нервы у него вроде канатов, случай редчайший. Гитлер жил в смертельной опасности только двенадцать лет, а этот чуть не вчетверо дольше… Впрочем, я всё забываю, что он умер. Ведь умер?
— Умер.
— Он нежить. Это старое русское слово: человекообразное существо, совершенно лишённое души. Вы не удивляйтесь, что я всё облекаю в ироническую форму. Наташа тоже говорила мне, что я слишком много шучу: «Не все шутки сегодня шути, оставь и на завтра». Она это сказала «там, в Груневальде»… У меня в своё время был nervous breakdown. Очень заметно, что я не в своём уме?
— Очень заметно.
— Это вы назло говорите, за то, что я подбивал вас на отъезд издевательством над русской интеллигенцией. Да что же мне было делать? Наташа тоже этого терпеть не может. Она милая, чудесная, но она ничего в людях не понимает. Уж если меня ещё не раскусила! Я по её рассказам много о вас думал: как к вам подойти? Спрашивал себя: какие мысли, какие чувства могут быть у старого русского интеллигента, у очень много думавшего человека, прожившего тридцать пять лет под властью большевиков? Отвечал: ничего не может быть, кроме отвращения от людей, от себя, от всего. Он, Майков, думал я, ухватится за бегство. Приведу ему доводы, и рациональные, от выгоды, и нерациональные… Я о вас судил по себе. А вышло, что вы, так сказать, спектральное ко мне дополнение. Неужто в вас всё перегорело? Но были же в вас страсти, влюблялись же вы, проигрывались в карты, бывали на волосок от гибели? Или только были страсти умственные, а тарантеллы никогда не было?.. Нет, не гневайтесь ни за себя, ни за русскую интеллигенцию, я всё беру назад. Допускаю, что в России и только в России теперь есть истинные праведники. Искренно это говорю, вполне искренно. Их мало, они считаны, но они есть. Да не в них дело. Лучше были бы Макроны[198]. Помните, Макрон задушил Тимберия? Или же, его отравил врач Харикл? Как же, я рассказывал об этом Наташе[199]. Да, конечно, могли и Иосифу Виссарионовичу помочь умереть. Для них ведь вопрос стоял точно так же, как для Калигулы: ведь ясно, он выжил из ума, Тимберий, просто выжил из ума, уж если собирается укокошить таких прекрасных людей, как мы? Теперь либо мы, либо он. То есть либо он, либо я: до других каждому из Калигул так же мало дела, как до «идеи». О, это шекспировские должны были быть сцены! Ночь, наглухо затворенная комната, кто-то с кем-то шепотом совещается. Двое их? Трое? Больше? Что в таких случаях говорят? Как в таких случаях говорят? С высокими идеями? — «Поймите же, товарищ Хариклов: этого требуют высшие интересы коммунизма. Партия поставлена перед этой ужасной необходимостью. Вы должны исполнить свой тягостный долг». Или, напротив, по привычке, очень просто, «цинично», чтобы употребить глупое испошленное слово: — «Ты, Харикловский, сам понимаешь, ты не дурак, у тебя выбора нет. Генриха Ягоду и его врачей помнишь? У них тоже выбора не было. Сделали и ты сделаешь, а то сам понимаешь…» Конечно, Харикловский бледен как смерть. Но верно и у Макроновых руки трясутся, ох, сильно трясутся. Спорит ли он? Соглашается ли сразу? А следующая глава? Следующая глава-то? В белом халате стоит товарищ Хариклович у той постели. — «Вот, Иосиф Виссарионович, примите… Это очень вам будет полезно». И надо сказать бойко, уверенно, твёрдо. Избави Бог, чтобы дрогнул голос или дёрнулось лицо. Прошло! Проглотил… Господи!.. И выйти нужно тоже как ни в чём не бывало. «До завтра, Иосиф Виссарионович…» И не рухнуть на пол без чувств. А так спокойно пройти по коридорам, по лестницам, чтобы ни один мускул не шелохнулся в лице. Ох, нелёгкое ремесло Ягод и их агентов! Их жизнь почище моей! Если что-то людям прощается за ужас переживаний, то этим простится немало. Хоть бы увидеть когда-нибудь жуткие места, где всё это происходило! Эти стены Кремля так много впитали, что и через сто лет будет страшно дышать. Мало вам будет ста лет, гражданин Майков, чтобы увести души людей. Знаю, знаю, догадываюсь, какая у вас вторая панацея, моральная: тут и русская идея, и ««мы нация крайностей», и Нил Сорский, и Достоевский, и «всечеловечество» — и всё это ни к чему. И на Западе тоже ни к чему, хотя там тоже есть и такое, и ещё лучшее. Эллинский дух, например. Странно, все мыслители сомнительной порядочности очень любят толковать о мудрости Эпикура[200] и о «духе древней Эллады»…
