честь! Они к нашим гастрономическим идеям относятся с полным презрением.
— И напрасно.
— Я сам так думал, пока не побывал в Париже. Дядя, а как насчет свежей икры?
— Заказывай и свежую икру, — сказал полковник, опять махнув рукой.
— Тогда я спрошу водки. Будет русское вступление к французскому обеду двух американцев.
Метрдотель и sommelier[102] почтительно записали заказ: видели, что эти клиенты, хотя и иностранцы, знают толк в еде, разбираются даже в годах вин.
— Ну, сначала скажи, как ты живешь? Вид у тебя здоровый, весёлый, счастливый. Так и надо.
— Разумеется, так и надо. Мир пронизывают космические лучи счастья. Надо только уметь их находить! — сказал Джим. «И говорит как intelligentsia. Очень горд своей фразой, верно это из его дневника», — подумал полковник с улыбкой.
— Заведи себе трубку Гейгера… Мы должны сегодня серьёзно поговорить.
— Условимся так, дядя: вы начнете меня ругать только с десерта, зачем портить мне аппетит?
— Я начну ругать тебя тотчас после водки. За твой аппетит я не боюсь. Но сегодня ты меня будешь слушать очень внимательно, я этого требую.
— Хорошо. Однако до водки расскажите мне о вашей аудиенции. Я не сомневаюсь, вы мне сообщите всё, что генерал вам сказал. Вы знаете, что я нем как рыба.
— Ты не сомневаешься, что я тебе ничего не сообщу. Впрочем, одно ты можешь знать: положение в мире очень серьёзно.
— Это я слышал и без генерала. Ничего интереснее вы не знаете?
— Если и знаю, то не для передачи тебе.
— Газеты пишут каждый день, что война вполне возможна. Я этому совершенно не верю. Никакой войны не будет.
— Тебе, конечно, лучше знать. В случае войны Россия выставит двести дивизий, затем очень скоро ещё сто, а дальше доведёт свою армию до пятисот дивизий.
— Тоже читал в газетах. Но все эти дивизии перейдут на нашу сторону. В России ненавидят дядю Джо.
— Так действительно говорят перебегающие к нам советские люди. При этом они неизменно добавляют, что необходимо только, в случае войны, располагать к себе русское население и повторять, что мы никак не стремимся к расчленению России. Мы им, разумеется, очень благодарны за полезные советы, но мы делаем поправку на то, что эти люди перебежчики.
— Да насколько я могу судить, вся ваша работа, дядя, основана на перебежчиках. Что вы делали бы без них?
— Именно «насколько ты можешь судить». А ты судить не можешь и не имеешь права. Что ты о моей работе знаешь?
— Знаю мало, но думаю, что не вам ругать перебежчиков. Кроме того, к России наши западные понятия неприложимы. Я очень люблю всё русское.
— Икру?
— Икру, «Войну и мир», русских женщин.
— Ты их знаешь?
— Встречал. А кроме того, вы, очевидно, забыли, что моя бабушка, ваша мать, была русская.
— Она была внучкой русского эмигранта, но родилась в Нью-Джерси и ни слова по-русски не знала. Все остальные наши предки были коренные, стопроцентные американцы.
— А вы всё-таки о русской бабушке не распространяйтесь. Это может не понравиться сенатору Маккарти. Если б он был англичанином, он верно выгнал бы Черчилля за то, что у того мать иностранка. Впрочем, я знаю, вы не любите говорить о Маккарти.
— Действительно, не люблю. А при иностранцах никогда не говорю, пусть они лучше думают о своих делах, о которых я им не напоминаю… Я решительно ничего против русского народа не имею. Однако перебежчиков-офицеров я всё-таки недолюбливаю. Разумеется, все они, тоже неизменно, ссылаются на опыт Гитлера: вначале русские дивизии одна за другой сдавались в плен немцам, воевать же по-настоящему они стали только тогда, когда увидели, что такое наци. Раньше они, видишь ли, этого не знали. Тут у меня есть своё мнение. Сдавались не отдельные солдаты, а именно дивизии. Никакой возможности солдатам сговариваться о сдаче не было. Кроме того, сдающийся солдат думает о том, как с ним будут обращаться, дадут ли ему поесть, думает о чём угодно, но не о политических вопросах. В том, что говорят перебежчики, много правды, а полагаться на их заверения всё-таки нельзя. Инерция военной дисциплины, да ещё такой каторжной, как советская, может действовать довольно долго.
— Что если за это время советская армия докатится до Пиренеев и Атлантического океана?
— Этого никогда не будет. Но исходить всегда надо из худших возможностей.
— Напротив, исходить надо из лучших возможностей. Так думали все великие полководцы. Наполеон издевался над некоторыми своими генералами: «Они думают, что можно воевать без риска!» Но станем на минуту на вашу точку зрения. Если русские войска переходить на нашу сторону не будут, то ведь армия четырнадцати государств неизбежно потерпит поражение, так как у русских на суше тройное превосходство в силах. А если они дойдут до океана и Пиренеев, то их военный потенциал, со всеми промышленными богатствами Европы, будет больше нашего.
— Ты ошибаешься, — сказал полковник с неприятным чувством: он сам иногда так думал. — Наша армия окажет отчаянное сопротивление. Военная прогулка в Париж больше невозможна.
— Маршал Жюэн не так давно объявил, что они будут в Париже на 21-й день!
— С тех пор многое изменилось. Кроме того, маршалы иногда очень преувеличивают, чтобы повлиять на общественное мнение, на правительства, на парламенты.
— Они, к сожалению, не понимают, как такие слова влияют на их собственных солдат. Моя позиция ясна: нам надо искать союзника в русском народе. Вашей же позиции я просто не понимаю. Подождем мальчика, который закричит, что король гол. Неужели генерал думает так же, как вы? Да ещё говорит ли он всё, что думает?
— Журналистам говорит не всё, что думает. Генерал, вероятно, знает всё то, что знаешь ты, а кроме того, знает и многое другое, чего ты не знаешь. Он умница и один из самых деятельных людей, каких я когда-либо видел. По своей живости он просто не в состоянии сидеть в своей комнате без дела. Пасьянсов он не раскладывает и почтовых марок не собирает, — сказал полковник, считавший то и другое обычно верным признаком ограниченности человека. — Таков был и Наполеон… Одно скажу тебе. Он долго говорил о нашем трудном положении, а закончил словами: «Но, разумеется, в том, что мы в конце концов победим, не может быть никакого сомнения! Нас, мир, свободу спасут две вещи: крепость духа и существование атомной бомбы». Заметь, не её взрыв, а одно только её существование.