Для второй диссертации за день было сделано достаточно. Присев на камень, она всё занесла в купленную для этого в Берлине записную книжку с карандашиком в ушке: описала виллу, сад, комнату, кратко занесла «показания старожилов». Всё это могло пригодиться. «Конечно, в историческом отношении это не так ценно, но в бытовом интересно». Досадно было, что карандашик твёрдый и пишет неясно. В её самопишущем пере не оказалось чернил. «Можно спросить у хозяина, или же, чтобы не приставать, завтра куплю баночку, заодно и бумагу». Отсутствие чернил было законной причиной, чтобы вечером не думать об отзовистах. «При нём будет работать труднее, да он и смеётся всё над моей работой… Ну, буду рано вставать, от семи буду писать, а встречаться, верно, будем не раньше одиннадцатого часа». Она поднялась к себе. Теперь было уже немного и скучно. «Смерть мухам», — весело вспомнила она его постоянное восклицание и засмеялась от радости. «Нет, не скучно, мухи останутся живы».
Вечером она, с карандашом в руке, не тем, а настоящим, хорошим, читала сводную книгу о стригольниках[102], жидовствующих[103], нестяжателях и иосифлянах[104]. Еврей Схариа, приехавший в Новгород в свите приглашённого боярами нового князя Михаила Александровича, «был изучен всякому злодейства изобретению, чародейству же и чернокнижию, звездозаконию же и астрологы», совратил со своими учениками многих русских священников, протопопа Софийского собора и самого митрополита Зосиму и чуть было не совратил великого князя Московского Ивана Васильевича. Проповедовали же эти малоизученные еретики астрономическую книгу Шестикрыл[105] и метафизику Моисея Египтянина или Маймонида[106], а всего больше учение Аристотеля[107], головы всем философам. Они говорили: «Нест, ден, царства небесного, умер, ден, ин по та места и был…»
О том, есть ли вечная жизнь, Наташа сама думала часто, особенно с тех пор, как стала кашлять. К тому, что историк называл рационализмом стригольников и жидовствующих, у неё симпатий не было. Не могла понять, что эти люди предлагали, какое утешение, и зачем же писать безутешные, безотрадные книги: «на что тогда их Аристотель, и их звездозаконие?..» Зато она нежно любила нестяжателей, особенно Нила, который ушёл на реку Сору от злообразия мира[108]. Нравилось ей также, что к восьми главным человеческим порокам Нил Сорский причислял печаль и уныние. Это она слышала до войны от Николая Майкова. «Он ведь из семьи Нила и всё это знает». Его слова она часто себе повторяла, когда работала на подземном заводе. Не всегда они помогали, — слишком страшно было то, что на заводе творилось. Однако помогали иногда.
Так и теперь Наташа прочла несколько страниц из книги, остановилась на цитатах из «Предания и устава», и ей стало ещё радостней. «Послезавтрашнего дня и считать нельзя. Где он остановится?» Она видела в городке большую гостиницу «Квисисана». В путеводителе было сказано, что это самый лучший отель Капри, да это и без путеводителя было ясно само собой, по виду выходивших людей, по тому, что здесь толпились гиды и стояли ослики для туристов, — когда Наташа проходила мимо, к крыльцу на ослике подъехала говорившая по-немецки горделивая дама.
Сон был радостный, бессмысленный, немного беспокойный. И вдруг в другое нелепое ворвался император Тиберий[109]. Он был теперь учителем в её киевской школе. Читал об отзовистах и принимал в ней близкое участие. «Не выходи за него замуж! — сказал император. — Разве ты не видишь, что он обманщик? Ты сама вначале так думала, напрасно ты это теперь скрываешь. Беги от него поскорее, подальше».
Наташа очнулась в ужасе и села, подобрав колени. Глаза у неё расширились, сердце сильно стучало. «Обманывает в чём? Но прежде, вначале, я в самом деле так думала! Откуда он это знает?.. Кто знает? Тиберий! Что за вздор!» Она проснулась совершенно. — «Вздор, дикий вздор! — прикрикнула она на себя и даже постаралась улыбнуться. — Зачем он стал бы меня обманывать? Правда лишь то, что он никогда о себе не говорит. Я спрошу его. Просто так спрошу… Ах, какая чушь снится людям! Ни о чём не буду его спрашивать. Ни слова не скажу… И о сне не скажу», — думала она, понемногу успокаиваясь. Ей было мучительно за себя стыдно.
VII
После нового свидания с Шеллем полковник № 1 решил съездить в Париж. Поездка не была связана с делом Майкова. Оно было ему навязано и не очень его интересовало. Теперь же у него был другой, собственный, замысел, гораздо более важный. О нём нужно было поговорить с генералом, занимавшим высокий пост в Роканкуре. Генерал был его школьным товарищем и, несмотря на образовавшуюся с годами разницу в их служебном положении и в известности, они остались друзьями.
