Он поднялся по лестнице и вошёл в зал, не обращая внимания ни на марионеток, ни на публику, недовольно на него оглядывавшуюся. В полутьме тотчас разыскал взглядом Наташу. «Она, наверное, в самом последнем ряду. Да, у неё inferiority complex[206], а у меня острая неврастения, одно стоит другого». Он подошёл к Наташе сзади и, наклонившись над её стулом, спросил:
— Тебе, вероятно, очень скучно? Поедем домой, а?
— Отлично, поедем, — ответила она шепотом, удивлённо на него глядя. — Ведь ты говорил, что часа в три… Хочешь сейчас? Теперь не особенно удобно уходить, люди и то косятся…
— Пусть косятся сколько им угодно, пропади они пропадом, — сказал он, злобно глядя на публику. — Мы с утра едем на Лидо, надо выспаться. Впрочем, мне надо ещё проститься с секретаршей. Я спущусь и вызову нашу гондолу. Через четверть часа буду ждать тебя внизу, у двери. Хорошо? — сказал он и, не дожидаясь ответа, не взглянув даже на сцену, отошел. Наташа с испугом смотрела ему вслед. «Что с ним?»
Пышно одетые большие куклы с размалеванными лицами, с тщательно завитыми волосами бегали по сцене, разговаривали, вращали глазами на неподвижных лицах. Джим просто не мог поверить, что за них говорит и приводит их в движение один, теперь невидимый, человек на вышке. Была и карусель; Робеспьер гонялся за Марией-Антуанеттой. Элита в первых рядах оценила символ и одобрительно кивала. «Это, кажется, последнее слово искусства», — с недоумением подумал Джим, вспоминая парижскую драму, которую видел с Эддой. Шпионка с лисьей мордой была наконец поймана. При ней нашли бумагу с какими-то цифрами.
Наташа вдруг почувствовала сердечную боль. «Что такое? Что случилось?..» Вспомнила не сразу: тот листок, выпавший из словаря: 320…[207] «Ну и что же? Какой вздор опять!..»
У неё вдруг полились из глаз слезы. Уже через час после того она и понять не могла, что такое с ней случилось. Но теперь самые странные, самые неожиданные мысли вдруг ею овладели. «Неужто ошибка? Неужто все было ошибкой! Не может быть! Я просто схожу с ума… А если ошибка, то что же теперь делать? Уйти в монастырь! Сейчас вернуться в гостиницу, собрать вещи, мои прежние вещи, и уехать, ничего не сказав?.. На его деньги уехать! В какой монастырь! Нет тут православных монастырей… И я люблю его… Что мне делать?.. Не надо плакать, люди могут заметить… Темно, не увидят. Разве я могу от него уехать, хотя бы он был тёмный человек! Нет, мне померещилось, как тогда на Капри во сне. Все от него скрыть… Конечно, конечно, скрыть… А он говорил, что я не умею лгать… Все вздор, все!» — прикрикнула она на себя. Слезы у неё лились все сильнее.
Джим увидел, что к концу представления к даме опять подошёл тот же великан-телохранитель. «Да, конечно, муж. У неё никакого cavalier servant[208] по венецианской моде нет и быть не может, — подумал Джим со вздохом. — Такую жену и хотел бы иметь, но непременно американку. Жениться нужно на своей.
Куклы плясали на площади вокруг гильотины и страшно кричали хриплыми голосами. Оркестр играл в бешеном темпе. Так же бешено пели куклы: «Ah, ça ira, çа ira, çа ira! Les aristocrates а la lanterne!..[209]» Народ в глубине зала бурно аплодировал, но без злобы. Аплодировала и элита. «Самая подходящая здесь музыка! — подумал Джим. Впрочем, он был настроен не революционно. — Всё это гадко, революции, гильотины, войны, разведки! Нет, моя задача в жизни ясна и чиста: любовь, искусство, труд, больше ничего мне не нужно. И пусть они делают, что им угодно!»
XXIX
На следующий день они покинули Венецию. Рамон действительно приехал проводить их на вокзал. Привез Наташе огромную коробку конфет, был чрезвычайно любезен. Шелль весело с ним болтал. Предчувствия у него как рукой сняло ещё ночью в гостинице, а особенно утром в их домике на Лидо.
— …Главное, это здоровье! — сказал Рамон Наташе таким тоном, точно высказал замечательную мысль. — У вас сегодня очень утомлённый вид.
Этого Шелль Наташе не перевел.
До отхода поезда Рамон не остался: он торопился домой. Горячо благодарил Шелля, и было не совсем ясно, благодарит ли он его за праздник или за Эдду.
— Может быть, мы ещё с вами увидимся в Берлине. Она сказала мне, что ей надо будет туда съездить, ликвидировать квартиру, взять вещи. Разумеется, я поеду с ней, — сказал он с некоторым замешательством, хотя и не скрывал своих отношений с Эддой. Шелль одобрительно кивал головой и просил кланяться.
— Какая прелестная женщина! — сказал он. — И какая бескорыстная! Представьте себе, она хотела вернуть вам эту корону! Думала, что вы её возьмёте назад! Я едва её уверил в том, что это был ваш подарок ей. Зная ваш характер гранпремьера, думаю, что я не ошибся?
