чше было бы не строить. Они ведь бодрые атеисты, — редкая и глупая порода людей. Что могут они понимать со своим птичьим комсомольским разумом! И вовсе не горят у них глаза. Глаза горят только у служащих Интуриста. Они-то и есть «фанатики», им отлично платят. У гитлеровских фанатиков тоже, верно, горели глаза. Нет, поедем на запад, поедем, дорогой гражданин Майков. Я, разумеется, не говорю, что всё зло находится по одну сторону Железного занавеса, есть достаточно зла и по другую сторону. И государственных людей на западе почти нет. Черчилль единственный, но он человек из Вальтер-Скотта, ему бы, вместо Айвенго, драться на турнире в Ашби-де-ла-Зуш. Больше, кажется, никого нет. Многие вам назовут Неру, я очень не люблю этого лицемера, который считает себя спасителем мира. Одна у него впрочем была светлая мысль: он первый понял, что под видом крайней новой демократии можно убедить людей проглотить любой старый завалявшийся хлам, кашмирский и другой. Но всё-таки в свободном мире государственные люди, а у вас государственные звери.
— Вы даром теряете время. Я за границу не уеду. И вам не стоило приезжать сюда для того, чтобы говорить мне об удобствах жизни в Америке и о преимуществах политической свободы перед рабством.
— Я начал с практических доводов. Понимаю, понимаю, они для вас не имеют значения. Конечно, я говорил общие места, но ведь у вас и общие места забыли. Постойте, быть может, вы опасаетесь, что вас плохо встретят русские эмигранты? Я их мало знаю и мало ими интересуюсь. Ничего плохого о них сказать не могу, кроме разве самого худшего: того, что они «quantité négligeable[113]», они Чан-Кай-Шеки без Формозы[114]. Верно, между ними есть и очень хорошие, и очень плохие люди. Видите, я не боюсь общих мест. И странно было бы, если б в России остались только плохие, а за границей оказались только хорошие, или наоборот. Ведь и самый отъезд определялся миллионом случайностей, а с ним и взгляды человека. Везде и всегда в мире был принцип: cujus regio, ejus religio[115]. Помню, Вольтер говорил мне…
— Кто вам говорил?
— Вольтер. При Людовике XV я встречался во Франции с самыми знаменитыми людьми. Сколько раз я разговаривал с самим королем. Фридрих тоже меня любил, он говорил, что граф Сен-Жермен самый замечательный человек его времени и, конечно, лучший из врачей.
— Так, так… Значит, вы просто не в своём уме?..
— …Вы не в своём уме, — сказал извозчик. — Где же это видано, чтобы на извозчике ехать из Берлина в Москву! Летите туда на аэроплане и спуститесь на парашюте. Так всегда поступает со своими агентами полковник № 1. Если вас не поймают, то вы таким же способом вывезете на запад вашего Майкова.
— Нет ничего легче, чем дать глупый совет, и я у вас советов не просил. Я и в Помпею ездил на извозчике, и Наташу катаю по Капри. Я вам дам тысячу лир на чай. Но я очень спешу.
— Вздор, некуда спешить в жизни.
‒ Да у меня завтра в университете экзамен по истории религий. А я не знаю учения Нила Сорского. Не успел прочесть.
— Это обычный кошмар во сне. Никакого экзамена у вас нет. Мне тоже часто снится, будто я для экзаменов консерватории не успел разучить тарантеллу.
— Как же вы, простой извозчик, можете учиться в консерватории! Вы всё врете. На чай будет две тысячи лир.
— За две тысячи лир я могу вас отвезти в дом умалишенных. Вы всё равно туда попадёте, у вас верно дурная наследственность.
— Как вы смеете говорить дерзости! Я вас задушу, как араба в Сантандере.
— Только умалишенный может верить в панацею… А ваш полковник несерьёзный человек…
— …Странно, что у меня оба полковника смешиваются, ведь они совершенно разные люди, как и мы с вами. Впрочем, все люди друг друга стоят… Да, не вышел из меня писатель. Моё несчастье: я ведь и честолюбец, и болтун, и сноб. Очень печально… Угостите меня водочкой.
— У меня нет водки.
— Позор! Что же у вас в этом высоком до потолка шкапу? Он заперт английским ключом.
— У меня там виолончель.
— Вы играете на виолончели? Вдруг вы играете тарантеллу! Услышать её здесь это было бы вроде того, как услышать в доме Гитлера сионистский гимн.
— Какая тарантелла? Что за вздор!
— Да ведь я для Наташи устроил здесь на Капри тарантеллу. Рядом с нашей гостиницей артисты её играют всю ночь. И моя жизнь вообще фильм, положенный на музыку тарантеллы. Простите, что выражаюсь пошловато. Я и вообще пошловатый человек: «демонический». И никаких открытий я не сделал, я просто граф Сен-Жермен… А в чём заключается ваше открытие?
— Вы отлично это знаете, ведь за этим приехали. В способе продления человеческой жизни. Я нашёл панацею.
