проклятый, затеял и ещё не знает, что сорвалось! Ничего, скоро узнает!.. Ему, впрочем, за это не покажут кузькину мать, не то что мне…»
Он страшным взглядом смотрел на трясущуюся Эдду. И неожиданно полковник сказал себе, что если б его агентка не была идиоткой, то именно в этом случае американцу удался бы дезинформационный замысел. «Конечно, так! Только из-за её глупости нам удалось заметить обман, — Он вдруг подумал, что незачем губить эту женщину. — Мне пропадать, а она пусть уносит ноги. Никто не может знать, что она опять меня навестила. Карточка была в конвертике, сейчас её уничтожу. Пользы делу от ареста никакой, мне скорее вред. Пусть она идёт к…»
— Я вас прогоняю со службы! Убирайтесь вон! Не смейте показываться мне на глаза! — сказал полковник.
XXXIV
В этот день 17 июня в обеих частях Берлина стали исчезать надписи «Ami go home[229]», которыми берлинцы старались дразнить американцев довольно неуспешно: «Ami» к этому привыкли в разных европейских столицах и почти не обращали внимания: понимали, что люди всегда благодетелей не любят и тут ничего не поделаешь. Зато с утра в восточной части города мальчишки, и не одни мальчишки, орали «Uhri! Uhri![230]» Так грабители в 1945 году кричали берлинцам, срывая с них часы.
Граница между двумя мирами проходила у Бранденбургских ворот, по улице Эберта, по Постдамской площади. К ним стекались люди с разных концов Западного Берлина. Говорили, что в восточной части города идут манифестации, что их расстреливают, что пущены в ход советские танки, что повсюду горят дома, что убиты тысячи людей. Где-то вдали поднимался дым. У рубежа было ранено и несколько жителей западных кварталов. Молодые люди перебегали через Бранденбургские ворота и швыряли камнями в Vopo: Volks polizei[231]; она отвечала выстрелами. В толпе ахали и спорили: — «Да ведь это бессмысленно! Чем могут помочь камни!» — говорили одни. — «А по-вашему, ничего не делать и смотреть в бинокли!» — возмущённо отвечали другие. — «Союзники не могут этого так оставить! Они сегодня же двинут войска!» — «Какие войска? У них и войск нет!» — «Если здесь нет, то есть в других местах!» Никто в Западном Берлине войны не хотел; напротив, все её смертельно боялись. Но в этот день почти у всех было смутное желание, чтобы события приняли «грандиозный характер», о котором зловеще-неясно писали газеты.
По ту сторону Бранденбургских ворот, симметрично, на одинаковом расстоянии один от другого стояли советские танки и грузовики. Вид у советских солдат был очень мрачный. Какой-то смельчак взбирался на верхушку ворот, держа что-то в руке. За ним следили с волнением: «Сейчас убьют! Сейчас начнут стрельбу!» Красный флаг упал, вместо него появился чёрно-красно-золотой. Толпа разразилась рукоплесканиями.
Эдда сидела в кофейне и тряслась всем телом, как никогда в жизни до того не тряслась.
Выйдя от полковника, она спешила к станции подземной дороги чуть не бегом, хотя это было неблагоразумно. Держалась обеими руками за сердце, прижала к нему и сумку. «Что такое? Господи! Что я сделала? Просто непонятно! Отчего он взбесился?.. Арестуют! Увезут!.. Но он арестовал бы там же? Передумает! Пошлёт погоню!»
Станция была закрыта. «Забастовали!» — радостно сказал кто-то. «Только этого не хватало! Такси? Опасно! Да и нет их! Как быть? Господи, лишь бы дойти домой!»
Кто-то пробежал мимо неё, быстро поставил у решетки огромную фотографию Карла Маркса со срезанной бородой и понесся дальше. Эдда из последних сил бросилась бежать. Недалеко от площади была кофейня. «Нет, опасно, здесь меня его люди отыщут! Надо замести следы». Вбежала в другую кофейню, подальше, там было много людей. Повалилась на стул у первого свободного столика, в темноватом углу, далеко от окна. «Здесь не найдут, не могут знать, куда я зашла…»
К ней долго никто не подходил. Она немного отдышалась. Прислушалась, не поворачиваясь, к разговорам за соседними столиками. До неё доходили слова: «Schluss![232].. Schlimm![233]» «Что такое происходит? Они говорят о восстании! Здесь восстание? Господи! Зачем только я пошла!» Старалась понять, за что рассердился полковник, и не могла. «Ну, сдала на день раньше. Если б ещё рассердился Джим, было бы понятно, а ему-то что, проклятому!»
Подошёл лакей и мрачно спросил, чего она хочет. Эдда подумала, что надо бы спросить пива или кофе, так будет беднее, социалистичнее. — «Нет, выпить чего-либо очень крепкого». Она без воды проглотила пилюлю. Угрюмый лакей принес ей двойную рюмку Weinbrand’a[234]. «Дать ему на чай марку, а то выдаст!.. Нет, марку нельзя, это вызовет подозрения! И те увидят!» Опять прислушалась к разговорам. «Да, так и есть, восстание! Будь они прокляты! Не могли отложить на два дня! Мы были бы уже в Испании… У Франко порядок, он молодец, он их знает!»
