— Я хотел бы вернуться к предмету нашего разговора. Ваше превосходительство обещали дать мне аэроплан для вывоза того учёного.
— Я? Обещал? Помилуйте! Я сказал, что охотно дал бы его нам. Если б он у меня был. Но у меня его нет. Откуда у меня может быть аэроплан? У нас и атомной бомбы ещё нет! Как только это станет возможно, мы будем строить и аэропланы, и водородные бомбы, и вы можете быть уверены, что они будут получше советских и даже американских. Но сейчас у нас ничего нет.
— Зачем же вы морочили мне голову, ваше превосходительство! Так и сказали бы с самого начала.
— Почему я должен был сказать с самого начала? Мне интересно было послушать вас. Но отчего же вам не попросить аэроплана у Сталина?
— Как у Сталина? Опомнитесь. Зачем Сталин дал бы мне аэроплан для исполнения поручения американской разведки?
— Очень просто, зачем. У него всегда первая мысль: провокация. Он создаст инцидент. Ваш аэроплан будет сбит, и в нём найдут два трупа. Тотчас будет установлено, кто летел и зачем летел и по чьему поручению летел. Быть может, при вас и при этом русском немецкого происхождения будут найдены и документы. Ведь вы кое-что с собой повезёте? А если не будут найдены, то их можно очень хорошо составить, это делается.
— Это, конечно, верно, но мне нет расчёта лететь с тем, чтобы превратиться в труп.
— А это благородный риск: они будут вас сбивать, а вы не поддавайтесь. Такова сущность военного дела… Да вот, он как раз входит! Я вас с ним познакомлю. Иосиф Виссарионович, разрешите представить вам американского разведчика, графа Сен-Жермена.
— Да я его знаю! Он у меня и живёт. Очень рад встретиться с вами, граф.
— А я как рад! Вы без Макронов, Иосиф Виссарионович?
— Без них. Надоели они мне. И Тиберия не взял с собой
— Это Берию-то? Я так понимал на Капри, что это вы Тиберий. Держитесь от них подальше, Иосиф Виссарионович, от Макронов: любя вас, говорю.
— Знаю я, как ты меня любишь! Или ты что-нибудь знаешь? Поговорить я вообще не прочь. Заходи как-нибудь скоротать вечерок. Сейчас не могу, должен поболтать с нашим дорогим хозяином. Ты о чём хочешь со мной поговорить? Об аэроплане? Отчего же нет? Надо подумать. У нас есть и американские аэропланы. Это, может быть, очень хорошая мысль… Ей Богу, ты мне нравишься. И я слышал, что ты играешь на виолончели. «Тарантеллу» играешь?
— Как же не играть, Иосиф Виссарионович! С большим удовольствием для вас сыграю.
— Сейчас тут же и сыграй.
— Нет с собой виолончели.
— Должна быть виолончель, если я приказываю… У моей матери была коза. Ты очень на неё похож…
— …Значит, не вышло?
— Значит, не вышло.
— Тарантелла кончается?
— Для вас кончается… Вы по-прежнему согласны уехать только с удобствами?
— Только с удобствами.
— Аэроплан ждёт. Но будут приключения. Придётся стрелять. Вы не в состоянии?
— Я не в состоянии.
— Как же нам быть?
— Никак.
— Не видите логического решения?
— Не вижу логического решения.
— Я вам подсказывать не хочу.
— Не подсказывайте… Хотите водки?
— Хочу. Возьмите сами в шкапу… Эту папку заметили?
— Лгать не буду, заметил.
— Стаканы на полке.
— Мы что ж, стаканами будем пить? Мне-то ничего, но вам при раке простаты?
— Мне и тем более ничего… Да, они в этой папке… Собираетесь меня убить?
— Не говорите вздора… Что же вы намерены делать? Ведь теперь Иосиф Виссарионович о вас знает.
— Этим я обязан вам. Позаботились?
— Так всегда бывает: хочешь одного, а выходит прямо противоположное.
— Да ещё хочешь ли «одного»? Очень печально.
— Очень печально. Скорее всего, вас арестуют сегодня же на заре.
— Не все ли мне равно?
— Вам, если хотите, всё равно. И то не думаю. Конечно, рак простаты, но…
— Только, пожалуйста, без рассуждений. Надоело.
— Все-таки будем говорить логически. Допустим, вы надеетесь на операцию. Допустим, вы не хотите перелетать границу. Но чем же лучше сгнить в застенке? И потом ваше открытие… Ваши бумаги поступят на Лубянку. Что произойдёт дальше? В лучшем случае их передадут на рассмотрение какому-нибудь учёному, любимчику, надёжному прохвосту. Он либо признает их не имеющими никакой ценности, либо выдаст ваше открытие за своё. Вернее, он сделает и то, и другое: сначала объявит, что вы ровно ничего не открыли, а несколько позднее сообщит о своём сенсационном открытии. Быть может, советское правительство даже будет знать правду. Но ему будет очень выгодно поддерживать версию любимчика: гораздо лучше, чтобы автором великого открытия был учёный-коммунист, чем сидевший в тюрьме контрреволюционер. Прохвост объявит, что он сделал своё открытие по совету Иосифа Виссарионовича и руководясь принципами диалектического материализма… И на вечные времена он, а не вы, будет автором великого открытия… Видите, у вас даже лицо задёргалось… Возможно и другое: ваших бумаг не покажут и учёному прохвосту. На Лубянке на них просто не обратят внимания: какое уж там открытие мог сделать жалкий лаборант и неудачник, которого и на службе держали из милости! Я не думаю,; чтобы они уничтожили ваши бумаги: на Лубянке верно никогда ничего не уничтожают, все может пригодиться. Ваши бумаги будут лежать в вашем досье.
