тия приняли «грандиозный характер», о котором зловеще-неясно писали газеты.
По ту сторону Бранденбургских ворот, симметрично, на одинаковом расстоянии один от другого стояли советские танки и грузовики. Вид у советских солдат был очень мрачный. Какой-то смельчак взбирался на верхушку ворот, держа что-то в руке. За ним следили с волнением: «Сейчас убьют! Сейчас начнут стрельбу!» Красный флаг упал, вместо него появился чёрно-красно-золотой. Толпа разразилась рукоплесканиями.
Эдда сидела в кофейне и тряслась всем телом, как никогда в жизни до того не тряслась.
Выйдя от полковника, она спешила к станции подземной дороги чуть не бегом, хотя это было неблагоразумно. Держалась обеими руками за сердце, прижала к нему и сумку. «Что такое? Господи! Что я сделала? Просто непонятно! Отчего он взбесился?.. Арестуют! Увезут!.. Но он арестовал бы там же? Передумает! Пошлёт погоню!»
Станция была закрыта. «Забастовали!» — радостно сказал кто-то. «Только этого не хватало! Такси? Опасно! Да и нет их! Как быть? Господи, лишь бы дойти домой!»
Кто-то пробежал мимо неё, быстро поставил у решетки огромную фотографию Карла Маркса со срезанной бородой и понесся дальше. Эдда из последних сил бросилась бежать. Недалеко от площади была кофейня. «Нет, опасно, здесь меня его люди отыщут! Надо замести следы». Вбежала в другую кофейню, подальше, там было много людей. Повалилась на стул у первого свободного столика, в темноватом углу, далеко от окна. «Здесь не найдут, не могут знать, куда я зашла…»
К ней долго никто не подходил. Она немного отдышалась. Прислушалась, не поворачиваясь, к разговорам за соседними столиками. До неё доходили слова: «Schluss![328].. Schlimm![329]» «Что такое происходит? Они говорят о восстании! Здесь восстание? Господи! Зачем только я пошла!» Старалась понять, за что рассердился полковник, и не могла. «Ну, сдала на день раньше. Если б ещё рассердился Джим, было бы понятно, а ему-то что, проклятому!»
Подошёл лакей и мрачно спросил, чего она хочет. Эдда подумала, что надо бы спросить пива или кофе, так будет беднее, социалистичнее. — «Нет, выпить чего-либо очень крепкого». Она без воды проглотила пилюлю. Угрюмый лакей принёс ей двойную рюмку Weinbrand’a[330]. «Дать ему на чай марку, а то выдаст!.. Нет, марку нельзя, это вызовет подозрения! И те увидят!» Опять прислушалась к разговорам. «Да, так и есть, восстание! Будь они прокляты! Не могли отложить на два дня! Мы были бы уже в Испании… У Франко порядок, он молодец, он их знает!»
Кофейня была старая, когда-то под что-то подделывавшаяся, с огромным очагом, с пивными кружками и фарфоровыми тарелками по стенам и на полках, одна из тех разбросанных по всей Германии бесчисленных кофеен, где в своё время уютно пылали и трещали дрова, где бывали Амедей Гофман или Захарий Вернер, если не Альбрехт Дюрер и не Ульрих фон Гуттен. К концу войны кофейня захирела. Эдда, тяжело дыша, думала, что будет, если её задержат у Железного занавеса. «Через день Рамон заявит западной полиции, она примет меры, при его деньгах везде все можно сделать! Но ведь полиция вскроет ящик в столе и найдёт фотографию — ту фотографию! Господи, Рамон тогда ничего для меня не сделает. Он просто уедет один! И денег не оставит ни гроша! И увезёт все свои подарки!.. Я пропала!»
Она решила пробраться пешком домой. На улицах как будто ничего страшного не происходило, только вид у людей был необычайно мрачный и злой. Вдруг издали послышались выстрелы. Эдда ахнула. Хотела было побежать назад в кофейню. «Да ведь и там могут убить! Кажется, именно с той стороны и стреляют!» Она побежала в прежнем направлении. «Уже не очень далеко… Лишь бы перейти!.. Лишь бы перейти!.. А там я от него потребую, чтобы сегодня, непременно сегодня же, улететь в Испанию или куда угодно! Куда будет аэроплан, туда и улетим!» — думала она. И вдруг ей пришло в голову, что вся её жизнь была ошибкой, что везде, в самом безопасном месте, с деньгами или без денег, её существование будет, как всегда было, жалким и постыдным.
Из боковой аллеи на площадь выходила толпа. Манифестанты шли в порядке, чуть ли не в ногу, шли с флагами и с пением. Эдда прислушивалась и могла кое-как разобрать слова: «Ulbricht, Pick und Grotewohl, — Wir haben von euch die Schnauze voll![331]» «Значит, это не коммунисты? Разве за ними и пойти?» Толпа с тротуаров бешено аплодировала манифестантам. Вслед за ними медленно выехали грузовики с немецкими полицейскими. У них в руках были пулеметы. Вид у полицейских был тоже очень хмурый, как будто и очень смущённый. Сразу наступила тишина.
— Свиньи! — вдруг истерическим голосом закричала женщина с метлой, стоявшая недалеко от Эдды. И точно этого крика все ждали — толпу прорвало бешенством:
— Подлецы!.. Убиваете братьев!.. Перевешаем на фонарях!..
Женщина с отчаянным визгом сорвалась с тротуара и, высоко подняв метлу, бросилась к последнему грузовику. Полицейский, побледнев, навёл на неё ручной пулемет. — «А-а-а! — бешено завизжала женщина, — стреляй, подлец, стреляй!» Рёв стал диким. Какой-то молодой человек в куртке выбежал из подворотни, низко изогнулся, откинувшись на бок, и швырнул камнем в грузовик. В тy же секунду послышались выстрелы. Женщина выронила метлу и, схватившись за живот, продолжала стоя кричать. Позади неё на тротуаре, еле ахнув, повалилась Эдда. Она была убита наповал.
