— Вероятно, все время молчали. В Англии полтораста лет тому назад считалось неприличным разговаривать на раутах. Все проходило в глубоком молчании, хороший был обычай… На днях он велел секретарше, чтобы на празднике «все были равны»: «У меня нет принцев и графов!» К слову будь сказано, принцев и графов съехалось довольно мало, это к чести аристократии. Я в докладах Рамону даже должен был многим гостям пожаловать титулы.
«В докладах!..» Хоть бы скорее всё это кончилось!» — подумала Наташа. Шелль заметил тень на её лице, догадался и с досадой сказал себе, что и тут стал говорить лишнее.
XXVIII
Догаресса плыла на Праздник Красоты в пышно убранной гондоле с большой парчовой палаткой.
Платье Эдды было восхитительно. На неё смотрели с завистливым признанием дамы свиты. Они звездами не были, — звезд тоже приехало не много, — свита состояла из второстепенных артисток, скорбно недоумевавших: «Кто такая? Почему никто о ней не слышал? Почему ей дали роль догарессы?» Шелль пустил слух, будто Эдда только что бежала из Румынии, где пользовалась громкой известностью. Румынские звезды могли быть неизвестны в Западной Европе. Кинематографические дамы должны были признать, что румынская звезда очень красива и что одевается она и красится превосходно. Теперь на свиту произвела сильное впечатление её корона. «Десять тысяч долларов, если не фальшивая!» — решительно сказала одна дама. «Нет, семь-восемь», — возразила другая.
Всего лишь накануне бриллианты и рубины короны были поддельными. Секретарша утром принесла её Рамону. Он взглянул и вспылил:
— На моём празднике корона догарессы не должна быть украшена стеклянными погремушками!
Секретарша его слова поняла, тем более что они сопровождались сильными жестами. Она успела привыкнуть к его вспышкам. Усвоила не ту тактику, что Шелль, а свою, гораздо лучшую. Всякий раз, входя в номер Рамона, она принимала смущённо-восторженный вид, какой может быть у молодой девушки, желающей попросить автограф у Франка Синатра; когда же происходила вспышка, секретарша изображала на лице страшный испуг. И то и другое ему нравилось. Так и на этот раз ему показалось, будто она тотчас упадет от ужаса в обморок. Она что-то невнятно бормотала, всё равно он понять не мог.
— Вы ещё и на мою собственную корону поставили бы фальшивые камни! — сказал он мягче. Его корона стоила огромных денег. Хотя Рамона уже знали в Венеции, хотя газеты писали об его сказочном богатстве, ювелир, получив чек, перед отсылкой короны в гостиницу справился по телефону в банке, есть ли покрытие на такую сумму. «Есть и на в десять раз большую», — ответил знакомый директор.
— Положите эту дрянь назад в шкатулку, я возьму её с собой, — сказал Рамон. Секретарша хотела было понести шкатулку за ним, но он не допустил и со шкатулкой в руке прошёл к гондоле — у него теперь была своя, самая лучшая в Венеции. Люди стремительно бросились его усаживать. Он отправился в гостиницу Эдды. Так было с ней условлено.
— Прежде чем ехать в окрестности, мы заедем к ювелиру, — объявил он. Эдда скромно потупила глаза. Ему и это очень понравилось, хотя он любил «женщин-хищниц». — Те дураки поставили вам на корону фальшивые драгоценности! Вам!
Кольцо или брошка были бы подарком наверное. Относительно же маскарадной короны этого с уверенностью сказать было нельзя. «Может быть, корону придётся вернуть? Зато если она подарок, то ведь это огромные деньги!» Эдда взволновалась чрезвычайно. В магазине она переводила его слова и еле дышала. Пробовала за него поторговаться, но он её остановил: не надо! «Благодарить? Но если он не дарит? За внимание? Разве за внимание благодарят так, как за подарок!» — мелькало у неё в голове. Она поблагодарила как за внимание, но бросила ему дивный взгляд. Как будто он ждал большего.
За догарессой в двадцати гондолах следовал восторженный народ: были все «ремесла». Люди пели, играла музыка. На подъезде дворца Эдду встретил дож в длинной, раззолоченной мантии, в короне, с мечом. Над ним держали золотой зонтик. Эдда взглянула на корону дожа и ахнула: «Миллионы!.. Теперь будет хам, если не подарит мне мою!» Рамон жестом Дандоло[325] или Марино Фальери[326] протянул ей руку и поцеловал её, хотя это было нелегко при двух коронах. Из всех окон дворца неслись бурные рукоплескания и восторженные крики. Впрочем, кто-то закричал: «Эввива Ленин![327]» Оркестр играл марш из «Аиды». Процессия выстроилась и двинулась вверх по лестнице. Народ орал все восторженнее. Уже с полчаса лилось рекой шампанское. Теперь с балкона бельэтажа дож и догаресса должны были бросать народу монеты. Это очень не понравилось Эдде.
— Не надо… Право, не надо… Всё равно будут падать в воду, — говорила она дожу. Но оркестр и рукоплескания заглушали её слова.
Она дала билет и Джиму.
