XXX
Были сняты две комнаты в швейцарских горах, в санатории, который бодро называл себя домом отдыха. Врач осмотрел Наташу, проделал все исследования и подтвердил диагноз берлинского профессора: туберкулёза нет, есть только наклонность к нему, очень ослабел организм, задето левое лёгкое. Страшных слов, вроде «каверны», сказано не было. Лечение заключалось в отдыхе, чистом горном воздухе, усиленном питании. Наташе было велено проводить большую часть дня в лежачем положении, либо в большом саду дома, либо на сложно устроенной солнечной террасе. «Что ж, это не так трудно. Часть дня и он будет со мной, будем читать рядом», — думала Наташа. Ещё в Берлине ей приходило в голову, что, верно, она недолговечна. «Может быть, и жизнь так люблю из-за болезни: это у всех чахоточных, вот как румянец. Конечно, лучше, несравненно лучше было бы в нашем домике на Лидо, но что ж делать, и тут можно жить».
Вещи Наташа разложила в первый же день, начала вязать, и, как всегда, работа в её руках кипела. На террасе, когда поблизости никого не было, вполголоса пела «Бублички» или «Уймитесь, волнения страсти» и пела лучше оттого, что он хвалил. Шелль хотел сказать, что ей петь вредно, но не решился. Скоро она приобрела общие симпатии в доме отдыха.
— Ты любишь людей, это редкая черта даже у добрых, — сказал ей Шелль.
— Вовсе не редкая. И мне всех ужасно жалко. Ведь все будут белеть и умрут. Я и книги люблю, и вязанье. Твой pull-over[392] — я правильно говорю: pull-over? — скоро будет готов.
— Правда? Мне он очень пригодится, я так тебе благодарен. Отлично проведём с вами тут лето, Наталья Ильинишна!
— Отлично!
— Вот только есть одно английское выражение: «положить все яйца в одну корзину». Мы с тобой допустили такую неосторожность. Что ты будешь делать, если я вдруг умру, «после непродолжительной, но тяжкой болезни»? Удивительны эти вечные штампы: уж если человек умер, то, казалось бы, ясно, что болезнь была «тяжкая»… А вот я люблю другой штамп: «Приказал долго жить». Выражение хорошее, хотя и странное: умирающий человек едва ли уж так желает долголетия всем другим… Да, смерть… Обычно неизлечимое горе для одного из остающихся, и лишняя corvée[393] для всех других: ну, надо выражать сочувствие, ехать на панихиду, на похороны… Прости, что вообще говорю о таких вещах, но я настолько старше тебя. Кто-то, кажется, сказал, что до сорока лет человек живёт на проценты от капитала здоровья, а после сорока на капитал.
— Ради Бога, не говори! — Наташа невольно подумала, что такой богатырь, как он, мог бы этого не говорить, особенно ей. — Во всяком случае, не ты первый… Я тоже умирать не собираюсь, но если б моя болезнь стала опасной, то мне всё-таки хотелось бы переехать в наш домик. Я у Гоголя читала, что умирать надо в Италии: в Риме человек целой верстой ближе к Богу. Во всяком случае, не здесь.
— Какую ты чушь несёшь! — сказал он. Лицо у него дёрнулось. — Мы переедем в Италию не для того, чтоб умирать! Стыдно слушать! У тебя «пахондрия», как говорит у Островского Домна Пантелеевна.
— Да ведь я сказала так, на всякий случай. Извини меня, больше не буду. Я знаю, что выздоровлю. Ах, если б только он ясно сказал, сколько именно надо будет прожить в санатории!
— В доме отдыха. Он мне говорил. Правда, тут наши интересы расходятся с их интересами, — сказал Шелль весело. Он теперь обычно говорил с ней очень весёлым тоном, и именно это её немного пугало. — Мы ведь самые лучшие клиенты, им хочется, чтобы мы оставались подольше.
— Но как ты думаешь? Сколько времени мы здесь пробудем?
— Июнь, июль и август, — уверенно ответил он. — В эти месяцы жизнь в горах очень приятна, а в Италии слишком жарко. Осенью же переедем к себе. Будет чемерица. Это, кажется, вреднейшая штука, но всё-таки приятно: своя чемерица.
— Что? Ах да, — с радостной улыбкой вспомнила Наташа. — Дай-то Бог! Но как я осложнила твою жизнь! Прямо её испортила!
— Верно как раз обратное! Ты спасла меня! — сказал Шелль искренне. Наташа вопросительно на него смотрела. — Без тебя я просто не знал бы, что с собой делать. И, верно, проиграл бы в карты всё, что имею. Я ведь говорил тебе, что игра была моей страстью.
— Ты говорил, но я не знала, что ты играл так крупно.
— Увы, играл. Кинжал в грудь по самую рукоятку! А больше, верно, никогда карт в руки не возьму. С Рамоном я баловался, да и то редко. Если б я играл с ним по-настоящему, были бы теперь много богаче!
«Это правда! — подумала Наташа с облегчением. — Ведь он говорил, что Рамон совершенно не умеет играть… Но теперь, что бы там ни было, я, кажется, всё бы ему простила! — сказала она себе, с ужасом вспомнив те свои неясные чувства на представлении марионеток. — И никогда больше об этом и не думать, никогда!»