XXXV
С раннего утра полковник № 1 получал в своём кабинете донесение за донесением. Он был гораздо лучше осведомлен, чем другие, но и он знал немного. Ему было во всяком случае ясно, что «грандиозного характера» эти события сами по себе никак принять не могут: как только вошли в город советские танки, успешное восстание стало совершенно невозможным. «Вооруженные восстания могут теперь удаваться разве только в Азии или в Южной Америке, а это вдобавок не вооруженное, а безоружное восстание». Ему приходили в голову разные соображения, — как, например, события отразятся на положении правительства Аденауэра? Усилятся ли социал-демократы или, напротив, христианские демократы? Он предпочитал вторых, но ничего не имел и против первых. Большого значения это, по его мнению, не имело. «А обвинять будут всё равно администрацию: она ничего не предвидела. Так, когда умирает больной, то всегда говорят, что его плохо лечили, что можно было вылечить».
Важнее было другое. «Конечно, коммунисты объявят, что беспорядки устроены нами. Само по себе, и это неважно, но вдруг они хотят предлога для войны?» Несмотря на свою осведомлённость, полковник не имел твёрдого мнения о том, хочет ли советское правительство войны в ближайшее время или нет. Многое говорило в пользу каждого из двух предположений. «Правда, предлог им не очень нужен, могут ухватиться за что-либо другое. Но если выбрали это? Перевес в силах у них сейчас ещё велик. Что бы ни случилось, он будет понемногу уменьшаться, рискуют упустить момент. Может быть, сегодня, сейчас, в эту самую минуту, у них в Кремле идёт бурный спор: воспользоваться ли этим предлогом? Будь Сталин жив, вероятно, воспользовался бы. Нынешние скорее не решатся: ещё не утвердились, ещё не свели счётов между собой. Всё же возможность не исключается: соблазн велик, fifty-fifty. И от этого зависит судьба человечества! Да, кошмарная вещь холодная война. Хуже, чем она, только война настоящая».
В середине дня ему стало известно, что убитые исчисляются десятками, а раненые сотнями. Полковник сожалел о погибших людях, считал дело безнадёжным, но и он не мог отделаться все от того же смутного, страшного и радостного чувства: что-то сдвинулось! «Восстание! Первое у них восстание!» Это мирило его с немцами. Не понимал, каким образом народ, показавший такую храбрость в двух войнах, без выстрела сдался Гитлеру. «Быть может, и война. То, что происходит, это лишь эпизод — кровавый эпизод — в холодной войне. Не мы холодную войну начали, мы готовы прекратить её в любую минуту, лишь бы её прекратили те. И если даже это восстание окажется как бы предисловием к мировой войне, то ответственность несем не мы».
Дела у него было не так уж много. Он принимал донесения, сопоставлял и группировал сведения, отправлял доклады по начальству. Для всего этого лучше было не выходить из своего кабинета. «На месте» никто ничего или почти ничего не видит. Здесь картина много яснее. Но ему в кабинете не сиделось. «Туда теперь и не пропустят». Поездка в восточную часть города, да ещё на американском автомобиле, была связана с немалым риском. Это не было доводом ни против поездки, ни в пользу её: как Шелль, полковник знал, что упрека в трусости он может не опасаться. «Но если б и пустили, то именно с провокационной целью: чтобы скомпрометировать и наше правительство, и меня, и восставших».
Проехать же к Железному занавесу, к Бранденбургским воротам или к Постдамской площади, можно было. Полковник велел подать автомобиль. Обычно он правил сам, на этот раз взял с собой шофёра. Ещё издали он увидел дым, стоявший в разных местах над восточным Берлином. Стрельба была не очень сильна: всё же это была давно не слышанная им стрельба, в былые времена его оживлявшая. К Бранденбургским воротам валили люди. Вид у них был очень угрюмый и вместе с тем тревожно-радостный.
Оставить автомобиль пришлось на довольно большом расстоянии от ворот: сплошной стеной стояла многотысячная толпа. Другому человеку и не удалось бы пробраться вперёд, но полковник был в мундире, перед ним все расступались, он прошёл довольно быстро. Видел, что все на него смотрят, точно он сейчас сделает что-то очень важное. «Не хотят же они, чтобы я объявил войну России!» Он ясно чувствовал и то, что ожидание грандиозного понемногу ослабевает, к вечеру ничего не останется.
Полковник думал о положении в мире не иногда в свободное время или за чтением газет, как громадное большинство людей: он думал об этом беспрестанно, в течение долгих лет, с этим была тесно связана его профессия, об этом говорили получавшиеся им ежедневно многочисленные донесения. Но именно теперь, в гневной, бурлившей, несколько стихавшей при его приближении, толпе ему точно впервые стала совершенно ясна трагедия, которую переживал мир. Справа затрещал пулемет. «Расстреливают безоружных, дело нетрудное. Да и вооруженное восстание не имело бы никаких шансов на успех. Люди пошли на безнадёжное дело просто от отчаяния… Все зло в мире от них! Когда же и как положить конец их делам? И не только их делам, но и им самим? — думал полковник. Им овладела ненависть, вообще мало ему свойственная. — Много у нас было ошибок, но от них все зло в мире, от них и почти исключительно от них! В чём другом я могу со временем и переменить мнение, но не в этом: они, именно они несут миру зло и гибель! Так я буду думать до конца моих дней, и ни один честный и неглупый человек не может с этим не согласиться!»