, «Рыбы» Сезанна[285] изумительны, но мной овладела бы смертельная тоска, если б они у меня висели целый день и целую ночь, на одном и том же месте. Вдобавок я обжёгся на картинах, как обжигается большинство любителей: думал, разбогатею, а на самом деле купил втридорога. Утешился тем, что жена Сезанна затыкала трубы акварелями своего мужа… А те две комнаты рядом, что выходят в сад, будут спальни. Не сердись, я привык спать один.
— Как хочешь, — сказала Наташа, вспыхнув.
— Столовых теперь в новых квартирах часто не делают, но пусть будет и столовая.
— Главное это твой кабинет. Я не видела твоей берлинской мебели, но тебе нужен большой письменный стол, полки с книгами, и непременно в хороших переплётах, затем большие покойные кресла. Я и свои книги перевезу сюда из Берлина, у меня их мало, но тоже поставим на полки.
— Мы перевезём всё твоё, всё до последнего платья. На память.
— Правда? Как я рада! А та маленькая угловая будет «комнатой для друзей». У тебя есть друзья?
— Нет, и пропади они пропадом, — сказал Шелль. Сказал привычные слова почти автоматически и подумал, что на всём свете ему близко только одно это беспомощное существо, благодаря которому, как это ни обидно-банально, он действительно начинает «новую жизнь».
— Ну вот! А тебе не будет скучно, Эудженио?
Вместо ответа он обнял её. Наташа опять конфузливо оглянулась на окна виллы.
— Я всю жизнь прожил в больших городах и, как кочевники-берберы[286], всю жизнь считал это позором. Человек создан для деревни. Жаль только, что при этой вилле нет каких-нибудь ста десятин пахотной земли. Мы завели бы, скажем, трёхпольное хозяйство. Ты знаешь, что это такое?
— Плохо.
— А я и того меньше, — смеясь, сказал он. — А то ещё у Толстого есть «чемерица». Не знаю, какая-такая чемерица, никогда не видел. Но в романах помещиков-классиков всё это так заманчиво описано, и слова такие приятные, уютные: «пахнущие ряды скошенного луга на косых лучах солнца». Просто слюнки текут. Зато мы с тобой здесь в саду посадим фруктовые деревья. Ты умеешь сажать деревья? Нет? Позор! И я не умею.
Она тоже весело смеялась.
— Научимся. Я хотела бы, чтоб была сирень. Она ведь растет в Италии? Мне она милее всяких пальм и кактусов.
— Посадим и сирень.
— Как будет хорошо, особенно весной! Я так рада, так рада! Свой угол и какой! Но всё-таки, скажи откровенно, ты совершенно уверен, что не будешь скучать? Меня только это и тревожит, — сказала Наташа. Это было сокращеньем: «не будешь со мной скучать». — ещё раз скажу, я на твоём месте стала бы писать роман или повесть. Как ты думаешь?
— Для этого у меня не хватает безделицы: таланта. И притом шутка ли это сказать: быть писателем! Разумеется, я говорю о настоящих писателях, баловаться может кто угодно, законом не запрещено. Но писать, учить людей — чему? И это я буду учить! Бюффон[287] надевал кружевные манжеты, когда садился писать: для торжественности. Он священнодействовал, думал, что пишет для вечности. А теперь его никто не читает. Писательская вечность — это ещё хорошо, если двадцать лет… Нет, я скучать не буду. Единственное, чего я боюсь: не будет ли климат Венеции вреден для твоего здоровья? Но ты уже с месяц не кашляешь. И притом, мы всё-таки будем жить на Лидо, а не на каналах. Кстати, в Венеции есть превосходная библиотека, с сотнями тысяч книг. Мы будем ездить в город каждый день, ведь рукой подать. Мне всегда казалось, что это идеал: жить в этом сказочном городе, сидеть на террасе у Флориана, любоваться этой единственной в мире площадью. Я буду там тебя ждать после библиотеки. Если ты напишешь книгу о Ниле Сорском, мы издадим её на наши деньги.
— Правда? Это можно? Без университета? Я буду работать целые дни!
— Сейчас же начни выписывать книги. И покупай всё что нужно, готовь наш дом… Она назвала тебя «прелестной синьорой». Ты поняла?
— Нет. Я буду писать книгу, а что же всё-таки будешь делать ты?
— Еще не знаю.
— И мы можем так жить, ничего не зарабатывая?
— Посмотрим. Здесь, кстати, жизнь недорогая. У нас будет только горничная-кухарка. Ты любишь итальянскую кухню? Да, ты говорила, что любишь. Я предпочитаю французскую и русскую, но и итальянская хороша. Пить будем это самое Винчи. Это то местечко, из которого вышел Леонардо[288]. Очень крепкое и недурное вино. Отлично будем жить. А как будем спать в этой тишине!.. Я по природе очень деятельный человек, но всё-таки скажу: лучшее удовольствие в жизни это спать, хорошо спать. Без снотворных.
— Нет, не это лучшее удовольствие в жизни, — сказала Наташа.
чемерица
Когда они вернулись в гостиницу, швейцар подал ему телеграмму. Она была от полковника. В ней было сказано:
«Николай умер скоро буду Венеции подождите моего приезда».
