— У меня их нет.
— Так бы и сказал! Вот что, я хотел подарить тебе тысячу долларов. Ты мечтал о хорошем автомобиле. По твоему рангу и возрасту с тебя пока совершенно достаточно форда или шевроле. Года через три ты уже созреешь для бьюика. Надеюсь, о кадиллаке или паккарде ты ещё не смеешь мечтать? Но я думаю, что при тысяче долларов наличными ты мог бы на выплату купить и паккард, если у тебя хватит на это нахальства. Выплачивать остальное ты будешь, разумеется, из своего жалованья… Впрочем, я ничего не имею и против того, чтобы ты подарил часть этих денег твоей очаровательной любовнице. Можешь даже подарить ей всё, если ты совсем дурак.
— Я вам страшно благодарен, — сказал Джим смущённо. — Подарок и такой большой! За что?
— Ни за что. Ты его совершенно не заслуживаешь… Ты, верно, и без того немало на неё потратил?
— Да, конечно, но…
— По-моему, ты можешь ей больше ничего не давать. Она от филиппинца получит немалые деньги.
— Вы и это знаете?
— Я всё знаю.
— Тогда вы изумительное исключение в профессии! Так вы думаете, что я могу ничего ей не давать?
— Не решаю сложного конфликта в твоей сложной душе: Раав или паккард.
— Дядя, вы жестокий человек. Вы знаете, что я мечтаю о паккарде.
— Преодолей в себе этот соблазн. Осчастливь эту милую, добрую, хорошую женщину.
— Я всё-таки сделаю ей подарок.
— В какую цену, если я смею спросить?
— Как вы думаете? Пятьсот?
— Нет, этого мало, — сказал полковник, наслаждаясь. — Пятьсот это мало для такой хорошей женщины. — Он засмеялся. — Вот что. Я тебе дам восемьсот долларов после её отъезда. А сейчас получай двести и делай с ними что хочешь. И перестань на меня дуться. Ты очень недурно провёл с ней время, в самом деле она красива. Она большая дура или только средняя?
— Необычайная! Обезоруживающая! — сказал Джим, оживляясь. Дядя обладал способностью всегда его успокаивать.
— С другой у тебя дело так гладко не прошло бы. И она развинтила тебе нервную систему?
— Да. А себе ещё больше. Я не знаю, что с ней сталось! Здесь она в полной безопасности, между тем она именно со вчерашнего дня поминутно оглядывается по сторонам и бледнеет при виде всякого прохожего. Представьте себе, заглядывает под кровать: нет ли там убийц!
— И, разумеется, у тебя угрызения совести за то, что ты расстроил душу этого небесного создания! Нет, отдай ей всю тысячу долларов.
— Я ей дам ваши двести, — ответил Джим. Привычные насмешки дяди вызывали у него привычную же реакцию, и он переходил в наступление. — Так и будем знать, что вы сделали подарок советской шпионке.
— Ты глуп, — сказал полковник, вынимая бумажник.
XXIV
Наташа каждый день читала немецкую газету, — «надо», — русских, эмигрантских не могла в Венеции найти. Пропускала экономические статьи, фельетоны, спортивный отдел, прения в парламентах; с интересом читала о книгах, о театре, о кинематографических звёздах, теперь даже, впервые в жизни, о модах; с ужасом просматривала сообщения о разных убийствах, о женщинах, найденных задушенными в ваннах и подвалах; по чувству долга следила за главными политическими новостями, — теми, что печатались на первой странице с большими заголовками. «Лишь бы не было войны! А так всё одно и то же: Даллес[325] сказал, Иден сказал, Молотов[326] сказал, и ничего интересного они никогда не говорят, как им только не надоест».
О Даллесе, Идене, Молотове читать было необходимо: Шелль о них иногда говорил, неизменно прибавляя «пропади они пропадом». Ей очень хотелось бы, чтобы он отказался от этой присказки, которую теперь, впрочем, произносил без всякой злобы, просто по давней привычке. Он был гораздо веселее, чем в Берлине. На женщин почти не смотрел, хотя в гостинице были красивые элегантные дамы. Ей было совестно, что она ревновала его к танцовщице на Капри.
Досадно было, что он по-прежнему проводил много времени с филиппинцем. Правда, это объяснилось, но объяснение не очень её удовлетворило. «Хорошо, тот у него что-то купил, оказал ему услугу, ну отблагодари его советами, поработай с ним два-три дня. А то не слишком ли уж много выходит?» Раз даже она осторожно намекнула об этом мужу (с каждым днём, к собственной радости, смелела).