— Каких денег тебе будет стоить этот дом отдыха! А я ничего не зарабатываю…
— Я уже тебе не раз говорил, что мне было бы неприятно, если б ты зарабатывала. Это было бы неестественно. Вот как если бы в балете не танцор поднимал танцовщицу на вытянутой вверх руке, а она его.
— Я не могла бы поднять тебя на вытянутой руке, — сказала Наташа, засмеявшись. — Но в нашем домике мы жили бы совсем дёшево. Я, конечно, сама буду стряпать. Мне ещё у нас в России говорили, что никто не умеет варить борщ по-малороссийски так, как я. Ты любишь борщ по-малороссийски?
— Обожаю.
— Буду его тебе готовить. Но когда ещё это будет? Я думала, что мы с июня совсем устроимся у себя, прочно, надолго.
— Ну а выйдет только с сентября. Беда невелика. И раз навсегда разделаешься с процессом в лёгком.
— Ты вправду так думаешь?
— Не я так «думаю», а врачи это утверждают категорически.
— Дай-то Бог! Впрочем, я сама так думаю. Скоро буду так крепка, что просто хоть бычка танцуй!
— Какого бычка? — спросил он, бледнея.
— Разве ты не помнишь? Я тебе на третий день после нашего знакомства читала стихи Державина[394].
— Какие стихи?
— Неужели не помнишь?
Зрел ли ты, певец тиисский,
Как в лугу весной бычка
Пляшут девушки российски
Под свирелью пастушка?
Как, склонясь главами, ходят,
Башмачками в лад стучат,
Тихо руки, взор поводят
И плечами говорят…[395]
— Да, да, помню, — перебил её Шелль.
— А пока что плати этим врачам каждую неделю большие деньги! Они ведь, верно, за всё считают отдельно, за каждое исследование!
— «Богатый человек, сознающий свои обязанности перед обществом, не должен жалеть денег». Это любимая фраза дона Пантелеймона. По-испански она звучит ещё глупее, чем по-русски… Не тревожься об этом, денег у нас достаточно.
Теперь Шелль был особенно рад тому, что имел состояние. «Хорош бы я сейчас был без денег!» Он снял в доме две лучшие комнаты, купил Наташе в Цюрихе очень дорогой радиоаппарат с граммофоном, выписал из Парижа много русских пластинок и русских книг. При доме отдыха была недурная библиотека, но он запретил Наташе пользоваться ею:
— В этот дом отдыха чахоточных не принимают. Ты видела, на террасе ни у кого нет бумажных мешочков. Но всё-таки больные могут быть, и мы ещё заразились бы: книги не посуда, их не моют. Скоро придут кучи книг, я выписал для тебя множество советских романов. И о доярках, и о начальниках станции, и о директорах заводов.
— Почему же не писать и о доярках?
— Я решительно ничего не имею против доярок. Только и о них там всё врут. А особенно почему-то о директорах заводов. Об этих товарищах уж ни одного слова правды.
— Не говори: «товарищах». Там точно такие же люди, как везде.
— Боюсь, уже не «точно такие же».
— Вот ведь меня ты любишь! А я такая же, как они.
— Нет, ты белая ворона, я тебе это сто раз говорил, ты таинственное чудо неизвестного происхождения, как летающее блюдечко. Ну, хорошо, беру свои слова обратно. И я тебе нисколько не мешаю читать о товарище Федюхе, читай сколько угодно… А на Лидо мы и знакомых найдём, в Венеции есть русские. Ты очень мила в обществе.
— Прямо княгиня Буйтур-Хвалынцева. Какие там знакомые, мне они и не нужны. Я буду работать. Видишь, уже всё разложила на столе. Но что будешь делать целый день ты?
— Скучать никак не буду. Я и себе купил много романов: английских, американских, французских. Чуть не полное собрание Сименона[396].
— Это детективные романы? Право, уж тогда лучше читай советские. А книга эмигрантов ты тоже выписал?
— Выписал, кажется, всё, что есть. Да есть не очень много. Они ведь все умерли, Чан-Кай-Шеки без Формозы.[425]
— Вовсе не все! Я и их читаю охотно. Лишь бы было русское! Французский язык я знаю очень плохо и просто не представляю себе, как я стала бы читать немецкий роман! Учёные книги это другое дело.
Иногда по вечерам он читал ей вслух. Тургенева читать решительно отказался; к огорчению Наташи, не любил этого писателя. Но среди её книг нашёлся томик театральных пьес Чехова. Их Шелль читал охотно.
— Лучшая пьеса в русской литературе, по-моему, «Плоды просвещения»[426], особенно первые два действия, — говорил он. — Затем «Ревизор»[427] и одна тонкая, прекрасная пьеса Островского «Не всё коту масленица». А уж после этого идут чеховские драмы. Они хороши, особенно «Дядя Ваня». Чехов создал «новый жанр», но эффекты дешёвые, такие же милые старые няни, такие же гитары и бубенчики, как в старых пьесах, такие же элементарные люди с «нет, вы подумайте» или с «двадцатью двумя несчастьями». Их, верно, легко писать, и они кажутся живыми именно потому, что пишутся двумя-тремя мазками не очень хорошей краски. А эти чуткие, нежные Сони, Ани, Ирины, Саши. А передовой добродетельный студ