я знал, были физически плюгавые люди. А он, напротив, недурен собой. Разумеется, он мегаломан, но не личный, а, так сказать, «классовый». Он мне сказал, что только частное богатство может спасти мир. Не частная собственность, а именно всемогущее частное богатство! Оно должно, кажется, посрамить большевиков красотой. С необыкновенно значительным видом несет вздор, смерть мухам. Но самое странное у него — глаза: задумчивые, грустные, если хочешь, даже прекрасные. А ещё говорят, что глаза зеркало души.
— Глаза как глаза.
— И представь себе, какая у него тут идейная затея.
Он рассказал о празднике, о том, что обещал помогать советами. Наташа слушала с неприятным чувством.
— Тогда, значит, мы здесь задержимся?
— Куда же нам спешить? Посидим немного в Венеции.
— Я хотела тебе сказать, — сказала Наташа, преодолевая неловкость. Глаза у неё стали испуганными. — Я в Берлине за пансион теперь не плачу, только за комнату, и заплатила за месяц вперёд. Хозяйка, конечно, знает, что я отдам. Но если мы ещё тут остаемся, то надо всё-таки ей послать деньги, а то она продаст мои вещи. Да и неловко перед ней. Я уже ей должна!
— Это ужасно! Ты известная мошенница!.. Не волнуйся, я завтра же переведу ей.
XVII
Очень скоро был куплен палаццо на Большом канале. В нём было всё, что полагалось: atrio[162], cortile[163], мозаичные полы, потолки, расписанные знаменитыми мастерами, камины из греческого мрамора, потускневшая позолота, бронза, старинные диваны, кресла, стулья, баулы. Многое надо было чинить, ещё больше докупать. В магазинах Венеции стильная историческая мебель существовала в непостижимом количестве. Рамон был доволен палаццо, хотя предпочел бы купить Са d’Oro[164]. «Са d’Oro я вам купить не могу, попробуйте сами», — сказал Шелль.
Интересы продавцов никак не расходились с его интересами. Тем не менее он, не забывая себя, отстаивал своего доверителя и торговался. Сам иногда с усмешкой думал о своём необычном кодексе чести. Рамон ценами почти не интересовался и если иногда требовал и добивался скидки, то, как объяснял Шеллю, лишь для того, чтобы его не считали дураком. С него Шелль никакой комиссии не получал. Он и согласился ведать покупками лишь пo настойчивой просьбе филиппинца.
— Вы мне оказали услугу, вы тратите много времени и труда на покупки, а всякий труд должен оплачиваться, таково моё правило, — сказал дон Рамон с той силой в голосе, с какой он высказывал подобные мысли. — Я прошу вас назначить себе вознаграждение.
— Это было бы очень странно, — с достоинством ответил Шелль. — Я вам помогаю потому, что заинтересован вашей идеей Праздника Красоты и считаю её в высшей степени полезной. А деньги мне, слава Богу, не нужны.
Рамон согласился отступить от своего правила. Как все богачи, он был инстинктивно подозрителен в делах и смутно догадывался, что Шелль получает комиссию от продавцов. Впрочем, он ничего против этого не имел: это было в порядке вещей. Оценил, что Шелль от него вознаграждения не принял, — чувствовал некоторое уважение к людям, оказывавшимся от его денег. «Кажется, догадывается, — с неприятным чувством думал Шелль. — Ну и пусть. Я не обязан для него работать даром». Оба были довольны друг другом. Скоро между ними установились приятельские отношения. Чуть не со второго дня филиппинец попросил называть его просто по имени. Наташа развеселилась.
— Значит, он тебя будет называть Эудженио или как-то вроде этого? Знаешь, я тоже буду тебя так называть: это лучше, чем «Евгений»! Но, ей-Богу, я не в состоянии называть по имени незнакомого человека.
— Да ведь вы всё равно не можете разговаривать. Он за меня так держится именно потому, что я говорю по-испански.
— Это я понимаю, но вот ты почему за него держишься?— спросила она и смутилась, заметив неудовольствие, проскользнувшее по его лицу. — Я, впрочем, решительно ничего против него не имею и рада, что у тебя нашелся знакомый. Можно называть его дон Пантелеймон? В той книге Тургенева, которую ты мне подарил, героиня называется Эмеренция Калимоновна.
— …Да, Тургенев находил, что это очень остроумно… А мне, право, филиппинец нравится. У него есть привлекательные черты.
— Какие?
— Он добр, очень щедр, любит доставлять людям удовольствие и даже не требует за это благодарности.
— Тогда я ему всё прощаю. Главное в человеке доброта.
— Он вдобавок не глуп. Или, по крайней мере, не всегда глуп. Мне иногда интересно с ним разговаривать. Но он слишком болтлив.
— Пожалуйста, бывай с ним побольше и не думай обо мне. Я хочу как следует изучить Венецию, а ты её знаешь и тебе незачем постоянно меня сопровождать.
— Слишком много разговаривать с ним тоже ни к чему. Всё-таки он совершенно невежественный человек.
Это в разговоре с Шеллем признал с полной готовностью и сам Рамон. Они сидели на террасе гостиницы, Шелль пил коньяк, филиппинец только курил папиросу за папиросой. Табак оказывал на него такое же действие, как вино на других людей.
— …Я никакого образования не получил. Мой отец нажил своё богатство тогда, когда я уже был юношей. Он был гениальным дельцом.
— Вот как, — сказал Шелль, впрочем знавший, что гениальными дельцами неизменно признаются все очень разбогатевшие люди. — Вы несколько преувеличиваете.
