— Да что вы! Какое, верно, было полезное высшее учебное заведение!.. Капри чудесный остров, я там бывал. Хотите, поедем туда вместе?
Она вспыхнула от радости. Именно в тот декабрьский вечер они перешли на ты и поцеловались. «Вы не бои… Ты не боишься? Вдруг моя болезнь заразна?» — растерянно спросила она и подумала, что говорит глупо. Как нарочно, — в этот день! — кашляла. «Нет, нет, так я не могу, не могу», — говорила она и выходило ещё глупее. Он ничего не отвечал. Потом она стала печальна. Слишком быстрые перемены в её настроении его пугали. Он связывал это с её болезнью.
В Италию они отправились отдельно друг от друга. Шелль сослался на неотложные дела и обещал приехать на Капри самое позднее через три дня. Наташа грустно объясняла это себе тем, что он не хочет путешествовать в третьем классе: «Привык, верно, к мягким вагонам» (хотя она покинула Россию давно, ещё обозначала вагоны советскими названиями).
— …Я себе найду какой-нибудь дешёвенький пансион, а ты живи где хочешь, но не со мной. А то там люди ещё могут Бог знает что о нас подумать!
Он с улыбкой согласился. Наташа и дальше, после поцелуев, отказывалась от его денег. Только в ресторанах соглашалась, чтобы платил он. Слышала, что в ресторанах всегда мужчины платят за дам, даже и за богатых.
До Неаполя Наташа почти ничего в Италии не видела, кроме вокзалов. В Риме поезда надо было ждать полтора часа, но она не решилась выйти хотя бы только на площадь. «Вдруг заблужусь, или опоздаю, или не в тот поезд попаду!»
Очень мало она увидела и в Неаполе. Пришлось потратиться на автомобиль. Объяснила, как умела, шофёру, что едет на Капри, что ей надо на пристань. Шофёр закивал головой, по дороге что-то ей объяснял и показывал. Одно место он назвал «Санта Лучиа», и тут радостно закивала головой Наташа: сама пела песенку с этим названием ещё в детские годы в России и помнила, что эта песенка связана с чем-то в Неаполе. Показал шофёр ей и Везувий, но он Наташу разочаровал: ни огня, ни даже дыма. Шофёр сказал, что Везувий с такого-то года больше не курится, — сам был немного этим сконфужен, как все неаполитанцы.
У пристани она щедро дала ему на чай, — впрочем, не знала, сколько именно; в итальянских деньгах ещё плохо разбиралась, хотя в Берлине изучала скомканные, огромного размера, ассигнации, которые купил для неё Шелль (вернула ему всё немецкими деньгами с точностью до марки). Шофёр, видимо, остался доволен, хотел было позвать носильщика, но когда Наташа испуганно замотала головой — лишний расход, — сам донёс её чемодан до кассы. Она взяла билет и подняла чемодан (была довольно сильна физически, несмотря на начало процесса в лёгком) Его тотчас, взглянув на неё с ласковой улыбкой, подхватил матрос. Наташа, немного поколебавшись, дала и ему на чай, он было отказывался, но принял. Таким образом экономии сделано не было, но Наташу радовали милые. доброжелательные человеческие отношения. «Ах, какой прекрасный народ!»
Вздохнула она спокойно только тогда, когда села на скамейку пароходика. Ахнула, впервые по-настоящему увидев море: никогда в жизни на море не была. «Какая красота! И, кажется, спокойное!» В немецком путеводителе сообщалось, что море между Неаполем и Капри иногда бывает бурным, — давались разные практические советы. Поэтому Наташа не спросила кофе и бутербродов, хотя ей хотелось есть, и цены у буфета были обозначены дешёвые (она уже научилась довольно быстро переводить в уме лиры на марки). Однако пароход не качало. «Ничего не чувствую, просто морской волк!»
Два часа прошли отлично. Кастелламаре, Сорренто, — названия были так звучны, что просто нельзя было не восторгаться. Вспомнила: «Увидеть Неаполь и умереть!» «И кто только мог сказать такую глупость? Напротив, увидеть — и жить! Здесь жить, или в другом месте, всё на свете прекрасно, и жизнь прекрасна, и чем дольше жить, тем лучше… Он мне говорил: «Ты всё одна, а я целый день занят. («Чем это он занят?») У тебя мало знакомых, неправдоподобное советское дитя?» — «И не дитя вовсе, двадцать пять лет дылде. А почему неправдоподобное?» — «Потому, что на всю Россию ты, верно, такая одна. Там у всех, при социалистическом строительстве, такой чудовищный эгоизм, такие стальные карьерные локти, каких нигде в мире не было, не только при буржуазном строе, но и при папуасском. А у тебя их нет и в помине. Ты мне не ответила, много ли у тебя знакомых?» — «Почти никого». — «Барышни или мужчины?» — «Да я тебе говорю, что никого. А барышни я ни одной отроду не знала. Какие у нас барышни?» — «Я буду приходить чаще, восьмое чудо света». — «Приходи каждый день!» — вырвалось у неё…
— «Какая смерть! Где там смерть… И он сделает предложение!..» Любоваться морем ей скоро надоело. Она достала вязанье из чемодана, теперь стоявшего под рукой, и занялась делом.