— Да ведь это очень забавно, его Праздник Красоты. А наш дом всё ещё чистится и красится. Кстати, Рамон сегодня меня спрашивал, не хочешь ли ты получить роль в процессии?
— Я! В процессии?— воскликнула Наташа с таким ужасом, что Шелль рассмеялся.
— Я заранее сказал ему, что ты не согласишься.
— Даже не понимаю, как он мог серьёзно предложить! Хороша бы я была в роли какой-нибудь знатной венецианки! Это после подземного завода!
— Ты была бы лучше всех. И перестань, наконец, вспоминать о подземном заводе!.. Но ты права, это было бы ни к чему, — сказал Шелль. Филиппинец в самом деле опять спросил его, не хочет ли Наташа участвовать в празднике, и даже добавил: «Её условия будут моими». Шелль только представил себе, как бы это Наташа и Эдда появились в одной процессии.
Когда Шелля не было дома, Наташа работала над диссертацией или читала Тургенева. Почти каждый день ездила на Лидо и кое-как объяснялась с работавшими в их доме малярами. Они были очень ею довольны: все простые люди любили Наташу, чувствовали, что она почти такая же простая, как они. Работа шла хорошо и быстро. В двух комнатах уже были выкрашены стены, и можно было бы расставлять мебель. Одна из этих комнат должна была стать спальней Наташи. Другую Шелль называл её будуаром. Она решила сделать из неё детскую. Страстно хотела иметь сына и дочь, непременно сына и дочь.
Шелль неохотно согласился предоставить ей покупку мебели. Купил немецкую книжку о разных стилях. Наташа внимательно всё прочла, узнала особенности стилей — и приобрела кровать, два плюшевых кресла, два таких же стула, большой зеркальный шкаф, гардины, ковёр, лампы, ночной столик, — уж не знала, в каком стиле, но всё очень недорого. Мебель утром привезли; маляры её расставили, хотя это не входило в их обязанности; она им подарила бутылку вина, они очень благодарили и попросили её выпить с ними; пили прямо из горлышка, так как стаканов не было, ей первой дали бутылку.
Днем, по её просьбе, приехал Шелль. Он ничего не сказал об её покупках. Наташа видела, что он не очень доволен. «Сердится, что я трачу мало его денег!»
— Будуара пока не покупай. Мою мебель скоро привезем. На следующий же день после праздника съездим за ней в Берлин. Люстры я куплю сам. Эту металлическую палку с лампочкой не стоило на потолок и вешать, — сказал Шелль и, увидев, что она огорчилась, добавил:— А бельё покупай и, ради Бога, не жалей денег. Это покупки на всю жизнь. «Уже вилла стала мелкобуржуазной, — с досадой думал он, — особенно эти гардины!»
— Да чем же плохая лампа? Ну покупай ты, хотя у тебя выйдет втрое дороже. А книги можно уже сюда перевезти?
— Отчего же нет? Только Мольменти[327] оставь, он ещё мне нужен. И, разумеется, не тащи сама, скажи в гостинице, чтобы перенесли на пароходик.
У них скопилось несколько десятков книг, он покупал чуть не каждый день. Наташа удивлялась, как он быстро читает. Было немало дорогих изданий по истории Венеции. Эти покупались на счёт Рамона.
Книги Наташа временно поставила в шкаф для белья, полки выстлала белой бумагой. Старательно вытирала каждую книгу тряпкой. Из толстого словаря выпал листок. На нём рукой Шелля написаны были цифры: 320.28… 56.25… Почему-то записка вызвала у неё неприятное чувство. «Деньги? Расходы? Что-то неровные цифры».
Вечером, вернувшись в гостиницу, она передала ему записку. Он взглянул и, к её удивлению, покраснел, что с ним никогда не случалось. «Забыл уничтожить! Совсем впадаю в детство! Вовремя бросил профессию!»
— Выпала из словаря. Может быть, это тебе нужно? Верно, о каких-нибудь акциях?— произнесла она непривычное ей слово.
— Да, кажется я записывал курс из газет. «И «кажется» не надо было говорить».
XXV
Эдда почти всегда бывала всем недовольна — и по характеру, и по своему правилу: кто всем доволен, тому ничего и не дают. Но по пути из Венеции в Берлин вышла из обычного состояния. Как Шелль, никогда не была так хорошо обеспечена.
