.
В пьесе изображалась гостиная в стиле Второй империи. Лакей ввёл в неё молодого человека, они довольно долго и загадочно разговаривали. Понемногу создавалось настроение. В гостиной никак нельзя было погасить электрический свет. Звонок то действовал, то не действовал. Книг в комнате не было, но был нож для их разрезания. Была Барбедьенновская бронза[163]; оказалось, что она очень тяжела, и молодой человек еле мог её приподнять. Он хотел получить зубную щётку, но лакей ответил, что зубная щётка здесь не нужна. Затем лакей ушёл, и последовательно появились две дамы. Одна из них была в голубом платье и поэтому не хотела сесть на зелёный диван. Согласилась сесть только на коричневый, и молодой человек ей его тотчас уступил. Оказалось также, что в гостиной в стиле Второй империи[164] очень жарко и что нет ни одного зеркала. Это повергло всех троих в тоску. Первая дама думала, что молодой человек — палач, но он решительно это отрицал. И понемногу выяснилось, что эта гостиная — ад.
Молодой человек был бразильский пацифист, он был расстрелян и проявил при этом трусость. Обе дамы рассказали о том, что было на совести у них, Первая дама спела парижские куплеты. Молодой человек слушал её в раздумье, закрыв голову руками. Так как зеркал не было, то первая дама предложила второй в качестве зеркала свои глаза. Затем вторая дама плюнула первой в лицо и целовалась с молодым человеком, а первая дама из ревности доказывала, что нельзя любить труса. Молодой человек объявил, что обе они ему противны. Он отчаянно зазвонил, но звонок не действовал. Он стал ломиться в выходную дверь, молил, чтобы его выпустили, соглашался подвергнуться самым страшным пыткам, лишь бы не оставаться в этой гостиной. Дверь, наконец, растворилась настежь. Наступило долгое молчание. Молодой человек передумал и решил не уходить из гостиной в стиле Второй империи. Первая дама издевалась над ним. Вторая дама сзади бросилась на неё, хотела вытолкать её, умоляла молодого человека помочь ей, тот отказался и сказал второй даме, что остаётся в аду из-за первой. Первая дама была этим радостно поражена, но он назвал её гадюкой и стал снова целовать вторую даму. Первая же кричала в муках ревности. Молодой человек оттолкнул вторую даму и объяснил, что не может сойтись с ней в присутствии первой. Тогда вторая дама схватила нож для разрезания бумаги и пыталась им убить первую даму; та захохотала и объявила, что убить её невозможно, так как они все ведь умерли. Вторая дама в отчаянии уронила нож. Первая дама его подхватила с пола и хотела себя убить, однако это было невозможно по той же причине. Затем все опустились на зелёный и коричневый диваны и захохотали.
На этом пьеса кончилась. Она имела большой успех. Публика бурно аплодировала, особенно многочисленные, странно одетые молодые люди. Из людей же более пожилых некоторые, как показалось Джиму, аплодировали нерешительно и как будто с недоумением. Автор был очень известный и очень модный писатель, вдобавок новатор, прокладывавший новые пути в драматическом искусстве. Эдда восхищалась, при особенно ценных и глубоких замечаниях ахала и подталкивала Джима. Он тоже аплодировал. Про себя думал, что во всей пьесе не было ни одного умного или хотя бы только остроумного слова, но признавал свою некомпетентность в литературе. Впрочем, Джим слушал не слишком внимательно. Спрашивал себя, не сделал ли в работе какой-либо ошибки. «Не надо было оставаться в ресторане до трёх часов: она может себя спросить, как же этот американский офицер сидит в ресторане в служебные часы? И не слишком ли много я пил? Она впрочем пила не меньше меня. И ничего «змеиного» в ней нет, вздор! Просто…» Он благоразумно захватил с собой плоскую карманную бутылочку коньяка. «Куда же её потом отвести?»
После спектакля они сидели в кофейне на отапливавшейся закрытой террасе.
— Я закажу шампанского. Хочешь? — спросил он по-французски, чтобы говорить на ты.
— У вас, американцев, всё «чампэнь», — передразнила его она, хотя у него акцент был очень лёгкий. — Кто же пьёт шампанское так, в кофейне на террасе?
— Я хочу! — заявил он тем повелительным тоном, который принёс ему немало успехов у женщин. К приятному недоумению лакея, он заказал шампанское, с видом богача-туриста, очень к нему шедшим и очень нравившимся Эдде.
— У тебя на лице экстаз! — сказал он, когда бутылка подходила к концу. — Я, конечно, привык вызывать у женщин такие чувства, но старайся их не показывать, это непристойно.
— Ты глуп, очень глуп, потрясающе глуп… А что, если б я в тебя влюбилась?
— Я принял бы это к сведению, — ответил Джим. Собственно техника не менялась от того, что он имел дело со шпионкой. Джим рассказал не совсем пристойный анекдот. Эдда рассказала совсем непристойный. Затем он опять потребовал, чтобы она прочла ему свои стихи.
— Но, разумеется, не здесь!
