— Обрати особенное внимание на видение этого русского социалиста Чернова! Оно может считаться пророческим!
Рамон прочел роман с удовольствием. Ему особенно понравилась Шиши, тоже очень пышная женщина. От сравнения с ней Эдда потеряла, никак не могла думать, что подарила на собственную беду.
Ему пришла мысль, что и он мог бы кое-что сделать борьбы с всадниками Апокалипсиса. «Но что именно? Купить яхту и отправиться в голодные страны, встать во главе помощи голодающим?»
Новая идея его заняла. «Продать венецианский и севильский дворцы, на все деньги накупить хлеба? Нет, хлеб всё-таки есть и у голодающих, нужны вещи получше. Надо доставить и радость бедным, несчастным людям. Консервы! Всякие, но особенно ананасные. Пусть и бедняки едят ананасы! Это тоже полезно в борьбе с коммунизмом. Если денег от продажи дворцов не хватит, я доложу, сколько бы ни потребовалось!» Рамон был увлечен так, как в тот день, когда у него впервые явилась мысль о Празднике Красоты.
Вечером он получил письмо. Оно было адресовано в Венецию, с «please forward[204]» на конверте. Не подписавшийся добрый человек прислал ему газетную заметку об его празднике. Секретариата больше не было, заметка через цензуру не прошла. Эдда переводила со все росшим смущением. Рамон, без аллегорий, назывался дураком, говорилось о бесстыдных, невежественных богачах, очевидно думающих, что им все позволено, и издевающихся — в такое время! — над нуждой и горем девяти десятых человечества: «Эти господа, очевидно, даже не способны понять, что их нелепые затеи оказывают большую услугу врагам культуры и свободы, коммунистам».
Рамон был в ярости. Не привык к издевательскому тону; двадцать лет его осыпали похвалами. Кроме того, было ясно, что идея Праздника Красоты осталась совершенно не понятой. — «Стоит ли обращать внимание на дураков и негодяев!» — говорила Эдда возмущённо. Но странным образом его раздражение перенеслось на неё, точно она написала заметку.
— Верно, этот подлец хотел что-нибудь с меня сорвать! Как все, — сказал он.
— Конечно! Разумеется! Шантажисты! — говорила Эдда.
За обедом он был гневен и, против своего обыкновения, выпил целую бутылку вина. Затем объявил, что пора ехать в Севилью.
— С меня совершенно достаточно Берлина! Очень сожалею, что сюда приехал. Мне нигде не было так скучно, как здесь.
— Мне тоже… Я именно это хотела предложить: уедем, — поспешно согласилась Эдда. — В Севилью отсюда прямой аэроплан?
— Вероятно, есть. А если нет, пересядем в Париже.
— Нет, тогда лучше в Мадриде. Я никогда не видала Мадрида. Я поеду в общество и спрошу.
— Зачем? Это сделает швейцар гостиницы. Назначь день.
— Но, может быть, на этот день не будет билетов.
— Для меня будут билеты на любой день!
— Тогда, скажем, в четверг или пятницу… Как фантастична была наша встреча! Ты просто моя судьба! — желая его утешить, сказала она то, что говорила всем своим любовникам.
— Не знаю, почему я твоя судьба, — мрачно ответил Рамон. Он принял решение расстаться с ней в Испании. «Откупиться от неё будет нетрудно. В Севилье скажу, что еду в кругосветное путешествие. Может быть, и в самом дале поехать? Бесполезно работать на людей, они ничего не понимают или не хотят понять! Конечно, не стоит обращать внимание на шантажистов!» — говорил он себе. Но думал, что, быть может, мертвецы Эдды не так уж неправы.
XXXII
Катастрофа постигла полковника №2 так неожиданно.
После ответа, полученного им из Москвы, он имел все основания ждать наград. Был почти обеспечен генеральский чин, могли дать орден, денежное пособие. Все это было чрезвычайно приятно, но вопроса о работе не решало. Оставаться на Западе ему больше не хотелось: все здесь было ему чуждо и почти все неприятно. Строевой должности он получить не мог, да и в самом деле для неё больше не годился. На должность в штабах было мало шансов. В том же ведомстве, в котором он служил, ещё более высокий пост означал ещё более грязную работу. «Всё-таки остался боевым офицером, к полиции не принадлежал», — в сотый раз повторял он себе. Сам чувствовал, что это у него становится навязчивой идеей: как бы не смешали с чекистами! Смешать было очень легко: люди типа чекистов все больше переполняли его ведомство, и он с каждым днём яснее чувствовал себя в этом ведомстве белой вороной. Думал, что, пожалуй, лучше всего уйти в отставку.
Перед ним был тот же вопрос, несчастный вопрос пожилых и старых людей: что делать в остающиеся годы жизни? Полковник перебирал все. На обычной, банальной мысли о воспоминаниях он почти не остановился. «В России воспоминаний не пишут, разве те, у кого есть сейф за границей, да и для них рискованно. И ничего я на войне особенно важного не видел, видел то, что видели все. А о теперешней моей службе и думать лучше поменьше, не то что писать». В своё время он хотел заняться биографией Суворова, но отказался и от этого: «Было бы пересказом старых книг, с расшаркиваниями в сторону начальства и с экономическим материализмом». К тому же, он чувствовал, что, несмотря на орден имени Суворова, правительство не так уж расположено к царскому фельдмаршалу: «Следовательно издать правдивую книгу будет не просто: Суворов экономическим материалистом не был. Можно, пожалуй, написать историю какой-либо важной операции времен великой войны? Теперь, после смерти Сталина, восхвалять на каждой странице его военный гений незачем, но все наше командование восхвалять было бы необходимо, то есть опять-таки бессовестно врать: никаких промахов, мол, не было, все происходило по заранее разработанному плану». Об этом полковник имел определённое мнение: план был плохой, да он в начале войны и не осуществлялся, точно никакого плана вообще не было. Было сделано множество тяжких ошибок, проявилась полная растерянность начальства, и всё спасли храбрость русских войск, самоотверженная выносливость русского народа.
