После спектакля они сидели в кофейне на отапливавшейся закрытой террасе.
— Я закажу шампанского. Хочешь? — спросил он по-французски, чтобы говорить на ты.
— У вас, американцев, всё «чампэнь», — передразнила его она, хотя у него акцент был очень лёгкий. — Кто же пьёт шампанское так, в кофейне на террасе?
— Я хочу! — заявил он тем повелительным тоном, который принес ему немало успехов у женщин. К приятному недоумению лакея, он заказал шампанское, с видом богача-туриста, очень к нему шедшим и очень нравившимся Эдде.
— У тебя на лице экстаз! — сказал он, когда бутылка подходила к концу. — Я, конечно, привык вызывать у женщин такие чувства, но старайся их не показывать, это непристойно.
— Ты глуп, очень глуп, потрясающе глуп… А что, если б я в тебя влюбилась?
— Я принял бы это к сведению, — ответил Джим. Собственно техника не менялась от того, что он имел дело со шпионкой. Джим рассказал не совсем пристойный анекдот. Эдда рассказала совсем непристойный. Затем он опять потребовал, чтобы она прочла ему свои стихи.
— Но, разумеется, не здесь!
— Так поедем в мою гостиницу.
— У тебя можно?
— This is а free country[110], — ответила она, смеясь уже почти полупьяным смехом. Эдда была уверена, что все американцы так говорят постоянно, по любому поводу.
Номер у неё был угловой, из двух комнат. Соседей не было и, несмотря на поздний час, можно было не стесняться. Они и не стеснялись. За коньяком Эдда читала ему французские стихи. Читала она то простирая вперёд руки, то поднимая их к небу, грациозно наклоняясь и откидываясь назад. Эти жесты, особенно последний, на него действовали. Действовали и стихи.
Она в рубашке сидела у него на коленях и вырывала у него тайны. От неё пахло коньяком, папиросами, хорошими духами. Он подумал, не вырвать ли у неё какую-нибудь тайну, но вспомнил, что это в его задание не входит: дядя велел ни о чём её не спрашивать, он должен был только — не сразу, конечно, — выдать ей свой секрет.
Эдда была в восторге. Теперь она была Далила. В Священное Писание она отроду не заглядывала, это было уж совсем vieux jeu; оперу же видела несколько раз. Говорила, что признает только музыку конкретистов, и в Берлине угощала друзей пластинками Вареза и Антона фон Вернера, но по-настоящему она обожала именно Сен-Санса. В эту первую ночь Эдда ещё не пыталась получить секретные документы. «Было бы неосторожно, да и не носит же он их при себе в кармане». Для первой ночи вполне достаточно было только узнать, «в чём великая сила его». Джим в пьяном виде и сам немного чувствовал себя Самсоном. Хотел было даже для начала выдумать что-нибудь вроде семи сырых тетив, которые не засушены, и потом «разорвать тетивы, как разрывают нитку из пакли, когда пережжет её огонь». Но ничего не мог придумать. Задание было простое, и он выдал ей, что заведует в Роканкуре печью, где сжигаются самые важные, секретнейшие документы.