Кофейня была старая, когда-то под что-то подделывавшаяся, с огромным очагом, с пивными кружками и фарфоровыми тарелками по стенам и на полках, одна из тех разбросанных по всей Германии бесчисленных кофеен, где в своё время уютно пылали и трещали дрова, где бывали Амедей Гофман или Захарий Вернер, если не Альбрехт Дюрер и не Ульрих фон Гуттен. К концу войны кофейня захирела. Эдда, тяжело дыша, думала, что будет, если её задержат у Железного занавеса. «Через день Рамон заявит западной полиции, она примет меры, при его деньгах везде все можно сделать! Но ведь полиция вскроет ящик в столе и найдет фотографию — ту фотографию! Господи, Рамон тогда ничего для меня не сделает. Он просто уедет один! И денег не оставит ни гроша! И увезёт все свои подарки!.. Я пропала!»
Она решила пробраться пешком домой. На улицах как будто ничего страшного не происходило, только вид у людей был необычайно мрачный и злой. Вдруг издали послышались выстрелы. Эдда ахнула. Хотела было побежать назад в кофейню. «Да ведь и там могут убить! Кажется, именно с той стороны и стреляют!» Она побежала в прежнем направлении. «Уже не очень далеко… Лишь бы перейти!.. Лишь бы перейти!.. А там я от него потребую, чтобы сегодня, непременно сегодня же, улететь в Испанию или куда угодно! Куда будет аэроплан, туда и улетим!» — думала она. И вдруг ей пришло в голову, что вся её жизнь была ошибкой, что везде, в самом безопасном месте, с деньгами или без денег, её существование будет, как всегда было, жалким и постыдным.
Из боковой аллеи на площадь выходила толпа. Манифестанты шли в порядке, чуть ли не в ногу, шли с флагами и с пением. Эдда прислушивалась и могла кое-как разобрать слова: «Ulbricht, Pick und Grotewohl, — Wir haben von euch die Schnauze voll![235]» «Значит, это не коммунисты? Разве за ними и пойти?» Толпа с тротуаров бешено аплодировала манифестантам. Вслед за ними медленно выехали грузовики с немецкими полицейскими. У них в руках были пулеметы. Вид у полицейских был тоже очень хмурый, как будто и очень смущённый. Сразу наступила тишина.
— Свиньи! — вдруг истерическим голосом закричала женщина с метлой, стоявшая недалеко от Эдды. И точно этого крика все ждали — толпу прорвало бешенством:
— Подлецы!.. Убиваете братьев!.. Перевешаем на фонарях!..
Женщина с отчаянным визгом сорвалась с тротуара и, высоко подняв метлу, бросилась к последнему грузовику. Полицейский, побледнев, навёл на неё ручной пулемет. — «А-а-а! — бешено завизжала женщина, — стреляй, подлец, стреляй!» Рёв стал диким. Какой-то молодой человек в куртке выбежал из подворотни, низко изогнулся, откинувшись на бок, и швырнул камнем в грузовик. В тy же секунду послышались выстрелы. Женщина выронила метлу и, схватившись за живот, продолжала стоя кричать. Позади неё на тротуаре, еле ахнув, повалилась Эдда. Она была убита наповал.
XXXV
С раннего утра полковник № 1 получал в своём кабинете донесение за донесением. Он был гораздо лучше осведомлен, чем другие, но и он знал немного. Ему было во всяком случае ясно, что «грандиозного характера» эти события сами по себе никак принять не могут: как только вошли в город советские танки, успешное восстание стало совершенно невозможным. «Вооруженные восстания могут теперь удаваться разве только в Азии или в Южной Америке, а это вдобавок не вооруженное, а безоружное восстание». Ему приходили в голову разные соображения, — как, например, события отразятся на положении правительства Аденауэра? Усилятся ли социал-демократы или, напротив, христианские демократы? Он предпочитал вторых, но ничего не имел и против первых. Большого значения это, по его мнению, не имело. «А обвинять будут всё равно администрацию: она ничего не предвидела. Так, когда умирает больной, то всегда говорят, что его плохо лечили, что можно было вылечить».
Важнее было другое. «Конечно, коммунисты объявят, что беспорядки устроены нами. Само по себе, и это неважно, но вдруг они хотят предлога для войны?» Несмотря на свою осведомлённость, полковник не имел твёрдого мнения о том, хочет ли советское правительство войны в ближайшее время или нет. Многое говорило в пользу каждого из двух предположений. «Правда, предлог им не очень нужен, могут ухватиться за что-либо другое. Но если выбрали это? Перевес в силах у них сейчас ещё велик. Что бы ни случилось, он будет понемногу уменьшаться, рискуют упустить момент. Может быть, сегодня, сейчас, в эту самую минуту, у них в Кремле идёт бурный спор: воспользоваться ли этим предлогом? Будь Сталин жив, вероятно, воспользовался бы. Нынешние скорее не решатся: ещё не утвердились, ещё не свели счётов между собой. Всё же возможность не исключается: соблазн велик, fifty-fifty. И от этого зависит судьба человечества! Да, кошмарная вещь холодная война. Хуже, чем она, только война настоящая».