XIV
………………………………………………………….
XV
У Эдды было намечено два варианта. По первому она искусно похищала у Джима секретные документы, отдавала их для фотографирования (ей было указано, куда надо отдать), он оставался чист, и всё было в совершенном порядке. Трудность была в том, как похитить. Эдда долго ломала голову и ничего не могла придумать. «Ведь он прямо со службы увозит их в печь? Мой картёжник, верно, придумал бы план. Запросить советского полковника? Но он такой хам, так сухо со мной разговаривал! И это значило бы погубить свой престиж: «Познакомиться ты с ним познакомилась, а больше ничего сама выдумать не можешь!» Она уже послала полковнику указанными ей путями своё первое победное донесение. Тщательно его зашифровала, ей для этого был дан толстый словарь: надо было каждое слово обозначать страницей и порядком слова на странице. Зашифровка заняла у неё часа два; она работала с ужасом и с наслаждением, заперев на ключ дверь своего номера.
Второй вариант был гораздо более драматический: следовало совратить Джима. В подробностях обдумала: «Вино, очень много вина. Затем оргия!?» — на тему оргии уже задумала поэму, где говорилось о страстных лобзаниях и безумных объятиях — перечеркнула: страстные объятия и безумные лобзания. Была замечательная аллитерация и совершенно новая рифма: «поблёкла» и «Софокла»[255]. «Потом сказать Джиму всё: я шпионка! Мне поручили тебя выслеживать и через тебя узнать тайны Роканкура! Шпионкой же я стала никак не ради денег, а по убеждению: у коммунистов правда, они спасают мир от ужасов новой войны, надо им служить! Но со мной случилось несчастье: я вдруг безумно в тебя влюбилась! Теперь реши всё сам! Если хочешь, убей меня! Если хочешь, сообщи твоему начальству, и меня казнят! Но если ты меня любишь, порви с твоим прошлым, стань моим единомышленником, будем работать вместе!..»
Этот вариант умилял её до слёз. Впрочем, и у него были серьёзные недостатки. Джим говорил, что безумно в неё влюблён, да это было и совершенно очевидно. Всё же она не была уверена в том, как он поступит. «Быть может, в самом деле тут же меня убьёт! Хотя это маловероятно. И как же он меня убьёт? Звонок — над кроватью. Если он схватит меня за горло, я зазвоню, дверь оставлю отворённой… Нет, он поднимется на постели — и уйдёт. Тогда я тотчас улечу в Германию. Виза есть, деньги есть. Если даже он такой подлец, что пойдёт доносить ночью, — нет, ночью нельзя, некому, подождёт до утра, — то во всяком случае я улечу вовремя. Денег полковник тогда больше давать не будет, но и я ему остатка не верну. Буду в Берлине ждать картёжника. Если же Джим согласится — не может не согласиться, он так в меня влюблён! — то всё будет чудно. Мы доставим документы, получим деньги и уедем в Италию». Тут, правда, было новое осложнение: она очень рада была поехать в Италию с Джимом, но не хотела надолго расставаться с Шеллем: «Оставишь его без надзора — ищи ветра в поле»…
Как бы дело ни сложилось, несомненно была налицо игра жизнью, — то самое, что ей больше всего нравилось в литературе и кинематографе. Решила ещё немного подумать. Назначила дату для оргии, на случай второго варианта: 13 марта, это была пятница[256], — совпадение тяжёлого числа с тяжёлым днём, — она бросала вызов судьбе. «Так ему и скажу: «J’ai lancé un défi á la destinée[257]», по-английски это выходит хуже…» Долго с наслаждением всё себе представляла: он рыдал, затем падал перед ней на колени и клялся ей порвать со своим народом, со своими родителями, с братьями, — «теперь у меня только ты!» Затем они опять пили шампанское и она читала ему стихи. Затем они отправлялись в Венецию и вечером, при луне, обнявшись, плыли на гондоле… «Gentille gondoliére, — dit le pécheurepris, — je cede a ta prière, — mais guelen sera le prix?..»[258]
Осуществился именно второй вариант, лишь с самым незначительным отклонением от выработанной программы. Шампанского Эдда не купила: слишком радостное вино, к такому случаю не подходит, да и где же заморозить ночью? Заменила его бутылкой коньяку. Так выходило и дешевле — полковник дал ей не очень много денег. Между тем расходы были большие. Она купила для оргии ночную рубашку из чёрного крепдешина с чёрными же кружевами, длинную, в талию, похожую на платье, trés travaillée[259], от Лебиго; давно о таких мечтала, это и подходило лучше, чем пижама; заплатила десять тысяч франков. Эдда думала, что шпионкам платят деньги, не считая. Оказалось не так.
