Бред (журнальный вариант с дополнением исключённых глав) — страница 38 из 67

— Но тогда ты не успеешь сшить себе платье в Берлине.

— Как же я могу шить платье, если я ещё не знаю, какая у меня роль? И на какие деньги я его буду шить?

— Я пришлю тебе рисунок. Деньги на платье мы переведём в Берлин, как только ты будешь знать точно, сколько всё будет стоить. Ты будешь знатной венецианской дамой, на платье мы денег не пожалеем, и оно, повторяю, тебе останется.

— Что я буду потом делать с платьем знатной венецианской дамы?

— Переделаешь, кохана, или продашь.

— Никто не купит. Разве сделать с кружевами? Я видела в одном магазине на Курфюрстендамм чудные кружева. Но это очень дорого.

— Непременно сделай с кружевами.

— Это всё надо обдумать. Давай пообедаем завтра втроём с Джимом, я вас познакомлю и мы всё обсудим.

— Ты с ума сошла! Я и то дрожу, что нас здесь увидят, — сказал Шелль. — На наше счастье, сейчас как будто подозрительных людей здесь нет. Но мы никак не можем встречаться дальше, да ещё с Джимом. Это было бы очень опасно и для вас, и для меня.

— Я что-то не понимаю. Почему опасно? Джим теперь наш, мы все трое служим одному делу. Как же мы можем тебя скомпрометировать или ты нас?

— Ты, очевидно, забываешь, что и у американцев тоже есть разведка, и даже очень недурная. У них агенты везде, вполне возможно, что они уже и здесь за нами следят. — Эдда побледнела. — Даже наверное следят: шутка ли сказать, американский офицер, ведающий печью в Роканкуре! Тебе надо немедленно уехать и по возможности замести следы. И я никак не хочу, чтобы установили слежку и за мной. Нет, мы больше тут встречаться не можем, об этом речи нет. А вот показать тебя патрону я хотел бы. Без Джима.

— Так давай пообедаем с ним втроём ещё сегодня вечером.

— С тобой надо говорить гороху наевшись. Повторяю, я не могу с тобой афишироваться. Но вот что, завтра в одиннадцать утра я с патроном приду сюда к Флориану, — придумал Шелль. Наташа должна была уехать на Лидо. — Ты медленно пройдёшь мимо нас. Я тебя покажу ему и скажу, что ты известная артистка. Разумеется, я тебе не поклонюсь, и ты вида не покажешь, что ты меня знаешь: мы незнакомы, я просто много раз видел тебя на сцене. Пройди до конца площади, затем, если хочешь, вернись той же дорогой. Оденься «с вызовом», это произведёт на него впечатление, я на тебя полагаюсь. Я знаю, какой у тебя вкус. Ты должна быть похожа на хищницу. Потом я наговорю о тебе патрону всяких вещей.

— Пожалуй, я согласна. Ты всё-таки друг, — сказала Эдда. Он смотрел на неё и думал, что и у неё, даже у неё, есть хорошие черты. «Как у всех, как у меня, как даже у отъявленных прохвостов. А она так глупа, что имеет право на все смягчающие обстоятельства. И действительно, она ничем меня не хуже. Надо, надо и ей устроить тихую пристань. Всем нужна тихая пристань».

— Но помни твёрдо, что мы с тобой незнакомы. Не вздумай улыбнуться мне. Ты можешь даже окинуть нас высокомерным взглядом, это твой коронный номер.

— Я окину вас высокомерным взглядом, — сказала Эдда с готовностью.

XXI

Через день в Венецию приехал полковник № 1.

Эта поездка тоже была деловой, но он имел право и на отдых. Несколько человек, знавших о его последнем деле, были в восторге и не сомневались, что в Москве признают документы подлинными; разумеется, через год-два поймут, но сколько ненужных мер за это время примут, сколько вредных распоряжений сделают, сколько миллионов даром потратят! Старый генерал хлопнул его по плечу и назвал «Шекспиром дезинформации». Полковник скромно умалял свою заслугу; всё же, хотя самодовольство было совершенно ему несвойственно, чувствовал себя отчасти так, как, быть может, Шекспир после окончания «Макбета». Во всяком случае знал твёрдо, что лучше этого он ничего на службе не сделал и не сделает. Теперь можно было уйти в отставку с честью.

По дороге он опять думал о Шелле и на этот раз вполне благожелательно: тот оказал огромную услугу. «Конечно, недостатки есть: позёр, много пьёт и, видно, немного ослабел. Собратья очень его не любят, что в порядке вещей». Из тайных агентов полковника многие доносили друг на друга или же незаметно старались подорвать его доверие к другим агентам. Причин собственно для этого не было: работы и денег у него было достаточно для всех. Полковник ничему не удивлялся, большого значения таким обвинениям не придавал, тем более, что они взаимно уничтожались, но на всякий случай всё заносил в память. Шелль ни о ком в отдельности из собратьев ничего не говорил (хотя относился иронически к разведчикам вообще). «Дьявольски самолюбив. Не идёт к его ремеслу. Можно заключить с ним соглашение надолго, такой человек всегда пригодится. В Россию его не отправлю, да он, кажется, и не поехал бы, — думал полковник, вообще относившийся отрицательно к спуску шпионов на парашютах, как к затее, ничего хорошего не обещавшей. — Аванса я с него назад не потребую. Во-первых, он всё равно не отдаст, а во-вторых, его вины нет; и, главное, за услугу с этой дурой он имеет право на вознаграждение». Две тысячи долларов были не слишком большой суммой. В ведомстве полковника деньги тратились широко, иногда выбрасывались с очень малой надеждой на какой-либо полезный результат.

