Второй вариант был гораздо более драматический: следовало совратить Джима. В подробностях обдумала: «Вино, очень много вина. Затем оргия!?» — на тему оргии уже задумала поэму, где говорилось о страстных лобзаниях и безумных объятиях — перечеркнула: страстные объятия и безумные лобзания. Была замечательная аллитерация и совершенно новая рифма: «поблёкла» и «Софокла». «Потом сказать Джиму всё: я шпионка! Мне поручили тебя выслеживать и через тебя узнать тайны Роканкура! Шпионкой же я стала никак не ради денег, а по убеждению: у коммунистов правда, они спасают мир от ужасов новой войны, надо им служить! Но со мной случилось несчастье: я вдруг безумно в тебя влюбилась! Теперь реши всё сам! Если хочешь, убей меня! Если хочешь, сообщи твоему начальству, и меня казнят! Но если ты меня любишь, порви с твоим прошлым, стань моим единомышленником, будем работать вместе!..»
Этот вариант умилял её до слез. Впрочем, и у него были серьёзные недостатки. Джим говорил, что безумно в неё влюблен, да это было и совершенно очевидно. Всё же она не была уверена в том, как он поступит. «Быть может, в самом деле тут же меня убьет! Хотя это маловероятно. И как же он меня убьет? Звонок — над кроватью. Если он схватит меня за горло, я зазвоню, дверь оставлю отворенной… Нет, он поднимется на постели — и уйдет. Тогда я тотчас улечу в Германию. Виза есть, деньги есть. Если даже он такой подлец, что пойдет доносить ночью, — нет, ночью нельзя, некому, подождёт до утра, — то во всяком случае я улечу вовремя. Денег полковник тогда больше давать не будет, но и я ему остатка не верну. Буду в Берлине ждать картёжника. Если же Джим согласится — не может не согласиться, он так в меня влюблен! — то всё будет чудно. Мы доставим документы, получим деньги и уедем в Италию». Тут, правда, было новое осложнение: она очень рада была поехать в Италию с Джимом, но не хотела надолго расставаться с Шеллем: «Оставишь его без надзора — ищи ветра в поле»…
Как бы дело ни сложилось, несомненно была налицо игра жизнью, — то самое, что ей больше всего нравилось в литературе и кинематографе. Решила ещё немного подумать. Назначила дату для оргии, на случай второго варианта: 13 марта, это была пятница, — совпадение тяжёлого числа с тяжёлым днём, — она бросала вызов судьбе. «Так ему и скажу: «J’ai lancé un défi á la destinée[154]», по-английски это выходит хуже…» Долго с наслаждением всё себе представляла: он рыдал, затем падал перед ней на колени и клялся ей порвать со своим народом, со своими родителями, с братьями, — «теперь у меня только ты!» Затем они опять пили шампанское и она читала ему стихи. Затем они отправлялись в Венецию и вечером, при луне, обнявшись, плыли на гондоле… «Gentille gondoliére, — dit le pécheurepris, — je cede a ta prière, — mais guelen sera le prix?..»[155]
Осуществился именно второй вариант, лишь с самым незначительным отклонением от выработанной программы. Шампанского Эдда не купила: слишком радостное вино, к такому случаю не подходит, да и где же заморозить ночью? Заменила его бутылкой коньяку. Так выходило и дешевле — полковник дал ей не очень много денег. Между тем расходы были большие. Она купила для оргии ночную рубашку из чёрного крепдешина с чёрными же кружевами, длинную, в талию, похожую на платье, trés travaillée[156], от Лебиго; давно о таких мечтала, это и подходило лучше, чем пижама; заплатила десять тысяч франков. Эдда думала, что шпионкам платят деньги, не считая. Оказалось не так.
Всё сошло как нельзя лучше. Он возил её в Роканкур и показал ей печь. Там отдал толстый пакет, который тут же при них был сожжен. Она видела, что он распоряжается печью, как хочет. К концу же пятой оргии Эдда — правда, не очень кстати — восторженно заговорила о русской музыке и балете. Джим был с ней искренне согласен: любил русскую музыку и балет. Затем она сказала, что на современную Россию клевещут. Он не спорил и с этим: действительно, клеветы немало. Она ругнула американское правительство. Он nоддержал. Минут через десять Эдда объявила ему, что служит советской власти, несущей мир и счастье всем народам. Джим не схватил её за горло. Ещё минут через пять он стоял перед ней на коленях и восклицал, что её народ будет его народом, что для него нет больше ни отца, ни матери, ни братьев (их, впрочем, у него и в самом деле не было). Джим вспомнил фильм «Тарас Бульба», который видел в Париже. Знал, что играет он не очень хорошо, и всё больше удивлялся: «Неужто такая дура может быть шпионкой! Правда, дядя говорил, что в его ведомстве дураков ещё больше, чем психопатов».
— …Я принесу тебе одну важную информацию, — сказал он, задыхаясь. — Но её в тот же день надо будет бросить в печь. Пусть твои её быстро сфотографируют.
— Не «твои», а наши! Ты теперь наш! Мы будем работать вместе!
— Для тебя я предаю родину! Теперь у меня больше никого нет, кроме тебя! Мы вместе бежим!