Всё сошло как нельзя лучше. Он возил её в Роканкур и показал ей печь. Там отдал толстый пакет, который тут же при них был сожжён. Она видела, что он распоряжается печью, как хочет. К концу же пятой оргии Эдда — правда, не очень кстати — восторженно заговорила о русской музыке и балете. Джим был с ней искренне согласен: любил русскую музыку и балет. Затем она сказала, что на современную Россию клевещут. Он не спорил и с этим: действительно, клеветы немало. Она ругнула американское правительство. Он поддержал. Минут через десять Эдда объявила ему, что служит советской власти, несущей мир и счастье всем народам. Джим не схватил её за горло. Ещё минут через пять он стоял перед ней на коленях и восклицал, что её народ будет его народом, что для него нет больше ни отца, ни матери, ни братьев (их, впрочем, у него и в самом деле не было). Джим вспомнил фильм «Тарас Бульба», который видел в Париже. Знал, что играет он не очень хорошо, и всё больше удивлялся: «Неужто такая дура может быть шпионкой! Правда, дядя говорил, что в его ведомстве дураков ещё больше, чем психопатов».
— …Я принесу тебе одну важную информацию, — сказал он, задыхаясь. — Но её в тот же день надо будет бросить в печь. Пусть твои её быстро сфотографируют.
— Не «твои», а наши! Ты теперь наш! Мы будем работать вместе!
— Для тебя я предаю родину! Теперь у меня больше никого нет, кроме тебя! Мы вместе бежим!
Он получил письмо от дяди. Полковник поздравлял его с успехом и сообщал, что ему будет дан для дуры важный пакет и что отдать его надо непременно 18 марта. «Вижу, что у тебя угрызения совести. Помни, однако, что ты это делаешь не для себя, а для отечества, — писал полковник, с трудом выдавливавший пышные слова. — Кроме того, дуре никакая опасность не грозит. Пусть она уезжает из Франции куда ей угодно. Судя по тому, что ты о ней сообщаешь, она нам больше ни для чего не нужна. Постарайся спровадить её поскорее. Если это необходимо, можешь уехать с ней ненадолго и ты. Отпуск и деньги тебе будут даны. Ты окажешь делу большую услугу. Скажу правду, я предпочел бы, чтобы ты расстался с ней по возможности немедленно. Но если иначе нельзя (слова были подчёркнуты два раза), то поезжай в Италию и расстанься с ней там. Дай ей от себя сколько признаешь нужным, — всё-таки не очень много: казённые деньги надо беречь ещё больше, чем собственные. На досуге ты подумаешь, хочешь ли ты и дальше работать в нашем деле. Кстати, скоро буду в Италии и я. Мы могли бы встретиться в Венеции».
Пакет был действительно очень важный. Запершись у себя в кабинете и почти никого не принимая, полковник работал целый день и часть ночи, испытывая чувство, очень близкое к тому, которое называется вдохновением. В его деле преобладала мрачная, злая проза, часто отравлявшая ему жизнь. Но порою он находил в своей работе и настоящую поэзию: так необыкновенны иногда бывали замысел, осложнения, комбинации, психологическая игра. Дезинформация относилась к атомным бомбам, к их числу, мощности, распределению по местам. Составлено всё было необыкновенно искусно, особенно письмо из Пентагона Сакюру. Это было opus magnum[260] всей жизни полковника.
XVI
Полковнику был дан адрес лучшей гостиницы Венеции. Деньги Шелль просил внести в швейцарский банк, в котором имел с давних лет счёт. Теперь на счету оставалось девяносто пять франков — почему-то вышла некруглая цифра.
В Неаполе вечером, накануне отъезда, когда Наташа ушла в ванную, он вынул бумажник и пересчитал всё, что у него было. Оказалось: сто два доллара и несколько тысяч лир. Он записал цифры в книжку: несмотря на свою расточительность, все расходы за день записывал; старался делать это в отсутствие жены. Но как раз Наташа вышла из ванной в пенюаре.
