Бред (журнальный вариант с дополнением исключённых глав) — страница 48 из 67

Куклы плясали на площади вокруг гильотины и страшно кричали хриплыми голосами. Оркестр играл в бешеном темпе. Так же бешено пели куклы: «Ah, ça ira, çа ira, çа ira! Les aristocrates а la lanterne!..[371]» Народ в глубине зала бурно аплодировал, но без злобы. Аплодировала и элита. «Самая подходящая здесь музыка! — подумал Джим. Впрочем, он был настроен не революционно. — Всё это гадко, революции, гильотины, войны, разведки! Нет, моя задача в жизни ясна и чиста: любовь, искусство, труд, больше ничего мне не нужно. И пусть они делают, что им угодно!»

XXIX

На следующий день они покинули Венецию. Рамон действительно приехал проводить их на вокзал. Привез Наташе огромную коробку конфет, был чрезвычайно любезен. Шелль весело с ним болтал. Предчувствия у него как рукой сняло ещё ночью в гостинице, а особенно утром в их домике на Лидо.

— …Главное, это здоровье! — сказал Рамон Наташе таким тоном, точно высказал замечательную мысль. — У вас сегодня очень утомлённый вид.

Этого Шелль Наташе не перевёл.

До отхода поезда Рамон не остался: он торопился домой. Горячо благодарил Шелля, и было не совсем ясно, благодарит ли он его за праздник или за Эдду.

— Может быть, мы ещё с вами увидимся в Берлине. Она сказала мне, что ей надо будет туда съездить, ликвидировать квартиру, взять вещи. Разумеется, я поеду с ней, — сказал он с некоторым замешательством, хотя и не скрывал своих отношений с Эддой. Шелль одобрительно кивал головой и просил кланяться.

— Какая прелестная женщина! — сказал он. — И какая бескорыстная! Представьте себе, она хотела вернуть вам эту корону! Думала, что вы её возьмёте назад! Я едва её уверил в том, что это был ваш подарок ей. Зная ваш характер гранпремьера, думаю, что я не ошибся?

— Разумеется! О чём тут говорить! Теперь понимаю, почему она меня за неё не поблагодарила… Вы пользуетесь у неё большой милостью! Она мне говорила, какой вы замечательный человек. («То-то», — подумал Шелль, впрочем, не сомневавшийся, что и Эдда gentleman agreement выполнит.) — Я это знал и без неё. А каков был праздник?

— Выше всяких похвал. Я уверен, мировая печать будет трубить о Празднике Красоты ещё целый месяц. Вы оказали обществу огромную услугу. И всё было совершенно так, как у дожей. Но едва ли они могли тратить на праздники столько денег, сколько истратили вы. Секретарша сказала мне, что одного шампанского выпили четыре тысячи бутылок.

— Предположим, что выпили только половину, а остальное досталось секретариату и лакеям, — сказал весело Рамон. — Но это в порядке вещей. Богатый человек должен понимать, что надо при нём жить и бедным людям.

— Бедным, разумеется. Где же вы остановитесь в Берлине? Я хотел бы предложить вам гостеприимство в своём доме. У меня там есть собственный дом, — небрежно вставил Шелль, всё же смутно надеясь что Рамон верит в eго богатство, — но моя квартира в нём недостаточно велика.

— Что вы! Есть гостиницы. Мы, верно, туда отправимся недели через три-четыре. («Тогда всё в порядке. Нас уже давно там не будет», — подумал Шелль.) — Мы ещё совершим небольшое путешествие. Я ей предлагал съездить в Париж, но она почему-то в Париж не хочет. Вероятно, полетим в Севилью. Наконец-то меня будут понимать без переводчика.

Как водится, он сказал, что останется на вокзале до отхода поезда; как водится, Шелль ответил, что это совершенно не нужно — зачем ему терять время, и так слишком мило с его стороны, что он приехал на вокзал. «Одной руки мало, протянем обе. Явно переходим из стадии добрых приятелей в стадию старых друзей. Если б он был русским, пришлось бы и расцеловаться», — подумал Шелль. Рамон поцеловал руку Наташе, которая, скрывая нетерпение, ждала его ухода, ещё раз пожелал здоровья и ушёл к своей гондоле.

— Он сто раз говорил мне, что очень занят. Мне всегда хотелось его спросить: «Верно, крестословицы решаете?» Но он, право, милый. И не такой obvious[372], как я прежде думал. Не удивлюсь, если он когда-нибудь покончит с собой.

— Не говори ерунды. Он очень милый, но слава Богу, что он, наконец, уехал! Хотя нехорошо так говорить.

— Это у тебя тоже такая манера: вставишь «нехорошо так говорить» — и говоришь.

— Вовсе нет, всё ты выдумываешь, Эудженио… Скажи, как меня зовут?

— Ты не рехнулась ли?

— Меня зовут Наталья Ильинишна Шелль. Повтори!

— Наташка Шелль. Очень глупая Наташка Шелль, но необыкновенно милая. В мире, в этом all-hating world[373], порядочные люди едва ли составляют значительное большинство, однако есть люди, очень удачно прикидывающиеся порядочными. Некоторые этого даже не замечают, у других это входит в привычку, но ты…

Она смотрела на него, почти не слушая его слов, думая о чём-то своём. Потом расхохоталась.