Несмотря на грозившую, по его словам, опасность, он проводил её на вокзал: «Для тебя готов рискнуть слежкой». Простились — как он сказал, начерно — ещё в гостинице и довольно мило, хотя в их обычной манере: были и «хам», и «кохана», и «дочь моя рожоная». Эдда больше не любила Шелля (если и любила прежде), но боялась его и в душе ценила. «Достал такие деньги! В денежных делах он врёт редко. Заплатят».
У неё было одноместное отделение первого класса. Он сидел там с ней, повторял свои инструкции и переспрашивал, как учитель — для этого и приехал на вокзал: Эдда с одного раза не понимала. Наконец незадолго до отхода поезда (она уже беспокоилась) вручил ей чек на берлинский банк.
— Три тысячи долларов, — сказал Шелль, и тут подготовивший эффект.
— Три!
— Три. Ты будешь догарессой.
— Догарессой!
— Да. Женой дожа. Рамон дож. Надеюсь, ты понимаешь, кому ты по гроб жизни обязана этой неслыханной удачей? Величайшие артистки мира боролись за эту роль! Можно сказать, в ногах валялись. Я ему сказал, что ты кинематографическая звезда, новая Ингрид Бергман[328]! И я выговорил тебе пять тысяч долларов! Тебе! За что?
— Положим, Ингрид Бергман за пять тысяч долларов в догарессы не пошла бы.
— Дура. Куда лезешь? То Ингрид Бергман, а то ты… Не скажу, кто ты. Значит, тебе дан аванс в две с половиной тысячи. А вот в этом конверте рисунок в красках: платье догарессы. Кредит я тебе открываю на платье неограниченный.
— Что такое неограниченный кредит? Я люблю точность.
— Это значит, ненаглядная, что ты можешь покупать самые дорогие материи, шёлк, бархат, парчу, не стесняясь их ценой. Разумеется, сохрани счета. Конечно, ты будешь присчитывать, я ничего против этого не имею, но делай это по-божески, надо иметь совесть: не более десяти процентов.
Эдда вынула рисунок из конверта.
— Ах, какая прелесть! Я буду изумительна!
— Ты во всяком костюме изумительна. Даже в костюме Евы. Теперь слушай, кохана. Ты должна вернуться за два дня до спектакля: ни раньше, ни позже.
— Почему такая точность? Вернусь, когда захочу! — сказала Эдда, с чеком чувствовавшая себя гораздо увереннее. Шелль взял её руку, сжал так, что она вскрикнула от боли, и отобрал чек.
— Дурак! Х-хам! Чуть не сломал мне пальцы!.. Я пошутила, а ты…
— Я тоже пошутил. Ты вернёшься за два дня, слышишь? Помни, кстати, что это аванс. Если ты опоздаешь или приедешь раньше, то даю тебе слово, ты больше не получишь ни гроша! И мы наймем другую… — Он сказал грубое слово, не очень подобавшее новому Шеллю. Эдде, впрочем, такие слова нравились. — Вот чек, бери и помни.
— Очень я тебя испугалась!.. Хорошо, хорошо, я вернусь за два дня, отстань.
— На рисунке много драгоценностей. Само собой, они должны быть поддельные. Корону мы тебе дадим здесь. Кружева же можешь покупать настоящие. Если в Берлине чего-нибудь не найдёшь, съезди в Вену или Брюссель: разумеется, не в Париж, тебе туда нельзя.
На прощанье он поцеловал её. Эдда расчувствовалась.
— В моей памяти ты останешься как Евгений Прекрасный.
— В твоей памяти я останусь как Евгений Прекрасный, — согласился он. — Кроме того, я скоро опять появлюсь в твоей памяти, мы в близком будущем с тобой увидимся. И Рамон Прекрасный, и я.
— Ты хам, но я тебя обожаю!
— В другое время я сказал бы: «Fais voir[329]». Но поезд сейчас отходит… Помни, что надо сохранять все счета, — сказал Шелль, больше для того, чтобы убавить сентиментальности.
С перрона он помахал ей рукой, отвернулся и ушёл, когда она ещё посылала ему воздушные поцелуи. Всё же, несмотря на его грубость, Эдда была им довольна. Оценила и то, что своих пятисот долларов из аванса не вычел.