— Забыла вынуть мыло, — сказала она застенчиво и, увидев, что он что-то записывает, догадалась. — Расходы? Я тоже в Берлине всё записывала. Скажи, мы не слишком ли много тратим? Теперь у тебя ведь гораздо больше расходов, чем было до меня. Я тебе много стою, правда? У меня своих пока нет.
Он никогда с ней о денежных делах не говорил; но всякий раз после их женитьбы, когда упоминалось о деньгах, лицо у неё становилось испуганным. В эти минуты ему особенно хотелось стать богатым человеком. Он улыбнулся, посадил её к себе на колени и нежно поцеловал.
— У тебя волосы без блеска, я это так люблю… Конечно, ты меня разоряешь. Я истратил на тебя тридцать шесть миллионов золотых франков, как Людовик ⅩⅤ на маркизу Помпадур. Не беспокойся, расходы не имеют значения.
— Ну вот, ты всегда шутишь, а это мне неприятно. Теперь все женщины работают. Я тоже должна что-то зарабатывать.
— А мне было бы неприятно, если б ты что-то зарабатывала. Это дело мужа. Я человек старых взглядов.
— Допотопных! Но я тебя обожаю!.. А ты меня любишь? Правда? Как кто? Как Лаврецкий Лизу[261]? Как Санин Джемму[262]? Я отлично знаю, что мне до них, как до звезды небесной!..
— Как Шелль Наташу.
— Как Шелль Наташу! Да, это лучше всего!.. Знаешь, ты немного похож на слона.
— Мне говорили, будто я похож на китайского палача.
— Господи! Что за вздор! Скажут же этакое люди! На палайского китача… Видишь, как я глупо острю… А ты сказал, будто я остроумна… Сказал? Я очень глупа, — говорила она, осыпая его поцелуями.
Он часто читал в ванне, Наташа тоже стала брать с собой книгу, — какую-нибудь подешевле, непереплетённую, потёртую, — вдруг, задремав, уронит в воду. Но она не читала, всё думала. «Конечно, я обожаю его! Может быть, ещё больше, чем прежде… Нет, не больше, только теперь по-иному. Наверное, так бывает всегда? И не прячет он ничего от меня, он просто не говорит, это не то же самое. Но мне так хотелось бы войти в его жизнь, целиком войти, всё знать, всё разделять».
Наташа не могла привыкнуть к тому, что ничего для мужа не делает. Всё осталось, как было. Они жили в гостиницах, обедали в ресторанах, никаких забот по хозяйству у неё не было, так как не было хозяйства. Не могла она помогать мужу и в его делах; ничего о них не знала; быть может, у него не было и дел. «Хоть бы письма мне диктовал. У него хороший почерк, но странный: твёрдый и вместе с тем изменчивый, точно разные люди пишут… И как всё-таки жене не знать точно, чем занимается муж? Такого случая, верно, никогда не было! Правда, он сказал, «эпизодические посреднические дела», но сказал уклончиво, даже сухо. Что такое «эпизодические посреднические дела»? Спросить его? Да, я спрошу, только немного позднее».
Шелль даже свои вещи из чемоданов вынимал сам. Она ему сказала, что недурно штопает бельё, он ответил, что всё чуть порванное выбрасывает; и действительно при ней оставил лакею в гостинице несколько пар носков и шёлковую рубашку, в которой было бы очень легко починить еле надорванный воротник. «Разумеется, это вздор!.. За что он полюбил меня, просто не понимаю! Он говорит, будто я остроумна». (Она часто старалась придумывать для него шутки, и у неё в глазах тогда бегали лукавые огоньки.) «Совсем я не остроумна. Что я делала бы без него? Разве я не знаю, что никто в меня не влюблялся? Я никогда не имела у мужчин успеха». Слово это ей не нравилось. Прежде, ещё так недавно, предположение, что она мало нравится мужчинам, было одним из самых тяжёлых в её жизни. Теперь она думала об этом почти весело. «Да, я буду работать. И никаких платьев себе заказывать не буду, пока не отложу из своего заработка. И не нужны мне все эти Дёры или как их там».
