[35], а в карте вин Mt Vernon 10 yr. Bonded Rye и Old Grand-Dad 8-yr. Bourbon. Полиция не очень интересовалась крупной игрой в клубе, так как среди гостей иногда бывали и важные лица.
Эдда сидела в пустом огромном холле в углу, в готическом кресле, у раззолоченной статуи Брунгильды[36] с копьём. «И сама воинственна, как Брунгильда, — подумал Шелль. — Конечно, будет «ужас и фантастика». О чём сегодня?..» Она была в норковой сари, ярком фиолетовом платье, была вызывающе накрашена: выкрашено было всё, волосы в ярко-золотой цвет, лицо, веки, ресницы, ногти. «Наташа и не знает, где покупаются дамские краски!.. Ох, надо эту сплавить, как ни безобразен способ… От золотых копн её лицо кажется вдвое шире. Даже этого не умеет. Выкрасила бы и усики, они очень её портят. Под глазами уже веер. Слишком много пьёт. Скоро потеряет и красоту».
Он изобразил на лице достаточную, хотя и не слишком большую, степень восторга.
— Как я рад тебя видеть! — сказал он, целуя ей руку.
— Не знаю, так ли ты рад? Ты, кажется, хотел сказать: «Чего тебе ещё нужно?» — начала она. «Ну, валяй, валяй, с места в карьер», — подумал он и, радостно улыбаясь, точно ждал самого весёлого разговора, придвинул готический стул к копью Брунгильды и сел. Швейцар издали неодобрительно на это взглянул, хотя Шелль у него пользовался милостью.
— Никак не хотел ничего сказать, ты этого, к счастью, и не думаешь. Как ты поживаешь? — спросил Шелль. Прошедший по вестибюлю элегантный гость ласково посмотрел на Эдду: «В самом деле, она пока хороша собой. Но Наташа в сто раз лучше».
— Как я поживаю? Отлично. Превосходно. Как может поживать женщина, которую хочет бросить любовник. Но я пришла не для того, чтобы устраивать тебе здесь сцену.
— Это очень приятно слышать. Устраивать мне сцену действительно не за что.
— Мне это надоело, а тебе мои сцены только доставляют удовольствие.
— Ни малейшего. Я не мазохист. Но чему же в самом деле я обязан честью и радостью твоего посещения? — спросил он. В последнее время они обычно говорили в этом тоне, который обоим очень нравился.
— Ты обязан честью и радостью моего посещения тому, что мне надо, наконец, знать, видел ли ты его, — сказала Эдда, очень понизив голос и беспокойно оглядываясь.
— Кого, кохана?
— Во-первых, не называй меня «кохана»! Ты не поляк, и я не полька.
— Чем же я виноват, что ты называешь себя Эдда? Кроме дочери Муссолини[37], никто так не называется. Почему тебя не зовут Риммой?
— Глупый вопрос. Потому, что меня зовут Эддой.
— Ну что Эдда, какая Эдда! Пожалуйста, называйся Риммой… А во-вторых?
— А во-вторых, ты отлично знаешь, «кого». Советского полковника.
— Я собираюсь к нему сегодня.
— Так поздно?
— Он мне назначил свидание в половине двенадцатого… Но ты твёрдо решилась?
— Разве сегодня же надо дать окончательный ответ? — спросила она. Лицо у неё несколько изменилось. Ему стало её жалко. «Всё-таки не следует так с ней поступать», — подумал он.
— Как хочешь… Помни во всяком случае, что я тебя не уговариваю.
— Ты врёшь, ты меня уговаривал.
— И не думал. Говорю тебе ещё раз: поступай как знаешь. Дело трудное, опасное и нисколько не романтичное. У тебя комплекс Мата-Хари[38], и, кроме того, комплекс Нерона[39]. Но ты с ними проживёшь восемьдесят лет и на старости будешь отдавать деньги под вторую закладную, из двенадцати процентов.
— Ты помешался на этих комплексах[40]! У тебя комплекс Черчилля.
— Зачем тебе это? Пиши стихи, ты талантливая поэтесса.
— Поэзией жить нельзя. Особенно русской.
— Я тебе и говорил, что ты должна писать по-французски. И пиши прозу. Впрочем, нет, прозы не пиши. Есть писатели, навсегда погубленные Достоевским, и есть писатели, навсегда погубленные Кафкой[41], хотя у Кафки талант был очень маленький. А тебя погубили оба.
— Что ты понимаешь! И, как тебе известно, я пишу и прозу, — обиженно сказала Эдда. Она действительно писала что угодно, от непонятных романов до юмористических рассказов, где евреи говорили «Пхе» и «Что значит?», а кавказцы «Дюша мой». Журналы и газеты упорно её не печатали.
— Пиши французские стихи.
— Никакой поэзии теперь не читают. В буржуазном мире небывалое понижение культурного уровня! А против меня образовался заговор молчания, потому что я не какая-нибудь русская эмигрантка.
— Да, это верно. Тогда не пиши, — сказал он. Знал, что Эдда злится, когда с ней соглашаются сразу: согласие должно приходить после спора и крика. — Впрочем, ты не русская, ни по крови, ни даже по воспитанию.