XII
— …Отчего же вам не уехать в Америку, гражданин Майков? Вы стали бы там директором огромной лаборатории, получали бы тысяч двадцать долларов жалованья в год, да ещё, быть может, с участием в прибылях. Лабораторию вам дали бы превосходную, вы были бы в ней полным хозяином, под вашим руководством работало бы человек десять молодых учёных. У вас был бы собственный дом с садом. Вас знал бы весь учёный и даже неучёный мир: газеты присылали бы к вам репортеров за интервью, — шутка ли сказать, такое огромное открытие! А здесь вы живете в этой убогой комнатушке с продранным диваном, с некрашеным кухонным шкафом, с тремя грязными стульями, с шатающимся крошечным письменным столом, с которого, вероятно, вечно всё падает. Есть ли у вас ванна? Нет? Человек, не имеющий ванны, не может даже претендовать на уважение. А ваши соседи? Верно, они вам отравляют жизнь. На заказ трудно было бы придумать столь бездарное существование для столь одаренного человека, как вы. У нас на западе дураки говорят, что вам чужды мещанские привычки и требования. У вас этого, должно быть, не говорят. Как и нам, вам хочется хорошей или хотя бы сносной жизни. Сюда входит, разумеется, и свобода, особенно бытовая, — без политической свободы вы, пожалуй, могли бы обойтись. Вы учёный, изобретатель, вам важна независимость, важно общение с другими людьми науки. Здесь вы работаете в казенной лаборатории, не очень плохой, но и не очень хорошей, над вами много начальства, и вы должны подчиняться, как школьник. Между вашими товарищами есть наверное хорошие люди, но, по воле советской судьбы, они прежде всего конкуренты. Каждый ваш успех — это неуспех для них. Они поневоле ревниво следят за вами, некоторые вас подсиживают, кое-кто на вас доносит. Ваше открытие рассматривается в комиссии. Её руководители коммунисты и, по общему правилу, ничего не понимают в науке. Большинство других не очень желает, чтобы выдвинулся новый человек. А что такое «выдвинулся»? Если ваше открытие будет призвано ценным, вы получите повышение в учёном чине, у вас будет квартира из двух комнат, столь же дрянная, как эта, вам могут дать и какой-нибудь орденок. Ваши товарищи будут шипеть и издеваться. При первой же, хотя бы ничтожной, неудаче вас съедят враги и завистники. Я знаю, вы были в своё время арестованы. За что, мне неизвестно. Верно, кто-нибудь взвёл на вас обвинение, в лучшем случае якобы научное: ошибка, просчет, недостижение обещанного результата. Возможно, что это был просто вздор. Но допустим, он сказал правду: вы в самом деле сделали ошибку. Это бывает, это даже неизбежно в работе. В Америке частные предприниматели в своих расчетах делают поправку на возможные ошибки. Если она была очень велика, на западе учёный может потерять место. Вас же посадили в тюрьму. В худшем же случае вас обвинили в том, что вы когда-то были кадетом или меньшевиком или народным социалистом. Разве при таких условиях можно плодотворно работать? Или я говорю неправду?
— Я не понимаю, к чему вы это всё говорите.
— Надеюсь, вы не думаете, будто вы работаете на Россию? Так могут думать только дураки или люди, цепляющиеся за соломинку, чтобы не превращать свою жизнь уж в совершенную бессмыслицу. Вы работаете на Сталина и на мировую революцию, то есть на невежественного, тупого, хотя и хитрого, злодея и на то, чтобы превратить ещё миллиард людей в глупое, быстро развращающееся стадо. Что вам здесь делать? Вашим открытием могли бы заинтересоваться лишь в том случае, если б вам покровительствовал какой-нибудь сановник. А как вы к нему пролезете? Вы пролезать не умеете. Да это и довольно опасно. От Кремля до Лубянки два шага и в прямом, и в переносном смысле этих слов. Тут логически построенный роман. Композиция прекрасная, как у всех средних романистов. Глава первая: он никто. Глава пятая: он лакей при большой особе. Глава десятая: он сам большая особа. Глава пятнадцатая: он в застенке. Но допустим, допустим, всё будет гладко. Пустят ли вас без заложников за границу обменяться мыслями с западными учёными? Едва ли. Для этого надо совершенно продаться большевикам. Можете ли вы читать иностранные книги лучших писателей наших дней? Не можете: вашими литературными вкусами ведает начальство, читай то, что тебе разрешают. В Америке вы тотчас составили бы себе большую прекрасную библиотеку. Какая это радость покупать и читать книги! Помните предсмертное обращение к ним Пушкина: «Прощайте, друзья»?.. А теперь у вас эта жалкая полка. И печать вы читаете только советскую, она, помимо всего прочего, самая скучная и бездарная в мире. Разве не так?
— Это так, но всё-таки убирайтесь поскорее. Я терпеть не могу шпионов.
