[172]. Пошловато? Может быть, но чистая правда. Человека вылечить можно разве только сорокаведёрными бочками правды, да и то не наверное. Русской интеллигенции больше нет. «Почиют вечным сном — высокородные бароны». Была, была русская интеллигенция! И литература была, да какая: благородная, талантливая, порою гениальная. Мы думали, что русская литература не продаётся, ни купить, ни запугать её нельзя. А теперь откроешь наудачу книгу — автор продался, ну, не целиком, а на пятьдесят процентов, на двадцать, на десять продался. Правда, прежде правительство у вас было гордое и непонятливое. При Николае Ⅰ[173] было запрещено не только ругать правительство, но и хвалить его: не нуждаемся. Нынешние правители догадались: «Как же не хвалить? Пусть лоб расшибают!» Они уже тридцать пять лет развращают людей с большим, замечательным, изумительным успехом. Русский народ был одним из наиболее умных, наиболее тонких, наиболее «духовных» в мире. Но действия самой колоссальной развращающей силы в истории он не выдержал, да и не мог выдержать. С немцами при Гитлере случилось то же самое: почти все к нему шмыгнули, писатели, философы, учёные. Можно ещё сказать, что дело не в человеке и даже не в народе, началась новая историческая эпоха, и т. д. Непременно скажите это: хорошее утешение, социологическое… Я всё же надеюсь, что у вас от прошлого осталось хоть немного чувства иронии, а? Наташа говорила, что прежде вы ругали всех и вся. А теперь у вас какая-то «панацея»[174]. Тусклый вы что-то выходите, Николай Аркадьевич. А может быть, вам хотелось бы, чтобы и на западе все продавались, чтобы везде были только пресмыкающиеся люди. Но это не так. От меня никто приветственных телеграмм не требует, а если б кто потребовал, я послал бы его к чёрту. Да на западе и чисток никаких нет. Послушайте, а ваша скука, чудовищная, невероятная, невыносимая скука советской России! Записывали ли вы ваш день? Плохая работа, плохой обед, эта ужасная комната. То же и завтра, и день за днём, и год за годом. Говорят, у вашей молодежи «горят глаза», она, видите ли, и без свободы, при этой чудовищной скуке, «радостно строит новую жизнь». Может, и строит, да такова эта новая жизнь, что уж лучше было бы не строить. Они ведь бодрые атеисты, — редкая и глупая порода людей. Что могут они понимать со своим птичьим комсомольским разумом! И вовсе не горят у них глаза. Глаза горят только у служащих Интуриста[175]. Они-то и есть «фанатики», им отлично платят. У гитлеровских фанатиков тоже, верно, горели глаза. Нет, поедем на запад, поедем, дорогой гражданин Майков. Я, разумеется, не говорю, что всё зло находится по одну сторону Железного занавеса, есть достаточно зла и по другую сторону. И государственных людей на западе почти нет. Черчилль единственный, но он человек из Вальтер-Скотта[176], ему бы, вместо Айвенго[177], драться на турнире в Ашби-де-ла-Зуш. Больше, кажется, никого нет. Многие вам назовут Неру, я очень не люблю этого лицемера, который считает себя спасителем мира. Одна у него впрочем была светлая мысль: он первый понял, что под видом крайней новой демократии можно убедить людей проглотить любой старый завалявшийся хлам, кашмирский и другой. Но всё-таки в свободном мире государственные люди, а у вас государственные звери.
— Вы даром теряете время. Я за границу не уеду. И вам не стоило приезжать сюда для того, чтобы говорить мне об удобствах жизни в Америке и о преимуществах политической свободы перед рабством.
— Я начал с практических доводов. Понимаю, понимаю, они для вас не имеют значения. Конечно, я говорил общие места, но ведь у вас и общие места забыли. Постойте, быть может, вы опасаетесь, что вас плохо встретят русские эмигранты? Я их мало знаю и мало ими интересуюсь. Ничего плохого о них сказать не могу, кроме разве самого худшего: того, что они «quantité négligeable[178]», они Чан-Кай-Шеки без Формозы[179]. Верно, между ними есть и очень хорошие, и очень плохие люди. Видите, я не боюсь общих мест. И странно было бы, если б в России остались только плохие, а за границей оказались только хорошие, или наоборот. Ведь и самый отъезд определялся миллионом случайностей, а с ним и взгляды человека. Везде и всегда в мире был принцип: cujus regio, ejus religio[180]. Помню, Вольтер[181] говорил мне…
— Кто вам говорил?
— Вольтер. При Людовике ⅩⅤ я встречался во Франции с самыми знаменитыми людьми. Сколько раз я разговаривал с самим королем. Фридрих[182] тоже меня любил, он говорил, что граф Сен-Жермен самый замечательный человек его времени и, конечно, лучший из врачей.
— Так, так… Значит, вы просто не в своём уме?..