— Так поедем в мою гостиницу.
— У тебя можно?
— This is а free country[165], — ответила она, смеясь уже почти полупьяным смехом. Эдда была уверена, что все американцы так говорят постоянно, по любому поводу.
Номер у неё был угловой, из двух комнат. Соседей не было и, несмотря на поздний час, можно было не стесняться. Они и не стеснялись. За коньяком Эдда читала ему французские стихи. Читала она то простирая вперёд руки, то поднимая их к небу, грациозно наклоняясь и откидываясь назад. Эти жесты, особенно последний, на него действовали. Действовали и стихи.
Она в рубашке сидела у него на коленях и вырывала у него тайны. От неё пахло коньяком, папиросами, хорошими духами. Он подумал, не вырвать ли у неё какую-нибудь тайну, но вспомнил, что это в его задание не входит: дядя велел ни о чём её не спрашивать, он должен был только — не сразу, конечно, — выдать ей свой секрет.
Эдда была в восторге. Теперь она была Далила[166]. В Священное Писание она отроду не заглядывала, это было уж совсем vieux jeu; оперу же видела несколько раз. Говорила, что признает только музыку конкретистов, и в Берлине угощала друзей пластинками Вареза[167] и Антона фон Веберна[168], но по-настоящему она обожала именно Сен-Санса[169]. В эту первую ночь Эдда ещё не пыталась получить секретные документы. «Было бы неосторожно, да и не носит же он их при себе в кармане». Для первой ночи вполне достаточно было только узнать, «в чём великая сила его». Джим в пьяном виде и сам немного чувствовал себя Самсоном. Хотел было даже для начала выдумать что-нибудь вроде семи сырых тетив, которые не засушены, и потом «разорвать тетивы, как разрывают нитку из пакли, когда пережжёт её огонь». Но ничего не мог придумать. Задание было простое, и он выдал ей, что заведует в Роканкуре печью, где сжигаются самые важные, секретнейшие документы.
XII
— …Отчего же вам не уехать в Америку, гражданин Майков? Вы стали бы там директором огромной лаборатории, получали бы тысяч двадцать долларов жалованья в год, да ещё, быть может, с участием в прибылях. Лабораторию вам дали бы превосходную, вы были бы в ней полным хозяином, под вашим руководством работало бы человек десять молодых учёных. У вас был бы собственный дом с садом. Вас знал бы весь учёный и даже неучёный мир: газеты присылали бы к вам репортёров за интервью, — шутка ли сказать, такое огромное открытие! А здесь вы живёте в этой убогой комнатушке с продранным диваном, с некрашеным кухонным шкафом, с тремя грязными стульями, с шатающимся крошечным письменным столом, с которого, вероятно, вечно всё падает. Есть ли у вас ванна? Нет? Человек, не имеющий ванны, не может даже претендовать на уважение. А ваши соседи? Верно, они вам отравляют жизнь. На заказ трудно было бы придумать столь бездарное существование для столь одарённого человека, как вы. У нас на западе дураки говорят, что вам чужды мещанские привычки и требования. У вас этого, должно быть, не говорят. Как и нам, вам хочется хорошей или хотя бы сносной жизни. Сюда входит, разумеется, и свобода, особенно бытовая, — без политической свободы вы, пожалуй, могли бы обойтись. Вы учёный, изобретатель, вам важна независимость, важно общение с другими людьми науки. Здесь вы работаете в казённой лаборатории, не очень плохой, но и не очень хорошей, над вами много начальства, и вы должны подчиняться, как школьник. Между вашими товарищами есть наверное хорошие люди, но, по воле советской судьбы, они прежде всего конкуренты. Каждый ваш успех — это неуспех для них. Они поневоле ревниво следят за вами, некоторые вас подсиживают, кое-кто на вас доносит. Ваше открытие рассматривается в комиссии. Её руководители коммунисты и, по общему правилу, ничего не понимают в науке. Большинство других не очень желает, чтобы выдвинулся новый человек. А что такое «выдвинулся»? Если ваше открытие будет призвано ценным, вы получите повышение в учёном чине, у вас будет квартира из двух комнат, столь же дрянная, как эта, вам могут дать и какой-нибудь орденок. Ваши товарищи будут шипеть и издеваться. При первой же, хотя бы ничтожной, неудаче вас съедят враги и завистники. Я знаю, вы были в своё время арестованы. За что, мне неизвестно. Верно, кто-нибудь взвёл на вас обвинение, в лучшем случае якобы научное: ошибка, просчёт, недостижение обещанного результата. Возможно, что это был просто вздор. Но допустим, он сказал правду: вы в самом деле сделали ошибку. Это бывает, это даже неизбежно в работе. В Америке частные предприниматели в своих расчётах делают поправку на возможные ошибки. Если она была очень велика, на западе учёный может потерять место. Вас же посадили в тюрьму. В худшем же случае вас обвинили в том, что вы когда-то были кадетом или меньшевиком или народным социалистом. Разве при таких условиях можно плодотворно работать? Или я говорю неправду?