Она считала богатство грехом и была убеждена, что надо жить бедно. Но были вещи, которые она теперь оценила: прежде всего, собственную ванну с горячей водой круглые сутки — этого у неё никогда в жизни не было. «Хорошо бы, если б это осталось. Хорошо ещё, что можно иногда путешествовать, вот Венецию увидим. Хорошо, что можно будет накупить книг. А больше мне ничего не нужно. Как жаль, что ему нужно так много… Лишь бы только он меня не разлюбил!»
Наташа и прежде всегда молилась, даже в советской России, даже на немецком заводе. Теперь молилась больше, усерднее, каждый день благодарила Бога за посланное ей небывалое, неслыханное счастье. От Шелля это скрывала, хотя думала, что ему это было бы приятно.
Легко было сказать: «Расходы не имеют значения». Легко было говорить себе, что после той ночи бреда не должны иметь значение и деньги вообще. «Но ведь это именно был бред, бессмысленный бред, никакого Майкова я не видел, ничего он мне не говорил, всё было вздором», — думал он. Однако в мыслях упорно возвращался к тому же. «И ничего нового нет в этой идее возвращения от зла к добру, я сам об этом думал и до того… То есть именно поэтому мне и померещился Майков со своими идеями, что это были мои идеи, и не самые интересные даже из моих идей. Нет, верно, негодяя, нет и преступника, который хоть изредка, хоть раз в жизни, не мечтал бы о так называемой честной жизни…» Слова «так называемой» он и теперь, как прежде, ещё ставил в иронические кавычки, но знал, что это уже удаётся ему с трудом. «Да, да, банальная история: влияние Наташи, «духовное возрождение человека», слышали! — с досадой говорил себе Шелль. — Впрочем, так ли ещё моя история банальна? Будут у меня les hauts и les bas[263], и без bas я выпутаться сейчас не могу, просто не могу. Вся философия Майкова, какова бы ей ни была цена, ничем помочь не может, когда у меня — теперь с Наташей — не остаётся денег, чтобы заплатить по счёту в гостинице…»
Действительно, несмотря на свои новые чувства, он всё тревожнее себя спрашивал: «Что, если полковник денег не послал? Мог решить, что заплатит лишь на месте в Берлине. По-своему он был бы и прав: он не обязан меня знать, хотя, конечно, он слышал, что я в денежных расчётах аккуратен. Если не пришлет аванса, то вопрос кончен: не буду с ним работать… Это тоже легко сказать. А что тогда делать?» По давнему правилу (впрочем, допускавшему исключения), он у знакомых денег не брал. В Венеции же у него и знакомых не было. «Да и в других местах люди не очень раскошелились бы».
Впрочем, если б он и не надеялся на аванс от полковника, Шелль всё-таки остановился бы в лучшей гостинице. По его мнению, для небогатых людей были две манеры существования. Одна, которую он терпеть не мог и называл мелкобуржуазной, заключалась в том, чтобы жить скромно, да ещё — предел пошлости — откладывать на чёрный день. Другая, давно им принятая, основывалась на убеждении, что у настоящего человека деньги всегда, рано или поздно, появятся, а для этого не только не следует их беречь, но надо ими сыпать, всячески показывать, что их есть сколько угодно. Правда, многое тут зависело именно от «рано или поздно»: если появление денег очень запаздывало, вторая манера могла привести к скандалу или даже, при невезении, к тюрьме. Однако в его сложной, путаной, полной приключений жизни этого не случалось: деньги в последнюю минуту всегда появлялись.
Теперь предел «рано или поздно» был точный: две недели. Эффектная внешность Шелля, дорогие костюмы, превосходные чемоданы с наклейками знаменитых гостиниц и пароходов («first class»: наклейки с «cabin class» и «tourist class» — всякое бывало, — были соскоблены) производили впечатление на швейцаров и управляющих. После первого недельного счёта можно было небрежно сказать: «Я уезжаю в будущую пятницу, заплачу всё сразу». Но после второго счёта дело становилось трудным.
Он и теперь неуверенно говорил себе, что его в той гостинице знают: действительно, он несколько раз в ней останавливался, в такие периоды, когда денег было достаточно. Предусмотрительно и тогда платил не очень аккуратно и, рассчитываясь, оставлял огромные на чай: так создавал себе кредит. Однако положиться на это было трудно: управляющие и швейцары менялись, да и старые, несмотря на их профессиональную — как у сыщиков — замечательную память, не всегда помнили его обычаи; были между ними и скептики, на которых чемоданы с наклейками не действовали: через две недели они грустно-почтительно требовали уплаты по счёту.