Она прошла по коридору вагона, подозрительных людей не заметила и успокоилась. Вернулась в своё отделение, вынула чек из сумочки, прочла всё от числа до подписи. «В порядке! Слава Богу! И деньги, и такая роль!» — Слово «догаресса» очень ей нравилось. Перед маленьким зеркалом Эдда приняла подобавший догарессе вид. «Справлюсь! Стану знаменитостью!.. Право, он куда лучше Джима, тот мальчишка». Она очень ясно делила мужчин по разрядам; впрочем, любила все разряды. «Джим несерьёзный, шалун. Бедный, у него почти ничего не осталось, всё на меня потратил. Право, дала бы ему, но он никогда не взял бы…» Джиму было сказано, что он не должен быть на вокзале, по соображениям конспирации. Он ничего против этого не имел.
В вагоне-ресторане Эдда спросила полбутылки шампанского. Соседи на неё смотрели не без удивления. Она отвечала гордым вызывающим взглядом: «Да, пью одна шампанское, я так привыкла!» Шелль не сказал, оплачиваются ли отдельно её расходы или идут в счёт пяти тысяч; она забыла спросить; всё же решила жить «хорошо»: скупа не была даже тогда, когда платила за себя сама. Затем в купе пробовала написать элегию: «Прощание». Но вагон очень трясло. Она спрятала тетрадку и открыла роман Сартра.
Было, однако, тёмное пятно: переход через Железный занавес, разговор с советским полковником.
Отправилась она к нему на третий день с мучительным волнением, — подходя к рубежу, испытывала такое чувство, точно в самом деле сейчас покажется какой-то занавес. На столбе была надпись чёрными, точно гробовыми, буквами: «Achtung! Sie verlassen nach 80 m. West Berlin[330]». Ещё дальше была другая по-английски: «You are now leaving British Sector[331]». Она довольно долго жила прежде в Берлине и эти надписи видела не раз, всегда с чувством лёгкой тревоги, хотя в ту пору в восточный сектор ей ездить было незачем.
Приём был любезный.
Бумаги, доставленные Эддой, оказались необыкновенно важными. Полковник тотчас переслал их в Москву. После первого же ознакомления с ними начальство выразило ему благодарность. Как всегда, выразило её не слишком горячо, сказало, что бумаги будут тщательно изучены, но он видел, что от свалившегося клада там в восторге. Теперь он мог рассчитывать на награды, даже на повышение по службе. Самая идея похищения бумаг из роканкурской печи своей эффектностью не могла не произвести впечатления.
Эдда оказала делу большую услугу. Но и на этот раз полковника удивила её очевидная глупость. «Впрочем, тут дело было не в уме. В самом деле она очень красива». Полковник подробно её расспросил.
— …Вы исполнили задание быстро. Благодарю вас, — сказал он. Редко говорил это агентам, и это у него прозвучало как «моё русское спасибо». «Гранд-кокетт», — определил он Эдду без уверенности. — Рад, что у вас «доброе свершилося»: так когда-то русские называли… Ну, вы знаете, что называли.
— Я очень много работала, — сказала Эдда, успевшая немного успокоиться. Как и при их первой встрече, её что-то испугало в наружности полковника. — Я просто измучена! Вы не можете себе представить, товарищ полковник, как эта работа изнашивает человека!
— Ишь ты, поди ж ты, что ж ты говоришь ты, — сказал полковник. Говорил это в тех редких случаях, когда бывал весел. — Теперь, пожалуйста, отдохните. Этот мерз… Этот американец получил отпуск на целый месяц?
— Да. Он два года не брал отпуска.
— А не мог ли бы он вернуться на службу раньше?
— Боюсь, что это обратило бы внимание его начальства, товарищ полковник. Люди редко отказываются от отпуска, — сказала Эдда. «Всё знает мой картёжник!».. подумала она.
— Да, может быть. Тогда не надо. Разумеется, вы должны поддерживать с ним… тесный контакт. Самый тесный контакт. Вам это нетрудно, у вас большой «секс аппеал», — сказал он с насмешкой. — А для нас это куда как важно в отношении дальнейшей конъюнктуры. Его положение там прочно?
— Не знаю, — сказала Эдда. Этого вопроса Шелль не предвидел. — Он уже давно ожидает повышения по службе, — добавила она, надеясь обрадовать полковника.
