Бред (журнальный вариант с дополнением исключённых глав) — страница 53 из 65

Скоро полковник перешёл к шатрам и капканам. Его поразило сходство этого рода охоты с тем, чем он сам занимался в последние годы. Волков и лисиц ловили так, как он ловил шпионов. «Выбор приманки, правдоподобие, незаметность, все как у нас!» Охотник искусно подделывал рукояткой лопаточки на снегу волчьи следы для обмана волков и заметал свои собственные. Он должен был даже ходить в свежих незаношенных лаптях, так как запах кожи или ваксы мог спугнуть волка. «Всё это надо так мастерски устроить, чтобы острое зрение зверя ничего не могло заметить и тонкое его чутье ничего не могло услышать», — советовал Аксаков. «Может быть, настоящий разведчик охотником и должен быть. Шелль, кажется, говорил. что тот американец охотник», — думал полковник, радостно вспомнив о документах из печи в Роканкуре. В капкан мог попасть матерый волк или, ещё лучше, чёрный заяц. «Да, описано на ять, что и говорить. Правда, хорошо ему было описывать, — только с юности и делал, что удил рыбу и охотился, а я был босопляс, питался сеном с хреном», — говорил он себе, борясь с влиянием Аксакова. Но все больше чувствовал, что его навсегда очаровал этот барин, замечавший то, чего другие не видят.

Книга определила его планы. «Если и предложат новую должность, то стоит ли её брать? У нас, правда, не предлагают должностей, а назначают на них. Всё же отделаться можно, сославшись на хромоту и увечья. Объясню, что стал неработоспособным. Настаивать не будут. И вот отставным генералом можно бы поселиться в этих местах, тогда уж по-настоящему на родине. Родина, конечно, Россия, а всё-таки настоящая родина это для кого Москва, для кого Киев, а для меня Верхнее Заволжье. Да, как в старину, нечем платить долгу, так пойду за Волгу. Лошадь куплю, ездить верхом ещё могу, старого леса кочерга. Может, домик удастся выстроить?.. Буду вставать в пять часов утра, буду брать с собой термос с кофе, бутылку крымского вина, беззубому на орехи… Он пишет, что старые, усталые, не очень здоровые охотники караулят зверя неподалёку в шалаше, где садят в креслах и курят сигары. Ну, я без кресел обойдусь, а вот можно будет брать с собой карманную шахматную доску. Аксаков любил охотиться в одиночку, так буду делать и я. Знакомство буду водить только с крестьянами, из них вышел, к ним и вернусь. Они наши лучшие люди. Примут ли они меня? Кто их души разберет? Может быть, они больше всего хотят, чтобы иностранцы в русские дела не вмешивались, а может быть, именно жаждут, чтобы кто угодно, хотя бы сам чёрт, свернул шею большевикам? Они главная надежда России, они и ещё больше офицерство…»

Он читал до поздней ночи и восхищался все больше. «Знал разных травников, гаршнепов, чернозобиков, курухтанов, широконосок, вяхирей, клинтухов ещё лучше, чем линей, окуней, сомов и налимов!» Полковника приводило в восторг, что собаки бывают вежливые и невежливые, а волки обыкновенные и озорники, что стрельба диких гусей дело не охотничье, что стрелок благородной болотной дичи не может уважать такую стрельбу, что утка, желая усыпить селезня, долго ласково щекочет ему шею, что народ не признает французских или немецких названий дичи и называет бекаса диким барашком, вальдшнепа лесным куликом, что всё-таки, вопреки общему мнению, первая болотная дичь бекас, а не дупельшнеп, который неправильно называется дупелем, что на севере Оренбургской губернии зимой мерзнет ртуть, а у её южной границы растут самые нежные сорта винограда. — «Это в одной-то губернии! Поистине необъятна Россия!» Он кончил книгу на рассвете.

Благодаря принятому решению и своему огромному служебному успеху, он стал гораздо веселее, чем был прежде. Стал и снисходительнее к людям; сослуживцы и подчинённые обратили внимание на некоторую перемену в нём и не знали, чему её приписать. Им был хорошо известен его тяжёлый характер. Прежде чуть не половина его труда и времени уходила на расстраивание интриг, подвохов, козней сослуживцев. Теперь уходило несколько меньше.

А затем стряслось несчастье.

В полученной им от начальства новой бумаге грозно сообщалось, что он доставил дезинформацию, которая уже повлекла за собой вредные, дорого стоившие распоряжения военных властей!

Дезинформация была составлена так искусно, что и начальство в Москве сначала ей поверило. Не сразу и там было замечено одно обстоятельство, которого не заметил полковник. Оно не оставляло сомнений, — все документы были сфабрикованы для введения в заблуждение советского военного ведомства: главный присланный им документ, содержавший сведения об атомных бомбах, был помечен 18 марта. Между тем его шпионка, столь удачно добывшая этот документ прямо из американской печи в Роканкуре, доставила их 17-го. Улика была неотразимая. Полковник остолбенел.

Вместо блестящего дела оказалось дело постыдное и вредное. Вместо ордена, чина, пособия надо было ждать большой беды. В самом лучшем случае он теперь мог рассчитывать на чистую отставку с последствиями немилости. О том, каков может быть худший случай, были допустимы лишь мрачные догадки. «Чему быть, того не миновать», — сказал себе полковник. Это изречение, часто губившее русских людей, ему помогало. «Широк путь в концлагеря, узок путь из концлагеря… И подумать только, что судить меня будут по одной ошибке! Все труды, все достижения, все заслуги мгновенно забудут, помнить будут лишь об одном промахе! А невежды скажут: в этом ошибся как дурак, значит и все дело твоё дурацкое!»