Главное же было не в этом. Он твёрдо решил в Москву не ехать. Таким образом, аванс полковнику необходимо было бы вернуть очень скоро. Невозвращение аванса, при отказе от поручения, было бы гораздо хуже, чем неоплаченный счёт в гостинице: оно означало бы бесславный конец карьеры разведчика. Означало бы также переход той не очень ясной, но существующей черты, которая отделяет авантюриста от мошенника. Тогда хоть выдавай чеки без покрытия! Как все настоящие авантюристы, Шелль чеков без покрытия никогда не выдавал.
Он по-прежнему совершенно не знал, чем заняться, как обеспечить себе шесть-семь тысяч долларов в год, которые были ему уж совершенно необходимы с Наташей, даже при образе жизни, грозно приближавшемся к мелкобуржуазному. Как-то купил парижскую американскую газету и внимательно прочёл объявления: «Help wanted», «Situations wanted». «Есть что-то унизительное в этом робком самохвальстве, во всех этих «dynamic, reliable», «great experience», «fluent French», «good appearance», «first class references»[264]… И хуже всего то, что Наташа считает меня богатым человеком!» Не было бы ничего странного, ни неделикатного, если б она после свадьбы спросила о его средствах. Он сам удивлялся тому, что она не спрашивает, и заранее что-то придумывал в ответ.
Формальности по браку были проделаны им очень быстро. Шелль сказал о них Наташе наутро после тарантеллы. Её смятение было так велико, что она его слов почти не понимала. Плохо понимала и то, что происходило в следующие дни.
Они поженились в Неаполе: Капри стал почти страшен Шеллю после той ночи бреда. Он сказал Наташе, что они поедут в Венецию, — «свадебное путешествие». Невольно улыбался: так эти слова не подходили, особенно после такой свадьбы, — свидетелем был швейцар гостиницы. Наташа выразила восторг, но в душе была не очень рада. Ей было бы приятнее поскорее устроиться прочно, всё равно где, лишь бы устроиться.
— Чудно!.. Где же мы будем жить? В Берлине? — решилась наконец спросить она.
— Посмотрим, подумаем. Я сам ещё не знаю, это зависит и от моих дел, — ответил он неохотно и, опасаясь, что она спросит о делах, поспешно прибавил: — А ты где хотела бы жить?
— С тобой всё равно где. Но я хотела бы, чтобы у нас уже была какая-нибудь постоянная квартира. Увидишь, как я буду хорошо вести хозяйство. Всё будет чисто как стёклышко!
Он ничего не ответил, и это немного её огорчило. Узнав, что в Венеции они остановятся в одной из самых знаменитых гостиниц мира, Наташа встревожилась: «Как же туда сунуться с моими тремя платьями!» На Капри Шелль купил ей кольцо и сказал, что платья здесь заказывать не стоит, да и нет времени.
— Какие там платья! Зачем? У меня в Берлине остались ещё вещи, — робко ответила она.
— Вот побываем в Париже, и у тебя будут платья от Диора.
— От какого Дьера? Это какой-нибудь дорогой портной? Не нужно мне таких платьев. Я в них была бы и смешна.
— Ты будешь одинаково прелестна и в платьях от Диора, и в лохмотьях, — сказал он совершенно искренне. И подумал: «Положительно, Ромео!»
Его слова её кольнули: «Правда, он говорит фигурально, но я, после завода, в лохмотьях никогда не была. За это платье заплатила на распродаже двадцать две марки! Лишь бы он меня не стыдился, мне всё равно».
Они приехали в Венецию поздно вечером. Волшебный город её поразил, она ахала всю дорогу по Большому каналу. «Просто и представить себе такого не могла!» — говорила она и сама не вполне понимала, говорит ли о Венеции или о своём счастье.
Управляющий в гостинице оказался прежний. Утром Шелль справился по телефону в швейцарском банке, узнал, что две тысячи долларов на его счёт поступили, и почти этому не обрадовался: «Всё равно надо немедленно что-то придумать».
Весь день они осматривали город. Её восторг радовал его. За обедом он ей рассказывал о Венеции, говорил, что знает «все двести дворцов». Дворцов тридцать или сорок мог назвать.