— Разумеется! О чём тут говорить! Теперь понимаю, почему она меня за неё не поблагодарила… Вы пользуетесь у неё большой милостью! Она мне говорила, какой вы замечательный человек. («То-то», — подумал Шелль, впрочем, не сомневавшийся, что и Эдда gentleman agreement выполнит.) — Я это знал и без неё. А каков был праздник?
— Выше всяких похвал. Я уверен, мировая печать будет трубить о Празднике Красоты ещё целый месяц. Вы оказали обществу огромную услугу. И все было совершенно так, как у дожей. Но едва ли они могли тратить на праздники столько денег, сколько истратили вы. Секретарша сказала мне, что одного шампанского выпили четыре тысячи бутылок.
— Предположим, что выпили только половину, а остальное досталось секретариату и лакеям, — сказал весело Рамон. — Но это в порядке вещей. Богатый человек должен понимать, что надо при нём жить и бедным людям.
— Бедным, разумеется. Где же вы остановитесь в Берлине? Я хотел бы предложить вам гостеприимство в своём доме. У меня там есть собственный дом, — небрежно вставил Шелль, всё же смутно надеясь что Рамон верит в eго богатство, — но моя квартира в нём недостаточно велика.
— Что вы! Есть гостиницы. Мы, верно, туда отправимся недели через три-четыре. («Тогда всё в порядке. Нас уже давно там не будет», — подумал Шелль.) — Мы ещё совершим небольшое путешествие. Я ей предлагал съездить в Париж, но она почему-то в Париж не хочет. Вероятно, полетим в Севилью. Наконец-то меня будут понимать без переводчика.
Как водится, он сказал, что останется на вокзале до отхода поезда; как водится, Шелль ответил, что это совершенно не нужно — зачем ему терять время, и так слишком мило с его стороны, что он приехал на вокзал. «Одной руки мало, протянем обе. Явно переходим из стадии добрых приятелей в стадию старых друзей. Если б он был русским, пришлось бы и расцеловаться», — подумал Шелль. Рамон поцеловал руку Наташе, которая, скрывая нетерпение, ждала его ухода, ещё раз пожелал здоровья и ушёл к своей гондоле.
— Он сто раз говорил мне, что очень занят. Мне всегда хотелось его спросить: «Верно, крестословицы решаете?» Но он, право, милый. И не такой obvious[210], как я прежде думал. Не удивлюсь, если он когда-нибудь покончит с собой.
— Не говори ерунды. Он очень милый, но слава Богу, что он, наконец, уехал! Хотя нехорошо так говорить.
— Это у тебя тоже такая манера: вставишь «нехорошо так говорить» — и говоришь.
— Вовсе нет, все ты выдумываешь, Эудженио… Скажи, как меня зовут?
— Ты не рехнулась ли?
— Меня зовут Наталья Ильинишна Шелль. Повтори!
— Наташка Шелль. Очень глупая Наташка Шелль, но необыкновенно милая. В мире, в этом all-hating world[211], порядочные люди едва ли составляют значительное большинство, однако есть люди, очень удачно прикидывающиеся порядочными. Некоторые этого даже не замечают, у других это входит в привычку, но ты…
Она смотрела на него, почти не слушая его слов, думая о чём-то своём. Потом расхохоталась.
— Вечный вздор! Я уже от тебя слышала эту цитату. Из какого она дурака?
— Из Шекспира… Так ты довольна, что ты Наташка Шелль?
— Не особенно, — сказала она. С неё тоже, непонятным образом, как рукой сняло печаль.
Поездка была необыкновенная. Собственно, это была их первая поездка вдвоем. Из Неаполя в Венецию они ехали днём, в отделении вагона были и другие люди. Теперь они были одни, никто не потревожит. Кондуктор почтительно попросил отдать ему билеты, чтобы больше их не беспокоить. Все в вагoне было кожаное, бархатное, лакированное, все было так ярко и уютно освещено. Роскошь показалась Наташе удивительной, но теперь не вызывала у неё угрызений совести. На полках были только новенькие, дорогое несессеры, — Шелль в Венеции подарил ей несессер, — остальное было сдано в багаж.
На границе чиновник вошёл в купе, сказал: «Passe, meine Herrschaften[212]», — в присутствии Шелля она не боялась и немцев. Они пообедали в вагоне-ресторане — Наташа в первый раз в жизни, — необыкновенная радость, хотя, по её мнению, надо было жить бедно. Он, как всегда, много выпил и шутил очень весело: дразнил Наташу тем, что мог бы жениться на богатой и очень подумывает о разводе. Она опять залилась смехом.
— «Припадок беспричинного веселья»? — спросил Шелль. Он с неприятным чувством замечал, что эти припадки, так ему нравившиеся, стали происходить с ней гораздо реже со времени их женитьбы.
— Нет, не «беспричинного»: причинного! — ответила она.
В купе они вперегонки ели конфеты, съели чуть не половину коробки. Наташа хвалила Рамона.
— …Ты не думай, что я его не люблю. Во-первых, я всех люблю…
— То есть, никого.
— Тебя меньше всех! А во-вторых, он хороший человек, хоть с недостатками, как мы все.
— Его беда в том, что недостатки у него немного смешные и усиливаются от его огромного богатства. Но он в самом деле недурной человек. На тысячу людей он был бы в первой сотне… Или скорее во второй. Достоинства у него отчасти от того, что ему нечего для себя желать.