XX
Шелль сидел утром в углу на террасе кофейни Флориана. По давней привычке, он всегда в кофейнях садился у стены или же лицом к зеркалу, — надо было видеть и то, что могло происходить позади него. Наташа отправилась в S. Maria Mater Domini[289], — осматривать все церкви по кварталам, не пропуская ни одной. Он пил кофе и лениво думал, что всё складывается очень недурно.
Телеграмма полковника поразила его. Поездка в Россию отпала никак не по его вине. «Так удачно вышло, что я не послал ему письма с отказом! Я имел бы теперь моральное право не отдавать аванса… С тех пор, как я стал состоятельным человеком, гораздо чаще употребляю слова «мораль», «моральный»… Это тоже мысль прежнего Шелля, будь он проклят… Разумеется, я отдам аванс. А на женитьбу можно и не ссылаться. «Извольте получить деньги. Желаете в долларах или в швейцарских франках?» — «Но ведь это никак не ваша вина». — «И не ваша. А я не привык получать деньги даром». Он будет поражен, в нашем кругу люди так ведут себя редко. То есть, в моём бывшем кругу, до которого мне больше никакого дела нет… Поразительна всё-таки эта смерть Майкова, так странно совпавшая с моим бредом. Уж не покончил ли он с собой? Что же я в самом деле буду делать дальше?»
Оркестр на площади святого Марка играл что-то бравурное. Туристы возились с фотографическими аппаратами. Шелль вдруг остолбенел: шагах в пятнадцати от него кормила голубей Эдда.
Он смотрел на неё так, точно увидел на площади гиппопотама. Хотел было незаметно ускользнуть, но как раз она встретилась с ним взглядом. Эдда как будто не удивилась и, бросив кулек с хлебными крошками, направилась к нему с улыбкой, не предвещавшей, по-видимому, ничего особенно худого. Как всегда, она была одета ни хорошо и ни плохо, но несколько неправдоподобно.
— Здравствуй, дорогой мой. Давно ли ты из Испании?— саркастически спросила она, садясь за его столик. «Наташа!» — подумал он. Не сказал Наташе, что будет у Флориана: они должны были встретиться в гостинице; всё же она могла зайти и на площадь.
— Здравствуй, кохана. Как поживаешь? — сказал он, целуя ей руку. — У тебя прекрасный вид. Ещё похорошела. Я думал, что ты в Париже?
— Была в Париже. Ты, верно, знаешь, что я всё блестяще сделала.
— Я ничего не знаю, но я в этом не сомневался. А зачем ты выкрасила одну прядь волос?
— Это последняя парижская мода.
— Не последняя. Немало дур уже это проделали в прошлом году.
— Что ты понимаешь!.. Теперь я приехала сюда и с радостью узнала, что ты в Венеции: видела с берега, как ты ехал на гондоле с одной девчонкой fichue comme l’as de pique[290], и с одним довольно плюгавым господином.
— Да, у меня тут есть знакомые.
— Она твоя любовница? Я оболью её царской водкой, — сказала Эдда, впрочем довольно миролюбиво.
— Cela fera trés Cesar Borgia[291]. Только она не моя любовница.
— Я тебя знаю. Но сначала поговорим о делах.
— Поговорим о делах, дочь моя рожоная.
Она рассказала, как познакомилась с лейтенантом, очень быстро — «в два счёта» — его соблазнила, сделала своим соучастником и получила от него чрезвычайно ценные документы. Говорила вполголоса, хотя рядом с ними никого не было; говорила со скромно-торжествующим видом. Шелль вставлял одобрительные и даже восторженные восклицания. «Врёт или не врёт, вот в чём вопрос». Он знал, что Эдда иногда лжёт почти болезненно. Впрочем, такие припадки случались с ней не часто.
— …По вечерам мы пили шампанское, я читала ему стихи, он в меня влюбился без памяти. Coup de foudre[292]! Он очень милый мальчик. Ты знаешь, что я интернационалистка, но я обожаю американцев, они такие непосредственные! Ты врал, будто я работаю под ведьму. С ним я работала под дуру!
— Воображаю, как ты измучена! Но то, что ты сделала, просто поразительно. Пять с плюсом! — сказал он, когда она остановилась в ожидании новых восторгов. — А где теперь этот лейтенант?
— Он завтра сюда приезжает. Джим ради меня навсегда порвал с американцами! Но не могли же мы уехать вместе, это было бы не конспиративно. И представь, он даже и до меня был левый! Джим против раздела России.
— Джим против раздела России. Неужели? Вероятно, ты тоже в него влюбилась? — с надеждой спросил Шелль.
— Нет, он недостаточно для меня умён. Я люблю только умных людей, хотя бы они были такие хамы, как ты. И мне не нравится его имя Джим! Что может быть прозаичнее? Надо называться Бальдур фон Ширах[293]! Вот это чудное имя!
— Чудное. Он хорошо тебе заплатил? Не Бальдур фон Ширах, а американец.
— Ни гроша. Это было по любви, я с него ничего и не взяла бы.
— Быть может, у тебя комплекс Федры