В свободное время полковник иногда заходил в книжный магазин. Покупал преимущественно военные книги, иногда исторические. Зашёл он в магазин и в июне. Новых военных книг не оказалось. Ему попалась старая книга Сергея Аксакова. Она привлекла его внимание переплетом, очень хорошим и превосходно сохранившимся. Переплет был желтый, с очень широким кожаным корешком, с такими же углами. Полковник раскрыл книгу, ему попалась фраза: «Кроме описанных мною трёх пород, в Оренбургской губернии изредка попадаются чёрные зайцы, обыкновенного склада и величины, мне никогда не удалось их убить». Эти слова поразили полковника: он должен убить чёрного зайца!
Настоящим охотником он считаться не мог. Стрелял в лёт не очень хорошо, гончих и борзых собак не любил (как, впрочем, не любил их и Аксаков). В молодости охотился в свободное время, которого у него и тогда было не много. Но эта книга была для него откровением: вот что осталось в жизни! Он тут же себе возразил, что с раненой ногой не мог бы ходить по полю, по болотам, по лесу. Книга была следовательно ему практически не очень нужна. Однако он почувствовал, что непременно её купит, сколько бы она ни стоила. Увидел в оглавлении главы о ловле шатром и о капканном промысле. Для такой, не слишком утомительной, охоты он ещё годился. Попался ему и эпиграф из какого-то древнего охотничьего руководства: «Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно и угодно и весело, да не одолеют вас кручины и печали всякие… О славные мои советники и достоверные и премудрые охотники! Радуйтеся и веселитеся, утешайтеся и наслаждайтеся сердцами своими, добрым и веселым сим утешением в предыдущие лета! — «Точно для меня сказано!» — подумал он и купил книгу, хотя она была напечатана по резавшей ему глаз старой орфографии.
Вернувшись домой вечером, он заварил кофе, сел за стол и сначала перелистал всю книгу. Под одним переплетом в ней были два тома: «Записки об уженьи рыбы» и «Рассказы и воспоминания охотника о разных охотах». На первом томе он долго не останавливался. В юности пробовал и удить рыбу, но это дело показалось ему скучноватым и грязноватым: надо было на крючок насаживать живых навозных червей, — на хлебные шарики у него ничего не ловилось. Теперь только пробежал кое-что из «Записок». Ему нравился чудесный, столь простой, бесхитростный слог, — «да, наши так писать не умеют!» — нравились технические и вместе с тем чисто русские, без «измов», слова, «перекаты», «снулая», «паводки», «верхоплавка», «хребтуг», нравились изумительная наблюдательность, необычайная зрительная память писателя, — он писал о нравах и обычаях рыб, как если б сам прожил всю жизнь под водой.
Скоро полковник перешёл к шатрам и капканам. Его поразило сходство этого рода охоты с тем, чем он сам занимался в последние годы. Волков и лисиц ловили так, как он ловил шпионов. «Выбор приманки, правдоподобие, незаметность, все как у нас!» Охотник искусно подделывал рукояткой лопаточки на снегу волчьи следы для обмана волков и заметал свои собственные. Он должен был даже ходить в свежих незаношенных лаптях, так как запах кожи или ваксы мог спугнуть волка. «Все это надо так мастерски устроить, чтобы острое зрение зверя ничего не могло заметить и тонкое его чутье ничего не могло услышать», — советовал Аксаков. «Может быть, настоящий разведчик охотником и должен быть. Шелль, кажется, говорил. что тот американец охотник», — думал полковник, радостно вспомнив о документах из печи в Роканкуре. В капкан мог попасть матерый волк или, ещё лучше, чёрный заяц. «Да, описано на ять, что и говорить. Правда, хорошо ему было описывать, — только с юности и делал, что удил рыбу и охотился, а я был босопляс, питался сеном с хреном», — говорил он себе, борясь с влиянием Аксакова. Но все больше чувствовал, что его навсегда очаровал этот барин, замечавший то, чего другие не видят.
Книга определила его планы. «Если и предложат новую должность, то стоит ли её брать? У нас, правда, не предлагают должностей, а назначают на них. Всё же отделаться можно, сославшись на хромоту и увечья. Объясню, что стал неработоспособным. Настаивать не будут. И вот отставным генералом можно бы поселиться в этих местах, тогда уж по-настоящему на родине. Родина, конечно, Россия, а всё-таки настоящая родина это для кого Москва, для кого Киев, а для меня Верхнее Заволжье. Да, как в старину, нечем платить долгу, так пойду за Волгу. Лошадь куплю, ездить верхом ещё могу, старого леса кочерга. Может, домик удастся выстроить?.. Буду вставать в пять часов утра, буду брать с собой термос с кофе, бутылку крымского вина, беззубому на орехи… Он пишет, что старые, усталые, не очень здоровые охотники караулят зверя неподалеку в шалаше, где садят в креслах и курят сигары. Ну, я без кресел обойдусь, а вот можно будет брать с собой карманную шахматную доску. Аксаков любил охотиться в одиночку, так буду делать и я. Знакомство буду водить только с крестьянами, из них вышел, к ним и вернусь. Они наши лучшие люди. Примут ли они меня? Кто их души разберет? Может быть, они больше всего хотят, чтобы иностранцы в русские дела не вмешивались, а может быть, именно жаждут, чтобы кто угодно, хотя бы сам чёрт, свернул шею большевикам? Они главная надежда России, они и ещё больше офицерство…»