— Этому городу природа не дала решительно ничего. Всё создали человеческий гений и труд. Если б я способен был гордиться человеком, то гордился бы именно тут… В моей жизни был период, когда я приезжал сюда каждую Пасху. Тогда ещё мало было пароходиков и моторных лодок на каналах, тишина была совершенная, только те тысячелетние крики гондольеров: «Э-эйа!», которые ты сегодня слышала. Ничего не было лучше для успокоения нервов, чем эта тишина.
— Наша деревня для этого была ещё лучше. Я обожаю природу, особенно русскую. А ты?
— Я тоже, хотя я городской житель… Флобер[265] не любил природу и откровенно это говорил.
— Не может быть! Писатель!
— Говорил, что искусство гораздо лучше. А ты хотела бы поселиться в деревне?
— Страшно хотела бы, но где? Ведь в Россию мы не вернемся, — грустно сказала Наташа.
— Кто знает? Ты, может быть, до этого доживёшь. А я не надеюсь… Не протестуй, не надо: всё-таки я гораздо старше тебя. Вдруг мы купим себе виллу в Италии, а?
Он заговорил об окрестностях Венеции и опять говорил хорошо, хотя несколько более вяло, чем обычно. После обеда посоветовал ей подняться в номер и отдохнуть:
— При твоём слабом здоровье надо лежать побольше.
— Да вовсе у меня не слабое здоровье! Но в самом деле, посиди один в холле или погуляй, а то всё со мной, соскучишься, «смерть мухам», — сказала она как бы шутливо и поднялась. В самом деле чувствовала большую усталость.
Он вышел в холл, заказал кофе и закурил. Думал всё о том же, о скучном, и сам этого стыдился: «Деньги. Только одна забота: проклятые деньги! Быть может, вернуться в Берлин уже через неделю? Скажу полковнику, что поехать в Москву не могу, и попрошу дать мне другое поручение? Он пошлёт меня к чёрту. Да и в самом деле так не поступают. Во всяком случае тогда надо было бы иметь в кармане эти две тысячи, чтобы вернуть ему, если он не согласится. Где же я их возьму? Часть уйдёт уже здесь. Допустим, при расставании можно было бы вернуть ему только полторы тысячи и сказать, что последние пятьсот верну очень скоро». Но он представил себе выражение лица полковника и почувствовал, что и этого не скажет: нельзя. «И чем же было бы тогда жить? Останутся карты… Ну нет, от честной игры я уж во всяком случае никогда не отступлю! — ответил он себе на неуточнённые чувства. — Хорошее было бы начало возрождения!» Почти с ужасом вспомнил: «В молодые годы иногда, правда редко, допускал, что был бы способен и воровать деньги у богачей, если б можно было это делать тайно и безнаказанно. Был по-настоящему преступной натурой. Но возрождение может быть только постепенным, другого, верно, и не бывает иначе как в легендах о разных Кудеярах[266]… Остаётся продать картины, мебель. При спешке дадут гроши. А дальше что?»
В холл, в сопровождении управляющего, спустился по лестнице невысокий экзотического вида брюнет в смокинге. Он что-то сердито говорил управляющему по-испански. Тот быстро кивал головой, видимо плохо понимал и отвечал по-французски. «Уж очень почтителен… Кто такой? Лицо приятное и печальное. Есть что-то первобытное, точно он сейчас схватится за нож. Одет хорошо. Горбоносый, усики чуть светлее волос, — почти автоматически заносил на какую-то ленту в мозгу Шелль. — Пуэрториканец, что ли?»
— Я не знаю французского языка. У вас должны понимать по-испански, — так же сердито сказал господин и прошёл в бар.
— Кто это? — спросил Шелль лакея.
— Миллиардер! — таинственным шепотом ответил лакей. — Миллиардер с Филиппинских островов! Только что приехал, занял самый лучший номер.
— Как его фамилия?
— Не знаю. Он ни на каком языке не говорит. Прикажете коньяку или бенедиктина?
— Коньяку.
Через несколько минут, допив кофе, Шелль встал и подошёл к управляющему.
— Я вам дам завтра чек на швейцарский банк. У меня нет счёта в банках Венеции. Вы это устроите. Тысячи три швейцарских франков, мне этого пока хватит… А кто этот господин? — вскользь спросил он. — Знакомое лицо. Кажется, я его где-то встречал.