— Вечный вздор! Я уже от тебя слышала эту цитату. Из какого она дурака?

— Из Шекспира… Так ты довольна, что ты Наташка Шелль?

— Не особенно, — сказала она. С неё тоже, непонятным образом, как рукой сняло печаль.

Поездка была необыкновенная. Собственно, это была их первая поездка вдвоём. Из Неаполя в Венецию они ехали днём, в отделении вагона были и другие люди. Теперь они были одни, никто не потревожит. Кондуктор почтительно попросил отдать ему билеты, чтобы больше их не беспокоить. Всё в вагoне было кожаное, бархатное, лакированное, всё было так ярко и уютно освещено. Роскошь показалась Наташе удивительной, но теперь не вызывала у неё угрызений совести. На полках были только новенькие, дорогие несессеры, — Шелль в Венеции подарил ей несессер, — остальное было сдано в багаж.

На границе чиновник вошёл в купе, сказал: «Passe, meine Herrschaften[374]», — в присутствии Шелля она не боялась и немцев. Они пообедали в вагоне-ресторане — Наташа в первый раз в жизни, — необыкновенная радость, хотя, по её мнению, надо было жить бедно. Он, как всегда, много выпил и шутил очень весело: дразнил Наташу тем, что мог бы жениться на богатой и очень подумывает о разводе. Она опять залилась смехом.

— «Припадок беспричинного веселья»? — спросил Шелль. Он с неприятным чувством замечал, что эти припадки, так ему нравившиеся, стали происходить с ней гораздо реже со времени их женитьбы.

— Нет, не «беспричинного»: причинного! — ответила она.

В купе они вперегонки ели конфеты, съели чуть не половину коробки. Наташа хвалила Рамона.

— …Ты не думай, что я его не люблю. Во-первых, я всех люблю…

— То есть, никого.

— Тебя меньше всех! А во-вторых, он хороший человек, хоть с недостатками, как мы все.

— Его беда в том, что недостатки у него немного смешные и усиливаются от его огромного богатства. Но он в самом деле недурной человек. На тысячу людей он был бы в первой сотне… Или скорее во второй. Достоинства у него отчасти от того, что ему нечего для себя желать.

Он встал, взглянул на себя в зеркало и, как всегда, остался доволен. Наташа следила за ним с ласковым любопытством. «Хорош, хорош!» — сказала она насмешливо; прежде так этого не сказала бы. Он усмехнулся и достал из несессера книгу Тургенева. «Мосье надоело со мной разговаривать», — благодушно подумала она. Открыла книгу, но не читала. Они больше почти и не разговаривали, только сидели рядом, изредка брали друг друга за руку, хотя оба были в перчатках, — Наташа уже не в прежних suede. С внезапным, страшным — точно случилось несчастье — шумом, с адской быстротой, еле успев сверкнуть огнями, проносился встречный поезд, Наташа испуганно вскрикивала. Шелль, смеясь, целовал её. Подобного ощущения полного счастья она не испытывала с вечера тарантеллы на Капри.


Остановились они в берлинской квартире Шелля. Мебель очень понравилась Наташе. Кабинет и спальная напоминали ей комнаты в фильмах, в которых изображалась жизнь передовых людей с непонятно откуда взявшимися большими средствами.

— Это немецкое sophisticated[375], то есть нечто ещё худшее, чем sophisticated просто. Не могу понять, зачем я купил такую. Верно я тогда «всякую моду подражал», как говорит у Островского купец.

— А мне, напротив, ужасно нравится! — возражала Наташа и высказывала соображения о том, как можно будет расставить эту мебель на Лидо, в их домике (никогда не говорила «вилла»).

— Спальная здесь только одна, — сказала она нерешительно и покраснела. — Кровать широкая, но, если хочешь, я буду спать в кабинете, на диване, он очень удобный…

— Какой вздор!.. Знаешь, ты ещё похорошела. Ты теперь похожа на даму бубён[376].

Его виолончель привела её в восторг. Она умоляла его поиграть, он отказался, и лицо его дёрнулось.

— Больше играть не буду, закаялся.

— Отчего «закаялся»?

— Так. Надо будет её продать. Я когда-то заплатил за неё большие деньги. Говорят, она принадлежала самому Ромбергу[377].

— Верно, ты после выигрыша купил? — спросила Наташа. Она имени Ромберга не знала. И чтобы не притворяться, будто знает, тотчас спросила: — Кто это Ромберг? Какой-нибудь знаменитый виолончелист?

— Да, после выигрыша купил, — сказал Шелль неохотно. Он купил виолончель после одного из самых тяжёлых своих дел.

— И сколько у тебя нот! «Streghe[378]» Паганини[379]… Ведь он был скрипач, а не виолончелист.

— Был гениальный скрипач, но скрипку терпеть не мог. Предпочитал ей гитару! Он и на виолончели играл. Странный и страшный был человек, авантюрист и, говорят, убийца.

— Ты за всем следишь, всё знаешь!

— Всё, что происходило и происходит в мире, и даже гораздо больше.

— А это что? Ноты написаны твоей рукой! «Presto