Остановилась она в очень недорогом пансионе. По дороге от станции «финикюлэра[84]» побывала в двух других, — везде кое-как понимали по-французски, — и выбрала третий, самый дешёвый. Ей отвели маленькую светлую комнату с выбеленными стенами, с майоликовым[85] полом в белых квадратиках, обведенных чёрным бордюром, всегда казавшихся мокрыми, с чистенькой кроватью, с креслом у выходившего в сад окна. Был даже и небольшой, письменный стол. Первым делом Наташа поставила в воду поблёкший букет. По дороге видела ванную, — на этот расход пошла бы, но хозяйка, немолодая, красивая женщина, сказала, что как на беду ванна испортилась, её очень скоро починят.
Наташа умылась, вынула из чемодана одно платье из трёх, не лучшее, — «лучшие буду носить при нём». Внизу хозяйка опять приветливо ей улыбнулась и объяснила, в какие часы завтрак и обед; спросила, сколько синьорина намерена остаться на Капри. Узнав, что не меньше десяти дней, а скорее две недели, улыбнулась ещё ласковей и сказала, что не будет беды, если синьорина иногда и опоздает к обеду, ей все оставят. А в дни экскурсий на Анакапри, на гору Тиберия или в Сорренто, ей вместо завтрака будут давать бутерброды. Сказала также что-то любезное об её платье и пальто. Наташа всё поняла и почувствовала себя как дома, — «хотя где же у меня дом?».
В столовой (гостиной в пансионе не было) стояло маленькое пианино. Это очень обрадовало Наташу. Играла она плохо, — разучилась за годы в подземном заводе, — но её пение Шеллю нравилось. «Вдруг, если никого не будет, как-нибудь спою ему и здесь?..» Пела она разное, от «Бубличков» до романсов Глинки[86] и Чайковского[87]. Ему особенно нравились «Бублички». «Что это он говорил? «В этой глупенькой песенке есть нечто символическое и страшное…» Почему «символическое»? И почему она «глупенькая»? Напротив, мы там всё это так чувствовали, так было больно, и это успокаивало». Впрочем, пела она Шеллю в Берлине редко. Он приходил к ней обычно по вечерам, а с девяти часов хозяйка пансиона, большая толстая старуха, — как она всем говорила, вдова чиновника императорского времени[88], — со строгим лицом раза два входила в небольшой чистенький салон, чуть не половину которого занимал Бехштейн[89]; в десять же решительно объявляла, что больше играть нельзя (ей вдобавок не нравились ни «бублички», ни посещения высокого господина).
На улице у Наташи опять начался «припадок». На всё лился тёплый, уже почти жаркий свет, всё было восхитительно. По пути от станции в пансион она почти ничего не рассмотрела, так всё волновалась: не утащит ли мальчишка её чемодан, найдётся ли комната по карману, поймут ли то, что она скажет? Теперь всё было устроено. Ждать Шелля оставалось три дня. Погода была райская, хотя весна только начиналась, — в Берлине ещё была настоящая — и очень скверная — зима, мало походившая на русскую, зима без прелестей зимы. Её поразили кривые, узенькие, несимметричные улицы, невиданная, почти тропическая, растительность, белые, кремовые, красные дома, один живописнее другого, и всего больше горы, часто совершенно голые, со страшными вертикальными обрывами, — на них и смотреть снизу было жутковато.
Гуляла она до вечера. Иногда останавливалась и перед витринами магазинов. Магазины были, конечно, меньше и беднее берлинских, но в Берлине и времени никогда не было смотреть на витрины. В одном магазине недалеко от площади шла распродажа дамских платьев. Наташа взглянула на платья, на цены, перевела на марки, — дёшево! Одно платье, лиловое, ей чрезвычайно понравилось: как будто зимнее, — ведь зимние-то теперь распродаются, — но совсем как бы весеннее, да собственно можно носить и летом, и осенью. «Лиловый цвет его любимый, он тогда это в Груневальде сказал…» Мысленно прикинула: если экономить решительно на всем, то хватит ли, чтобы купить это платье и вернуться в Берлин? Грустно ответила себе, что не хватит, — дай Бог, чтобы хватило и без платья. «Особенно, если останемся больше десяти дней. А чтобы остаться только девять, я никаких платьев не взяла бы!» Отошла от магазина и тотчас успокоилась. «Отлично обойдусь без платья! Да мне и не так уж нужно: есть три».
Засветились звёзды, — «тоже другие». Всё с теми же лукавыми огоньками в глазах думала о Шелле, о том, какой он странный и даже чуть смешной своей таинственностью, о том, что его глаза, вначале показавшиеся ей холодными и страшными, были на самом деле добры и даже нежны, — по крайней мере, иногда — «и нисколько не «стальные», а голубые». Как жаль, как жаль, что нельзя будет остаться тут дольше! «Но если он в самом деле сделает мне здесь предложение? — замирая, думала она. — Тогда можно было бы остаться, и деньги у него можно, пожалуй, взять взаймы. Хотя я и после свадьбы не сяду ему на шею: буду зарабатывать, даром, что он богат. Я уговорю его пробыть дольше, это будет наша свадебная поездка… Он сказал, что никогда женат не был. Как забавно, что тогда в Груневальде он ещё мне казался страшным! Я ему сказала, что его наружность вызывает во мне безотчётную тревогу. Он ответил, смеясь: «не говори так литературно». Я правду говорила… А теперь никакой тревоги, ни отчетной, ни безотчётной!..» Наташа постоянно говорила и себе, и ему: «тогда в Груневальде», как Наполеон мог бы говорить: «тогда в Тулоне»