— Быть может, вы видели его фотографию в газетах. Он сказочно богатый человек, — сказал с улыбкой управляющий и назвал длинную тройную фамилию. — Хочет купить здесь дворец и устроить какой-то грандиозный праздник. Миллиардер!
— Миллиардеров в долларах нигде больше нет, а миллиард лир это меньше двух миллионов долларов, — пренебрежительно сказал Шелль. «Кажется, земля! Близко земля!» — подумал он и прошёл в бар. Филиппинец сидел, развалившись в кресле, и курил. Вид у него был угрюмый. Шелль занял соседний столик.
— Какой прекрасный вечер! — по-испански сказал он. Человек с тройной фамилией оживился.
— Вы испанец?
— Аргентинец, — ответил Шелль и представился. Брюнет назвал свою фамилию.
— С вами можно хоть говорить по-испански. В этом отеле никто не понимает!
— Я видел, что управляющий вас плохо понимал. Если могу быть вам полезен, я к вашим услугам.
— У нас на Филиппинах все стараются говорить теперь по-английски. А я вот рад, что не говорю. Не хочу подлаживаться под янки.
— Это правильно. Так вам не нравится гостиница?
Филиппинец вздохнул.
— Отчего не нравится? Вероятно, она очень хороша. Говорят, это историческое здание. Должно быть, замечательный стиль? Я ничего в стилях не понимаю, как громадное большинство людей. Но они делают вид, будто понимают, а я вида не делаю, хотя это очень легко. У меня в Севилье есть собственный исторический дворец, все им восхищаются, кроме меня. Не люблю этой европейской погони за стариной. Надо жить новым и по-новому. В Маниле я выстроил себе дом, в нём семнадцать спален, и каждая спальня с ванной, и не стоячей, а вделанной в пол. А здесь у меня номер из четырёх комнат, но ванная только одна… Вы уже, очевидно, решили, что я парвеню[267]? И действительно, я парвеню, только откровенный. Я богат и сознаю свои обязанности перед обществом. А вот европейские богачи подделываются под герцогов и никакой пользы обществу не приносят… Впрочем, Венеция прекрасный город. Она ни на что другое не похожа. Я это люблю. Я собираюсь купить палаццо на Большом канале.
— Это прекрасное помещение капитала, — сказал Шелль. — Недвижимое имущество везде повышается в цене. Знаю по собственному опыту. Я после войны купил себе в Париже небольшой особняк за восемь миллионов франков, а теперь он стоит двадцать пять или тридцать.
— Мне не нужно помещение капитала. Просто я хочу иметь дворец и в Венеции. Буду иногда сюда приезжать. Кроме того, я хочу устроить тут грандиозный идейный праздник и пригласить самых известных людей мира. Богатый человек должен сознавать свои обязанности перед обществом!
— Разумеется. Очень интересная идея.
— Я решил назвать мой праздник Праздником Красоты. Это хорошо будет звучать на иностранных языках?
— Отлично.
— По-моему, Венеция подходящее место. Для этого нужен дворец. Но какой купить?
Шелль назвал наудачу несколько дворцов.
— Я, конечно, не знаю, какие из них продаются. Я здесь ничего не покупаю. Праздник на сколько гостей?
— На три тысячи.
— Тогда палаццо Дездемоны[268] был бы недостаточно велик.
— Какой Дездемоны?
— Это одна местная знаменитость. Палаццо Вендрамин[269] уж подошёл бы лучше. В нём умер Рихард Вагнер. Помните, известный немецкий композитор.
— Помню. А вы знаете все здешние дворцы?
— Я знаю в Венеции каждый камень, знаю историю города, его старину, всё. Приезжал сюда сто раз. Теперь приехал отдохнуть с женой, я только что женился.
— Вот как? Я не женат. Вы намерены долго здесь пробыть?
— Ещё не знаю. Я свои дела ликвидировал. Просто стараюсь жить возможно приятнее. Если жене здесь понравится, то пробудем месяц или даже больше.
— Это очень приятно слышать. Быть может, даже… Так вы знаете и историю Венеции?
Шелль заговорил о Венеции восемнадцатого века, о праздниках, устраивавшихся дожами[270]. Филиппинец слушал его с интересом.
Когда Наташа в десять часов вошла в бар, они играли в карты.
— Встретил старого знакомого, — весело сказал ей Шелль. — К сожалению, он говорит только по-испански, я буду переводчиком.