Ему было всего лет десять, когда произошёл октябрьский переворот. Тридцать пять лет советской пропаганды не прошли для него даром. Полковник считал всех иностранных правителей фашистами и империалистами, впрочем не вкладывая особенно обидного смысла в эти принятые обозначения. Он по-прежнему не понимал, зачем нужны ещё другие партии, когда и от одной ничего нет, кроме вреда. По-прежнему считал безнравственным все, что было вредно его делу, т.е. России. По-прежнему нерешительно считал Сталина гениальным человеком — или же думал, что признание его гениальности очень делу полезно. Прежде говорил себе: «Сталин умрет, а Россия останется». Об его смерти сожалел, тем более, что ждал перехода власти к Берии: «Уж если опять грузин, то лучше бы остался Сталин».

Теперь он думал, что все эти люди губят мир. «Их цель будто бы в том, чтобы облагодетельствовать человечество. Но человечество теперь из-за них — конечно, из-за них, кому и знать? — тратит непроизводительно сотни миллиардов в год. На такие деньги можно было бы переделать жизнь на земле без всяких революций, в два счёта положить всему конец, и они этому препятствуют». Полковник не мог искренне желать полного разоружения мира. Но ему хотелось бы, чтобы было как в старину: чтобы существовали армии, гвардии, знамена, чины, отличия, ордена с другими, более приятными, названиями. Ордена Ленина или Красного Знамени очень ценились, однако их названия ему слуха не ласкали. Гораздо приятнее звучали св. Георгий, св. Владимир, св. Александр Невский, с их вековой традицией. Так было и кое в чём другом. Он, например, был очень рад уничтожению «сиятельств», но про себя иногда сожалел, что больше не было «превосходительств» и «высокопревосходительств». А главное, прежде не существовало ни атомных бомб, ни холодной войны. Когда были войны, то горячие и не очень долгие; в остальное же время был мир. Хотя полковник недолюбливал иностранцев, ему было бы приятно поддерживать добрые товарищеские отношения с союзными офицерами. Он отдавал должное их верховному командованию и особенно почитал Эйзенхауэра, который так необычайно быстро из подполковников стал главнокомандующим.

Как-то раз к концу войны, за ужином, его приятель капитан, много выпив, сказал, что без революции он был бы «слуга царю, отец солдатам». Это на ужине вызвало смущённый смех, однако никаких последствий для капитана не имело: в полку люди друг на друга не доносили. Теперь полковник про себя думал, что эти стишки, быть может, относились бы и к нему самому. Он говорил себе, что было бы очень хорошо, если бы пошла ко всем чертям и единственная партия, ещё существовавшая в России. «А при ней что-то ещё с нами будет? Неизвестно, куда идёт Россия и чем всё это кончится. Темна вода во облацех небесных!»


XXXIII

— Сегодня утром я буду занята, — сказала Эдда. — Если мы послезавтра улетаем, то надо уложить вещи.

— Для этого есть лакеи и горничные.

— Могут кое-что стащить. В Севилье заметим, так изволь оттуда писать жалобу в берлинскую полицию!

Рамон пожал плечами.

— Как тебе угодно, — сказал он. Ему становилось с ней все скучнее. Разговаривать было не о чем: в отличие от Шелля, она его идей не оценила, да и понимала его всё-таки не вполне хорошо, хотя быстро сделала большие успехи в испанском языке. Теперь разговоры у них были однообразные: — «Вечером пойдём в театр». — «Хорошо, но куда?» — «Как жаль, что ты не знаешь по-немецки! С одним испанским языком далеко не уедешь». — «Как видишь, я живу с одним испанским языком и недурно живу». — «Ты жил бы ещё гораздо лучше, если б знал, например, хоть французский язык. Я говорю по-французски как парижанка… Значит, драматические театры идти не стоит». — «Ты могла бы пойти одна». — «Одна я не хочу. Опера тоже отпадает, я люблю только музыку Антона Веберна, а он опер не писал. Тогда пойдём в оперетку?» — «Хорошо, пойдём в оперетку». — «Какая сегодня погода?» — «Отвратительная. Это ты выбрала Берлин». — «Вчера была прекрасная погода. А где ты хочешь обедать?» — «Мне всё равно. Может быть, здесь в гостинице? Я что-то устал». — «Почему устал? Я, напротив, горю жизнью. Я закажу сальми из какой-нибудь редкой дичи. И сегодня выпью много шампанского. Мне что-то хочется забыться». «Все в жизни трын-трава», — добавила бы Эдда, но не знала, как перевести трын-траву на испанский язык.

Все чаще случались размолвки. Как-то он купил ей браслет. Она была довольна, но браслет ей не понравился, и она его переменила на серьги, — на длинных подвязках, огромные, рубиновые, почти страшные. — «Они идут к моему стилю, в них есть что-то фатальное. Это немного дороже твоего браслета, ты пошлешь им чек, правда?» Он послал чек, но рассердился, не из-за доплаты, а потому, что она должна была сохранить выбранный им подарок. Однако и размолвки казались Эдде благородными; с небогатыми любовниками они тотчас у неё сбивались на денежный спор и переходили в брань.