… Поезд только что отошёл от вокзала. По перрону ходили полицейские. Вагон третьего класса был переполнен греческими беженцами, спасавшимися от каких-то военных действий. Кто-то ругнул англичан, другие хмуро на него покосились. Как только поезд тронулся, сидевшая у окна красивая, очень бледная женщина сорвалась с места и поспешно, мимо стоявших в коридоре людей, вышла на площадку. Там никого не было. Она перекрестилась — и отворила дверцы вагона. Высокий оборванец в рубашке без рукавов и воротника, в огромной соломенной шляпе выбежал из-за водокачки, ловко вскочил в ускорявший ход поезд и захлопнул дверцы. Бледная женщина хотела обнять его — и не обняла, только смотрела на него, еле дыша. Говорить она не могла. Незаметно наклонив голову, он быстро прошёл в другой конец вагона, морщась от запаха чеснока. «Вот тебе и Эллада! Славны бубны за горами. Еле спасся, да ещё спасся ли. Зачем я выбрал эту сен-жерменовскую жизнь?.. Кем же я мог бы быть? Народным трибуном? Говорить политические пошлости перед многотысячной толпой? Мог бы. Написать замечательную книгу? Не мог бы. А только это ценно, только это и остаётся: замечательные книги. Ну и чёрт с ними, не буду жить в веках. Женщины? Вот и эта гречанка ушла навсегда. Mille е tre[201]… У Людовика их было тысяча восемьсот. У меня Оленьего Парка не было…
…Олений Парк не походил на многочисленные maison de plaisance[202], которые себе в восемнадцатом веке строили в Париже принцы, герцоги, откупщики, банкиры. Спрос породил предложение. Так главным образом и создался стиль Людовика ⅩⅤ. Образовалась школа талантливых архитекторов, художников, скульпторов, декораторов, они специализировались на постройке, отделке, украшении таких домов. Каждый богач считал себя обязанным придать своему дому оригинальность и cachet personnel[203]. Тем не менее дома в общем очень походили один на другой. Везде были небольшие салоны, будуары, потаённые лесенки, таинственные уголки. Везде были расписные потолки, фрески, мифологические или просто непристойные картины. Столовых обычно не было; в одних виллах при нажатии пуговки раздвигался потолок и на платформе из верхнего этажа в нижний спускался роскошно накрытый стол с хрусталем, венсенским фарфором, блюдами и бутылками; в других такой же стол поднимался сквозь раздвигавшийся пол из нижнего этажа в верхний. Присутствие прислуги считалось недопустимым, хозяин и гости-мужчины сами угощали дам. Cachet personnel сказывался преимущественно в выборе женщин, блюд, вин. Да ещё в обстановке домиков шла борьба между красным деревом и розовым. Дальновидные люди уже поговаривали о «возвращении к классической древности», — человечество неизменно возвращается к ней время от времени, в науке, в искусстве, в архитектуре. Советы богачам давал знаменитый Буше[204], неизменный участник их развлечений. Собственно, разврата в ту пору было лишь немногим больше, чем в другие времена, но при Людовике ⅩⅤ он был смелее и откровеннее.
Государственные дела больше не интересовали короля. Он и прежде уделял им около часа в день и находил, что этого совершенно достаточно. Глубокого смысла в своей политике не видел, да она постоянно изменялась: то он был с Фридрихом, то против Фридриха, то с Марией-Терезией[205], то против Марии-Терезии, то с протестантскими странами, то с католическими, то за войну, то за мир. Думал, что не больше смысла было и в политике других великих держав. Войны возникали преимущественно потому, что какому-либо королю уж очень понадобилась военная слава. Повоевал в своё время и он сам. Одержал над англичанами победу под Фонтенуа[206] — и с него было её достаточно. Знал, что, вероятно, придётся ещё воевать, но решил больше в армию не выезжать, есть достаточно других вояк: ему война не очень понравилась. Людовик ⅩⅤ был скорее добр, вид убитых и раненых бывал ему неприятен. Кроме того, радостей жизни на войне было довольно мало, даже для королей. Как почти все, он брал с собой в походы любовниц; в обозе было много хорошего вина, но больших удобств не было, и уж очень много надо было ездить верхом. Гораздо лучше было сидеть дома. На смертном одре его предок Людовик ⅩⅣ ему, ребёнку, завещал не следовать его примеру: поменьше воевать, поменьше строить дворцов. Он это запомнил и думал, что наученный долгим опытом старик был совершенно прав.
Парижа он не любил, не очень любил и Версаль. Всё переезжал из одного дворца в другой. Чрезвычайно надоел ему этикет, да и всё решительно надоело. Никто так не скучал в жизни, как он. Король и с дамами вёл теперь чаще погребальные разговоры; любовницам, если они были нездоровы, радостно рассказывал, где и как их похоронит. Всё-таки своей жизнью дорожил и очень боялся покушений, хотя трусом не был. Не раз говорил приближенным, что его, наверное, убьют. Знал, что народ, прежде его боготворивший, теперь его ненавидит и называет Иродом. Не было греха, порока, преступления, которых ему не приписывали бы. Думал, что всё это очень преувеличено. Почему Ирод? Делает то, что делают все другие, не только восточные султаны, но и французские вельможи в своих maisons de plaisance, только у него возможностей и денег ещё гораздо больше, — зачем отказывать себе в удовольствиях? «Общественным мнением» не очень интересовался и писателям денег не давал, — знал, впрочем, что их поддерживает маркиза Помпадур