Он никого не знал в толпе, бродил по залам и пил шампанское. В зале Тьеполо он обратил внимание на молоденькую даму или барышню, робко державшуюся за «трельяжем». «Очень мила. Как она сюда попала?» К даме на минуту подошёл гигант-телохранитель, поговорил с ней, весело улыбаясь, кивнул ласково головой и отправился опять на свой пост. Дама просияла при его появлении. Затем улыбка с её лица стерлась.
Из-за обязанностей телохранителя Шелль почти не встречал Наташу на празднике. Она издали видела, как он прошёл по залу, видела собственно только его возвышавшуюся над трельяжами голову. «Так в кинематографе и ног да показывают не всего человека, а, например, его ноги. Это даже всегда страшно, кажется, что он преступник… Прежде становилось светлее, когда он входил в комнату. А теперь? Неужели я люблю его меньше? Конечно, нет! Хороша бы я была без него! Всё-таки он мог бы подойти ко мне, ведь я здесь одна и никого не знаю… Господи, зачем этот праздник, где половина людей пьяна, а другая делает вид, будто очень весело. Хоть бы скорее эта комедия кончилась! Он сказал: «Уедем на следующий день». «Давно пора!» — думала Наташа.
«Верно, её муж, — огорченно сказал себе Джим. — Хорошо бы с ней познакомиться, но кто меня представит?»
Громкоговоритель на трёх языках объявил, что наверху в третьем этаже сейчас начнётся спектакль марионеток. Часть публики отхлынула от столов буфета. Дама вздохнула и тоже пошла наверх. Джим нерешительно последовал за ней. Отовсюду доносилась музыка. « …Di te, Venezia, Е il simbol vero[328]», — пел тенор. «Прекрасно поет», — думал Джим. Ему полагалось бы испытывать отвращение от всего, что происходило во дворце. Но по-настоящему ему тут была противна только Эдда, очевидно продавшаяся этому богачу. Он видел, как она сидела на троне, и издали поклонился ей. Догаресса величественно кивнула ему головой и с ласковой улыбкой заговорила с дожем. «Если б и не была шпионкой, — просто неправдоподобно антипатична! А дня три мне почти нравилась!»
Переполненный длинный зал кукольного театра со многими рядами стульев был ярко освещён. Впереди разместилась «элита», а в задних рядах народ, — размещение произошло естественно, само собой. Занавес ещё не был поднят. Впереди его на эстраде стоял кукольник, пожилой представительный итальянец во фраке и в белой мантии. Он на не очень правильном французском языке, но в совершенстве передавая все интонации французской речи, рассказывал историю марионеток. Джим окинул зал взглядом и сел с края у двери. «Куда же она делась?» — спросил он себя и увидел её там, где сначала и не искал: она сидела с простыми людьми, в последнем ряду и слушала очень внимательно. Прислушался и Джим. Вдруг человек на эстраде заговорил так же хорошо по-английски и женским голосом. Публика не сразу поняла. Послышался смех. Теперь кукольник рассказывал содержание пьесы. Она была о роялистах, заговорщиках и шпионах в пору французской революции. По его словам, среди полишинелей тогда были роялисты, заговорщики, шпионы и многие из них были казнены.
«Вот бы у меня была такая жена! Теперь и дело есть в жизни! — думал Джим, с новой радостью вспомнив о Монтеверде. — Любовь и труд, интересный труд, больше ничего не надо. На военной службе я всё же останусь, нельзя в двадцать шесть лет жить на деньги дяди. Бедный дядя! Он думает, что провёл мудрую жизнь! Ну что ж, я его переубедить не могу, как он не может переубедить меня. Это не мешает ему быть прекрасным человеком. И что бы ни говорили мизантропы, на свете преобладают хорошие люди, во всех есть хорошее, может быть и в Эдде… Я не хочу никому мешать, пусть только и мне не мешают… Не буду композитором, так буду историком музыки. И женюсь — вот на такой, как эта! — думал он, почти влюблённо глядя на даму в последнем ряду. — Я не знаю, кто она, но я хотел бы, чтобы меня полюбила такая!»
Кукольник кончил, поклонился публике и взбежал по лесенке на свою закрытую вышку, откуда он управлял сетью проволок. Свет в зале погас. Невидимый оркестр заиграл что-то старинное, — и неизвестное Джиму, и как будто ему теперь знакомое. «Право, похоже на балет Монтеверде!» Занавес поднялся.
Часам к десяти дисциплина во дворце ослабла. Снизу доносился радостный гул. Весело было и в бельэтаже. Дож и догаресса покинули троны. Рамон переходил из залы в залу, приветливо отвечал жестами на восторженные приветствия и приказывал лакеям откупоривать все новые бутылки. Отдельно от него, с хозяйски-королевским видом, поддерживая левой рукой шлейф, гуляла догаресса. Ей тоже что-то кричали. Она посылала толпе воздушные поцелуи, останавливалась у каждого стола и выпивала полный бокал. Голова у неё кружилась. Останавливалась и перед зеркалами; каждое говорило ей, что она прекраснейшая из женщин.
В одной из зал ей попался Шелль. Несмотря на то, что она была так счастлива, лицо у Эдды чуть дёрнулось от злобы. Повелительным жестом догарессы она показала ему, что хочет с ним поговорить. «Ничего не поделаешь. Всё р