Полковник мог отлучаться из Берлина куда хотел и когда хотел, ни у кого не спрашивая разрешения. Высшее начальство чрезвычайно его ценило и предоставляло ему полную независимость. Он не был «требователен к самому себе ещё больше, чем к другим» (как часто говорят в некрологах), но свои обязанности действительно исполнял очень строго. Особенно бывал щепетилен в тех делах, где служебные интересы незаметно смешивались с личными. Таково было и это дело. В нём должна была принять участие женщина, рекомендованная ему Шеллем. Но должен был также участвовать его племянник, молодой офицер, служивший в SHAPE по отделу Public Information[110]. О племяннике надо было просить в Роканкуре, и это было не совсем приятно полковнику.
Перед его отъездом пришли очередные сообщения с той стороны Железного занавеса. У него бумаги делились на разряды: restricted, confidential, secret и top secret[111]. Отнёс эти к secret, но не преувеличивал их значения. Было одно ценное сообщение; всё остальное показалось ему ерундой и не очень добросовестной. Полковник не рассердился, давно к этому привык. Он начальству так и докладывал: быть может, агенты говорят правду, а может быть, и привирают, — не со злостной целью (это случалось редко), а просто для того, чтобы придать себе значения или оправдать своё жалованье; ничего точно узнать не могут и выдают слухи за факты; худшие же, обычно иностранцы, просто сочиняют. Он полагался главным образом на своих близких помощников и старых агентов. К западной немецкой организации Гелена[112] относился недоверчиво; многое в её борьбе с восточной немецкой организацией Волльвебера[113] было ему и неприятно, и забавно. Впрочем, он знал по долгому опыту, что только с честными людьми работать в его деле невозможно. По службе он бывал почти со всеми шпионами вежлив и даже любезен, но к некоторым не мог до конца преодолеть в себе гадливость. Сам он в работе любил точность, факты, цифры, предпочитал самые простые способы, думал, что слишком сложные комбинации в большинстве случаев не удаются.
Всё же было в пору войны одно разведочное дело, чрезвычайно сложное, трудное, имевшее огромные исторические последствия. Союзники бросили в море вблизи испанских берегов труп — якобы погибшего офицера с бумагами, содержавшими дезинформацию об их высадке в Европе. Как и ожидалось, труп прибило к берегу, испанские власти передали документы немцам, они дошли до самого Гитлера, он поверил дезинформации, и это стало одной из причин германской катастрофы. По изобретательности, по смелости замысла, по драматизму, по техническому совершенству исполнения и, всего больше, по результатам, это дело полковник считал неслыханным шедевром в истории разведки. Знал о нём во всех подробностях, но сам к нему отношения не имел. Таким бы делом он хотел закончить свою карьеру. Правда, в мирное время подобная затея была невозможна; но и дезинформационный замысел полковника мог, в случае удачи, иметь громадное значение. На удачу же были большие шансы. «Хромой попадётся на удочку, он всё-таки дилетант в нашем деле, хотя и способный…» Ему очень хотелось одурачить Хромого. Вечная борьба давно вызывала профессиональное соревнование у обоих.
Подали завтрак: такой, какой всегда подаётся на аэропланах, в вагонах-ресторанах, — не очень плохой и не очень хороший. Полковник с аппетитом ел и всё думал о своём проекте. «Шансы есть. Жаль, что она, по его словам, глупа. Но он говорил, что она подчиняется ему беспрекословно…»
Шелль вначале не понравился полковнику. При первом знакомстве он причислил было этого разведчика к числу людей, которые любят репутацию негодяев и ею щеголяют. Полковник встречал и таких; эта порода была ему особенно противна. Затем его мнение о Шелле стало лучше.
Он видел в жизни столько зла, что с годами становился всё снисходительнее к людям. «Несомненно очень ценный агент. Его мексиканское снадобье не беда… Странно, что он играет на виолончели. Агенту не полагается иметь эфирную душу. Уж он-то наверно начитался Достоевского, — просто общественное бедствие. Всё же он очень пригодится, как бы ни кончилось то дело Майкова, с научными открытиями… А вот нужно ли привлекать Джима? Он легкомысленный юноша. Однако пора вывести его в люди, ещё станет шалопаем. Попробуем, а там будет видно, пока беспокоиться незачем».
Полковник был человеком почти невозмутимого спокойствия, — в этом отношении как бы из жюль-верновских[114] англичан. Друзья шутливо сравнивали его с маршалом Жоффром[115]. Обладал он и даром relax[116]