Он собственно в точности не знал, кто она по национальности (как в клубе не знали, кто по национальности он). По-русски Эдда говорила с малозаметным неопределённым акцентом, а о своём прошлом рассказывала редко, неясно и всегда по-разному. Говорили они то по-русски, то по-французски, то по-немецки; у обоих были необыкновенные способности к языкам.
Их связь продолжалась менее полугода. Сошлись они случайно, без большой любви, без большого интереса друг к другу. Эдде скоро стало известно, что он разведчик. Шелль сам ей это сообщил за шампанским, больше из любопытства: какой произведёт эффект? Она вдобавок умела не болтать о том, о чём болтать не следовало, — «да ей никто ни в чём и не верит». После своего nervous breakdown[42] — и до Наташи — вообще стал менее осторожен. Эффект был большой. Эдда была поражена и скорее поражена приятно: разведчиков в её биографии ещё не было. Долго несла чушь, в которой что-то было об её идеях, об его сложной загадочной душе, о Достоевском и о Сартре[43]. «Если тебе это дело так нравится, то отчего же тебе самой им не заняться?» — сказал он ещё почти без затаённой мысли. «Ты думаешь, что я могла бы сделать карьеру на этом поприще?» — жадно глядя на него, спросила она. Слово «поприще» сразу его раздражило. «Это самое подходящее для тебя поприще. И оно никак не хуже того, что ты делала в пору Гитлера». «Что я делала?» — спросила она с возмущением. «Так, разное говорят о твоих поприщах». — «Ты врёшь, но если и говорят, то это гнусная клевета!» — «Может быть, и клевета. Очень много врут люди», — согласился он. В самом деле, не слишком верил тёмным слухам о ней. «Не «может быть», а это так! Гнусная клевета! И к большевикам и тоже не пойду, я их не люблю». — «Для этого любви и не требуется». — «Хотя я понимаю, что есть идейное оправдание». — «Можно найти и идейное оправдание. Это даже очень легко». — «Но шпионкой я никогда не буду!» — «Не шпионкой и даже не разведчицей, а контрразведчицей.
«У нас не произносят слова «шпион», это неблагозвучно». — «Какую книгу я об этом написала бы! Почему ты не пишешь книги о разведке?» — «Потому, что я слишком хорошо её знаю». — «Вот тебе раз! Именно поэтому и надо написать!» — «Нет воображения. Достоевский не убивал старух-процентщиц и совершенно не знал, как ведётся следствие. А написал недурно. Если б знал лучше, написал бы хуже».
— Я не русская, но и ты не очень русский. Национальность это вообще vieux jeu[44].
— Да зачем это тебе нужно? Я тебе даю достаточно денег.
— Кажется, я никогда не жаловалась.
— Действительно не жаловалась, но и не могла жаловаться, — уточнил он. Любил сохранять за собой последнее слово и то, что он называл стратегической инициативой разговора. С Эддой это было обычно нелегко.
— Ты отлично знаешь, что если я к ним и пойду, то не из-за денег, а потому…
— Потому, что у тебя демоническая душа. Я проникаю в её глубины. У меня батискаф для женщин. Это прибор, в котором профессор Пикар[45] погружается в морские глубины. А я в глубины женской души, — сказал он то, что говорил всем своим любовницам, наводя на более глупых панику.
— Если я к ним пойду, то из ненависти к буржуазному строю! То, что теперь делается в Америке, это ужас и фантастика.
— Да-да, знаю, моё рожоное.
— Ты всегда говоришь, «да, да, знаю» и при этом, назло мне, делаешь вид, будто тебе скучно. Со мной никому скучно не бывает!.. У меня есть сегодня синяки под глазами?
— Ни малейших. Напротив, ты становишься всё декоративнее. Прямо на обложку «Лайф».
— Я решила соблюдать строгий режим. Хочу весить на десять фунтов меньше.
— Это очень легко: отруби себе ногу.
— Твои шутки в последнее время стали чрезвычайно неостроумны. Ты и вообще неостроумен, хотя и вечно остришь. Худеют от танцев. Будем сегодня ночью танцевать до рассвета?
— Нет, не будем сегодня ночью танцевать до рассвета.
— Я полнею от шампанского. Сегодня за обедом выпила целую бутылку, — сказал Эдда и остановилась, ожидая, что он её спросит: «С кем?» Шелль нарочно не спросил. — Моя жизнь в шампанском и любви.
— В любви и в шампанском.
— А капиталистический строй я ненавижу, потому…
— Потому, что у тебя нет капиталов.
— Нет, не поэтому!
— Хорошо, хорошо, — сказал он. — Я знаю. Знаю, что ты ненавидишь все vieux jeu и что в Америке ужас и фантастика. Знаю, что настоящая свобода только в России. Знаю, что ты суперэкзистенциалистка и что l’existence précède l’essence[46]. Знаю, что ты обожаешь Сартра и музыку конкретистов[47]. Всё знаю («знаю в особенности, что ты супердура», — хотел добавить он). Но тут не время и не место для философско-политических споров. Скажи мне толком: говорить с полковником или нет? Сегодня есть случай и день хороший: не понедельник, не пятница, не тринадцатое число.