— Что такое шпион? Эдит Кавелл[111] занималась шпионажем, её одна из воевавших сорок лет тому назад сторон расстреляла, а другая поставила ей памятник. В пору войны тысячи французов из Resistance погибли, как шпионы, и их теперь признает героями вся Франция. «La trahison est une question de dates[112]» — говорил Талейран. Они делали своё дело не ради денег. Им всё же платили, и это совершенно естественно, «людям надо есть и пить», — говорит полковник. Их мотивы? А почему вы знаете мои? Продался я или нет, это вопрос личный, частный и малоинтересный. Вообще не судите строго, а то понадобится слишком большая скамья подсудимых. У вас есть другая возможность: стать мучеником. Нехорошо. Это при царях можно было стать мучеником, с разными величественными словами. Есть ведь такие слова — бриллианты, чаще всего фальшивые: «Я умираю за свободу», и так далее. А теперь нельзя. Никто и не узнает о вашем мученичестве или узнает года через два. Да и всем решительно всё равно: одним мучеником больше. Лучше утешайтесь угрызеньями совести: для кокетливых людей они клад. Или вы не кокетливы? Наташа об этом мне не сказала, я вообще плохо вас понимаю. Ведь и Ололеукви было для того, чтобы вас понять. Ради Бога, говорите больше, говорите не односложно, говорите ярко… Ну, вот, вы здесь из самых лучших, но ведь и вы подписывали разные верноподданнические телеграммы Тиберию: «Расстреляли таких-то, спасибо вам сердечное, гениальный Иосиф Виссарионович!» Ведь подписывали? И я на вашем месте подписывал бы, но «бы» — это сослагательное наклонение, а в изъявительном я ничего не подписывал. Поедем в Америку, чтобы больше не подписывать, а? Да здесь и каяться неудобно: из десяти собеседников уж один наверное сексот. Пошловато? Может быть, но чистая правда. Человека вылечить можно разве только сорокаведерными бочками правды, да и то не наверное. Русской интеллигенции больше нет. «Почиют вечным сном — высокородные бароны». Была, была русская интеллигенция! И литература была, да какая: благородная, талантливая, порою гениальная. Мы думали, что русская литература не продается, ни купить, ни запугать её нельзя. А теперь откроешь наудачу книгу — автор продался, ну, не целиком, а на пятьдесят процентов, на двадцать, на десять продался. Правда, прежде правительство у вас было гордое и непонятливое. При Николае I было запрещено не только ругать правительство, но и хвалить его: не нуждаемся. Нынешние правители догадались: «Как же не хвалить? Пусть лоб расшибают!» Они уже тридцать пять лет развращают людей с большим, замечательным, изумительным успехом. Русский народ был одним из наиболее умных, наиболее тонких, наиболее «духовных» в мире. Но действия самой колоссальной развращающей силы в истории он не выдержал, да и не мог выдержать. С немцами при Гитлере случилось то же самое: почти все к нему шмыгнули, писатели, философы, учёные. Можно ещё сказать, что дело не в человеке и даже не в народе, началась новая историческая эпоха, и т. д. Непременно скажите это: хорошее утешение, социологическое… Я всё же надеюсь, что у вас от прошлого осталось хоть немного чувства иронии, а? Наташа говорила, что прежде вы ругали всех и вся. А теперь у вас какая-то «панацея». Тусклый вы что-то выходите, Николай Аркадьевич. А может быть, вам хотелось бы, чтобы и на западе все продавались, чтобы везде были только пресмыкающиеся люди. Но это не так. От меня никто приветственных телеграмм не требует, а если б кто потребовал, я послал бы его к чёрту. Да на западе и чисток никаких нет. Послушайте, а ваша скука, чудовищная, невероятная, невыносимая скука советской России! Записывали ли вы ваш день? Плохая работа, плохой обед, эта ужасная комната. То же и завтра, и день за днём, и год за годом. Говорят, у вашей молодежи «горят глаза», она, видите ли, и без свободы, при этой чудовищной скуке, «радостно строит новую жизнь». Может, и строит, да такова эта новая жизнь, что уж лу