Он представил жене богача. Тот сказал что-то необыкновенно лестное и цветистое. Шелль счёл возможным перевести сокращённо. Всё же, как показалось Шеллю, вид у филиппинца стал и несколько настороженный, как будто он опасался, что новая знакомая тотчас бросится в его объятия.
— Мне очень совестно: я обыграл вашего супруга на три тысячи лир. Пусть он мне простит, он играет плохо. А мне вдобавок всегда во всём везёт. Даже в игре.
— Настоящему человеку должно везти и в любви, и в картах. Иначе он не настоящий… Моя жена привыкла к тому, что я всегда проигрываю.
— Я тебя везде ищу, — сказала Наташа. Она была не очень рада встрече с новым человеком. «Слава Богу, что я по-испански не знаю, не надо разговаривать…» Она посидела внизу недолго и простилась, сославшись на усталость. Шелль ласково поцеловал ей руку, но не выразил желания подняться с ней.
— Я скоро приду, милая.
Пришёл он лишь часа через полтора. Она ждала его, скрывая огорчение и досаду. «Так и есть, ему уже со мной скучно! Не показать, что я сержусь… Это пустяки, никакого значения не имеет».
Шелль был очень весел.
— Приятный человек и забавный. Мы с ним встречались в Париже.
— Как его зовут? Кто он?
— Ты всё равно не запомнишь, у него тройная фамилия и пять или шесть имен, сам их не знаю: Хозе? Родриг? Рамир?
— Как же мне его называть? Дон Хозе? Или синьор Родриг?
— Вспомнил: он дон Рамон. Впрочем, можешь называть его и дон Хозе. Я ему скажу, что это из оперы Бетховена «Кармен»[271], написанной по роману Достоевского. Он сам себя называет парвеню, а я таких парвеню никогда не встречал. Им полагается хвастать, одеваться безвкусно, у них пальцы должны быть «унизаны дорогими перстнями», а он одет прекрасно, лишь немногим хуже меня…
— Вот и ты похвастал.
— В кои веки можно. И манеры у него совсем не как у купчины Мордогреева в старых романах, скорее уж как у князя Иллариона Буйтур-Хвалынского. «Охоч был богач Лазарь похвалятися», а он похваляется мало. Есть наивно-тщеславные люди, которых приводит в упоение любой успех, любая статья в газете, любая опубликованная их фотография. Это главная их радость в жизни, они тотчас думают, как этот успех возможно лучше использовать для продолжения. Он не таков, он всё принимает как естественно ему полагающееся. Во всяком случае он не «хам», как говорит одна моя знакомая дама. И забавно: он сам говорил, что ничего ни в каком искусстве не понимает, между тем в нём сильно эстетическое начало. Это иногда пошлая, но сильная, соблазнительная штука, — сказал Шелль, подумав и о себе, и даже об Эдде. — Его душа «ищет красоты», и притом не иначе как «грандиозной». Странно. Все эстеты, которых я знал, были физически плюгавые люди. А он, напротив, недурён собой. Разумеется, он мегаломан, но не личный, а, так сказать, «классовый». Он мне сказал, что только частное богатство может спасти мир. Не частная собственность, а именно всемогущее частное богатство! Оно должно, кажется, посрамить большевиков красотой. С необыкновенно значительным видом несёт вздор, смерть мухам. Но самое странное у него — глаза: задумчивые, грустные, если хочешь, даже прекрасные. А ещё говорят, что глаза зеркало души.
— Глаза как глаза.
— И представь себе, какая у него тут идейная затея.
Он рассказал о празднике, о том, что обещал помогать советами. Наташа слушала с неприятным чувством.
— Тогда, значит, мы здесь задержимся?
— Куда же нам спешить? Посидим немного в Венеции.
— Я хотела тебе сказать, — сказала Наташа, преодолевая неловкость. Глаза у неё стали испуганными. — Я в Берлине за пансион теперь не плачу, только за комнату, и заплатила за месяц вперёд. Хозяйка, конечно, знает, что я отдам. Но если мы ещё тут остаемся, то надо всё-таки ей послать деньги, а то она продаст мои вещи. Да и неловко перед ней. Я уже ей должна!
— Это ужасно! Ты известная мошенница!.. Не волнуйся, я завтра же переведу ей.