— Я вам, спасённая душа, другой коррективы пока не дам. При создающейся конъюнктуре оставайтесь при нём… Может, и деньжонок вам от него перепадает? Разумеется, в персональном порядке, в персональном. Он, верно, мужичок кошелястый? Чать, довольны?— спросил он. Эдда изумлённо на него смотрела. Это сочетание учёных слов с заволжскими, доставлявшее полковнику удовольствие, вызывало удивление и в Заволжье, и в Разведупре[332]. К учёным словам Эдда привыкла, сама часто и охотно ими пользовалась. Но «чать», «кошелястый», «спасённая душа» её испугали, как во Франции она испугалась бы, услышав «Tudieu»[333] или «Ventre Saint Gris»[334]. — Айда с ним в Италию шампанское лакать. Или он водоглот? У них бывают и такие, пёс их ведает. Императив остаётся прежний. Следите за его акцией внятливо. А с ним держитесь как следует, этак руки в боки, глаза в потолоки.
— Я держусь с ним гордо, товарищ полковник.
— Фараон гордился и в море утопился… Продолжаете писать стишки-с?
— Вы и это знаете, — сказала Эдда, застенчиво потупив глаза.
— Знаю. «Писано в кабаке, сидя на сундуке». Прошу извинить, я цитирую вашего собрата Ваньку Каина[335]. Разумеется, он был ваш собрат лишь как поэт. Написал замечательную поэму или песню: «Не шуми, мати, зелёная дубравушка», — сказал полковник, глядя в упор на Эдду. Она не знала, как понять его слова: как будто они были обидны, но говорил он шутливо. «Если шутит, значит я ему нравлюсь». Да и обижаться на него было неудобно и ни к чему.
— Вы любите поэзию, товарищ полковник?
— Ничего тому подобного, — сказал он, пожав левым плечом. — А что же этот ваш… Как его? Шелль? Больше ко мне не соблаговолил заявиться. Впрочем, чёрт с ним! Он из плута скроен, да мошенником подбит. Да ещё вдобавок психопат, по-старинному «сущеглупый», — прибавил полковник, в этот день уж чрезмерно подчёркивавший особенности своего стиля.
— Буду обо всем вам внятливо докладывать, товарищ полковник, — сказала Эдда, тоже старавшаяся говорить по-особому; она слова «товарищ полковник» произносила с чисто военной интонацией.
— Согласно общей инструкции и нынешней директиве, — ответил полковник. — Ясно и сжато: только к делу, а не про козу белу.
Выдал он ей всего тысячу марок, но сказал, что окончательное вознаграждение будет определено позднее. «Мог бы, скупердяй, дать и больше», — подумала она; впрочем, сумма теперь для неё не имела большого значения, и торговаться Эдда не решилась. «Главное, что я теперь могу быть спокойна!»
— И вот ещё что, — сказал полковник внушительно. — Быть может, этот мерз… этот лейтенант дал вам много денег? Меня это не касается, но не думайте об отставке! От нас не уходят. Когда вы перестанете быть мне нужны, я сам вам скажу. А до того вы обязаны работать. У вас есть словарь. Если что будет, пишите тайнописью.
Она была в смущенье и не сразу поняла, что это слово означает шифр. Полковник иногда говорил даже «тарабарская грамота», — так шифр назывался в ещё более далёкие времена. Слово «тайнопись» ей, впрочем, понравилось. Он сделал вид, будто привстает.
Эдда заказала платье. Хотела было съездить в Брюссель и выбрать там кружева. «Фламандские? Брюссельские? Валансьенские?» Их можно было достать и в Берлине, однако Берлин ей давно надоел, и она всегда чувствовала потребность в частых переездах, особенно теперь, со спальными вагонами, с шампанским. Вышло, однако, так, что в Брюссель она не поехала. Пришло письмо от Шелля — короткое и без всякой тайнописи. «Хочу тебе ещё сказать следующее, — писал он. — Освежи свои познания в испанском языке. Я знаю твои способности к языкам. Ты легко найдёшь учительницу в Берлине. Нужна только практика. От этого зависит твоё счастье. А bon entendeur salut![336]» Подпись была: «С истинным уважением и совершенной преданностью, твой Х-х-хам».
Она тотчас наняла не учительницу, а учителя, — очень скучала без мужчин. Учитель, впрочем старый и неинтересный, приходил каждый день на два часа. Теперь уехать было невозможно. Кружева были тоже куплены в Берлине. Общий счёт, с прибавлениями на расходы, составил тысячу шестьсот двадцать семь долларов: точные, не круглые цифры всегда производили хорошее впечатление. «А что мой картёжник из плута скроен и мошенником подбит, это полковник правильно сказал. Непременно ему передам».
От скуки она начала писать рассказ, где героиня, знаменитая артистка, не «говорила, смеясь», а «молвила, смеючись».