Он получил письмо от дяди. Полковник поздравлял его с успехом и сообщал, что ему будет дан для дуры важный пакет и что отдать его надо непременно 18 марта. «Вижу, что у тебя угрызения совести. Помни, однако, что ты это делаешь не для себя, а для отечества, — писал полковник, с трудом выдавливавший пышные слова. — Кроме того, дуре никакая опасность не грозит. Пусть она уезжает из Франции куда ей угодно. Судя по тому, что ты о ней сообщаешь, она нам больше ни для чего не нужна. Постарайся спровадить её поскорее. Если это необходимо, можешь уехать с ней ненадолго и ты. Отпуск и деньги тебе будут даны. Ты окажешь делу большую услугу. Скажу правду, я предпочел бы, чтобы ты расстался с ней по возможности немедленно. Но если иначе нельзя (слова были подчеркнуты два раза), то поезжай в Италию и расстанься с ней там. Дай ей от себя сколько признаешь нужным, — всё-таки не очень много: казённые деньги надо беречь ещё больше, чем собственные. На досуге ты подумаешь, хочешь ли ты и дальше работать в нашем деле. Кстати, скоро буду в Италии и я. Мы могли бы встретиться в Венеции».
Пакет был действительно очень важный. Запершись у себя в кабинете и почти никого не принимая, полковник работал целый день и часть ночи, испытывая чувство, очень близкое к тому, которое называется вдохновением. В его деле преобладала мрачная, злая проза, часто отравлявшая ему жизнь. Но порою он находил в своей работе и настоящую поэзию: так необыкновенны иногда бывали замысел, осложнения, комбинации, психологическая игра. Дезинформация относилась к атомным бомбам, к их числу, мощности, распределению по местам. Составлено всё было необыкновенно искусно, особенно письмо из Пентагона Сакюру. Это было opus magnum[157] всей жизни полковника.
XVI
Полковнику был дан адрес лучшей гостиницы Венеции. Деньги Шелль просил внести в швейцарский банк, в котором имел с давних лет счёт. Теперь на счету оставалось девяносто пять франков — почему-то вышла некруглая цифра.
В Неаполе вечером, накануне отъезда, когда Наташа ушла в ванную, он вынул бумажник и пересчитал всё, что у него было. Оказалось: сто два доллара и несколько тысяч лир. Он записал цифры в книжку: несмотря на свою расточительность, все расходы за день записывал; старался делать это в отсутствие жены. Но как раз Наташа вышла из ванной в пенюаре.
— Забыла вынуть мыло, — сказала она застенчиво и, увидев, что он что-то записывает, догадалась. — Расходы? Я тоже в Берлине всё записывала. Скажи, мы не слишком ли много тратим? Теперь у тебя ведь гораздо больше расходов, чем было до меня. Я тебе много стою, правда? У меня своих пока нет.
Он никогда с ней о денежных делах не говорил; но всякий раз после их женитьбы, когда упоминалось о деньгах, лицо у неё становилось испуганным. В эти минуты ему особенно хотелось стать богатым человеком. Он улыбнулся, посадил её к себе на колени и нежно поцеловал.
— У тебя волосы без блеска, я это так люблю… Конечно, ты меня разоряешь. Я истратил на тебя тридцать шесть миллионов золотых франков, как Людовик XV на маркизу Помпадур. Не беспокойся, расходы не имеют значения.
— Ну вот, ты всегда шутишь, а это мне неприятно. Теперь все женщины работают. Я тоже должна что-то зарабатывать.
— А мне было бы неприятно, если б ты что-то зарабатывала. Это дело мужа. Я человек старых взглядов.
— Допотопных! Но я тебя обожаю!.. А ты меня любишь? Правда? Как кто? Как Лаврецкий Лизу[158]? Как Санин Джемму[159]? Я отлично знаю, что мне до них, как до звезды небесной!..
— Как Шелль Наташу.
— Как Шелль Наташу! Да, это лучше всего!.. Знаешь, ты немного похож на слона.
— Мне говорили, будто я похож на китайского палача.
— Господи! Что за вздор! Скажут же этакое люди! На палайского китача… Видишь, как я глупо острю… А ты сказал, будто я остроумна… Сказал? Я очень глупа, — говорила она, осыпая его поцелуями.
Он часто читал в ванне, Наташа тоже стала брать с собой книгу, — какую-нибудь подешевле, непереплетённую, потёртую, — вдруг, задремав, уронит в воду. Но она не читала, всё думала. «Конечно, я обожаю его! Может быть, ещё больше, чем прежде… Нет, не больше, только теперь по-иному. Наверное, так бывает всегда? И не прячет он ничего от меня, он просто не говорит, это не то же самое. Но мне так хотелось бы войти в его жизнь, целиком войти, всё знать, всё разделять».
Наташа не могла привыкнуть к тому, что ничего для мужа не делает. Всё осталось, как было. Они жили в гостиницах, обедали в ресторанах, никаких забот по хозяйству у неё не было, так как не было хозяйства. Не могла она помогать мужу и в его делах; ничего о них не знала; быть может, у него не было и дел. «Хоть бы письма мне диктовал. У него хороший почерк, но странный: твёрдый и вместе с тем изменчивый, точно разные люди пишут… И как всё-таки жене не знать точно, чем занимается муж? Такого случая, верно, никогда не было! Правда, он сказал, «эпизод