— Тогда когда-нибудь моё открытие найдут.
— Это очень маловероятно. Допустим, большевики падут лет через десять или двадцать. Перед гибелью они наверное сожгут все архивы, к великой радости бесчисленных сексотов. А если даже не сожгут, то для разбора понадобятся столетия. Знаете ли вы, что до сих пор разобрана во Франции только часть архивов, оставшихся от Великой революции? Кроме того, разбирать лубянские архивы будут историки, люди, ничего в биологии не понимающие. Весьма маловероятно, чтобы они наткнулись именно на ваше досье из лежащих там миллионов. Еще менее вероятно, чтобы они им заинтересовались: дело какого-то неизвестного лаборанта, умершего в тюрьме от рака простаты, — что тут интересного? И уж совсем невероятно, чтобы они прочли и оценили вложенные в досье полуистлевшие учёные записи. Нет, Николай, Аркадьевич, уж вы не обманывайте себя: ваше имя останется совершенно неизвестным. Награды, почести, слава достанутся прохвосту, своему человеку, он станет знаменит и его, разумеется, пощадят в день расправы: наша русская гордость! В тот день он перекрасится, как все, и, быть может, и сам как-нибудь приложит руку к тому, чтобы от ваших бумаг ничего не осталось: ну, возьмёт себе для просмотра и оценки — и конечно, вырежет, что нужно, скажет, что ничего ценного не нашёл.
— Вы это к тому, чтобы я добровольно отдал вам бумаг Я понимаю, вы предпочли бы получить их без убийства. А шум, ещё сбежались бы люди, а?
— Да как я могу вас убить? Ведь всё бред. Олеолеукви.
— Я и забыл.
— Отдайте мне бумаги, и ваше имя станет известно все миру. Вы будете благодетелем человечества. За что могут быть больше благодарны люди? Что они могут ценить выше, чем продление их драгоценной жизни?
— Вы с моим открытием сделаете то же самое: кто-то выдаст за своё.
— Клянусь вам честью, что этого не будет! Вы мне не верите? Конечно, вы вправе не верить чести секретного агента. Но, подумайте, зачем нам это делать? Если б нашёлся и у нас (это вполне возможно) подлец-учёный, который хотел бы выдать чужое открытие за своё, как он мог бы этого добиться? Ведь мы-то, мы будем знать, откуда это пришло. Мы отдадим ваши бумаги на рассмотрение комиссии учёных. Мы им вашего имени и не скажем, они будут убеждены, что автор открытия на свободе и находится где-либо в одной из западных европейских стран. Мы и никому вообще не назовем вашего имени, пока не узнаем точно, что вас больше нет в живых. О, тогда мы назовем ваше имя! Мы разгласим его на весь мир! И не только по чувству справедливости, которому вы имеете право не верить. Это будет соответствовать вашим интересам. Это будет наш реванш за Фукса, за Понтекорво, за стольких других. Открытие гениального русского учёного досталось нам! А они этого своего учёного сгноили в концентрационном лагере! Говорю о худшем, и, к несчастью, теперь более вероятном, случае, то есть о случае вашей гибели. Если же вам чудом удастся вырваться из СССР, мы озолотим вас и покроем славой. Вы начнёте у нас новую свободную жизнь!.. Ведь прежде вы хотели уехать? Ведь как мои работодатели вообще о вас узнали? Неизвестным мне способом вы довели до сведения какого-то западного учёного, что находитесь на пути к большому открытию. Довели до его сведения осторожно, только что-то дали понять… Вот, кстати, для вас ещё свидетель. Вы хотели уехать!
— Тогда я ещё не был так болен. Я надеялся вырваться на свободу. Отчего вы вздыхаете?
— Вы не вырветесь. Не буду вас обманывать. Вы человек обреченный, это судьба трёх-четырёх гениальных людей, которые, быть может, теперь существуют в вашей несчастной, забытой Богом стране… Отдайте мне ваши бумаги… И не смейтесь! Не смейтесь все время. А то я подумаю, что вы близки к помешательству.
— У вас тоже дрожат руки, ваши руки душителя… Вы заметили, полковник в Берлине и в Венеции поглядывал на ваши руки… Давайте выпьем ещё водки. Хотите?
— Хочу. Всегда хочу. Возможно, что я стану алкоголиком.
— Не станете. Есть Наташа.
— Без Наташи я пропал бы.
— Вы и с Наташей пропадете… Я отдам вам бумаги.
— В этой папке всё?
— Всё. Водки осталось как раз на два стакана… Последняя капля бутылки приносит счастье. Берите её себе… У меня всё равно счастья никогда не было, а теперь оно и не нужно.
— За ваше здоровье.
— Спасибо. Видите, так гораздо лучше: без убийства… Подарите мне ваш пистолет.
— Чтобы кого-нибудь пристрелить из чекистов? Тогда с удовольствием.
— Нет, где уж мне. И не попаду. Да и не стоит руки марать, мелкая сошка.
— Мелкая сошка… Для самоубийства пистолет не очень удобен. Вам не подходит стреляться. Это не ваш стиль. Учёный должен вспрыснуть себе какой-нибудь алкалоид. Так покончил с собой з