— Человечество давно ищет панацею. Либиг[116] говорил, что нет идеи более тонкой, более возвышенной, сильнее действующей на творческую работу людей. А его современник и тоже знаменитый химик Распай[117] уверял, что панацею нашел. Кажется, это была камфора? Разумеется, у вас ваше открытие записано как следует: с формулами, с цифрами, а? Где же вы храните записку? Тоже в этом кухонном шкапу с английским замком?
— Вы, верно, очень любите кинематограф? Это прямо для фильма: папка с секретнейшими документами, шпион её похищает. И при этом подумывает: если он не отдаст, то я его убью… Вы, верно, убивали людей? Может, этим и хвастаете? Хотя бы перед собой?
— Нет, не хвастаю. А убивать случалось, как теперь столь многим. Я ведь воевал. Когда люди на ваших глазах живьем горят, зажженные вашим огнеметом, а вас за это награждают, то моральные понятия очень упрощаются. Да, я убивал людей, это очень просто. Раз как-то я даже своими руками задушил человека в Испании. У меня это записано в той розовой тетрадке, да я и без неё помню всё чуть не наизусть. Жаль, что плохо написано, хотел, чтобы вышла «новелла», да не удалось, очень плохой я писатель. Хотите расскажу?
— Не хочу.
— Да вы не сердитесь, что у меня бред. Мой бред особый, от Ололеукви. Вы можете об этом снадобье прочесть в специальных медицинских книгах, и не в мексиканских, а в немецких. Я из-за них и приобрел его в Мексике. Не люблю немцев из-за Наташи, но в их науку верю. Заинтересовался: неужели правда, что даёт такой бред? Оказалось, почти всё правда. Моя розовая тетрадка осталась в Берлине, на левой полке в кабинете, там, где у меня легкомысленные гравюры… Всё ещё, к сожалению, имею слабость к «легкомысленному», поэтому и люблю восемнадцатый век. Вот ведь в ту же тетрадку записал и свой ещё худший рассказ об Оленьем Парке. Даже не рассказ, а «эскиз». Видите, какие я слова знаю: «эскиз», «новелла». Там я хотел вывести и дуру Эдду, она у меня sous-madame. Тоже вышла дрянь, от бездарности, да и от лени.
— Тяжел ваш бред умалишенного. Но задушить меня вам не удалось бы. Я закричу, сбегутся соседи.
— Помилуйте, я нисколько не собираюсь. Разве только так могла проскользнуть мыслишка.
— У вас руки душителя.
— Полковник № 1 тоже всё посматривал на мои руки. А я всего только одного человека и задушил: того араба в Сантандере…
…Сантандер был только что взят армией генерала Франко. По предместьям проходили испанские и итальянские войска, проезжали в новеньких автомобилях германские офицеры с презрительно-брезгливым выраженьем на лицах, шли грузовики с продовольствием, тащились тележки с возвращавшимися беженцами, тяжело навьюченные ослы, мулы, даже коровы. На тротуарах, в воротах домов, поврежденных бомбардировками, у окон с выбитыми стеклами толпились люди. Многие плакали от радости. Появление испанских знамен вызывало восторг. Люди протягивали вперёд руку с фашистским приветом, но кое-кто ещё грубо ошибался: поднимал сжатый кулак по обряду народного фронта и тотчас отдергивал, заметив свою ошибку. Итальянцам, немцам и особенно арабам аплодировали мало.
Человек гигантского роста в синем костюме с утра сидел на террасе кофейни. Столики и стулья были, однако ни еды, ни даже напитков никому не давали. Человек был оставлен покинувшими город республиканскими властями. Состоял у них на службе лётчиком. Не раз на парашюте спускался позади фронта; выдавал себя то за американского журналиста, то за дельца, то за иностранного артиста, застрявшего в Испании.
Теперь у него было задание: выяснить численное соотношение между разными составными частями армии врага, — он и сам мысленно по привычке говорил о «враге», хотя его не очень интересовало, кто победит. Понимал, что ничего точно узнать не может; но не хотел получать даром те большие деньги, которые ему платили республиканцы. В Сантандер победители входили по двум дорогам, и он ещё накануне наметил себе по наблюдательному пункту на каждой.
В течение трёх часов он с террасы наблюдал, считал и старался запомнить четыре числа, увеличивавшиеся с каждой минутой. Записывать на виду у всех было, разумеется, невозможно. Он и так обращал на себя внимание огромным ростом и тем, что был гладко выбрит, что был одет много лучше других. Считал, сколько проходило «Requêtes» в красных беретах, фалангистов в синих мундирах, легионеров в зелёных рубашках, мавров в тюрбанах. На лице у него все три часа висело выражение радости по случаю победы. Фашистский привет он отдавал четко и правильно, но реже, чем другие: он устал, почти не спал две ночи. Ему очень хотелось есть и особенно пить. В лежавшем у него в ногах небольшом мешке, который в нормальное время никак не подходил бы к его виду и костюму, были сухари, коробка консервов и бутылка вина, но ему было совестно есть перед голодными людьми. Позади человека в синем костюме висела афиша с огромной надписью: «Помни, что везде шпионы! Не говори лишнего слова! Немедленно сообщай властям о каждом подозрительном лице!» Афиша осталась от республиканцев, но никаких эмблем на ней не было, и проходившие по предместью за несколько часов до того люди из «Guardia Civil», немного посовещавшись, оставили её на стене.