Полковник знал, что в Венеции будет также Эдда. Встретиться с ней он не желал: считал для себя невозможным встречаться с любовницами Джима. Он разговаривал с ним иногда строго, иногда дружески-ласково, почти как с равным, но у фамильярности была граница, которую переходить не полагалось. Увидеть же Эдду полковник хотел бы: верил в своё впечатление от людей, хотя знал, что не раз случалось и ошибаться. «Она чрезвычайно глупа, — сообщил ему Шелль при их последнем разговоре. — Я не сказал бы этого другому работодателю, а вам говорю. Вам отлично известно, что разведчиц-идиоток немало. («Совершенных идиоток у нас не бывает», — нерешительно возразил полковник.) — Бывают, бывают, — сказал уверенно Шелль. — Она вдобавок не совершенная идиотка».

С Джимом же надо было снова поговорить очень серьёзно. Он прекрасно справился с задачей, но от него пришло довольно странное письмо, недовольное, почти резкое, — так он никогда дяде не писал. По-видимому, Джим больше не желал оставаться на службе. «Разочаровался, что ли? Уже! Тогда удерживать его я не буду. Может быть, я неправильно поступил, что дал ему такое поручение. Что же я буду с ним делать? Вернуть его в Public Information? Нет, в самом деле это пустое занятие. Сам он для себя ничего не найдёт: слишком горд, слишком легкомыслен, кто-нибудь из начальства что не так ему скажет, и он тотчас уйдёт. Лучше всего было бы, если б он вернулся домой и там просто служил в армии. Но, увы, он, видимо, всё больше примыкает к intelligentsia. От него можно ждать всего. Что ещё он мне преподнесёт в Венеции? И зачем он туда поехал с этой милой дамой? Может быть, она хочет остаться у меня на службе? Злоупотреблять дурами всё-таки нельзя».

Награды по службе Джим пока получить не мог, хотя его услуга была оценена. Полковник решил сделать ему подарок. Купить новый линкольн было слишком дорого. Джим, знавший толк в автомобилях, мог, пожалуй, купить подержанный, в хорошем состоянии, за тысячу долларов. Это были немалые деньги для полковника, но он все подарки племяннику рассматривал как авансы под наследство, не облагавшиеся налогом.


Он несколько раз бывал в Венеции — всегда с таким же восторгом, как в Париже. Джим как-то ему сказал, что теперь у знатоков искусства начался renouveau[297] этого города, ещё недавно считавшегося банальным. Так и сказал: renouveau, — полковник сначала было даже не понял, — самое слово отдавало intelligentsia. Здесь он также всегда останавливался в одной и той же гостинице — хорошей и не слишком дорогой. Племянник должен был зайти к нему вечером, но он почти не сомневался, что увидит его ещё и днём: в Венеции нельзя не встретиться.

Выйдя на площадь святого Марка, полковник сразу почувствовал, что с renouveau или без renouveau, это город единственный, самый прекрасный на земле. «Всё как было: волшебный собор, волшебный дворец, волшебная площадь! Какое счастье, что во время войны не погибли эти два чуда: Париж и Венеция!» И Флориан был всё тот же, тоже почти вечный, радость десятка поколений. Оркестр на площади, как сорок лет тому назад, играл «Травиату»[298]. Быть может, только публика была чуть менее элегантна, чем до первой войны. Но женщины были так же хороши или казались такими, точно безобразным женщинам было совестно портить собой всю эту красоту. Полковник останавливался перед витринами, хотя ничего покупать не собирался. На стене висела коммунистическая афиша: «Compagni! Il Partito Comunista vi invita…»[299] — прочёл он со вздохом. Дошёл до Пиаццетты[300], полюбовался и отсюда дворцом, собором, библиотекой. Навстречу ему шли полицейские в треуголках. Он посмотрел на них благожелательно. Всё же нашим cop[301]’-ам по сложению не чета».

Полковник вернулся, сел на террасе Флориана, заказал что-то со звучным названием, купил у пробегавшего мальчишки газету и не развернул её: не читать же на площади святого Марка! Не думал собственно ни о чём, — или разве о том, что охотно прожил бы и ещё шестьдесят лет, благо те лёгкие болезни, какие у него были, не назывались страшными именами и, главное, были без болей. Приятели в Америке ему говорили, что в его годы человек должен хоть раз в год ходить на check up[302], как ходят к дантисту. Он совершенно с ними соглашался; давно знал, что с людьми, дающими такие советы, лучше всего тотчас соглашаться; это их обезоруживает. Про себя же думал, что если здоровый человек его лет пойдёт к врачу на check up, то после десяти исследований и анализов у него найдут десять болезней; вылечить всё равно нельзя, а настроение духа будет отравлено. Он и к дантисту ходил очень редко. Зубы у него были сплошные, здоровые, разве с тремя или четырьмя пломбами, белые, несмотря на то, что он выкуривал по сорок папирос в день, тоже немедленно соглашаясь с друзьями, говорившими о вреде chain smoking