— …Вы не в своём уме, — сказал извозчик. — Где же это видано, чтобы на извозчике ехать из Берлина в Москву! Летите туда на аэроплане и спуститесь на парашюте. Так всегда поступает со своими агентами полковник № 1. Если вас не поймают, то вы таким же способом вывезете на запад вашего Майкова.
— Нет ничего легче, чем дать глупый совет, и я у вас советов не просил. Я и в Помпею ездил на извозчике, и Наташу катаю по Капри. Я вам дам тысячу лир на чай. Но я очень спешу.
— Вздор, некуда спешить в жизни.
‒ Да у меня завтра в университете экзамен по истории религий. А я не знаю учения Нила Сорского. Не успел прочесть.
— Это обычный кошмар во сне. Никакого экзамена у вас нет. Мне тоже часто снится, будто я для экзаменов консерватории не успел разучить тарантеллу[183].
— Как же вы, простой извозчик, можете учиться в консерватории! Вы всё врете. На чай будет две тысячи лир.
— За две тысячи лир я могу вас отвезти в дом умалишённых. Вы всё равно туда попадёте, у вас верно дурная наследственность.
— Как вы смеете говорить дерзости! Я вас задушу, как араба в Сантандере.
— Только умалишённый может верить в панацею… А ваш полковник несерьёзный человек…
— …Странно, что у меня оба полковника смешиваются, ведь они совершенно разные люди, как и мы с вами. Впрочем, все люди друг друга стоят… Да, не вышел из меня писатель. Моё несчастье: я ведь и честолюбец, и болтун, и сноб. Очень печально… Угостите меня водочкой.
— У меня нет водки.
— Позор! Что же у вас в этом высоком до потолка шкапу? Он заперт английским ключом.
— У меня там виолончель.
— Вы играете на виолончели? Вдруг вы играете тарантеллу! Услышать её здесь это было бы вроде того, как услышать в доме Гитлера сионистский гимн.
— Какая тарантелла? Что за вздор!
— Да ведь я для Наташи устроил здесь на Капри тарантеллу. Рядом с нашей гостиницей артисты её играют всю ночь. И моя жизнь вообще фильм, положенный на музыку тарантеллы. Простите, что выражаюсь пошловато. Я и вообще пошловатый человек: «демонический». И никаких открытий я не сделал, я просто граф Сен-Жермен… А в чём заключается ваше открытие?
— Вы отлично это знаете, ведь за этим приехали. В способе продления человеческой жизни. Я нашёл панацею.
— Человечество давно ищет панацею. Либиг[184] говорил, что нет идеи более тонкой, более возвышенной, сильнее действующей на творческую работу людей. А его современник и тоже знаменитый химик Распай[185] уверял, что панацею нашёл. Кажется, это была камфора? Разумеется, у вас ваше открытие записано как следует: с формулами, с цифрами, а? Где же вы храните записку? Тоже в этом кухонном шкапу с английским замком?
— Вы, верно, очень любите кинематограф? Это прямо для фильма: папка с секретнейшими документами, шпион её похищает. И при этом подумывает: если он не отдаст, то я его убью… Вы, верно, убивали людей? Может, этим и хвастаете? Хотя бы перед собой?
— Нет, не хвастаю. А убивать случалось, как теперь столь многим. Я ведь воевал. Когда люди на ваших глазах живьём горят, зажжённые вашим огнемётом, а вас за это награждают, то моральные понятия очень упрощаются. Да, я убивал людей, это очень просто. Раз как-то я даже своими руками задушил человека в Испании. У меня это записано в той розовой тетрадке, да я и без неё помню всё чуть не наизусть. Жаль, что плохо написано, хотел, чтобы вышла «новелла», да не удалось, очень плохой я писатель. Хотите расскажу?
— Не хочу.
— Да вы не сердитесь, что у меня бред. Мой бред особый, от Ололеукви. Вы можете об этом снадобье прочесть в специальных медицинских книгах, и не в мексиканских, а в немецких. Я из-за них и приобрёл его в Мексике. Не люблю немцев из-за Наташи, но в их науку верю. Заинтересовался: неужели правда, что даёт такой бред? Оказалось, почти всё правда. Моя розовая тетрадка осталась в Берлине, на левой полке в кабинете, там, где у меня легкомысленные гравюры… Всё ещё, к сожалению, имею слабость к «легкомысленному», поэтому и люблю восемнадцатый век. Вот ведь в ту же тетрадку записал и свой ещё худший рассказ об Оленьем Парке. Даже не рассказ, а «эскиз». Видите, какие я слова знаю: «эскиз», «новелла». Там я хотел вывести и дуру Эдду, она у меня sous-madame. Тоже вышла дрянь, от бездарности, да и от лени.
— Тяжёл ваш бред умалишённого. Но задушить меня вам не удалось бы. Я закричу, сбегутся соседи.
— Помилуйте, я нисколько не собираюсь. Разве только так могла проскользнуть мыслишка.
— У вас руки душителя.
— Полковник № 1 тоже всё посматривал на мои руки. А я всего только одного человека и задушил: того араба в Сантандере…