— Вы отлично знаете, что я не преувеличиваю. Я невежда. Имейте в виду, я всё замечаю. Заметил и насчёт Дездемоны… Помните, я при нашей первой встрече спросил вас, какая Дездемона. А вы после этого объяснили мне, кто такой Вагнер. Заметил, заметил. Я невежда, но не дурак. Многое замечаю и не подаю вида. («Моя комиссия», — с ещё более неприятным чувством подумал Шелль). Действительно, я забыл, кто такая Дездемона. И даже не забыл, а просто не знал. Стыдно? Смешно? А другие только имя и помнят, больше ничего. О Вагнере я знаю и даже слышал «Тристана»[165]. Адски скучал, как девять десятых публики. И никогда не отличу Вагнера от какого-нибудь Брамса. Ещё слава Богу, если отличу от «Весёлой вдовы»[166]. Другие от «Весёлой вдовы» отличат, но не от Брамса. И «Весёлая вдова», наверное, доставляет им больше удовольствия, чем «Тристан». Все врут, а я откровенный человек. И вообще я лучше очень многих. Я сознаю свои обязанности перед обществом. Я кормлю много людей, у меня на содержании находятся люди, мне совершенно не нужные, и я давно к этому привык. Мой главный недостаток тот, что я самодур. Это правда. А Дездемона — это вздор. Я в самом деле мало читаю. Мне книги не доставляют удовольствия, не выработал себе с детства привычки. Дипломы же мне не нужны. Я в любую минуту мог бы стать доктором… Как это называется? Honoris causa[167]. За крупное пожертвование мне даст степень любой университет…
— Отнюдь не любой, — ответил Шелль. Богач всё же его раздражал.
— Предлагали, предлагали. А зачем мне быть доктором honoris causa? И зачем я буду давать деньги университетам, когда я ничего не понимаю в науках и даже не очень их уважаю? Они приносят много зла, особенно в последние годы. Или, скажем, искусство. Картины у меня в Севилье есть, но я и в них не знаю толка. Мне здесь показывали одну картину… Как его? Джорджионе? Гид говорил, если я его понял, будто это самая дорогая картина на свете. Верно, врал. Какое-то особенное небо! И ничего особенного в его небе нет, настоящее небо гораздо красивее. Впрочем, картины я иногда покупаю. Сам не знаю для чего…
— Могли бы купить и здесь. У здешних патрициев сохранились настоящие шедевры, их можно купить очень дёшево, — вставил Шелль.
Рамон слегка усмехнулся:
— Сейчас не собираюсь.
— Тогда и не надо… Вас, вероятно, очень многие ненавидели за то, что вам так везёт в жизни.
— Не думаю, — сказал удивлённо и обиженно Рамон. Эта мысль, очевидно, никогда ему не приходила в голову. Он наивно огорчился. — Не думаю, чтобы меня ненавидели.
— Я высказал не слишком оригинальную мысль. Я и сам ненавидел богачей, пока сам не стал богат. — Они немного помолчали. — Всё-таки я хотел бы возможно лучше понять задачу вашего праздника. По-моему…
— Вы только что сказали, что уже оценили мою идею! — сказал Рамон с неудовольствием. — Не люблю повторять одно и то же. Теперь идёт борьба между двумя мирами. Моя идея в том, что только частное богатство может показать человечеству значение западной цивилизации. Силой вы коммунистов не поразите, наукой тоже нет, они сами додумались до атомной бомбы. Им надо нанести удар красотой! — произнес он с тремя восклицательными знаками в интонации. — Я хочу, чтобы мой Праздник Красоты превзошёл всё когда-либо виденное миром!.. Я просил вас подумать о сюжете и программе. Надеюсь, вы это уже сделали?
— Да, я согласился подумать. Даже кое-что прочел, — ответил Шелль. Его тактика заключалась в том, чтобы держаться вполне независимо и порою свою независимость подчеркивать. — Но поразить мир красотой не так легко. Во всяком случае, при неограниченных кредитах сенсация может выйти большая.
— Шум действительно необходим. Говорю это не из тщеславия. Мне лично шум не нужен. («Действительно, у него тщеславие отстает от самодурства», — признал мысленно Шелль.) Главное, это моя идея!
— Я предлагаю вам следующее: мы воспроизведем, с совершенной точностью и с ослепительным блеском, церемонию избрания дожа. Это будет также апофеозом идеи выборов. Вы тут, помимо красоты, противопоставите коммунистам и демократическую идею.
— Может быть, это хорошая мысль… Да, да… Прекрасная мысль… Значит, придётся снять Дворец дожей?
— Нет, его нам не сдадут.
— Сдадут! Это моё дело, вы только будете переводить мои слова.
— Деньги большая сила, но вы всё-таки напрасно думаете, что всё можно купить, — сказал Шелль внушительно. — Дворца дожей вы не получите, да в нём нет и никакой необходимости. Обычно дело происходило так. В городе гремели пушки, звонили колокола, народ неистовствовал. Так будет и у нас. Под звуки музыки новый дож выходил из своего частного дворца. Ваш, как вы знаете, когда-то принадлежал семье одного из дожей. Затем он шёл по площади святого Марка. Над ним несли исторический зонтик, umbrella Domini Ducis. Сопровождали его патриции, сенаторы и все сословия, вплоть до портных и сапожников. Таким образом осуществляются три идеи: красота, выборное начало, равенство сословий. Я только символически выражаю то, что вы мне намечали. Идеи не мои, а ваши.